Страница:
— Кто?
— Из Уфы я… Рабочий… Уж и не знаю, как пронесло…
Человек был мокрый, грязный, с окровавленной черной лапищей и белым, как известка, лицом. О таких, именно о таких, как он, говорят, преклоняясь: «Герой!» Но сам он только дрожал от страха и радостно оглядывался, как бы не веря себе.
— Пронесло…
Чапаев сел на топчане, свесив необутые тонкие ноги без портянок. Сосульки прямых рыже-русых волос свисли на лоб и брови. А под бровями зажглись острые капельки глаз. Протянув вперед длинные руки, он обнял героя.
— Ну?..
…Утренняя атака белых, — знаменитая «психическая» атака, когда пять колчаковских полков шли под ружейно-пулеметный огонь густыми, как шерсть на баране, цепями, не отвечая ни одним выстрелом, стройно шагая в ногу и вскинув фуражки на затылок, — была отбита. Никак нельзя сказать, что бы получилось из этой атаки, не сообщи Чапаеву заблаговременных сведений о ее подготовке ночной перебежчик из Уфы. Но атака не была неожиданностью. Части двадцать пятой были к ней готовы и встретили ее, не дрогнув…
Чапаевцы наступали. К трем часам дня артиллерия белых мчалась на северо-восток от Уфы вдоль железной дороги. Путаясь на скаку в запряжках и постромках, лошади опрокидывали орудия, зарядные ящики и сбрасывали простоволосых ездовых. За пушками поспевали остатки ополоумевшей пехоты. И в редкие ее толпы то и дело врезались на карьере вереницы обозов и всяческих тылов…
День еще купался в ливнях неостывшего света, когда перед полками двадцать пятой развернулась сверкающая панорама большого города. Уфа красиво лежала на гористом углу междуречья. Тысячи окон ярко пылали огнями солнечных отблесков. По широким улицам шагали вступавшие в город красные войска. У Большой Сибирской гостиницы их встречал и благодарил Фрунзе…
Глава девятнадцатая
— Из Уфы я… Рабочий… Уж и не знаю, как пронесло…
Человек был мокрый, грязный, с окровавленной черной лапищей и белым, как известка, лицом. О таких, именно о таких, как он, говорят, преклоняясь: «Герой!» Но сам он только дрожал от страха и радостно оглядывался, как бы не веря себе.
— Пронесло…
Чапаев сел на топчане, свесив необутые тонкие ноги без портянок. Сосульки прямых рыже-русых волос свисли на лоб и брови. А под бровями зажглись острые капельки глаз. Протянув вперед длинные руки, он обнял героя.
— Ну?..
…Утренняя атака белых, — знаменитая «психическая» атака, когда пять колчаковских полков шли под ружейно-пулеметный огонь густыми, как шерсть на баране, цепями, не отвечая ни одним выстрелом, стройно шагая в ногу и вскинув фуражки на затылок, — была отбита. Никак нельзя сказать, что бы получилось из этой атаки, не сообщи Чапаеву заблаговременных сведений о ее подготовке ночной перебежчик из Уфы. Но атака не была неожиданностью. Части двадцать пятой были к ней готовы и встретили ее, не дрогнув…
Чапаевцы наступали. К трем часам дня артиллерия белых мчалась на северо-восток от Уфы вдоль железной дороги. Путаясь на скаку в запряжках и постромках, лошади опрокидывали орудия, зарядные ящики и сбрасывали простоволосых ездовых. За пушками поспевали остатки ополоумевшей пехоты. И в редкие ее толпы то и дело врезались на карьере вереницы обозов и всяческих тылов…
День еще купался в ливнях неостывшего света, когда перед полками двадцать пятой развернулась сверкающая панорама большого города. Уфа красиво лежала на гористом углу междуречья. Тысячи окон ярко пылали огнями солнечных отблесков. По широким улицам шагали вступавшие в город красные войска. У Большой Сибирской гостиницы их встречал и благодарил Фрунзе…
Глава девятнадцатая
Были такие дни и ночи весной того года, что опасность соединения колчаковского и декикинского фронтов на Волге казалась очевидной. В Самаре слышалась стрельба. Карбышев пропадал на позициях. Лидия Васильевна ждала его по ночам на балконе. Утро наступало раньше, чем ей удавалось вспомнить о сне. А между тем она была уже на сносях. К всегдашнему страху за мужа присоединялся новый — за будущее дитя. Лидия Васильевна страстно желала, чтобы Дика поскорее принял свою настоящую должность в штабе Восточного фронта, сам переехал и ее перевез из Самары в Симбирск. Ей думалось, что руководителю военно-инженерных работ на фронте вовсе не надо мыкаться по боевым полям. А всякое место, где бы ни стоял большой штаб, представлялось ей средоточием безопасности. Она мечтала о переезде в Симбирск так долго, что, наконец, устала мечтать. Тут-то и состоялся желанный переезд…
Из-за беременности Лидии Васильевны ехали в Симбирск на пароходе. Для сопровождения жены Дика достал откуда-то старенькую акушерку. Лидия Васильевна гнала мысли от того, что ее ожидает. Акушерка, не закрывая беззубого рта, рассказывала истории о подкидышах, самозванных матерях и о том, как родился Керенский, которого она принимала. Два пушистых котенка дыбили серую шерсть под ласковой рукой Лидии Васильевны. Волжские берега двигались мимо, незаметно переходя из одной туманной картины в другую. Мягкий и прохладный ветер ударял в лицо, заставляя жмурить глаза. Спокойствие вливалось в душу и оседало в ней тихой радостью…
И вдруг: «Симбирск, Симбирск…» Пароход загудел и с поворотливостью большого белого бегемота начал заводить корму. Он шел к берегу, к пристани, над которой маленький городок, утопая в зелени, взбирался в гору. Сердце Лидии Васильевны дрогнуло и тревожно забилось. Именно здесь, в этом незнакомом городе, она станет матерью. Здесь, в Симбирске…
…В хорошеньком домике на Покровской улице Карбышевым отвели две просторные светлые комнаты. Вступая в новую квартиру, Лидия Васильевна с удовольствием огляделась.
