Страница:
Панна Людмила несколько раз порывалась подойти к Лобановичу, так как
потеряла надежду, что он когда-нибудь подойдет к ней сам. Ей любопытно было
узнать, что он за человек. "Ну и бревно какое-то!" - заметила про себя панна
Людмила. Тем не менее она попросила у своего кавалера прощения и с милой
улыбкой подбежала к Лобановичу.
- Можно возле вас присесть? - спросила она сладким голосом.
- Прошу, прошу! - проговорил Лобанович и подставил ей стул.
- Вы как будто за что-то сердитесь на меня. Правда?
- О нет, сохрани боже! - горячо проговорил счастливый учитель. - Разве
на вас можно сердиться? Да и за что?
- Ну, скажите мне правду: почему вы ни разу к нам не зашли?
- Я живу далеко от вас, с вами до этого дня не был знаком и вообще не
было случая.
- А еще какие были причины? - допытывалась панна Людмила.
- Других причин я вам не скажу.
- А они были?
- И об этом умолчу.
- Ну, скажите! Ах, какой вы злой!
- Что делать, и злые люди живут на свете.
- Нет, вы добрый! Я слышала, что вы добрый!
- Мало ли что говорят. Да еще говорят ли?
- Так вы мне не верите?
- Я и сам себе не верю.
- Вот это мило! Как же это вы себе не верите? - спросила панна Людмила.
- А вот бывает так: думаешь одно, а делаешь другое. Хочешь жить так, а
живешь иначе.
- А почему так получается?
- А потому и получается, что внутреннее состояние человека очень
изменчиво. На него имеет влияние погода, люди, особенно ваш брат...
- А какое влияние имеет на вас наш брат?
Лобанович подумал и ответил:
- И хорошее и плохое.
- Ха-ха-ха! - засмеялась Людмила. - Неужто на вас имеет влияние, как вы
говорите, наш брат? Не верится что-то. Вы, простите, действительно
какой-то... святой.
- Я знаю, - с оттенком легкой грусти сказал Лобанович, - что паненкам
святые не нравятся, хотя, правда, святым я являюсь с вашей точки зрения...
- Нет, нет! Вы не обижайтесь, прошу вас. Я только хотела сказать, что
вы... ну, совсем не такой, как другие, не такой в лучшем смысле.
- Очень вам благодарен, но, снявши голову, по волосам не плачут. И
обиды здесь никакой нет. Иной человек всю жизнь бьется и ломает голову над
тем, как бы стать святым, а мне это легко далось.
- О! Молодец, профессор больших букв! - шутил подловчий, подойдя к
Лобановичу. - Один завладел панной Людмилой!
- Это я завладела профессором, просто силой взяла его, не спрашивая,
рад ли он этому или не рад, - ответила панна Людмила.
- Простите, - усмехнулся Лобанович и глянул ей в глаза так, будто он
знал гораздо больше, чем думала панна Людмила, - а так ли это?
Девушка на мгновение смутилась, потом вскинула на него свои бойкие
глаза.
- Ой, хитрый же вы, хитрый!
- А как вы думаете, святость и хитрость не мешают друг другу?
- О нет! Вам они не мешают.
- Ну, это другое дело. Но можно ли быть святым, оставаясь и хитрым?
- В вопросах святости я ничего не понимаю, - ответила панна Людмила. -
Оставим это. Скажите, почему вы так быстро тогда убежали, помните, у Абрама?
- Я никак не ожидал встретить вас там, и мне стало неловко... Скажу вам
правду: я не хотел, чтобы вы подумали, будто я зашел туда для того, чтобы
увидеть вас.
- А разве вам так неприятно было увидеть меня?
- Вот вы и поймали меня. Теперь выкручивайся как хочешь, - засмеялся
Лобанович.
- Вы мне говорите правду, слышите? Чистую правду! - горячо наступала
Людмила.
- Я просто не хотел обманывать вас.
- Что это значит? Я ничего не понимаю, - слегка нахмурившись,
проговорила панна Людмила. - В чем вы меня могли обмануть?
- Всего знать нельзя: знание часто разрушает наше счастье.
- Теперь я уже совсем не понимаю вас.
- А вы больше разговаривайте с умными людьми, - посоветовал ей
Лобанович.
- Чем же я виновата, что вокруг меня дурни?
Лобанович засмеялся.
- Плохого же вы мнения о ваших кавалерах, и я на этот раз очень рад,
что не нахожусь в их числе.
- О чем это голубки воркуют? - спросил Суховаров, подходя к ним. Ему
было немного не по себе оттого, что панна Людмила оказывала предпочтение
Лобановичу.
- Прошу садиться, - указала панна Людмила место возле себя.
Суховаров сел, положив ногу на ногу и покрутив свой черный усик. Но
поговорить ему так и не удалось - хозяйка приглашала гостей к столу. Гости
вздохнули с облегчением и, неловко толпясь и оказывая друг другу знаки
внимания, двинулись в соседнюю комнату.
Через весь длинный стол тянулся ряд бутылок с водкой. Лобанович сидел
рядом с Максимом Горошкой и Дубейкой. Оба они были хорошие выпивохи и
мастера по части закуски. Каждая новая чарка увеличивала оживление за
столом. Шум, смех, шутки наполняли комнату. Пили за здоровье писаря, его
дочерей, Суховаров поднял чарку за любовь, Дубейка - за панну Людмилу. Гости
вставали, чокались, расплескивали водку. Урядник предложил спеть "Боже, царя
храни... ". Все вынуждены были подняться, рады они были тому или не рады.
Лобанович чем-то понравился Максиму Горошке, и тот, дав волю языку,
приставал к своему соседу с пустыми и грязными разговорами.
- К каждой бабе подкатиться можно, - говорил Максим Лобановичу. - Я их
натуру хорошо знаю. С виду кажется - "не тронь меня", брыкается, обижается,
а кончит тем, что прильнет к тебе.
- Ну, знаете, по нескольким потаскухам нельзя судить о всех, - сказал
Лобанович.
- Зачем брать потаскуху? - Максим поднял глаза на соседа. - Пусть это
будет между нами. Мне матушка наша жаловалась на своего отца Кирилла: "Такой
он, говорит, болезненный, слабенький, ничего не может. Просто жалко его".
Ну, я и пожалел нашего батюшку, - проговорил Максим и захихикал.
- Неужели это правда? - спросил Лобанович и поглядел на Максима.
- А вы думали, я - Иосиф Прекрасный? Вы, профессор, как вижу, еще не
просвещенный в этом смысле человек, - сказал Максим и засмеялся.
- А разве для этого нужно специальные курсы кончать? - спросил
Лобанович.
- Нет, для этого нужно быть мужчиной, - ответил Максим.
- А не просто распущенным человеком?
- При чем здесь распущенность? Природа, брат, требует свое.
- Если пойти за природой, можно оправдать всякие глупости, особенно
если при этом начнешь еще потакать себе. Вот вы нигде не служите, отец ваш
уже старик, ему приходится содержать вас, а вы скажете: "Природа требует,
чтобы он заботился обо мне".