— А здесь, и в самом деле, можно родить…
Карбышев вспомнил об этом шестого июня, когда событие, наконец, состоялось. Он долго смотрел на красное и сморщенное личико дочери, а потом сказал:
— Знаешь, мать, она будет у тебя умная…
— Почему ты думаешь? — слабо улыбнулась Лидия Васильевна, удивленно прислушиваясь к новому обращению мужа: мать.
— Да как же? Ведь знала, что раньше никак нельзя родиться…
Но Ляля кричала изо всех сил. Старенькая акушерка, принимавшая когда-то Керенского, качала седой головой:
— Вот и Керенский такой же крикливый был!..
Только дня через два Ляля перестала кричать. Карбышев осторожно протягивал руки за дочерью.
— Мать, смотри, как бы я ее вверх ногами не взял!
Он носил ее на руках по комнатам, а она неотрывно смотрела немигающими глазами на лампу…
— Однако, — говорил Михаил Васильевич, — тут нам будет удобно…
Куйбышев стоял, опираясь на спинку кресла с такой силой, как если бы хотел подняться на руках. Его могучая грудь широко и свободно дышала. Сияющие глаза весело глядели. Приветливая, радостная улыбка бежала по лицу.
— Прямо-таки дворцовый аппартамент, — сказал он, — а вот в нарымской ссылке существует трущобно-поэтический уголок под названием «Максимкин Яр». В девятьсот десятом году там отсиживался Свердлов, и мне тогда удалось его оттуда извлечь. Были и у нас в «Максимкином Яре» аппартаменты… ха-ха-ха!
Он захохотал, представив себе с полной ясностью нарымский дворец. И, вероятно, в воспоминании этом действительно было что-то очень смешное, так как Куйбышев не только рукой махнул, а еще и ногой притопнул. Но Фрунзе не смеялся. Он тоже вспоминал сейчас нечто подобное и думал: странно, что не обходится арестантская молодость таких, как он или Куйбышев, людей без стихов. И юноша Фрунзе писал их в тюрьмах и между тюремными отсидками — то светло-грустные, тихо льнущие к сердцу горьковатым теплом, то звонко летящие в солнечный мир, боевые стихи. А Куйбышев…
— «Море жизни» в Нарыме написано? — спросил Фрунзе.
— Там…
Куйбышев вдруг перестал смеяться.
— В девятьсот десятом.
Гей, друзья! Вновь жизнь вскипает,
Слышны всплески здесь и там.
Буря, буря наступает,
С нею радость мчится к нам…
Это было куйбышевское стихотворение, буйно-жизнерадостное и зовущее, — его хорошо знала революционная молодежь десятых годов…
Вечер прошел. За зеркальными стеклами давно висел мрак. Куйбышев собирался уходить. Фрунзе и он обнялись, расцеловались.
— Не бойся гостя сидячего, — говорил Куйбышев, — бойся стоячего…
И все-таки, совсем уже выходя из кабинета, еще раз остановился в дверях.
— Об Азанчееве — два слова… Что такое — тень? Ничто. Но если реальный человек и ест, и пьет, и ходит, а тени от него нет как нет, то это — дело серьезное, и такой человек заслуживает весьма пристального к себе внимания. Азанчеев предлагал сжечь Уральск. Может, и было это с его стороны добросовестным заблуждением. Теперь Уральск освобожден. Но не в том же дело!
— А в чем?
— Не умею сказать иначе: от Азанчеева нет тени. Надо приглядеться, и… в этом вся суть.
Фрунзе расправил усы и потрогал бороду на щеках.
— Да ведь он и сам-то не больше, как тень…
Куйбышев пожал плечами.
— Вольному — воля…
Фрунзе улыбнулся.
— Я расстанусь с ним на днях. Он совершенно бесполезен.
Собрание кончилось, и зал опустел. Синие клубы холодного махорочного дыма тяжело оседали в углах нетопленой комнаты. У гривастой морды резного льва, украшавшего своим двойным туловом обе створки высоченной двери, стоял Азанчеев и неумело свертывал длинными белыми пальцами толстую папиросу. Судя по лицу и фигуре, он был погружен в состояние глубокой задумчивости. Однако, увидев Карбышева, тотчас пришел в себя и заговорил:
— Представьте себе, любезный Дмитрий Михайлович, думал о вас. Собственно, не столько о вас, сколько о себе, но во всяком случае применительно к резолюции, столь талантливо сочиненной сегодня вами.
— Что же вы думали?
— Сказать? Пожалуйста. Думал: могу я украсть полпуда муки или не могу?
— Ну и как? — с любопытством спросил Карбышев, — можете?
С некоторого времени ему казалось, что карьеризм, постепенно уступавший дорогу старческо-барскому стремлению к спокойной жизни, питал душу этого человека до сытости. Но Азанчеев сделал из ладоней рупор у губ и еле слышно выпустил изо рта коротенькое слово:
— Д-да!..
Затем убрал рупор и визгливо захохотал, все выше и выше поднимая гаденький тон хохота.
— Не ожидали? Впрочем, не волнуйтесь. Мое нравственное падение ничем не повредит выполнению сочиненной вами резолюции. И образцовая показательность ее глубокого морального смысла останется неприкосновенной. Дело в том, что я не успею украсть…
Азанчеев был человек, быстрый в мыслях и живой в речах. Его острая улыбка часто выглядела, как угроза. Но так скверно, как сейчас, он еще никогда не смеялся.
— Ничего не понимаю.
— Очень просто: рапорт об откомандировании меня в распоряжение штаба РККА уже лежит на столе у Михаила Васильевича. Кто знает, может быть, в Москве, профессорствуя в академии, я и спасу моего сына от истощения, от гибели, не прибегая к воровству. Как вам кажется?
— Мне кажется, что дело меньше всего в вашем сыне, — серьезно сказал Карбышев, — я ведь тоже отец, но…
— Конечно, конечно, — заспешил Азанчеев, — каждому — свое. Я, по собачьему обыкновению, верю только в мясо; а вам нравится голодная смерть; а Лабунский…
— При чем Лабунский?
Недавно командарм Четвертой донес командованию фронта о печальном положении Саратовского укрепленного района. Кроме заволжской, Покровской, стороны, укрепления не только нигде не были закончены, но даже еще и не начаты постройкой. Артиллерии — половина; комплект снарядов — неполный; командного состава — треть потребности. Фрунзе тогда же вызвал Лабунского и приказал ему ехать в Саратов на должность начальника инженеров Четвертой армии с тем, чтобы на месте покончить с беспорядками в Саратовском уре. И Лабунский собирался теперь в отъезд.
— При чем же Лабунский?
Азанчеев молчал, точно язык его защемило внезапно захлопнувшейся дверью. Было ясно, что, обмолвившись невзначай насчет Лабунского, он тотчас же и пожалел об этом.
— Так, к слову пришлось, — выговорил он, наконец, со вздохом, — у него ведь и детей нет. Ему — проще. Сегодня — здесь, завтра — там. У него очень милая жена, на редкость хороша собой, высокоодаренная актриса, превосходное меццо-сопрано, — вы ее не знаете? Это его вторая жена. И представьте, — она не хочет с ним ехать в Саратов. Она стремится в Москву, а он… — Азанчеев снизил голос, — он вчера жестоко побил ее. Совершенно обездушенный человек. Она прибежала к нам в слезах, в отчаянии…
Карбышев всегда догадывался об актерских способностях Леонида Владимировича, но по-настоящему оценил их только сейчас, когда Азанчеев вдруг изобразил, как искусственно рыдала, а потом улыбалась сквозь притворные слезы жена Лабунского, припав к плечу его собственной жены.
— Чем больше мы хотим, тем меньше можем. Но мы все-таки решили взять с собой в Москву эту несчастную, очаровательную женщину…
Карбышев подумал: «У Лабунского никогда не было семейного отстоя. И под Азанчеевым он зыбок. А скажи им об этом, — сейчас же полезут в философию. Ох, эта философия женатых холостяков! Нет, уж лучше семечки грызть». Он ясно представил себе чудовищную беспомощность женщин, не умеющих самостоятельным трудом заслониться от несчастий, на каждом шагу грозящих им со стороны «женатых холостяков». Так именно жалка жена Азанчеева. И чем нелепее крикливая повелительность ее вздорных манер, тем она жальче — беспомощней и беззащитней. Конечно, не всегда это так. Чистый и светлый образ Нади Наркевич промелькнул в мыслях Карбышева как живое воплощение нравственной силы и независимости, укрепившихся в благородном подвиге спасительного труда. Хорошо. Но тот ли это труд, которым хотел бы сам Карбышев вооружить для будущего свою дочь? Нет. Во всяком случае, нет…
— Скажу вам, Леонид Владимирович, правду, — вдруг сказал он, — нынешний разговор наш не из приятных, да, впрочем, других у нас с вами и не бывает. Но я доволен…
Азанчеев насторожился.
— Очень рад…
— Сами того не подозревая, вы подсказали мне существенную мысль…
— Позвольте! — энергично запротестовал Азанчеев, — тут что-то не то! Я не подсказывал вам никаких мыслей. Я искренне раскаиваюсь, если…
— Раскаяние, любезный Леонид Владимирович, — не столько сожаление о сделанном, сколько боязнь его последствий. Но вам последствия не грозят. Можете относиться к тому, что я говорю, совершенно спокойно. Речь идет о моей дочурке, о Ляльке…
— Я не понимаю…
— Я очень хотел бы сделать из нее такого же военного инженера, как и я сам.
— Что?
Азанчеев махнул рукой. Он ожидал чего-то совсем другого.
— Пожалуйста! — равнодушно сказал он. — Вы так хотите? Пусть будет… Несколько странно, конечно. Но… пусть! Хе-хе-хе!..
Еще в начале марта, когда создавалась Южная группа войск Восточного фронта, было ясно, что для поддержания связи с Туркестаном и дальнейшего продвижения в самый Туркестан необходимо прочно владеть Оренбургско-Уральским краем. В этом, собственно, и заключалась задача Южной группы. По мере того, как северные армии фронта выходили в Сибирь, Южная группа от них отрывалась, развертывая наступление на Туркестан. Постепенно Четвертая и Туркестанская армии группы получали значение самостоятельного фронта. Такой ход событий предвиделся еще в начале марта. Теперь же, после взятия Троицка, наступило время, когда новое положение дел на Восточном фронте должно было получить надлежащую организационную форму. Шестого августа Фрунзе выехал из Симбирска в полевой штаб Реввоенсовета Республики, одиннадцатого вернулся, а тринадцатого приказом Главкома Южная группа была переименована в Туркестанский фронт. Пятая и Третья армии остались в составе Востфронта, которому предстояло овладеть Западной Сибирью. Туркестанский же фронт втягивался в огненные просторы Средней Азии. И Фрунзе отбыл на восток, к своим войскам.