- Разумеется. Разве я просил его, чтобы он пустил меня на свет? А
пустил - пускай и кормит, пускай позаботится... Слушай, профессор, давай
выпьем на "ты".
Максим налил чарки. Выпили.
- Знаешь, брат, - начал Максим, - я тебе такую молодицу расстараюсь,
что с нею ты узнаешь радости рая.
Лобанович начал быстро пьянеть. Ему стало легко и весело. Перед глазами
плавал какой-то приятный туман и все окрашивал в розовый цвет. И этот самый
Максим, и Дубейка, и Суховаров, и вообще все, собственно говоря, хорошие
люди, - думал он. Максим совсем еще молодой, он мальчишка. А что он за
бабами гоняется, так кто же этого не делает? Только Максим и другие имеют
смелость открыто признаться в этом, а он, Лобанович? Он гораздо хуже их,
потому что скрывает свои грязные мысли о женщинах. А мало ли времени
занимали у него эти мысли! Он помнит встречу с незнакомой женщиной, которая
шла к нему, а он прогнал ее. Разве он хорошо поступил? Сколько раз он жалел
об этом, и мысли о ней разжигали его. А кому он об этом сказал? Никому. А
почему? Ясно почему: ему, грязному в такой же мере, как и все мужчины, а
может, и более того, хотелось показаться чистым, невинным, лучше других. А
он... просто обманщик, хитрец, фарисей, притворщик, фальшивомонетчик, так
как выдает себя не за то, что он есть. Ха-ха-ха! Это он - отшельник, он -
святой!..
Мутным взором обвел Лобанович гостей. В глазах у него все колыхалось и
троилось. И неведомо откуда перед ним появился образ панны Ядвиси.
"Ядвисенька, милая, славная!" Он склонил голову и о чем-то думал. Потом
внезапно повернулся к Максиму.
- Максим Грек! Выпьем, брат?
- Выпьем, профессор.
- За здоровье той молодицы, с которой можно познать радости рая!
- Браво, профессор!
Лобанович совсем опьянел. Правда, трезвых здесь и не было, кроме
паненок - они были только веселые - и Соханюка, который водки не пил. Тем не
менее Максим и Лобанович выделялись среди этой компании. Они громко
разговаривали, жестикулировали, целовались.
Соханюк незаметно подошел к Лобановичу.
- Слушайте, коллега, зайдем на минутку ко мне!
- Зачем? Не пойду. Я еще пить хочу. Хочу похоронить тельшинского
педагога, потому что он фальшивый.
- На одну минуточку, коллега! Выйдем.
- Соханюк! Милый мой Соханючок! Ты мой старший брат, я покоряюсь
тебе... Но... Стой! Ты, брат, хитер, Соханючок, я знаю, ты хочешь от меня
под пьяную руку подписку взять, что я отдаю тебе гарнцы. - Гарнцы ты мне и
так отдашь как подарок к свадьбе.
- Правда, брат, правда! - спохватился Лобанович. - Женись, брат! Отдам
тебе гарнцы, потому что ты человек, а не еловый пень, как думал я прежде.
Соханюк под руку привел Лобановича в свою квартиру.
- Куда ты меня привел и зачем привел? Я хочу к паненкам пойти. Максим
Грек, свинячий ты человек, где ты?
- Проспись, коллега. Ну их! Будут пальцами показывать и трубить на весь
уезд, рады на язычок поймать нашего брата.
- Эх, Соханюк, Соханюк! Ты и гарнцы мои берешь, ты и честь нашу
учительскую охраняешь. Ты тронул мое сердце. Живи же, Соханюк, многая лета!
Женись, брат, плодись, населяй пинские болота и володей ими, - говорил
Лобанович с дивана, еле ворочая языком.
Лобанович встречал в Тельшине первую полесскую весну. Казалось,
выражение печали, грусти, не сходившее всю зиму с лица этого глухого уголка
Полесья, теперь исчезло, - что-то новое и радостное появилось в облике
широких пустынных болот и темного, угрюмого леса, стройных сосен, высоко
поднимавших свои кудрявые головы, и могучих дубов, одиноко стоявших на
опушке леса.
Весна была ранняя, как обычно в Полесье. В лесах на припеке быстро
появлялись проталинки, и освобожденная из-под снега земля радостно
выглядывала на свет желтовато-серыми пятнами, уже выбивался и прошлогодний
брусничник, свежий и сочный, распрямлялись и тихонько покачивались сухие
веточки вереска и ягодника. Вдоль железной дороги, где так весело сверкали
щедро рассыпанные золотые лучи солнца, под прикрытием зеленых сосенок и
красноватого молодого березняка тянулась длинная желтая полоса оттаявшей
земли. Она становилась шире с каждым днем, с каждым часом.
А возле железнодорожных мостиков не умолкая звенела дружная капель,
стоял веселый гомон оживших речушек и ручейков. Темные маслянистые шпалы,
старые, трухлявые пни давно погибших деревьев, гнилые сучья - все
выглядывало из-под снега, и все, казалось, радовалось, что не последний раз
видело солнце. А лес, освещенный и обогретый солнцем, смотрел так весело! И
было что-то необычайно приятное в этом светлом пробуждении жизни, в запахе
прелых, прошлогодних листьев, то здесь, то там устилавших землю. В душе
пробуждались новые стремления, начинали звучать новые струны, оживленные
нежным дыханием весны; они убаюкивали душу тихой, неясной песней, давно
слышанной сказкой, полной красоты и очарования, и куда-то манили и звали.
Куда? Может, в ту неведомую, неразгаданную, всегда привлекательную даль,
закрытую завесой розовых мечтаний, которые еще никогда не сбывались? А
может, это просто пробудилась в душе тоска о чем-то таком, мимо чего ты
прошел беззаботно и что навек утратил? Или это отзвук вечной
неудовлетворенности человека, выделяющей его из круга всех других живых
существ и ведущей по дороге исканий лучших форм жизни и ее красоты? Или это
стремление раздвинуть границы своего кругозора, познать непознанное,
изведать неизведанное? Но вечны загадки жизни и вечно наше стремление их
разгадать, - ведь формы жизни ограничены, сама же жизнь не имеет границ.
После вечеринки у писаря Лобанович некоторое время чувствовал себя
скверно. Ему было горько и обидно, что он так напился, болтал разные
глупости и даже пил за здоровье какой-то молодицы. Проспавшись, он чуть свет
вырвался из квартиры Соханюка и почти бежал домой. И вот теперь, на другой
день после попойки, немного успокоившись, он бродил по железнодорожной
насыпи и сурово клеймил свое поведение человека и учителя. Ему вспомнились
первые дни после приезда сюда, его радужные мечты и планы. Они находились
сейчас в таком противоречии с действительностью, что о каком-либо моральном
удовлетворении не могло быть и речи. На душе у него было тревожно. Ему
хотелось бросить здесь все и уйти. Куда? Куда глаза глядят, на новые места,
и уже там начинать жить по-иному.
Лобанович окинул взглядом окрестности Тельшина. Тесно, темно и пусто.
Только ветряные мельницы, растопырив вверху два крыла, слегка наклоненные в
сторону села, имели такой вид, словно их поразила какая-то новость я они,
едва успев сказать: "О-о-о!", застыли от изумления. Дом пана подловчего и
высокая коптильня возле него также выделялись своим немного более веселым
видом из серого скопища соломенных крыш крестьянских хат. Неужто ему
придется жить здесь хотя бы еще одну зиму, - на лето, когда закончатся
занятия в школе, учитель намеревался куда-нибудь поехать...
Дом пана подловчего глянул на Лобановича еще раз и еще. Подчиняясь
какому-то тайному чувству, учитель свернул с железной дороги и направился
домой, поглядывая то на высокий крест возле школы, то на крышу дома
подловчего. Приблизившись к ним, он пошел медленнее, словно вор, бросая
взгляды на окна. Сделав еще несколько шагов, Лобанович остановился: в окне
из-за вазонов ему кланялась та головка, которую ему так приятно было видеть.
Он просветлел и решительно открыл калитку, ведущую во двор его соседки.
- С того времени, как вы влюбились в панну Людмилу, уж не хотите и
зайти к нам, - сказала Ядвися не то в шутку, не то серьезно.
Лобанович глянул ей в глаза, в эти темные и такие милые, приветливые
глаза, на ее черные тонкие брови, подобных которым он не видел ни у одной
девушки, ни у кого на свете. Кажется, никогда бы не отводил от нее своих
глаз! Он подумал: "Никто тебя не видит, никто не знает, какая ты славная,
милая, - и добавил: - Дурни они!"
- А, - сказал Лобанович в порыве какой-то радости, а внутри у него все
дрожало, - или только свету, что у панны Людмилы? А вы мне вот что скажите:
когда вы перестанете хорошеть? Можно было бы уж и остановиться.
Все мысли о мести Ядвисе, все те колючие слова, которые не так давно он
собирался бросить ей, - все теперь исчезло, словно эти глаза и брови
развеяли их и похоронили навек.
- А когда вы перестанете быть таким угрюмым и злым? - ответила вопросом
на вопрос Ядвися.
- С того мгновения, как вы спросили об этом.
- Не люблю я мрачных, - сказала Ядвися. - Все кажется, что они
набросятся и бить начнут.
- Что ж делать... Порой человеку так тяжело, навалится на него такое
горе, что невольно ляжет черная тень на лицо.
- А какое у вас было горе? - спросила Ядвися.
- Не спрашивайте, никакого у меня не было горя. Разве только вы
принесете его мне, но этого я очень не хотел бы.
- Я? Что я для вас значу?
- Все! - ответил учитель.
- Правда? - тихо спросила Ядвися.
- Готов побожиться, об заклад побиться, - начал сыпать Лобанович
словами, взяв нарочито шутливый тон, чтобы шутками прикрыть то, что шло от
самого сердца.
Ядвися, как козочка, прыгнула к печке, где стояла пустая корзинка.
Схватив корзину, она подбежала к Лобановичу.
- Сыпьте в корзину свое красноречие!
Они смеялись, счастливые, как дети.
Вдруг лицо Ядвиси стало серьезным.
- Скажите, - проговорила она, - если бы я вас о чем-нибудь попросила,
вы сделали бы это для меня?
- Все, что можно сделать, сделаю.
- Сделаете?
- Сделаю.
Ядвися опустила глаза, потом медленно подняла их на учителя.
- На Гродненщине есть у меня одна знакомая девушка... ну, вам все
равно, кто она. Ей нужно выйти замуж. Понимаете? Ей просто необходимо
обвенчаться, чтобы в документах иметь другую фамилию. Зачем - это также вам
не интересно. Так вот, согласились бы вы обвенчаться с нею?
Ядвися говорила самым серьезным тоном.
Лобанович и верил и не верил. Если все это правда, значит он Ядвисе
совсем не нужен. Ему стало горько и тяжело. Он опустил глаза и, помолчав,
проговорил с заметной ноткой обиды и недовольства:
- О женитьбе, какая бы она ни была, я думаю столько же, сколько вы
думаете о прошлогоднем снеге.
В комнату вошла Габрынька, и разговор о женитьбе на том и закончился.
- Ну, расскажите, как вы гостили? - обратился к ней учитель.
Габрынька с жаром, оживленно рассказывала, как им было хорошо в гостях
и как не хотелось ехать домой. Ядвися молчала. Лобанович слушал Габрыньку и
старался не смотреть на Ядвисю. А она все время не сводила с него глаз.
Затем тихонько вышла из комнаты, ничего не сказав. Она вернулась только
тогда, когда Лобанович уже простился с Габрынькой и направился к себе на
квартиру.
Настроение у него было самое паршивое. Он просто не мог найти себе
места, не знал, за что приняться. Пройдя несколько раз по комнате, он взял
бумагу и перо и сел писать письмо своему семинарскому другу Янке Тукале.
"Милый Янка!
"Где ты, милый, белобрысый? Где ты? Отзовися! Как без тебя здесь горюю,
приди подивися", - строчками известной песни, слегка изменяя ее текст, начал
он свое письмо. - Надоело, брат, мне здесь. Все пригляделось и приелось.
Начинается весна. Вместе с нею во мне пробуждается дух бродяжничества.
Кажется, взял бы под мышку свои манатки и ушел куда глаза глядят. Кончатся
занятия в школе - поеду домой. На следующий год думаю перебраться
куда-нибудь дальше, в глубь Полесья. Я начинаю анализировать самого себя и
результатами анализа остаюсь недоволен. Та обычная работа, которую мы должны
вести в школе, мне кажется недостаточно ценной, и если ею ограничить свою
деятельность, значит делать очень мало. Всегда будешь чувствовать, что
чего-то не хватает. И тогда останется только на все махнуть рукой, а чтобы
весело было, придется обратиться к картам, водке и через несколько лет
превратиться в настоящего вахлака, что обычно на каждом шагу и делается. Я
чувствую, что у меня нет почвы под ногами, потому что я не наметил себе
определенного плана работы. Я, брат, та муха, которая попала под стеклянный
колпак: и свет вокруг видать, и возможность есть выбраться из этого колпака,
но нет способности найти выход. И не я один такой; шумим, вертимся, а толку
мало. Может быть, кому-нибудь случайно и посчастливится найти дорогу из
этого колпака, но подавляющее большинство попадает в сыворотку и барахтается
в ней, пока не захлебнется. Еще ничего, если всего этого не замечаешь и
думаешь, что так и нужно. Но очень тяжело чувствовать, что тебя начинает
затягивать болото и ты знаешь, что в этом болоте твоя гражданская смерть. И
если бы меня спросил кто-нибудь, что мне прежде всего бросилось в глаза и
произвело самое сильное впечатление в первый год учительства, я ответил бы:
медленное умирание души и затягивание тебя болотом... Нет, брат Янка, нельзя
долго оставаться на одном месте, иначе болото тебя засосет и испоганит. Да
здравствуют скитания!