Прежде всего определилась общая природа гражданской войны — широкие, слабо насыщенные войсками фронты, решительные столкновения, инициативная роль частных начальников, маневренный характер действий. Затем обозначились главные принципы нового полководческого уменья, новой «науки побеждать». Карбышев ощущал живую реальность этих принципов, понимал их смысл, видел конкретное тактическое применение. Контрнаступление — сложный и трудный вид наступления. Чем тяжелее стратегическая обстановка, тем большего многообразия средств и способов активной обороны требует подготовка контрнаступления. Принцип этот выковался на опыте Царицына и Перми: здесь он впервые показал свою силу и отсюда перешел в полководческие руки Фрунзе для поражения Колчака. Но успешный переход от обороны к наступлению возможен только при безошибочном выборе направления главного удара и лишь в том случае, когда на избранном направлении действуют максимальные средства. И этот принцип, установленный на полях южных битв восемнадцатого года, оказался в руках Фрунзе губительным для Колчака. Разгром противника в октябрьские дни второго царицынского окружения со всей ясностью показал, как надо связывать наступление с широким применением маневра. И Карбышев видел полное осуществление этого принципа в действиях Фрунзе: оборона сочеталась с наступлением, массировались огневые средства: перегруппировки по фронту и из глубины почти не прекращались, охваты противника, обходы, окружения и кавалерийские удары по его тылам следовали друг за другом…
…Раздумывая над вопросами оперативного искусства, Карбышев все чаще прибегал к «счету большими числами»; решения важнейших практических проблем постепенно становились для него привычным делом, превращаясь в постоянный ход мысли. К осени девятнадцатого года на Восточном фронте было возведено двадцать пять укрепленных районов. Какое поле для наблюдений! Замечательные примеры Оренбургского, Уральского уров стояли перед Карбышевым. Но сумму заволжских наблюдений он старательно пополнял еще и многоразличным опытом других фронтов. История петроградской и особенно царицынской системы укреплений говорила сама за себя. Если выводить основные положения инженерной тактики из общих тактических свойств войны, то с несомненностью оказывалось, что в известных условиях этой борьбы уры с решающей пользой служат делу активной обороны. Так именно бывает, когда ур создается как элемент общего расчета командующего и своевременно занимается гарнизоном (без надежд на то, что отходящая армия сама его займет). А когда войсковые инженеры, не разбираясь ни в стратегическом смысле войны, ни даже в тактических вопросах, за свой страх и риск создают ур, он пропадает даром. Дальше. Как различны условия борьбы, так и уры обороняются по-разному. Кольцо уральских укреплений — один пример. Другой — поучительно-громадная роль царицынского ура в поединке с красновщиной. Опыт этого ура питал и воспитывал живую мысль Карбышева. И многое, очень многое обрисовывалось перед его творческим взглядом все отчетливей и ясней…
…У Карбышева была манера быстро сходиться с людьми, вникать в их дела, давать советы и уже никогда потом не терять интереса ни к самим этим людям, ни к тому, что получилось из его советов, принятых ими к исполнению. Постоянные разъезды по строительствам Восточного фронта сталкивали Карбышева со множеством людей и вопросов. Люди были всякие: старозаветные и новые, очень образованные и совсем малознающие, честные и сомнительные, партийные и беспартийные… Жили они жизнью кипучей и сложной, и стоило Карбышеву появиться на строительстве, как вихрь самых разных вопросов набегал и уносил его с собой. Он был не только очень хорошим военным инженером, но, кроме того, еще и умным, опытным, благожелательным, смелым и находчивым человеком. Он руководил только оборонительными работами фронта, но технические задачи обороны решал не иначе, как исходя из общего оперативного плана, а это в свою очередь с неизбежностью заставляло его мыслить политически и говорить партийным языком. Его появление на строительстве было всегда чем-то вроде праздника. В управлении и на участках задолго твердили: «Карбышев приедет, — все уточнит». Он приезжал — беспартийный специалист — и, начав с осмотра работ, удивительно быстро оказывался в самой гуще отнюдь не технических вопросов. Он разбирался в цифровой путанице финансовых книг, в балансах и сальдовых расчетах, подбивал на грязных костяшках миллиардные[36] итоги, и числа разбегались по местам, как солдаты в строящейся роте, а счетоводы чесали затылки, удивляясь беспомощности своих многолетних сноровок. Комиссар запирался с ним в кабинете. «Задурил мне голову начвоенполестро по книжкам, да с ученостью. А я печник. Ничего понять не в силах. Не дело так-то. Уж ты, товарищ главный руководитель, мне каким ни на есть разъяснением пособи, а ему внуши, чтобы носа не драл». Карбышев вслушивался, всматривался, вдумывался и помогал десятникам и прорабам, счетоводам и обозникам, начальникам и военкомам, — всем, кому надобилась его рассудительная, дельная помощь.
Осенью Карбышев приступил к «документированию». Под этим словом в управлении начинжвоста разумелось составление всякого рода «инструкций», «правил» и «указаний». У Карбышева было такое чувство, как будто он давно уже таскает за собой по военным полям тяжелый чемодан, битком набитый багажом опыта и знаний. Иногда приоткрывает чемодан и вынимает оттуда отдельные частички груза, но общий вес багажа от этого не уменьшается, а потребность освободиться от тяготы становится все настоятельнее. И вот пришло время, когда чемодан, наконец, широко раскрылся, и содержимое его, уже не по частям, а полностью и сразу, начало переходить в отовсюду протянутые руки. Радостное чувство облегчения испытывал Карбышев, проводя ночи за письменным столом. И по мере того, как двигалась вперед «документация», превращая запасы его личного богатства в общее достояние, радость удовлетворения становилась все полнее и чище. Всего лишь два месяца — сентябрь и октябрь — понадобились Карбышеву для того, чтобы возникли его обстоятельнейшие «Указания» по разработке схематичного проекта позиций. Теперь Карбышев готовил инструкцию о порядке производства инженерных рекогносцировок. Она содержала множество сведений, предложений и требований. Но ни одно из них не было измышлено без проверки или надумано за кабинетным столом. Каждое извлекалось автором из живой памяти и подкреплялось доказанной целесообразностью практических следствий. Еще и года не миновало с тех пор, как Карбышев рекогносцировал Волжскую Луку от Тетюш до Сызрани. Рекогносцировка эта считалась образцовой, да и в действительности была такой. Работая над «Инструкцией», Карбышев то и дело заглядывал в материалы «Образцовой рекогносцировки». Среди множества манускриптов, сразу бросавшихся в глаза крупным и твердым почерком карбышевской руки, здесь встречались и машинописные документы и листки бумаги, покрытые текстами других почерков. Карбышев внимательно перечитывал все это и, обдумывая прочитанное, подолгу останавливал неподвижный взгляд черных блестящих глаз на угольной лампочке, смутно мигавшей над столом красным проволочным завитком. За белой дверью, в соседней комнате, то вставала с постели, то снова ложилась Лидия Васильевна, и слышался изредка слабый писк беспокойной Ляльки. Карбышев быстро повертывал голову к двери, как бы взвешивая серьезность обстановки, готовый с легкостью вскочить и броситься на помощь к жене. Но тревога почти всегда оказывалась фальшивой: Лялька переставала пищать, сонные звуки баюканья все тише слетали с материнских губ — за стеной царила ночь. Карбышев наклонялся над бумагами, исполненный жгучей потребности сделать как можно скорее, как можно больше. Не тут-то было! Птичий голосок Ляльки опять звенел, поднимаясь все выше. И Лидия Васильевна звала:
Из-за беременности Лидии Васильевны ехали в Симбирск на пароходе. Для сопровождения жены Дика достал откуда-то старенькую акушерку. Лидия Васильевна гнала мысли от того, что ее ожидает. Акушерка, не закрывая беззубого рта, рассказывала истории о подкидышах, самозванных матерях и о том, как родился Керенский, которого она принимала. Два пушистых котенка дыбили серую шерсть под ласковой рукой Лидии Васильевны. Волжские берега двигались мимо, незаметно переходя из одной туманной картины в другую. Мягкий и прохладный ветер ударял в лицо, заставляя жмурить глаза. Спокойствие вливалось в душу и оседало в ней тихой радостью…
И вдруг: «Симбирск, Симбирск…» Пароход загудел и с поворотливостью большого белого бегемота начал заводить корму. Он шел к берегу, к пристани, над которой маленький городок, утопая в зелени, взбирался в гору. Сердце Лидии Васильевны дрогнуло и тревожно забилось. Именно здесь, в этом незнакомом городе, она станет матерью. Здесь, в Симбирске…
…В хорошеньком домике на Покровской улице Карбышевым отвели две просторные светлые комнаты. Вступая в новую квартиру, Лидия Васильевна с удовольствием огляделась.