Как я тебе и говорил, во мне с необычайной силой пробудился дух
бродяжничества. Я не нахожу себе спокойного места, меня куда-то тянет и
влечет. Порой просто хочется зажать себе голову руками и плакать: "Скучно
жить на этом свете, господа". Теперь только понял я, какую правду сказал
Гоголь".
Написав это письмо, Лобанович прилег на диван и задумался. "А все это я
лгу, не в том причина моей неудовлетворенности и тоски". И снова перед ним
всплыл образ Ядвиси, и снова о ней, только о ней, начал он думать.
- Бабка, дома панич? - спросила панна Ядвися старую Марью.
- Нет, паненочка, куда-то вышел недавно.
Ядвися подошла к двери, прислушалась, словно не веря бабке и боясь быть
пойманной. Потом, приоткрыв тихонько дверь, вскочила в комнатку, окинула ее
быстрым, любопытным взглядом. Подойдя к письменному столу, она положила на
него маленький букетик первых весенних цветов. Взяла ручку, оторвала
узенькую полоску бумаги и немного подумала. На ее губах заблуждала улыбка.
"Милый... - написала она, поставила три точки и добавила: - дурень". Бумажку
с двумя этими словами положила в развернутую книгу, еще раз оглянулась и
выбежала в кухню.
- Смотри же, бабка, не говори паничу, что я здесь была! Боже сохрани,
бабка, не говори! - сказала она и бегом бросилась во двор.
Вскоре оттуда послышался ее звонкий голос. Она пела какую-то песню.
Бабка тихонько усмехнулась про себя и проговорила вслух:
- Веселая, хорошая паненка! - И о чем-то задумалась.
Через минуту бабка сама вошла в комнату. Ей хотелось узнать, какую
штуку выкинула там паненка.
- Цветочки принесла... Пусть, дескать, вспомнит обо мне.
Бабка взяла в руки букетик, посмотрела на него, поднесла к носу и снова
положила на стол. Она почему-то вздохнула и вышла.
Это было на закате солнца.
Когда уже совсем стемнело, пришел Лобанович. Он зажег лампу. При свете
заметил цветы.
"Кто же это положил их сюда?" - спросил он себя и начал разглядывать
букетик.
Вечер был теплый и тихий. Лобанович подошел к окну и открыл форточку. В
окнах комнат подловчего не было света. Значит, там никого нет, или, может
быть, еще рано было. Со двора в комнату учителя доносился шум деревенской
улицы. Где-то в конце деревни пиликала скрипка, слышался радостный смех
девчат, их крики и визг. Видимо, за девушками гонялись хлопцы, ловили и
дурачились с ними. Потом девчата хором пели "веснянки". Звонкие молодые
голоса будили покой этого тихого вечера, и отголоски их замирали где-то в
сонной тиши болот.
На ясном небе загорались звезды, мерцали, светились разноцветными
огоньками, переливались, словно это трепетали алмазными крылышками какие-то
диковинные мотыльки. И было что-то необычайно торжественное и величественное
в далекой красе недосягаемых звезд, в молчании темного, бездонного неба,
перед беспредельностью и таинственностью которого умолкали мелкие заботы
земли.
"Скольким людским поколениям светили эти звезды! - размышлял учитель. -
Эти бесчисленные массы людей давно исчезли с лица земли, и ветер давно
разрыл их могилы и разнес по свету прах костей их, а они, спокойные
звездочки, каждую ясную ночь будут светить своим безмятежным блеском,
равнодушные ко всем волнениям и тревогам мятущейся человеческой души. И мы
проживем свой век, сколько нам назначено, этот невыразимо короткий миг,
крохотное звено в бесконечной цепи жизни, и никакого следа не сохранит после
нас безжалостное время. И стоит ли так привязываться к жизни - ничтожному
мгновению в безостановочном ходе времен?"
И какая-то безотчетная печаль охватила учителя. О чем? Может быть, о
ничтожности и мизерности человеческой судьбы, человеческой жизни. Он опустил
голову над столом и сидел неподвижно. Легкий внезапный шорох возле окон
заставил его очнуться. Он поднял голову, и в тот же миг на стол упало
несколько таких же самых цветочков, какие были и в букете. Некоторые из них,
видно, не попали в форточку, а лишь легонько коснулись стекла и остались за
окном. Грустные мысли о ничтожности человеческой жизни были, таким образом,
неожиданно вспугнуты чьей-то рукой, бросившей эти цветы.
Лобанович быстро бросился к форточке, но за окном все было тихо, и
только шумливая, многоголосая улица слагала свой гимн этой молодой земной
жизни.
"Неужели это Ядвися?" - спросил себя учитель.
- Бабка! - позвал он.
- Что, паничок?
- Ты не спишь еще?
Дверь скрипнула. Вошла сторожиха.
- Не знаешь ли ты, бабка, кто принес сюда цветы?
Сторожиха вначале притворилась, что ничего не знает, а чтобы убедить в
этом и учителя, взяла цветы и стала разглядывать их. Но как ни хитрила
бабка, учитель прочитал на ее лице, что она притворяется.
- Ой, бабка! Грех тебе, старенькой, обманывать! Не любишь ты меня, не
жалеешь. Я уж по одному тому не поверю тебе, что ты знахарка. Ты должна
знать.
- Ой, паничок! Ну кто же вам может принести цветочков, как не паненка!
- Какая паненка? И почему паненка, а не какая-нибудь молодица?
- Кто же их, паничок, знает, кто к вам сильнее льнет, паненки или
молодицы, - все еще хитрила бабка. Но ей самой не терпелось сказать, и она
начала смеяться. - Паненка сама сюда заходила и положила их вам. Только она,
паничок, просила, чтобы я вам не говорила.
- Поймаю ее когда-нибудь.
- Поймайте, паничок, поймайте! - проговорила бабка, готовая даже
помогать своему паничу ловить паненку.
- Почему ты, бабка, не идешь на улицу песни петь?
Старушка посмотрела на учителя, серьезно он говорит или шутит.
- Кончено, паничок! Отпела я уже свое.
- А жаль тебе своей молодости?
- Что ее, паничок, жалеть? Жалей не жалей - не вернется назад.
- А ты хотела бы вернуть ее?
- Э, паничок! Я об этом и не думаю. Ни к кому она не возвращается.
- Значит, нужно, бабка, пользоваться ею и взять от нее все, чем она
мила и люба!
- Да, паничок, что теперь потеряешь, того потом не найдешь.
Этот разговор совсем не интересовал бабку, и она несколько раз зевнула.
Наконец сказала:
- Поздно уже, паничок. Оставайтесь здоровы!
Сторожиха медленно побрела в кухню на свою печь, откуда послышалось
какое-то бормотание - не то она разговаривала сама с собой, не то молилась.
На улице еще долго звучали песни, да где-то со двора доносился лай
потревоженной собаки. Запоздалый месяц загорелся золотым пожаром за угрюмым
лесом, черневшим невдалеке от железной дороги, и медленно поднимался над
притихшей землей. Ночь становилась молчаливее и глуше и все тяжелее
потеряла надежду, что он когда-нибудь подойдет к ней сам. Ей любопытно было
узнать, что он за человек. "Ну и бревно какое-то!" - заметила про себя панна
Людмила. Тем не менее она попросила у своего кавалера прощения и с милой
улыбкой подбежала к Лобановичу.
- Можно возле вас присесть? - спросила она сладким голосом.
- Прошу, прошу! - проговорил Лобанович и подставил ей стул.
- Вы как будто за что-то сердитесь на меня. Правда?
- О нет, сохрани боже! - горячо проговорил счастливый учитель. - Разве
на вас можно сердиться? Да и за что?
- Ну, скажите мне правду: почему вы ни разу к нам не зашли?
- Я живу далеко от вас, с вами до этого дня не был знаком и вообще не
было случая.
- А еще какие были причины? - допытывалась панна Людмила.
- Других причин я вам не скажу.
- А они были?
- И об этом умолчу.
- Ну, скажите! Ах, какой вы злой!
- Что делать, и злые люди живут на свете.
- Нет, вы добрый! Я слышала, что вы добрый!
- Мало ли что говорят. Да еще говорят ли?
- Так вы мне не верите?
- Я и сам себе не верю.
- Вот это мило! Как же это вы себе не верите? - спросила панна Людмила.
- А вот бывает так: думаешь одно, а делаешь другое. Хочешь жить так, а
живешь иначе.
- А почему так получается?
- А потому и получается, что внутреннее состояние человека очень
изменчиво. На него имеет влияние погода, люди, особенно ваш брат...
- А какое влияние имеет на вас наш брат?
Лобанович подумал и ответил:
- И хорошее и плохое.
- Ха-ха-ха! - засмеялась Людмила. - Неужто на вас имеет влияние, как вы
говорите, наш брат? Не верится что-то. Вы, простите, действительно
какой-то... святой.
- Я знаю, - с оттенком легкой грусти сказал Лобанович, - что паненкам
святые не нравятся, хотя, правда, святым я являюсь с вашей точки зрения...
- Нет, нет! Вы не обижайтесь, прошу вас. Я только хотела сказать, что
вы... ну, совсем не такой, как другие, не такой в лучшем смысле.
- Очень вам благодарен, но, снявши голову, по волосам не плачут. И
обиды здесь никакой нет. Иной человек всю жизнь бьется и ломает голову над
тем, как бы стать святым, а мне это легко далось.
- О! Молодец, профессор больших букв! - шутил подловчий, подойдя к
Лобановичу. - Один завладел панной Людмилой!
- Это я завладела профессором, просто силой взяла его, не спрашивая,
рад ли он этому или не рад, - ответила панна Людмила.
- Простите, - усмехнулся Лобанович и глянул ей в глаза так, будто он
знал гораздо больше, чем думала панна Людмила, - а так ли это?
Девушка на мгновение смутилась, потом вскинула на него свои бойкие
глаза.
- Ой, хитрый же вы, хитрый!
- А как вы думаете, святость и хитрость не мешают друг другу?
- О нет! Вам они не мешают.
- Ну, это другое дело. Но можно ли быть святым, оставаясь и хитрым?
- В вопросах святости я ничего не понимаю, - ответила панна Людмила. -
Оставим это. Скажите, почему вы так быстро тогда убежали, помните, у Абрама?
- Я никак не ожидал встретить вас там, и мне стало неловко... Скажу вам
правду: я не хотел, чтобы вы подумали, будто я зашел туда для того, чтобы
увидеть вас.
- А разве вам так неприятно было увидеть меня?
- Вот вы и поймали меня. Теперь выкручивайся как хочешь, - засмеялся
Лобанович.
- Вы мне говорите правду, слышите? Чистую правду! - горячо наступала
Людмила.
- Я просто не хотел обманывать вас.
- Что это значит? Я ничего не понимаю, - слегка нахмурившись,
проговорила панна Людмила. - В чем вы меня могли обмануть?
- Всего знать нельзя: знание часто разрушает наше счастье.
- Теперь я уже совсем не понимаю вас.
- А вы больше разговаривайте с умными людьми, - посоветовал ей
Лобанович.
- Чем же я виновата, что вокруг меня дурни?
Лобанович засмеялся.
- Плохого же вы мнения о ваших кавалерах, и я на этот раз очень рад,
что не нахожусь в их числе.
- О чем это голубки воркуют? - спросил Суховаров, подходя к ним. Ему
было немного не по себе оттого, что панна Людмила оказывала предпочтение
Лобановичу.
- Прошу садиться, - указала панна Людмила место возле себя.
Суховаров сел, положив ногу на ногу и покрутив свой черный усик. Но
поговорить ему так и не удалось - хозяйка приглашала гостей к столу. Гости
вздохнули с облегчением и, неловко толпясь и оказывая друг другу знаки
внимания, двинулись в соседнюю комнату.
Через весь длинный стол тянулся ряд бутылок с водкой. Лобанович сидел
рядом с Максимом Горошкой и Дубейкой. Оба они были хорошие выпивохи и
мастера по части закуски. Каждая новая чарка увеличивала оживление за
столом. Шум, смех, шутки наполняли комнату. Пили за здоровье писаря, его
дочерей, Суховаров поднял чарку за любовь, Дубейка - за панну Людмилу. Гости
вставали, чокались, расплескивали водку. Урядник предложил спеть "Боже, царя
храни... ". Все вынуждены были подняться, рады они были тому или не рады.
Лобанович чем-то понравился Максиму Горошке, и тот, дав волю языку,
приставал к своему соседу с пустыми и грязными разговорами.
- К каждой бабе подкатиться можно, - говорил Максим Лобановичу. - Я их
натуру хорошо знаю. С виду кажется - "не тронь меня", брыкается, обижается,
а кончит тем, что прильнет к тебе.
- Ну, знаете, по нескольким потаскухам нельзя судить о всех, - сказал
Лобанович.
- Зачем брать потаскуху? - Максим поднял глаза на соседа. - Пусть это
будет между нами. Мне матушка наша жаловалась на своего отца Кирилла: "Такой
он, говорит, болезненный, слабенький, ничего не может. Просто жалко его".
Ну, я и пожалел нашего батюшку, - проговорил Максим и захихикал.
- Неужели это правда? - спросил Лобанович и поглядел на Максима.
- А вы думали, я - Иосиф Прекрасный? Вы, профессор, как вижу, еще не
просвещенный в этом смысле человек, - сказал Максим и засмеялся.
- А разве для этого нужно специальные курсы кончать? - спросил
Лобанович.
- Нет, для этого нужно быть мужчиной, - ответил Максим.
- А не просто распущенным человеком?
- При чем здесь распущенность? Природа, брат, требует свое.
- Если пойти за природой, можно оправдать всякие глупости, особенно
если при этом начнешь еще потакать себе. Вот вы нигде не служите, отец ваш
уже старик, ему приходится содержать вас, а вы скажете: "Природа требует,
чтобы он заботился обо мне".