— А здесь, и в самом деле, можно родить…
Карбышев вспомнил об этом шестого июня, когда событие, наконец, состоялось. Он долго смотрел на красное и сморщенное личико дочери, а потом сказал:
— Знаешь, мать, она будет у тебя умная…
— Почему ты думаешь? — слабо улыбнулась Лидия Васильевна, удивленно прислушиваясь к новому обращению мужа: мать.
— Да как же? Ведь знала, что раньше никак нельзя родиться…
Но Ляля кричала изо всех сил. Старенькая акушерка, принимавшая когда-то Керенского, качала седой головой:
— Вот и Керенский такой же крикливый был!..
Только дня через два Ляля перестала кричать. Карбышев осторожно протягивал руки за дочерью.
— Мать, смотри, как бы я ее вверх ногами не взял!
Он носил ее на руках по комнатам, а она неотрывно смотрела немигающими глазами на лампу…
* * *
Круг деятельности Карбышева в должности главного руководителя оборонительных работ Восточного фронта очень расширился. В тылу фронта копалось до десятка военно-полевых строительств, и все они состояли в его ведении. Совершенно напрасно думала Лидия Васильевна, что работа в большом фронтовом штабе угомонит ее мужа. Ничуть. Еще в Южной группе о Карбышеве говорили: «Настоящий полевой инженер». И он действительно любил быть с войсками, любил во всем разобраться на месте. Поэтому искать его в управлении — бывшем кадетском корпусе — было довольно бесполезно. Искать его надо было или на деревянных капонирах, что строились на Волге при въезде на Александровский мост и съезде с него; или на Поповом острове; или на железной дороге специального назначения, которую тянули от Симбирска на Мелекес; или в деревне, против города; или с другими партиями на изысканиях и работах, под непрерывными дождями, от которых совсем перепутался проросший в полях овес и белых грибов развелось превеликое множество. По мере продвижения фронта на восток все оперативно-важные пункты приводились в оборонительное состояние. Всякое наступление есть продвижение вперед по зоне разрушения, остающейся позади отходящего противника. В военно-инженерном смысле наступление — это прежде всего восстановление разрушенных мостов, переправ и починка дорог. Отходя за Урал, колчаковцы разрушали главным образом мосты, и восстановительные работы кипели по всему протяжению фронта. Неутомимый. Карбышев стремился все знать, все видеть, во всем участвовать своей умелой и опытной рукой. Но это становилось все трудней, все невозможней по мере того, как определялась громадность стратегических последствий контрнаступления Фрунзе. Меньше чем за два месяца пространство от Камы до Оренбурга и от Волги до Уральского хребта было очищено от белых. Войска Южной группы прошли с непрерывными боями от Бузулука до Уфы свыше трехсот пятидесяти километров. Одиннадцатого июля Фрунзе телеграфировал Ленину: «Сегодня в двенадцать часов снята блокада с Уральска. Наши части вошли в город». Через два дня стало известно, что командующим войсками Восточного фронта назначен Фрунзе.* * *
Куйбышев уезжал из Симбирска в Астрахань на должность члена Реввоенсовета Одиннадцатой армии. Ему предстояло руководить вместе с Кировым обороной Астрахани. Перед отъездом он пришел к Фрунзе проститься и провести в душевных разговорах последний вечер. Фрунзе жил тогда около Карамзинского сквера, в красивом купеческом особняке из серого камня, с чугунными воротами у левой стороны. Зеркальные цельные окна придавали дому нарядный вид. И внутри было хорошо — просторно и комфортабельно. Хозяин принимал гостя в кабинете.— Однако, — говорил Михаил Васильевич, — тут нам будет удобно…
Куйбышев стоял, опираясь на спинку кресла с такой силой, как если бы хотел подняться на руках. Его могучая грудь широко и свободно дышала. Сияющие глаза весело глядели. Приветливая, радостная улыбка бежала по лицу.
— Прямо-таки дворцовый аппартамент, — сказал он, — а вот в нарымской ссылке существует трущобно-поэтический уголок под названием «Максимкин Яр». В девятьсот десятом году там отсиживался Свердлов, и мне тогда удалось его оттуда извлечь. Были и у нас в «Максимкином Яре» аппартаменты… ха-ха-ха!
Он захохотал, представив себе с полной ясностью нарымский дворец. И, вероятно, в воспоминании этом действительно было что-то очень смешное, так как Куйбышев не только рукой махнул, а еще и ногой притопнул. Но Фрунзе не смеялся. Он тоже вспоминал сейчас нечто подобное и думал: странно, что не обходится арестантская молодость таких, как он или Куйбышев, людей без стихов. И юноша Фрунзе писал их в тюрьмах и между тюремными отсидками — то светло-грустные, тихо льнущие к сердцу горьковатым теплом, то звонко летящие в солнечный мир, боевые стихи. А Куйбышев…
— «Море жизни» в Нарыме написано? — спросил Фрунзе.