- Разумеется. Разве я просил его, чтобы он пустил меня на свет? А
пустил - пускай и кормит, пускай позаботится... Слушай, профессор, давай
выпьем на "ты".
Максим налил чарки. Выпили.
- Знаешь, брат, - начал Максим, - я тебе такую молодицу расстараюсь,
что с нею ты узнаешь радости рая.
Лобанович начал быстро пьянеть. Ему стало легко и весело. Перед глазами
плавал какой-то приятный туман и все окрашивал в розовый цвет. И этот самый
Максим, и Дубейка, и Суховаров, и вообще все, собственно говоря, хорошие
люди, - думал он. Максим совсем еще молодой, он мальчишка. А что он за
бабами гоняется, так кто же этого не делает? Только Максим и другие имеют
смелость открыто признаться в этом, а он, Лобанович? Он гораздо хуже их,
потому что скрывает свои грязные мысли о женщинах. А мало ли времени
занимали у него эти мысли! Он помнит встречу с незнакомой женщиной, которая
шла к нему, а он прогнал ее. Разве он хорошо поступил? Сколько раз он жалел
об этом, и мысли о ней разжигали его. А кому он об этом сказал? Никому. А
почему? Ясно почему: ему, грязному в такой же мере, как и все мужчины, а
может, и более того, хотелось показаться чистым, невинным, лучше других. А
он... просто обманщик, хитрец, фарисей, притворщик, фальшивомонетчик, так
как выдает себя не за то, что он есть. Ха-ха-ха! Это он - отшельник, он -
святой!..
Мутным взором обвел Лобанович гостей. В глазах у него все колыхалось и
троилось. И неведомо откуда перед ним появился образ панны Ядвиси.
"Ядвисенька, милая, славная!" Он склонил голову и о чем-то думал. Потом
внезапно повернулся к Максиму.
- Максим Грек! Выпьем, брат?
- Выпьем, профессор.
- За здоровье той молодицы, с которой можно познать радости рая!
- Браво, профессор!
Лобанович совсем опьянел. Правда, трезвых здесь и не было, кроме
паненок - они были только веселые - и Соханюка, который водки не пил. Тем не
менее Максим и Лобанович выделялись среди этой компании. Они громко
разговаривали, жестикулировали, целовались.
Соханюк незаметно подошел к Лобановичу.
- Слушайте, коллега, зайдем на минутку ко мне!
- Зачем? Не пойду. Я еще пить хочу. Хочу похоронить тельшинского
педагога, потому что он фальшивый.
- На одну минуточку, коллега! Выйдем.
- Соханюк! Милый мой Соханючок! Ты мой старший брат, я покоряюсь
тебе... Но... Стой! Ты, брат, хитер, Соханючок, я знаю, ты хочешь от меня
под пьяную руку подписку взять, что я отдаю тебе гарнцы. - Гарнцы ты мне и
так отдашь как подарок к свадьбе.
- Правда, брат, правда! - спохватился Лобанович. - Женись, брат! Отдам
тебе гарнцы, потому что ты человек, а не еловый пень, как думал я прежде.
Соханюк под руку привел Лобановича в свою квартиру.
- Куда ты меня привел и зачем привел? Я хочу к паненкам пойти. Максим
Грек, свинячий ты человек, где ты?
- Проспись, коллега. Ну их! Будут пальцами показывать и трубить на весь
уезд, рады на язычок поймать нашего брата.
- Эх, Соханюк, Соханюк! Ты и гарнцы мои берешь, ты и честь нашу
учительскую охраняешь. Ты тронул мое сердце. Живи же, Соханюк, многая лета!
Женись, брат, плодись, населяй пинские болота и володей ими, - говорил
Лобанович с дивана, еле ворочая языком.
Лобанович встречал в Тельшине первую полесскую весну. Казалось,
выражение печали, грусти, не сходившее всю зиму с лица этого глухого уголка
Полесья, теперь исчезло, - что-то новое и радостное появилось в облике
широких пустынных болот и темного, угрюмого леса, стройных сосен, высоко
поднимавших свои кудрявые головы, и могучих дубов, одиноко стоявших на
опушке леса.
Весна была ранняя, как обычно в Полесье. В лесах на припеке быстро
появлялись проталинки, и освобожденная из-под снега земля радостно
выглядывала на свет желтовато-серыми пятнами, уже выбивался и прошлогодний
брусничник, свежий и сочный, распрямлялись и тихонько покачивались сухие
веточки вереска и ягодника. Вдоль железной дороги, где так весело сверкали
щедро рассыпанные золотые лучи солнца, под прикрытием зеленых сосенок и
красноватого молодого березняка тянулась длинная желтая полоса оттаявшей
земли. Она становилась шире с каждым днем, с каждым часом.
А возле железнодорожных мостиков не умолкая звенела дружная капель,
стоял веселый гомон оживших речушек и ручейков. Темные маслянистые шпалы,
старые, трухлявые пни давно погибших деревьев, гнилые сучья - все
выглядывало из-под снега, и все, казалось, радовалось, что не последний раз
видело солнце. А лес, освещенный и обогретый солнцем, смотрел так весело! И
было что-то необычайно приятное в этом светлом пробуждении жизни, в запахе
прелых, прошлогодних листьев, то здесь, то там устилавших землю. В душе
пробуждались новые стремления, начинали звучать новые струны, оживленные
нежным дыханием весны; они убаюкивали душу тихой, неясной песней, давно
слышанной сказкой, полной красоты и очарования, и куда-то манили и звали.
Куда? Может, в ту неведомую, неразгаданную, всегда привлекательную даль,
закрытую завесой розовых мечтаний, которые еще никогда не сбывались? А
может, это просто пробудилась в душе тоска о чем-то таком, мимо чего ты
прошел беззаботно и что навек утратил? Или это отзвук вечной
неудовлетворенности человека, выделяющей его из круга всех других живых
существ и ведущей по дороге исканий лучших форм жизни и ее красоты? Или это
стремление раздвинуть границы своего кругозора, познать непознанное,
изведать неизведанное? Но вечны загадки жизни и вечно наше стремление их
разгадать, - ведь формы жизни ограничены, сама же жизнь не имеет границ.
После вечеринки у писаря Лобанович некоторое время чувствовал себя
скверно. Ему было горько и обидно, что он так напился, болтал разные
глупости и даже пил за здоровье какой-то молодицы. Проспавшись, он чуть свет
вырвался из квартиры Соханюка и почти бежал домой. И вот теперь, на другой
день после попойки, немного успокоившись, он бродил по железнодорожной
насыпи и сурово клеймил свое поведение человека и учителя. Ему вспомнились
первые дни после приезда сюда, его радужные мечты и планы. Они находились
сейчас в таком противоречии с действительностью, что о каком-либо моральном
удовлетворении не могло быть и речи. На душе у него было тревожно. Ему
хотелось бросить здесь все и уйти. Куда? Куда глаза глядят, на новые места,
и уже там начинать жить по-иному.
Лобанович окинул взглядом окрестности Тельшина. Тесно, темно и пусто.
Только ветряные мельницы, растопырив вверху два крыла, слегка наклоненные в
сторону села, имели такой вид, словно их поразила какая-то новость я они,
едва успев сказать: "О-о-о!", застыли от изумления. Дом пана подловчего и
высокая коптильня возле него также выделялись своим немного более веселым
видом из серого скопища соломенных крыш крестьянских хат. Неужто ему
придется жить здесь хотя бы еще одну зиму, - на лето, когда закончатся
занятия в школе, учитель намеревался куда-нибудь поехать...
Дом пана подловчего глянул на Лобановича еще раз и еще. Подчиняясь
какому-то тайному чувству, учитель свернул с железной дороги и направился
домой, поглядывая то на высокий крест возле школы, то на крышу дома
подловчего. Приблизившись к ним, он пошел медленнее, словно вор, бросая
взгляды на окна. Сделав еще несколько шагов, Лобанович остановился: в окне
из-за вазонов ему кланялась та головка, которую ему так приятно было видеть.
Он просветлел и решительно открыл калитку, ведущую во двор его соседки.
- С того времени, как вы влюбились в панну Людмилу, уж не хотите и
зайти к нам, - сказала Ядвися не то в шутку, не то серьезно.
Лобанович глянул ей в глаза, в эти темные и такие милые, приветливые
глаза, на ее черные тонкие брови, подобных которым он не видел ни у одной
девушки, ни у кого на свете. Кажется, никогда бы не отводил от нее своих
глаз! Он подумал: "Никто тебя не видит, никто не знает, какая ты славная,
милая, - и добавил: - Дурни они!"
- А, - сказал Лобанович в порыве какой-то радости, а внутри у него все
дрожало, - или только свету, что у панны Людмилы? А вы мне вот что скажите:
когда вы перестанете хорошеть? Можно было бы уж и остановиться.
Все мысли о мести Ядвисе, все те колючие слова, которые не так давно он
собирался бросить ей, - все теперь исчезло, словно эти глаза и брови
развеяли их и похоронили навек.
- А когда вы перестанете быть таким угрюмым и злым? - ответила вопросом
на вопрос Ядвися.
- С того мгновения, как вы спросили об этом.
- Не люблю я мрачных, - сказала Ядвися. - Все кажется, что они
набросятся и бить начнут.
- Что ж делать... Порой человеку так тяжело, навалится на него такое
горе, что невольно ляжет черная тень на лицо.
- А какое у вас было горе? - спросила Ядвися.
- Не спрашивайте, никакого у меня не было горя. Разве только вы
принесете его мне, но этого я очень не хотел бы.
- Я? Что я для вас значу?
- Все! - ответил учитель.
- Правда? - тихо спросила Ядвися.
- Готов побожиться, об заклад побиться, - начал сыпать Лобанович
словами, взяв нарочито шутливый тон, чтобы шутками прикрыть то, что шло от
самого сердца.
Ядвися, как козочка, прыгнула к печке, где стояла пустая корзинка.
Схватив корзину, она подбежала к Лобановичу.
- Сыпьте в корзину свое красноречие!
Они смеялись, счастливые, как дети.
Вдруг лицо Ядвиси стало серьезным.
- Скажите, - проговорила она, - если бы я вас о чем-нибудь попросила,
вы сделали бы это для меня?
- Все, что можно сделать, сделаю.
- Сделаете?
- Сделаю.
Ядвися опустила глаза, потом медленно подняла их на учителя.
- На Гродненщине есть у меня одна знакомая девушка... ну, вам все
равно, кто она. Ей нужно выйти замуж. Понимаете? Ей просто необходимо
обвенчаться, чтобы в документах иметь другую фамилию. Зачем - это также вам
не интересно. Так вот, согласились бы вы обвенчаться с нею?
Ядвися говорила самым серьезным тоном.
Лобанович и верил и не верил. Если все это правда, значит он Ядвисе
совсем не нужен. Ему стало горько и тяжело. Он опустил глаза и, помолчав,
проговорил с заметной ноткой обиды и недовольства:
- О женитьбе, какая бы она ни была, я думаю столько же, сколько вы
думаете о прошлогоднем снеге.
В комнату вошла Габрынька, и разговор о женитьбе на том и закончился.
- Ну, расскажите, как вы гостили? - обратился к ней учитель.
Габрынька с жаром, оживленно рассказывала, как им было хорошо в гостях
и как не хотелось ехать домой. Ядвися молчала. Лобанович слушал Габрыньку и
старался не смотреть на Ядвисю. А она все время не сводила с него глаз.
Затем тихонько вышла из комнаты, ничего не сказав. Она вернулась только
тогда, когда Лобанович уже простился с Габрынькой и направился к себе на
квартиру.
Настроение у него было самое паршивое. Он просто не мог найти себе
места, не знал, за что приняться. Пройдя несколько раз по комнате, он взял
бумагу и перо и сел писать письмо своему семинарскому другу Янке Тукале.
"Милый Янка!
"Где ты, милый, белобрысый? Где ты? Отзовися! Как без тебя здесь горюю,
приди подивися", - строчками известной песни, слегка изменяя ее текст, начал
он свое письмо. - Надоело, брат, мне здесь. Все пригляделось и приелось.
Начинается весна. Вместе с нею во мне пробуждается дух бродяжничества.
Кажется, взял бы под мышку свои манатки и ушел куда глаза глядят. Кончатся
занятия в школе - поеду домой. На следующий год думаю перебраться
куда-нибудь дальше, в глубь Полесья. Я начинаю анализировать самого себя и
результатами анализа остаюсь недоволен. Та обычная работа, которую мы должны
вести в школе, мне кажется недостаточно ценной, и если ею ограничить свою
деятельность, значит делать очень мало. Всегда будешь чувствовать, что
чего-то не хватает. И тогда останется только на все махнуть рукой, а чтобы
весело было, придется обратиться к картам, водке и через несколько лет
превратиться в настоящего вахлака, что обычно на каждом шагу и делается. Я
чувствую, что у меня нет почвы под ногами, потому что я не наметил себе
определенного плана работы. Я, брат, та муха, которая попала под стеклянный
колпак: и свет вокруг видать, и возможность есть выбраться из этого колпака,
но нет способности найти выход. И не я один такой; шумим, вертимся, а толку
мало. Может быть, кому-нибудь случайно и посчастливится найти дорогу из
этого колпака, но подавляющее большинство попадает в сыворотку и барахтается
в ней, пока не захлебнется. Еще ничего, если всего этого не замечаешь и
думаешь, что так и нужно. Но очень тяжело чувствовать, что тебя начинает
затягивать болото и ты знаешь, что в этом болоте твоя гражданская смерть. И
если бы меня спросил кто-нибудь, что мне прежде всего бросилось в глаза и
произвело самое сильное впечатление в первый год учительства, я ответил бы:
медленное умирание души и затягивание тебя болотом... Нет, брат Янка, нельзя
долго оставаться на одном месте, иначе болото тебя засосет и испоганит. Да
здравствуют скитания!