— Там…
Куйбышев вдруг перестал смеяться.
— В девятьсот десятом.
Гей, друзья! Вновь жизнь вскипает,
Слышны всплески здесь и там.
Буря, буря наступает,
С нею радость мчится к нам…
Это было куйбышевское стихотворение, буйно-жизнерадостное и зовущее, — его хорошо знала революционная молодежь десятых годов…
Вечер прошел. За зеркальными стеклами давно висел мрак. Куйбышев собирался уходить. Фрунзе и он обнялись, расцеловались.
— Не бойся гостя сидячего, — говорил Куйбышев, — бойся стоячего…
И все-таки, совсем уже выходя из кабинета, еще раз остановился в дверях.
— Об Азанчееве — два слова… Что такое — тень? Ничто. Но если реальный человек и ест, и пьет, и ходит, а тени от него нет как нет, то это — дело серьезное, и такой человек заслуживает весьма пристального к себе внимания. Азанчеев предлагал сжечь Уральск. Может, и было это с его стороны добросовестным заблуждением. Теперь Уральск освобожден. Но не в том же дело!
— А в чем?
— Не умею сказать иначе: от Азанчеева нет тени. Надо приглядеться, и… в этом вся суть.
Фрунзе расправил усы и потрогал бороду на щеках.
— Да ведь он и сам-то не больше, как тень…
Куйбышев пожал плечами.
— Вольному — воля…
Фрунзе улыбнулся.
— Я расстанусь с ним на днях. Он совершенно бесполезен.
* * *
Общее собрание сотрудников штаба Восточного фронта происходило в рекреационном зале бывшего кадетского корпуса. Народу собралось много, и ораторы выступали один за другим. Некоторые говорили коротко и ясно, как, например, Лабунский. А иные, как Азанчеев, — многоречиво и туманно. Карбышев слушал и готовил проект резолюции. Когда подошло время, он встал и, попросив слова, огласил проект: «Враги Советской России надеются голодом сломить сопротивление Рабоче-Крестьянской Красной Армии. В этот критический момент трудящиеся должны еще теснее сплотиться вокруг своей власти. Фронт, которому было отдано все лучшее, должен позаботиться о тыле. В целях оказания тылу посильной помощи общее собрание постановило отчислять в течение месяца от своего пайка ежедневно по одному фунту хлеба».Собрание кончилось, и зал опустел. Синие клубы холодного махорочного дыма тяжело оседали в углах нетопленой комнаты. У гривастой морды резного льва, украшавшего своим двойным туловом обе створки высоченной двери, стоял Азанчеев и неумело свертывал длинными белыми пальцами толстую папиросу. Судя по лицу и фигуре, он был погружен в состояние глубокой задумчивости. Однако, увидев Карбышева, тотчас пришел в себя и заговорил:
— Представьте себе, любезный Дмитрий Михайлович, думал о вас. Собственно, не столько о вас, сколько о себе, но во всяком случае применительно к резолюции, столь талантливо сочиненной сегодня вами.
— Что же вы думали?
— Сказать? Пожалуйста. Думал: могу я украсть полпуда муки или не могу?
— Ну и как? — с любопытством спросил Карбышев, — можете?
С некоторого времени ему казалось, что карьеризм, постепенно уступавший дорогу старческо-барскому стремлению к спокойной жизни, питал душу этого человека до сытости. Но Азанчеев сделал из ладоней рупор у губ и еле слышно выпустил изо рта коротенькое слово:
— Д-да!..
Затем убрал рупор и визгливо захохотал, все выше и выше поднимая гаденький тон хохота.
— Не ожидали? Впрочем, не волнуйтесь. Мое нравственное падение ничем не повредит выполнению сочиненной вами резолюции. И образцовая показательность ее глубокого морального смысла останется неприкосновенной. Дело в том, что я не успею украсть…
Азанчеев был человек, быстрый в мыслях и живой в речах. Его острая улыбка часто выглядела, как угроза. Но так скверно, как сейчас, он еще никогда не смеялся.
— Ничего не понимаю.
— Очень просто: рапорт об откомандировании меня в распоряжение штаба РККА уже лежит на столе у Михаила Васильевича. Кто знает, может быть, в Москве, профессорствуя в академии, я и спасу моего сына от истощения, от гибели, не прибегая к воровству. Как вам кажется?
— Мне кажется, что дело меньше всего в вашем сыне, — серьезно сказал Карбышев, — я ведь тоже отец, но…
— Конечно, конечно, — заспешил Азанчеев, — каждому — свое. Я, по собачьему обыкновению, верю только в мясо; а вам нравится голодная смерть; а Лабунский…
— При чем Лабунский?
Недавно командарм Четвертой донес командованию фронта о печальном положении Саратовского укрепленного района. Кроме заволжской, Покровской, стороны, укрепления не только нигде не были закончены, но даже еще и не начаты постройкой. Артиллерии — половина; комплект снарядов — неполный; командного состава — треть потребности. Фрунзе тогда же вызвал Лабунского и приказал ему ехать в Саратов на должность начальника инженеров Четвертой армии с тем, чтобы на месте покончить с беспорядками в Саратовском уре. И Лабунский собирался теперь в отъезд.
— При чем же Лабунский?
Азанчеев молчал, точно язык его защемило внезапно захлопнувшейся дверью. Было ясно, что, обмолвившись невзначай насчет Лабунского, он тотчас же и пожалел об этом.
— Так, к слову пришлось, — выговорил он, наконец, со вздохом, — у него ведь и детей нет. Ему — проще. Сегодня — здесь, завтра — там. У него очень милая жена, на редкость хороша собой, высокоодаренная актриса, превосходное меццо-сопрано, — вы ее не знаете? Это его вторая жена. И представьте, — она не хочет с ним ехать в Саратов. Она стремится в Москву, а он… — Азанчеев снизил голос, — он вчера жестоко побил ее. Совершенно обездушенный человек. Она прибежала к нам в слезах, в отчаянии…
Карбышев всегда догадывался об актерских способностях Леонида Владимировича, но по-настоящему оценил их только сейчас, когда Азанчеев вдруг изобразил, как искусственно рыдала, а потом улыбалась сквозь притворные слезы жена Лабунского, припав к плечу его собственной жены.