Как я тебе и говорил, во мне с необычайной силой пробудился дух
бродяжничества. Я не нахожу себе спокойного места, меня куда-то тянет и
влечет. Порой просто хочется зажать себе голову руками и плакать: "Скучно
жить на этом свете, господа". Теперь только понял я, какую правду сказал
Гоголь".
Написав это письмо, Лобанович прилег на диван и задумался. "А все это я
лгу, не в том причина моей неудовлетворенности и тоски". И снова перед ним
всплыл образ Ядвиси, и снова о ней, только о ней, начал он думать.
- Бабка, дома панич? - спросила панна Ядвися старую Марью.
- Нет, паненочка, куда-то вышел недавно.
Ядвися подошла к двери, прислушалась, словно не веря бабке и боясь быть
пойманной. Потом, приоткрыв тихонько дверь, вскочила в комнатку, окинула ее
быстрым, любопытным взглядом. Подойдя к письменному столу, она положила на
него маленький букетик первых весенних цветов. Взяла ручку, оторвала
узенькую полоску бумаги и немного подумала. На ее губах заблуждала улыбка.
"Милый... - написала она, поставила три точки и добавила: - дурень". Бумажку
с двумя этими словами положила в развернутую книгу, еще раз оглянулась и
выбежала в кухню.
- Смотри же, бабка, не говори паничу, что я здесь была! Боже сохрани,
бабка, не говори! - сказала она и бегом бросилась во двор.
Вскоре оттуда послышался ее звонкий голос. Она пела какую-то песню.
Бабка тихонько усмехнулась про себя и проговорила вслух:
- Веселая, хорошая паненка! - И о чем-то задумалась.
Через минуту бабка сама вошла в комнату. Ей хотелось узнать, какую
штуку выкинула там паненка.
- Цветочки принесла... Пусть, дескать, вспомнит обо мне.
Бабка взяла в руки букетик, посмотрела на него, поднесла к носу и снова
положила на стол. Она почему-то вздохнула и вышла.
Это было на закате солнца.
Когда уже совсем стемнело, пришел Лобанович. Он зажег лампу. При свете
заметил цветы.
"Кто же это положил их сюда?" - спросил он себя и начал разглядывать
букетик.
Вечер был теплый и тихий. Лобанович подошел к окну и открыл форточку. В
окнах комнат подловчего не было света. Значит, там никого нет, или, может
быть, еще рано было. Со двора в комнату учителя доносился шум деревенской
улицы. Где-то в конце деревни пиликала скрипка, слышался радостный смех
девчат, их крики и визг. Видимо, за девушками гонялись хлопцы, ловили и
дурачились с ними. Потом девчата хором пели "веснянки". Звонкие молодые
голоса будили покой этого тихого вечера, и отголоски их замирали где-то в
сонной тиши болот.
На ясном небе загорались звезды, мерцали, светились разноцветными
огоньками, переливались, словно это трепетали алмазными крылышками какие-то
диковинные мотыльки. И было что-то необычайно торжественное и величественное
в далекой красе недосягаемых звезд, в молчании темного, бездонного неба,
перед беспредельностью и таинственностью которого умолкали мелкие заботы
земли.
"Скольким людским поколениям светили эти звезды! - размышлял учитель. -
Эти бесчисленные массы людей давно исчезли с лица земли, и ветер давно
разрыл их могилы и разнес по свету прах костей их, а они, спокойные
звездочки, каждую ясную ночь будут светить своим безмятежным блеском,
равнодушные ко всем волнениям и тревогам мятущейся человеческой души. И мы
проживем свой век, сколько нам назначено, этот невыразимо короткий миг,
крохотное звено в бесконечной цепи жизни, и никакого следа не сохранит после
нас безжалостное время. И стоит ли так привязываться к жизни - ничтожному
мгновению в безостановочном ходе времен?"
И какая-то безотчетная печаль охватила учителя. О чем? Может быть, о
ничтожности и мизерности человеческой судьбы, человеческой жизни. Он опустил
голову над столом и сидел неподвижно. Легкий внезапный шорох возле окон
заставил его очнуться. Он поднял голову, и в тот же миг на стол упало
несколько таких же самых цветочков, какие были и в букете. Некоторые из них,
видно, не попали в форточку, а лишь легонько коснулись стекла и остались за
окном. Грустные мысли о ничтожности человеческой жизни были, таким образом,
неожиданно вспугнуты чьей-то рукой, бросившей эти цветы.
Лобанович быстро бросился к форточке, но за окном все было тихо, и
только шумливая, многоголосая улица слагала свой гимн этой молодой земной
жизни.
"Неужели это Ядвися?" - спросил себя учитель.
- Бабка! - позвал он.
- Что, паничок?
- Ты не спишь еще?
Дверь скрипнула. Вошла сторожиха.
- Не знаешь ли ты, бабка, кто принес сюда цветы?
Сторожиха вначале притворилась, что ничего не знает, а чтобы убедить в
этом и учителя, взяла цветы и стала разглядывать их. Но как ни хитрила
бабка, учитель прочитал на ее лице, что она притворяется.
- Ой, бабка! Грех тебе, старенькой, обманывать! Не любишь ты меня, не
жалеешь. Я уж по одному тому не поверю тебе, что ты знахарка. Ты должна
знать.
- Ой, паничок! Ну кто же вам может принести цветочков, как не паненка!
- Какая паненка? И почему паненка, а не какая-нибудь молодица?
- Кто же их, паничок, знает, кто к вам сильнее льнет, паненки или
молодицы, - все еще хитрила бабка. Но ей самой не терпелось сказать, и она
начала смеяться. - Паненка сама сюда заходила и положила их вам. Только она,
паничок, просила, чтобы я вам не говорила.
- Поймаю ее когда-нибудь.
- Поймайте, паничок, поймайте! - проговорила бабка, готовая даже
помогать своему паничу ловить паненку.
- Почему ты, бабка, не идешь на улицу песни петь?
Старушка посмотрела на учителя, серьезно он говорит или шутит.
- Кончено, паничок! Отпела я уже свое.
- А жаль тебе своей молодости?
- Что ее, паничок, жалеть? Жалей не жалей - не вернется назад.
- А ты хотела бы вернуть ее?
- Э, паничок! Я об этом и не думаю. Ни к кому она не возвращается.
- Значит, нужно, бабка, пользоваться ею и взять от нее все, чем она
мила и люба!
- Да, паничок, что теперь потеряешь, того потом не найдешь.
Этот разговор совсем не интересовал бабку, и она несколько раз зевнула.
Наконец сказала:
- Поздно уже, паничок. Оставайтесь здоровы!
Сторожиха медленно побрела в кухню на свою печь, откуда послышалось
какое-то бормотание - не то она разговаривала сама с собой, не то молилась.
На улице еще долго звучали песни, да где-то со двора доносился лай
потревоженной собаки. Запоздалый месяц загорелся золотым пожаром за угрюмым
лесом, черневшим невдалеке от железной дороги, и медленно поднимался над
притихшей землей. Ночь становилась молчаливее и глуше и все тяжелее