— Чем больше мы хотим, тем меньше можем. Но мы все-таки решили взять с собой в Москву эту несчастную, очаровательную женщину…
Карбышев подумал: «У Лабунского никогда не было семейного отстоя. И под Азанчеевым он зыбок. А скажи им об этом, — сейчас же полезут в философию. Ох, эта философия женатых холостяков! Нет, уж лучше семечки грызть». Он ясно представил себе чудовищную беспомощность женщин, не умеющих самостоятельным трудом заслониться от несчастий, на каждом шагу грозящих им со стороны «женатых холостяков». Так именно жалка жена Азанчеева. И чем нелепее крикливая повелительность ее вздорных манер, тем она жальче — беспомощней и беззащитней. Конечно, не всегда это так. Чистый и светлый образ Нади Наркевич промелькнул в мыслях Карбышева как живое воплощение нравственной силы и независимости, укрепившихся в благородном подвиге спасительного труда. Хорошо. Но тот ли это труд, которым хотел бы сам Карбышев вооружить для будущего свою дочь? Нет. Во всяком случае, нет…
— Скажу вам, Леонид Владимирович, правду, — вдруг сказал он, — нынешний разговор наш не из приятных, да, впрочем, других у нас с вами и не бывает. Но я доволен…
Азанчеев насторожился.
— Очень рад…
— Сами того не подозревая, вы подсказали мне существенную мысль…
— Позвольте! — энергично запротестовал Азанчеев, — тут что-то не то! Я не подсказывал вам никаких мыслей. Я искренне раскаиваюсь, если…
— Раскаяние, любезный Леонид Владимирович, — не столько сожаление о сделанном, сколько боязнь его последствий. Но вам последствия не грозят. Можете относиться к тому, что я говорю, совершенно спокойно. Речь идет о моей дочурке, о Ляльке…
— Я не понимаю…
— Я очень хотел бы сделать из нее такого же военного инженера, как и я сам.
— Что?
Азанчеев махнул рукой. Он ожидал чего-то совсем другого.
— Пожалуйста! — равнодушно сказал он. — Вы так хотите? Пусть будет… Несколько странно, конечно. Но… пусть! Хе-хе-хе!..
* * *
Войска Восточного фронта быстро шли вперед, занимая город за городом — Златоуст, Екатеринбург, Челябинск. После короткого боя был взят частями Пятой армии Троицк. Это значило, что колчаковская армада оказалась в конце концов рассеченной пополам. Отныне, уводя с собой одну ее половину, Колчак бежал в Сибирь; а другая половина, под командованием генерала Белова, катилась в Туркестан…Еще в начале марта, когда создавалась Южная группа войск Восточного фронта, было ясно, что для поддержания связи с Туркестаном и дальнейшего продвижения в самый Туркестан необходимо прочно владеть Оренбургско-Уральским краем. В этом, собственно, и заключалась задача Южной группы. По мере того, как северные армии фронта выходили в Сибирь, Южная группа от них отрывалась, развертывая наступление на Туркестан. Постепенно Четвертая и Туркестанская армии группы получали значение самостоятельного фронта. Такой ход событий предвиделся еще в начале марта. Теперь же, после взятия Троицка, наступило время, когда новое положение дел на Восточном фронте должно было получить надлежащую организационную форму. Шестого августа Фрунзе выехал из Симбирска в полевой штаб Реввоенсовета Республики, одиннадцатого вернулся, а тринадцатого приказом Главкома Южная группа была переименована в Туркестанский фронт. Пятая и Третья армии остались в составе Востфронта, которому предстояло овладеть Западной Сибирью. Туркестанский же фронт втягивался в огненные просторы Средней Азии. И Фрунзе отбыл на восток, к своим войскам.
* * *
Карбышев достаточно хорошо знал общую тактику, чтобы не впасть в недоумение, не ослепнуть перед разительной по своему блеску картиной разгрома Колчака. Его глаза были зрячи и зорко присматривались к развитию полководческих действий Фрунзе. Вдумчивая мысль искала путей проникновения в тайну успеха и с военной настойчивостью шла по этим путям. Битва за Восток подходила к конечным стадиям; ее критические переломные моменты были позади; и Карбышеву казалось, что время для подведения первых итоговых черт под суммой опыта и наблюдений настало.Прежде всего определилась общая природа гражданской войны — широкие, слабо насыщенные войсками фронты, решительные столкновения, инициативная роль частных начальников, маневренный характер действий. Затем обозначились главные принципы нового полководческого уменья, новой «науки побеждать». Карбышев ощущал живую реальность этих принципов, понимал их смысл, видел конкретное тактическое применение. Контрнаступление — сложный и трудный вид наступления. Чем тяжелее стратегическая обстановка, тем большего многообразия средств и способов активной обороны требует подготовка контрнаступления. Принцип этот выковался на опыте Царицына и Перми: здесь он впервые показал свою силу и отсюда перешел в полководческие руки Фрунзе для поражения Колчака. Но успешный переход от обороны к наступлению возможен только при безошибочном выборе направления главного удара и лишь в том случае, когда на избранном направлении действуют максимальные средства. И этот принцип, установленный на полях южных битв восемнадцатого года, оказался в руках Фрунзе губительным для Колчака. Разгром противника в октябрьские дни второго царицынского окружения со всей ясностью показал, как надо связывать наступление с широким применением маневра. И Карбышев видел полное осуществление этого принципа в действиях Фрунзе: оборона сочеталась с наступлением, массировались огневые средства: перегруппировки по фронту и из глубины почти не прекращались, охваты противника, обходы, окружения и кавалерийские удары по его тылам следовали друг за другом…
…Раздумывая над вопросами оперативного искусства, Карбышев все чаще прибегал к «счету большими числами»; решения важнейших практических проблем постепенно становились для него привычным делом, превращаясь в постоянный ход мысли. К осени девятнадцатого года на Восточном фронте было возведено двадцать пять укрепленных районов. Какое поле для наблюдений! Замечательные примеры Оренбургского, Уральского уров стояли перед Карбышевым. Но сумму заволжских наблюдений он старательно пополнял еще и многоразличным опытом других фронтов. История петроградской и особенно царицынской системы укреплений говорила сама за себя. Если выводить основные положения инженерной тактики из общих тактических свойств войны, то с несомненностью оказывалось, что в известных условиях этой борьбы уры с решающей пользой служат делу активной обороны. Так именно бывает, когда ур создается как элемент общего расчета командующего и своевременно занимается гарнизоном (без надежд на то, что отходящая армия сама его займет). А когда войсковые инженеры, не разбираясь ни в стратегическом смысле войны, ни даже в тактических вопросах, за свой страх и риск создают ур, он пропадает даром. Дальше. Как различны условия борьбы, так и уры обороняются по-разному. Кольцо уральских укреплений — один пример. Другой — поучительно-громадная роль царицынского ура в поединке с красновщиной. Опыт этого ура питал и воспитывал живую мысль Карбышева. И многое, очень многое обрисовывалось перед его творческим взглядом все отчетливей и ясней…
…У Карбышева была манера быстро сходиться с людьми, вникать в их дела, давать советы и уже никогда потом не терять интереса ни к самим этим людям, ни к тому, что получилось из его советов, принятых ими к исполнению. Постоянные разъезды по строительствам Восточного фронта сталкивали Карбышева со множеством людей и вопросов. Люди были всякие: старозаветные и новые, очень образованные и совсем малознающие, честные и сомнительные, партийные и беспартийные… Жили они жизнью кипучей и сложной, и стоило Карбышеву появиться на строительстве, как вихрь самых разных вопросов набегал и уносил его с собой. Он был не только очень хорошим военным инженером, но, кроме того, еще и умным, опытным, благожелательным, смелым и находчивым человеком. Он руководил только оборонительными работами фронта, но технические задачи обороны решал не иначе, как исходя из общего оперативного плана, а это в свою очередь с неизбежностью заставляло его мыслить политически и говорить партийным языком. Его появление на строительстве было всегда чем-то вроде праздника. В управлении и на участках задолго твердили: «Карбышев приедет, — все уточнит». Он приезжал — беспартийный специалист — и, начав с осмотра работ, удивительно быстро оказывался в самой гуще отнюдь не технических вопросов. Он разбирался в цифровой путанице финансовых книг, в балансах и сальдовых расчетах, подбивал на грязных костяшках миллиардные[36] итоги, и числа разбегались по местам, как солдаты в строящейся роте, а счетоводы чесали затылки, удивляясь беспомощности своих многолетних сноровок. Комиссар запирался с ним в кабинете. «Задурил мне голову начвоенполестро по книжкам, да с ученостью. А я печник. Ничего понять не в силах. Не дело так-то. Уж ты, товарищ главный руководитель, мне каким ни на есть разъяснением пособи, а ему внуши, чтобы носа не драл». Карбышев вслушивался, всматривался, вдумывался и помогал десятникам и прорабам, счетоводам и обозникам, начальникам и военкомам, — всем, кому надобилась его рассудительная, дельная помощь.
Осенью Карбышев приступил к «документированию». Под этим словом в управлении начинжвоста разумелось составление всякого рода «инструкций», «правил» и «указаний». У Карбышева было такое чувство, как будто он давно уже таскает за собой по военным полям тяжелый чемодан, битком набитый багажом опыта и знаний. Иногда приоткрывает чемодан и вынимает оттуда отдельные частички груза, но общий вес багажа от этого не уменьшается, а потребность освободиться от тяготы становится все настоятельнее. И вот пришло время, когда чемодан, наконец, широко раскрылся, и содержимое его, уже не по частям, а полностью и сразу, начало переходить в отовсюду протянутые руки. Радостное чувство облегчения испытывал Карбышев, проводя ночи за письменным столом. И по мере того, как двигалась вперед «документация», превращая запасы его личного богатства в общее достояние, радость удовлетворения становилась все полнее и чище. Всего лишь два месяца — сентябрь и октябрь — понадобились Карбышеву для того, чтобы возникли его обстоятельнейшие «Указания» по разработке схематичного проекта позиций. Теперь Карбышев готовил инструкцию о порядке производства инженерных рекогносцировок. Она содержала множество сведений, предложений и требований. Но ни одно из них не было измышлено без проверки или надумано за кабинетным столом. Каждое извлекалось автором из живой памяти и подкреплялось доказанной целесообразностью практических следствий. Еще и года не миновало с тех пор, как Карбышев рекогносцировал Волжскую Луку от Тетюш до Сызрани. Рекогносцировка эта считалась образцовой, да и в действительности была такой. Работая над «Инструкцией», Карбышев то и дело заглядывал в материалы «Образцовой рекогносцировки». Среди множества манускриптов, сразу бросавшихся в глаза крупным и твердым почерком карбышевской руки, здесь встречались и машинописные документы и листки бумаги, покрытые текстами других почерков. Карбышев внимательно перечитывал все это и, обдумывая прочитанное, подолгу останавливал неподвижный взгляд черных блестящих глаз на угольной лампочке, смутно мигавшей над столом красным проволочным завитком. За белой дверью, в соседней комнате, то вставала с постели, то снова ложилась Лидия Васильевна, и слышался изредка слабый писк беспокойной Ляльки. Карбышев быстро повертывал голову к двери, как бы взвешивая серьезность обстановки, готовый с легкостью вскочить и броситься на помощь к жене. Но тревога почти всегда оказывалась фальшивой: Лялька переставала пищать, сонные звуки баюканья все тише слетали с материнских губ — за стеной царила ночь. Карбышев наклонялся над бумагами, исполненный жгучей потребности сделать как можно скорее, как можно больше. Не тут-то было! Птичий голосок Ляльки опять звенел, поднимаясь все выше. И Лидия Васильевна звала: