Страница:
приговор, прочитали, - Бабека почувствовал бы себя в дурацком положении. Так
мечтал Андрей, а ноги несли его все ближе к зданию земской управы.
Возле двери стоял городовой.
- Рано еще! - начальническим тоном проговорил он.
Лобанович окинул городового коротким, строгим взглядам.
- Может, кому и рано, а мне как раз в пору, - и решительно двинулся в
дверь.
Городовой растерялся: "Может, сыщик либо начальство какое?.. " - и
пропустил Лобановича. Через полчаса начала собираться публика. Теперь вход в
зал суда был свободен для всех.
Бабека не зря считался человеком пунктуальным. Ровно в семь часов сорок
минут вечера снова раздался громкий голос:
- Встать! Суд идет!
Из той же комнаты и в том же порядке, как и прежде, шли судьи и
сословные представители во главе с Бабекой и маршалком Ромава-Рымша-Сабуром.
Бабека выглядел еще более важным, чем днем. Владик и Тургай уже были
приведены и сидели на скамье подсудимых. Лобанович сидел на прежнем месте.
В зале сразу же воцарилась тишина. Не торопясь, важно поднялся со
своего трона Бабека и, держа в руках лист бумаги, приступил к чтению
резолюции суда - то же самое, что и приговор, только в более короткой форме.
Вначале глуховато, а затем все громче читал Бабека:
- "Тысяча девятьсот восьмого года, сентября пятнадцатого дня.
По указу его императорского величества Виленская судебная палата, по
уголовному департаменту, в публичном судебном заседании в составе
(перечислялись судьи, сословные представители, прокурор и секретарь),
выслушав дело о крестьянах (перечислялись подсудимые, кроме Островца),
приговорила - крестьян Лобановича, Лявоника и Тургая заключить в крепость на
три года каждого. Судебные издержки по этому делу возложить на осужденных
поровну и за круговой их ответственностью, а при несостоятельности всех их
принять на счет казны. Вещественные по делу доказательства оставить в делах.
Крестьянина Матвея Островца считать оправданным по суду".
Как только чтение резолюции было окончено, Бабека окинул зал взглядом
победителя и трубным голосом отдал приказ:
- Осужденного Лобановича Андрея Петрова сейчас же взять под стражу!
Лобанович и опомниться не успел, как к нему подбежал совсем еще молодой
и плюгавенький с виду околоточный и схватил его за руку.
- Чего ты прыгаешь, как петух, и хватаешь меня? Я же не убегаю. -
Лобанович спокойно, но с силой освободил руку. - Арестовать не умеешь,
служака! - насмешливо проговорил он.
В это время к ним подошел дебелый, плечистый городовой. Он слегка
толкнул Лобановича.
- Ну, иди! - начальнически скомандовал он.
- Вот это слово! - проговорил Лобанович и в сопровождении городового
покинул зал.
Конвойные вывели Тургая и Владика. Лобановича присоединили к ним, но
городовой от него не отступал. Поодаль торчал околоточный, более солидный,
чем тот, который арестовал Андрея.
Вся процессия направилась в сторону острога, который стоял как раз
напротив земской управы. Разговаривать друг с другом арестованным
запрещалось, они только обменивались короткими взглядами и дружескими
улыбками.
Андрею казалось, его друзья остались довольны приговором суда. Теперь
уже не приходилось гадать, заглядывать в будущее, какая постигнет судьба.
Отбыть три года, а там начнется новая жизнь.
Минут через десять процессия остановилась, подошли к острогу.
Высоченные железные ворота снизу метра на два с половиной были сделаны из
сплошного железа, а дальше шли толстые металлические штакетины с узкими
просветами. Они отгораживали здание острога и контору от внешнего мира.
Перебраться через ворота без соответствующих приспособлений было невозможно.
Старший конвойной команды постучал кулаком. В железной стене ворот
открылись дверцы, также железные. Оттуда выглянуло усатое угрюмое лицо
тюремного привратника. Взглянув на конвой и на арестованных, он молча
приоткрыл ворота и молча пропустил всех в контору. Там сидел Рагоза,
дежурный помощник начальника тюрьмы. Он принял арестованных, расписался.
Конвойные вышли.
Теперь приведенные в острог осужденные назывались просто арестантами.
- Обыскать! - приказал рыжеусый Рагоза с красным от водки лицом.
Два надзирателя привычными, натренированными пальцами обшарили все
карманы и одежду от головы до пят. У Лобановича забрали перочинный нож,
неизменный спутник грибных походов, бумажник, в котором хранилось рублей
пятнадцать денег. Залезли и в кошелек, где было копеек пятьдесят мелочи.
Бумажник и кошелек вытрясли, деньги положили на стол. Все отобранные вещи
записали в особую книгу.
- Отсидишь свой срок - при освобождении получишь, - объяснил Рагоза
Лобановичу.
- Отвести всех в первую камеру на втором этаже, - отдал приказ старший
надзиратель Дождик, внешне похожий на известного генерал-губернатора
Муравьева.
- Ну, пошли! - скомандовал надзиратель, которому было приказано вести
арестантов.
Переступив порог конторы и протиснувшись сквозь другую узкую калитку в
воротах, друзья очутились на тюремном дворе и почувствовали себя свободнее.
- Что, не ожидал? - спросил Андрея Сымон Тургай и крепко пожал ему
руку.
- И ожидал и не ожидал. Ну, да черт их бери! Лишь бы вместе с вами и на
один срок, - ответил Лобанович.
- Правильно говоришь, Андрей, - весело отозвался Сымон.
Уже было темно. Мрачный острог тускло освещался керосиновыми
лампочками, от этого окна казались слепыми. На железных прутьях висели
торбы, сумочки с арестантским скарбом. Мелькали в окнах и лица обитателей
этого жуткого дома, однако казалось, будто это снуют не люди, а их тени.
Обитатели темного острога узнали прибывших.
- Сымон! Владик! - доносились голоса из окон, заделанных железными
решетками. - Сколько дали?
- Драй! - ответил почему-то по-еврейски Сымон.
Чтобы попасть на второй этаж, нужно было пройти еще одну железную
дверь. Она открылась с резким лязгом. По железным ступенькам, скупо
освещенным ночниками, поднялись на первый, а потом и на второй этаж,
повернули налево. Навстречу шел коридорный надзиратель в черной шинели. Все
здесь было черное - и железные ворота, и двери, и одежда надзирателей, и
коридор.
- Открывай первую камеру, - сказал надзиратель, сопровождавший
осужденных.
Коридорный надзиратель не торопясь вложил большой ключ в замок камеры,
посмотрел на пришедших.
- С прибылью пришли! - насмешливо проговорил он, окинув взглядом
Лобановича.
- Не скаль зубы, Бакиновский, впускай в камеру, - строго сказал Тургай.
- Что, разве скоро покидаешь ее? - не унимался Бакиновский.
Он широко открыл крепкую, окованную железом дверь, и хлопцы вошли в
камеру.
- Ну вот мы и дома, слава богу, - пошутил Владик. Из этой камеры его и
Сымона повели конвойные на суд.
Картина, представшая глазам Лобановича, ошеломила его. Камера была
битком набита людьми, бледными, худыми, как скелеты. При тусклом свете
убогой лампы камера казалась грязной трущобой, куда собираются на ночь
темные люди, любители глухих закоулков и дорог. Давно беленные стены
грязно-рыжеватого цвета выглядели ужасно, угнетали. Обитатели камеры,
которых за долгое время перебывало здесь множество, вбивали в стены гвозди,
чтобы повесить свои пожитки. В дырах возле гвоздей гнездились кучи клопов со
своим многочисленным потомством. Вдоль стены возле двери тянулись сбитые из
грубых досок полки. На них лежали хлеб, арестантские "пайки", ложки и разные
дозволенные вещи тюремного обихода. Вверху, над дверью, чернел "календарь" -
нарисованный углем четырехугольник, разделенный на семь клеток. В каждую
клетку вписывалось число, а когда день кончался, цифру перечеркивали. Так
делали, пока не проходила неделя, а затем писали новый календарь. На другой
стене во всю ее длину красовался также нацарапанный углем лозунг: "В борьбе
обретешь ты право свое!" "Интересно, как это эсеры обретают здесь право?" -
усмехнулся Лобанович.
В камере сидели люди разных возрастов, национальностей и социального
положения. Здесь были представлены все категории арестантов - уголовники и
политические, или, как называли их в тюрьме, "политики". Были осужденные на
каторгу, в ссылку, в арестантские роты, в крепость, как Лобанович и его
друзья. Были и такие, что ждали еще суда. Осужденные на каторгу были одеты в
арестантскую одежду и закованы в кандалы, соединенные длинной, тяжелой
железной цепью. Чтобы удобнее было ходить, цепь, свернув пополам, обычно
подвязывали к кожаному поясу.
Все разномастное население камеры гомонило, гудело, временами кое-где
слышался раскатистый смех. Многие в упорном молчании сновали в проходе между
двумя нарами - от двери к окну и обратно. Некоторые стояли возле двери и
смотрели в тюремный коридор сквозь железные крепкие прутья, расположенные
один от другого на таком расстоянии, что можно было просунуть между ними
руку. Немного ниже прутьев в двери был проделан "волчок" - круглая дырка,
чтобы можно было видеть, что делается в камере. Приглушенный шум, звон и
лязг цепей-кандалов доносились через коридор из других камер. Все камеры
были заперты на замок, так как уже произошла поверка, и параши занимали
почетное место возле дверей.
Поздно вечером острог угомонился. Расстелив свои тощие казенные
сенники, один за другим начинали укладываться люди - плечом к плечу, на
твердых и грязных нарах. Кто ложился молча, угрюмо, а кто, устроившись в
своем логовище, говорил что-нибудь шутливое:
- Эх, брат, вот где рай так рай! Ложись спать, когда хочешь, вставай,
когда пожелается или когда позовет параша, а то и вовсе не вставай. И
охраняют тебя, как генерал-губернатора...
Перед Лобановичем встал вопрос: как устроиться на ночь? Сымон и Владик
пришли на помощь, они сдвинули свои - пустые сенники вплотную, и все трое
улеглись на них.
- Не дрейфь, Андрей, завтра устроимся лучше, - подбадривал его Сымон
Тургай.
Втиснувшись между друзей, Лобанович лежал на кусочке сенника. Скатиться
было некуда - и справа и слева плотно лежали люди. В голове все смешалось.
Какой долгий был день! Сколько впечатлений! Временами казалось, что все это
тяжелый, кошмарный сон, стоит пробудиться - и кошмар исчезнет. Он вспомнил
мгновение, когда Бабека читал приговор. Тогда три года заключения в крепости
большого впечатления не произвели. Андрей помнит, как он взглянул на друзей
и улыбнулся. А теперь, лежа на жестких нарах, сдавленный живыми
человеческими телами, он представил себе этот срок - три года, тысяча
девяносто пять дней и ночей! Он почувствовал их живо, реально. Три года
сидеть в этих грязных стенах, три года носить на себе клеймо лишенного
свободы арестанта! Три года быть оторванным от жизни, от народа, от всего, с
чем сжился и что тебе мило и дорого!
На мгновение Андрею стало тяжело-тяжело, будто упало сердце. Но он
вспомнил, что в этой камере есть люди, лишенные всяких человеческих прав,
закованные в кандалы и осужденные на долгие годы каторги. С какой радостью
они поменялись бы с ним судьбой! Эта мысль принесла некоторое успокоение
Андрею. Но уснуть он не мог, - как на беду, клопы почуяли свежего человека и
стали кусать часто и сильно.
Постепенно камера успокоилась. Затих обычно шумный острог. По-прежнему
тускло горели лампы. Изредка по коридору проходил тюремный надзиратель,
останавливался возле "волчка" камеры, вглядываясь, что делается в ней. Чаще
всего ему приходилось видеть, как какой-нибудь арестант, сняв рубашку,
садился возле лампы и начинал расправляться с паразитами.
Тяжело ворочались на нарах каторжники, позванивая кандалами.
"Зачем эти издевательства, эта дикость и насилие над человеком? -
думал, не в силах уснуть, Лобанович. - Да нет! - возражал он сам себе. -
Кому-то это нужно. Вот и меня упекли в тюрьму, даже не позаботившись
подпереть приговор доказательствами. Недаром говорил Семипалов, что все
диктует политика. Так оно и есть - сейчас потребовалось убрать с царской
дороги опасных людей, а заодно с ними и таких, которые в определенный момент
могут стать опасными".
Лобанович попытался пошевельнуться, но это было трудно сделать, не
потревожив друзей. Сон охватил всю камеру, можно было продолжать свои
размышления.
"Значит, самодержавие боится, - думал Лобанович. - Чиновники, солдаты,
закон, на страже которого стоит суд, жандармы, полицейские крючки и шпики.
Казалось бы, огромная махина, однако и ей можно задать страху. Испугались,
что где-то ходит на свободе безработный "огарок"! Выходит, что и "огарок"
сила!" От этой мысли Лобанович почувствовал себя сильнее, увереннее и
улыбнулся. "В чем же сила таких, как я? - спросил он сам себя. На это он
ответил, немного подумав: - Если ты сам увидел, что строй жизни
несправедливый, и открыл кое-кому глаза, то постепенно и все люди станут
зрячими. А это и есть живая угроза царизму".
Лобанович вспомнил Аксена Каля из Высокого, который так старательно
учился грамоте, потом Шуську и Раткевича, охранявших учительское собрание в
Микутичах. Вспомнилось, как ожидал он Ольгу Викторовну в Пинске, как
познакомился с товарищами Глебом и Гришей. Что с ними теперь?
Лобанович обвел глазами заключенных, что вповалку лежали на нарах,
тяжело храпя и вскрикивая сквозь сон. "Верно, и здесь есть люди, которые
знают глубины и дали революции. Найдется с кем подружиться и у кого
поучиться".
В его воображении всплыла фигура социал-демократа Кастогина,
встреченного им в доме на минской окраине. "Вот если бы довелось еще
встретиться... "
Перед Лобановичем встал величественный образ грозной, хотя и залитой
кровью, недавней революции. Воздух дышал грозой, пламя могло разгореться...
"Значит, борьба будет. Надо быть крепче связанным с народом, тогда... "
Что будет тогда, Лобанович отчетливо себе не представлял, но
чувствовал, что направит всю свою жизнь по какому-то иному пути. Это чувство
решимости подняло его дух.
Только под утро крепко уснул Андрей, и сон укрепил его. Однако
проснулся он рано, когда Владик и Тургай еще спали. При дневном свете и
камера и ее обитатели выглядели, казалось, веселее. Лобанович лежал молча,
наблюдая за всем, что происходило вокруг: интересно присмотреться к жизни, к
людям в новой обстановке! Тем временем то один, то другой заключенный
ворочался на нарах, пробуждался. Многие из обитателей камеры начинали день
замысловатой бранью, никому не адресованной, после чего приводили в порядок
свое ложе и шли умываться. Умывались над парашей, так как умывальники
находились в уборной и нужно было ждать, пока отопрут камеру. Обычно к этому
времени вставали все, кроме самых заядлых лежебок.
- Ну как, старина, выспался? - добродушно и лукаво спросил Андрея
Владик.
- Где тут выспишься, если ты ночью скрежещешь зубами так, словно тебе
на них попал Бабека! - шутливо ответил за Андрея Сымон Тургай, лежавший с
другой стороны.
- Ничего, Владик, немного поспал, жить можно, - махнул рукой Лобанович.
- Будем подниматься, черт им батька! - проговорил Тургай и присел на
нары.
Как требовал камерный порядок, заведенный самими заключенными, друзья
подвернули свои сенники ближе к стене и накрыли их грубыми, казенными
одеялами, сделанными неизвестно из какого материала.
Тем временем надзиратель отпер камеру и выпустил всех "на оправку". В
камере были свои дежурные - они должны были вынести на день и принести на
ночь парашу. Особый дежурный подметал камеру и наблюдал за общим порядком в
ней. Дежурили по очереди, причем дежурный обладал определенной властью.
Например, подметая проход между нарами, он мог приказать заключенным сесть
на нары, чтобы не метали, и каждый повиновался ему, кто бы он там ни был.
Вместе со всеми обитателями камеры Лобанович вышел в коридор,
тянувшийся через все здание острога. Все остальные камеры были заперты,
заключенных выпускали по очереди. Небольшие оконца в одном и в другом конце
коридора пропускали мало света. Оттого, что стены были окрашены наполовину в
черный цвет, казалось еще темнее.
Владик и Сымон, как "старые арестанты", взяли на себя роль
консультантов и рассказали приятелю много интересного из острожного быта, -
например, о камерах в башнях. На тюремном языке они назывались
"дворянскими". Туда обычно сажали людей важных - чиновников, начиная с
коллежских асессоров, панов, когда им случалось угодить в острог. Попадали
туда также и "политики", если они имели вес и не пустые карманы. В
"дворянских" камерах было светлее и веселей. И режим там иной - весь день
двери открыты. Вместо твердых нар стояли удобные топчаны, топились печи, в
которых можно было готовить себе вкусную пищу, греть чай и вообще нежить
свою особу. Попасть в такую камеру обыкновенному смертному трудно, для этого
нужно было иметь протекцию за стенами тюрьмы, чтоб хорошо угодить
администрации, либо такие средства, которые открыли бы дверь в "дворянскую"
камеру. На этой почве, как рассказывали "старые арестанты", возникали иногда
смешные истории.
Как-то в одну из "дворянских" камер, где оказалось свободное место,
стремились попасть два претендента - эсер и анархист. Между ними началась
борьба. Администрация не торопилась отдать кому-нибудь предпочтение. Она
решила брать "дань" с одного и с другого до тех пор, пока кто-нибудь не
перекроет в значительной степени своего конкурента. В первой камере, где все
это было известно, с интересом следили за борьбой кандидатов в "дворяне". По
камере проносились вести:
- Борис (эсер) сегодня доставил в контору три фунта масла.
На это отвечали:
- Что там три фунта масла! Анатоль (анархист) послал туда с полпуда
меда.
Масло и мед попали на острые язычки и служили темой для шуток и смеха.
Украинскую песню "Взял бы я бандуру" переиначили и пели:
Взял бы кадку меда
Да в контору дал,
Скажут арестанты:
"Дворянином стал... "
Верх взял Борис. Спустя некоторое время он перетаскивал свои пожитки на
новое место, а из других камер выкрикивали:
- Дворянин! Дворянин!
- Борис, сколько стоило тебе дворянство?
За. две-три недели Лобанович ознакомился с острожной жизнью в общих
чертах. Отгороженная от всего мира высокими стенами, вдоль которых днем и
ночью ходила стража, загнанная в тесный, смрадный острог, окованный железом,
эта жизнь была неинтересной, однообразной. Заведенный однажды порядок не
нарушался в своей основе. Утром, в определенное время, происходила поверка.
Дежурный надзиратель с шумом открывал дверь камеры и командовал:
- Смирно! Встать на поверку!
В камеру входил дежурный помощник начальника тюрьмы, старший
надзиратель Дождик, тот самый, который показался Лобановичу с первого
взгляда похожим на Муравьева-вешателя.
На поверку поднимались не сразу. Сначала команду дежурного вообще не
слушали. Только кое-кто из самых отпетых подхалимов, желая выслужиться перед
начальством, становился навытяжку, как солдат, посреди камеры. По мере того
как проходила поверка, камеры по очереди отпирались, арестанты выходили в
коридор, шли умываться, привести себя в порядок. Вечером, сделав поверку,
надзиратели запирали камеры до следующего утра.
В определенное время приносили из пекарни хлеб. Пекарня была своя,
арестантская. Хлеб заранее резали на "пайки" в присутствии другого старшего
надзирателя, Алейки, - он сам бросал "пайки" на весы. Кусок хлеба,
ударившись о тарелку Весов, тянул ее вниз, словно "пайка" весила больше
нормы - двух с половиной фунтов. Алейка, ловкий мошенник, наживался на
арестантском хлебе, горохе, капусте и сале.
В тюрьме существовал штат арестантов - разносчиков хлеба, кипятка и
горячей пищи в обед. Хлебопеками, поварами, коридорными, подметалами были
только уголовники, преимущественно краткосрочные. Каждый уголовник считал
большой радостью и честью попасть в этот штат. Одна только должность
подметалы не пользовалась особым уважением у арестантов, хотя подметале было
значительно веселее иметь дело с веником и метлой, с очисткой уборных, чем
сидеть день в камере. Кроме того, подметала имел более широкую связь с
людьми, с теми же арестантами, мог оказать им кое-какую услугу и раздобыть
кое-что для себя.
Каким тяжелым ни был тюремный порядок, как сурово ни ограничена была
свобода арестантов, загнанных, подобно зверям, в тесные клетки, все же и
здесь жизнь, человеческие чувства и стремления порой вырывались на свет, на
простор.
Среди уголовников выделялся молодой, крепкий, как дуб, человек,
полновластный хозяин своей камеры. Впереди его ожидали скитания по
пересыльным тюрьмам и долгие годы каторги. И все же на лице у него никогда
не отражалось даже тени страдания, горького раздумья. Порой на него находила
такая минута, когда человеку хочется развернуться во всю ширь своей натуры.
Не выдержит душа, какой-то вихрь подхватит ее, и человек, расчистив себе
место в камере, пускается в пляс. Ноги закованы в тяжелые кандалы, а он
пляшет легко, красиво, выделывая ловкие, лихие коленца. В этом было для него
особое наслаждение. Он так умел подзванивать себе самому цепями, подбирать
тона, что этот звон заменял ему музыку, соответствуя его собственному
настроению. И когда человек плясал, его движения захватывали всех. Ритмичный
и даже музыкальный звон и лязг цепей разносился по коридору, залетал в
другие камеры. К "волчку" подходили дежурные надзиратели, смотрели,
любовались бурными, неудержимыми движениями каторжника Ивана Гудилы. Быть
может, он выражал этим свой протест против неволи и несправедливости
общественного строя, который сделал из человека преступника.
По вечерам, когда камеры запирались на всю ночь, заключенные затевали
разные интересные штуки, - например, поднимание человека кончиками пальцев
либо поднимание самого себя на нары. Для этого нужно было податься всем
телом под нары, а руками держаться за их край. Этот номер был довольно
трудный, и редко кому удавалось проделать его. Поднимали человека кончиками
пальцев так. Посреди камеры становился кто-нибудь из заключенных, желательно
человек грузный. К нему подходили пять человек: двое подкладывали пальцы под
ступни ног, двое - под локти и пятый - под подбородок. По команде "поднимай"
все разом поднимали человека довольно высоко и носили его по камере.
Чтобы насмеяться над неискушенным новоприбывшим, которого на
арестантском языке называли "лабуком", один человек ложился лицом вниз на
сенник, другой - на него спиной. Наверх укладывали третьего, того, над кем и
хотели поиздеваться. Тот, что лежал в середине, хватал жертву за руки, а
ногами зажимал ей ноги. Тогда подходил какой-нибудь специалист ставить
"банки", обнажал верхнему живот и ставил "банки" - бил деревянной ложкой по
оттянутой коже.
Забавлялись люди как умели, как могли и как позволяли обстоятельства.
Год, когда Лобанович пришел в тюрьму, особенно последние месяцы, был годом
усиления реакции. Все привилегии, которыми на первых порах пользовались
заключенные, постепенно отменялись. Тюремная администрация начинала вводить
жестокий режим, часто производила обыски, отбирала разные вещи, нужные в
повседневном обиходе. Отнимали и книги, если они имели хоть в какой-либо
степени прогрессивный характер. Заключенных разделяли по категориям и
размещали по особым камерам.
Вместе с группой других осужденных в крепость попали в отдельную камеру
и наши друзья. Заключенных там было немного, человек семь-восемь. Но этот
счет менялся - одни прибывали, другие выходили на свободу, отбыв свой срок.
На общий тюремный котел "крепостников", как их называли, не зачисляли и
харчей им не выдавали. Вместо этого на каждого отпускали по десять копеек в
сутки.
Перебравшись на новое место, Владик окинул камеру хозяйским взглядом.
- Здесь, братцы, и занятие себе найти можно - подучиться и, выйдя на
свободу, сдать экзамен на аттестат зрелости.
- Молодец, Владик, что не дрейфишь и смотришь далеко вперед! - похвалил
его Сымон Тургай и с лукавой улыбкой обратился к Лобановичу: - Правда,
Андрей, Владик трезво смотрит на вещи?
- Владик был и остался человеком дела и мудрой жизненной практичности,
- с подчеркнуто серьезным видом ответил Лобанович. - И мне хочется в связи с
этим рассказать об одном происшествии. Некие путешественники подошли к
глубокой реке. Ни брода, ни моста не было. Плавать они не умели и воды
боялись. На берегу лежали круглые бревна. Один из путников, наиболее
сообразительный, скатил бревно в речку, снял ботинки, сел верхом на бревно,
а ноги привязал к бревну, чтобы не сползти в воду. Посреди реки бревно
перевернулось, пловец бухнулся головой в воду, а ноги задрались вверх.
Путники стояли на берегу, смотрели и говорили: "Смотри ты, какой смышленый
наш Янка: речки не переплыл, а носки уже сушит".
Владик заметил:
- Я, брат, с бревна не сползу! А там, смотришь, день прожил, - и
свобода ближе. Вот кончается, слава богу, месяц, - значит, одну тридцать
шестую часть неволи и сбросили с плеч. Так или не так?
- Так, так, Владик! - подтвердили Сымон и Андрей.
- А если так, давайте подумаем, как лучше организовать нашу жизнь в
остроге.
Владик предложил создать коммуну, чтобы все гривенники были в одних
руках и чтобы один человек имел право с согласия всех остальных
распоряжаться этими деньгами.
Обитатели новой камеры обсудили предложение Владика и постановили -
мечтал Андрей, а ноги несли его все ближе к зданию земской управы.
Возле двери стоял городовой.
- Рано еще! - начальническим тоном проговорил он.
Лобанович окинул городового коротким, строгим взглядам.
- Может, кому и рано, а мне как раз в пору, - и решительно двинулся в
дверь.
Городовой растерялся: "Может, сыщик либо начальство какое?.. " - и
пропустил Лобановича. Через полчаса начала собираться публика. Теперь вход в
зал суда был свободен для всех.
Бабека не зря считался человеком пунктуальным. Ровно в семь часов сорок
минут вечера снова раздался громкий голос:
- Встать! Суд идет!
Из той же комнаты и в том же порядке, как и прежде, шли судьи и
сословные представители во главе с Бабекой и маршалком Ромава-Рымша-Сабуром.
Бабека выглядел еще более важным, чем днем. Владик и Тургай уже были
приведены и сидели на скамье подсудимых. Лобанович сидел на прежнем месте.
В зале сразу же воцарилась тишина. Не торопясь, важно поднялся со
своего трона Бабека и, держа в руках лист бумаги, приступил к чтению
резолюции суда - то же самое, что и приговор, только в более короткой форме.
Вначале глуховато, а затем все громче читал Бабека:
- "Тысяча девятьсот восьмого года, сентября пятнадцатого дня.
По указу его императорского величества Виленская судебная палата, по
уголовному департаменту, в публичном судебном заседании в составе
(перечислялись судьи, сословные представители, прокурор и секретарь),
выслушав дело о крестьянах (перечислялись подсудимые, кроме Островца),
приговорила - крестьян Лобановича, Лявоника и Тургая заключить в крепость на
три года каждого. Судебные издержки по этому делу возложить на осужденных
поровну и за круговой их ответственностью, а при несостоятельности всех их
принять на счет казны. Вещественные по делу доказательства оставить в делах.
Крестьянина Матвея Островца считать оправданным по суду".
Как только чтение резолюции было окончено, Бабека окинул зал взглядом
победителя и трубным голосом отдал приказ:
- Осужденного Лобановича Андрея Петрова сейчас же взять под стражу!
Лобанович и опомниться не успел, как к нему подбежал совсем еще молодой
и плюгавенький с виду околоточный и схватил его за руку.
- Чего ты прыгаешь, как петух, и хватаешь меня? Я же не убегаю. -
Лобанович спокойно, но с силой освободил руку. - Арестовать не умеешь,
служака! - насмешливо проговорил он.
В это время к ним подошел дебелый, плечистый городовой. Он слегка
толкнул Лобановича.
- Ну, иди! - начальнически скомандовал он.
- Вот это слово! - проговорил Лобанович и в сопровождении городового
покинул зал.
Конвойные вывели Тургая и Владика. Лобановича присоединили к ним, но
городовой от него не отступал. Поодаль торчал околоточный, более солидный,
чем тот, который арестовал Андрея.
Вся процессия направилась в сторону острога, который стоял как раз
напротив земской управы. Разговаривать друг с другом арестованным
запрещалось, они только обменивались короткими взглядами и дружескими
улыбками.
Андрею казалось, его друзья остались довольны приговором суда. Теперь
уже не приходилось гадать, заглядывать в будущее, какая постигнет судьба.
Отбыть три года, а там начнется новая жизнь.
Минут через десять процессия остановилась, подошли к острогу.
Высоченные железные ворота снизу метра на два с половиной были сделаны из
сплошного железа, а дальше шли толстые металлические штакетины с узкими
просветами. Они отгораживали здание острога и контору от внешнего мира.
Перебраться через ворота без соответствующих приспособлений было невозможно.
Старший конвойной команды постучал кулаком. В железной стене ворот
открылись дверцы, также железные. Оттуда выглянуло усатое угрюмое лицо
тюремного привратника. Взглянув на конвой и на арестованных, он молча
приоткрыл ворота и молча пропустил всех в контору. Там сидел Рагоза,
дежурный помощник начальника тюрьмы. Он принял арестованных, расписался.
Конвойные вышли.
Теперь приведенные в острог осужденные назывались просто арестантами.
- Обыскать! - приказал рыжеусый Рагоза с красным от водки лицом.
Два надзирателя привычными, натренированными пальцами обшарили все
карманы и одежду от головы до пят. У Лобановича забрали перочинный нож,
неизменный спутник грибных походов, бумажник, в котором хранилось рублей
пятнадцать денег. Залезли и в кошелек, где было копеек пятьдесят мелочи.
Бумажник и кошелек вытрясли, деньги положили на стол. Все отобранные вещи
записали в особую книгу.
- Отсидишь свой срок - при освобождении получишь, - объяснил Рагоза
Лобановичу.
- Отвести всех в первую камеру на втором этаже, - отдал приказ старший
надзиратель Дождик, внешне похожий на известного генерал-губернатора
Муравьева.
- Ну, пошли! - скомандовал надзиратель, которому было приказано вести
арестантов.
Переступив порог конторы и протиснувшись сквозь другую узкую калитку в
воротах, друзья очутились на тюремном дворе и почувствовали себя свободнее.
- Что, не ожидал? - спросил Андрея Сымон Тургай и крепко пожал ему
руку.
- И ожидал и не ожидал. Ну, да черт их бери! Лишь бы вместе с вами и на
один срок, - ответил Лобанович.
- Правильно говоришь, Андрей, - весело отозвался Сымон.
Уже было темно. Мрачный острог тускло освещался керосиновыми
лампочками, от этого окна казались слепыми. На железных прутьях висели
торбы, сумочки с арестантским скарбом. Мелькали в окнах и лица обитателей
этого жуткого дома, однако казалось, будто это снуют не люди, а их тени.
Обитатели темного острога узнали прибывших.
- Сымон! Владик! - доносились голоса из окон, заделанных железными
решетками. - Сколько дали?
- Драй! - ответил почему-то по-еврейски Сымон.
Чтобы попасть на второй этаж, нужно было пройти еще одну железную
дверь. Она открылась с резким лязгом. По железным ступенькам, скупо
освещенным ночниками, поднялись на первый, а потом и на второй этаж,
повернули налево. Навстречу шел коридорный надзиратель в черной шинели. Все
здесь было черное - и железные ворота, и двери, и одежда надзирателей, и
коридор.
- Открывай первую камеру, - сказал надзиратель, сопровождавший
осужденных.
Коридорный надзиратель не торопясь вложил большой ключ в замок камеры,
посмотрел на пришедших.
- С прибылью пришли! - насмешливо проговорил он, окинув взглядом
Лобановича.
- Не скаль зубы, Бакиновский, впускай в камеру, - строго сказал Тургай.
- Что, разве скоро покидаешь ее? - не унимался Бакиновский.
Он широко открыл крепкую, окованную железом дверь, и хлопцы вошли в
камеру.
- Ну вот мы и дома, слава богу, - пошутил Владик. Из этой камеры его и
Сымона повели конвойные на суд.
Картина, представшая глазам Лобановича, ошеломила его. Камера была
битком набита людьми, бледными, худыми, как скелеты. При тусклом свете
убогой лампы камера казалась грязной трущобой, куда собираются на ночь
темные люди, любители глухих закоулков и дорог. Давно беленные стены
грязно-рыжеватого цвета выглядели ужасно, угнетали. Обитатели камеры,
которых за долгое время перебывало здесь множество, вбивали в стены гвозди,
чтобы повесить свои пожитки. В дырах возле гвоздей гнездились кучи клопов со
своим многочисленным потомством. Вдоль стены возле двери тянулись сбитые из
грубых досок полки. На них лежали хлеб, арестантские "пайки", ложки и разные
дозволенные вещи тюремного обихода. Вверху, над дверью, чернел "календарь" -
нарисованный углем четырехугольник, разделенный на семь клеток. В каждую
клетку вписывалось число, а когда день кончался, цифру перечеркивали. Так
делали, пока не проходила неделя, а затем писали новый календарь. На другой
стене во всю ее длину красовался также нацарапанный углем лозунг: "В борьбе
обретешь ты право свое!" "Интересно, как это эсеры обретают здесь право?" -
усмехнулся Лобанович.
В камере сидели люди разных возрастов, национальностей и социального
положения. Здесь были представлены все категории арестантов - уголовники и
политические, или, как называли их в тюрьме, "политики". Были осужденные на
каторгу, в ссылку, в арестантские роты, в крепость, как Лобанович и его
друзья. Были и такие, что ждали еще суда. Осужденные на каторгу были одеты в
арестантскую одежду и закованы в кандалы, соединенные длинной, тяжелой
железной цепью. Чтобы удобнее было ходить, цепь, свернув пополам, обычно
подвязывали к кожаному поясу.
Все разномастное население камеры гомонило, гудело, временами кое-где
слышался раскатистый смех. Многие в упорном молчании сновали в проходе между
двумя нарами - от двери к окну и обратно. Некоторые стояли возле двери и
смотрели в тюремный коридор сквозь железные крепкие прутья, расположенные
один от другого на таком расстоянии, что можно было просунуть между ними
руку. Немного ниже прутьев в двери был проделан "волчок" - круглая дырка,
чтобы можно было видеть, что делается в камере. Приглушенный шум, звон и
лязг цепей-кандалов доносились через коридор из других камер. Все камеры
были заперты на замок, так как уже произошла поверка, и параши занимали
почетное место возле дверей.
Поздно вечером острог угомонился. Расстелив свои тощие казенные
сенники, один за другим начинали укладываться люди - плечом к плечу, на
твердых и грязных нарах. Кто ложился молча, угрюмо, а кто, устроившись в
своем логовище, говорил что-нибудь шутливое:
- Эх, брат, вот где рай так рай! Ложись спать, когда хочешь, вставай,
когда пожелается или когда позовет параша, а то и вовсе не вставай. И
охраняют тебя, как генерал-губернатора...
Перед Лобановичем встал вопрос: как устроиться на ночь? Сымон и Владик
пришли на помощь, они сдвинули свои - пустые сенники вплотную, и все трое
улеглись на них.
- Не дрейфь, Андрей, завтра устроимся лучше, - подбадривал его Сымон
Тургай.
Втиснувшись между друзей, Лобанович лежал на кусочке сенника. Скатиться
было некуда - и справа и слева плотно лежали люди. В голове все смешалось.
Какой долгий был день! Сколько впечатлений! Временами казалось, что все это
тяжелый, кошмарный сон, стоит пробудиться - и кошмар исчезнет. Он вспомнил
мгновение, когда Бабека читал приговор. Тогда три года заключения в крепости
большого впечатления не произвели. Андрей помнит, как он взглянул на друзей
и улыбнулся. А теперь, лежа на жестких нарах, сдавленный живыми
человеческими телами, он представил себе этот срок - три года, тысяча
девяносто пять дней и ночей! Он почувствовал их живо, реально. Три года
сидеть в этих грязных стенах, три года носить на себе клеймо лишенного
свободы арестанта! Три года быть оторванным от жизни, от народа, от всего, с
чем сжился и что тебе мило и дорого!
На мгновение Андрею стало тяжело-тяжело, будто упало сердце. Но он
вспомнил, что в этой камере есть люди, лишенные всяких человеческих прав,
закованные в кандалы и осужденные на долгие годы каторги. С какой радостью
они поменялись бы с ним судьбой! Эта мысль принесла некоторое успокоение
Андрею. Но уснуть он не мог, - как на беду, клопы почуяли свежего человека и
стали кусать часто и сильно.
Постепенно камера успокоилась. Затих обычно шумный острог. По-прежнему
тускло горели лампы. Изредка по коридору проходил тюремный надзиратель,
останавливался возле "волчка" камеры, вглядываясь, что делается в ней. Чаще
всего ему приходилось видеть, как какой-нибудь арестант, сняв рубашку,
садился возле лампы и начинал расправляться с паразитами.
Тяжело ворочались на нарах каторжники, позванивая кандалами.
"Зачем эти издевательства, эта дикость и насилие над человеком? -
думал, не в силах уснуть, Лобанович. - Да нет! - возражал он сам себе. -
Кому-то это нужно. Вот и меня упекли в тюрьму, даже не позаботившись
подпереть приговор доказательствами. Недаром говорил Семипалов, что все
диктует политика. Так оно и есть - сейчас потребовалось убрать с царской
дороги опасных людей, а заодно с ними и таких, которые в определенный момент
могут стать опасными".
Лобанович попытался пошевельнуться, но это было трудно сделать, не
потревожив друзей. Сон охватил всю камеру, можно было продолжать свои
размышления.
"Значит, самодержавие боится, - думал Лобанович. - Чиновники, солдаты,
закон, на страже которого стоит суд, жандармы, полицейские крючки и шпики.
Казалось бы, огромная махина, однако и ей можно задать страху. Испугались,
что где-то ходит на свободе безработный "огарок"! Выходит, что и "огарок"
сила!" От этой мысли Лобанович почувствовал себя сильнее, увереннее и
улыбнулся. "В чем же сила таких, как я? - спросил он сам себя. На это он
ответил, немного подумав: - Если ты сам увидел, что строй жизни
несправедливый, и открыл кое-кому глаза, то постепенно и все люди станут
зрячими. А это и есть живая угроза царизму".
Лобанович вспомнил Аксена Каля из Высокого, который так старательно
учился грамоте, потом Шуську и Раткевича, охранявших учительское собрание в
Микутичах. Вспомнилось, как ожидал он Ольгу Викторовну в Пинске, как
познакомился с товарищами Глебом и Гришей. Что с ними теперь?
Лобанович обвел глазами заключенных, что вповалку лежали на нарах,
тяжело храпя и вскрикивая сквозь сон. "Верно, и здесь есть люди, которые
знают глубины и дали революции. Найдется с кем подружиться и у кого
поучиться".
В его воображении всплыла фигура социал-демократа Кастогина,
встреченного им в доме на минской окраине. "Вот если бы довелось еще
встретиться... "
Перед Лобановичем встал величественный образ грозной, хотя и залитой
кровью, недавней революции. Воздух дышал грозой, пламя могло разгореться...
"Значит, борьба будет. Надо быть крепче связанным с народом, тогда... "
Что будет тогда, Лобанович отчетливо себе не представлял, но
чувствовал, что направит всю свою жизнь по какому-то иному пути. Это чувство
решимости подняло его дух.
Только под утро крепко уснул Андрей, и сон укрепил его. Однако
проснулся он рано, когда Владик и Тургай еще спали. При дневном свете и
камера и ее обитатели выглядели, казалось, веселее. Лобанович лежал молча,
наблюдая за всем, что происходило вокруг: интересно присмотреться к жизни, к
людям в новой обстановке! Тем временем то один, то другой заключенный
ворочался на нарах, пробуждался. Многие из обитателей камеры начинали день
замысловатой бранью, никому не адресованной, после чего приводили в порядок
свое ложе и шли умываться. Умывались над парашей, так как умывальники
находились в уборной и нужно было ждать, пока отопрут камеру. Обычно к этому
времени вставали все, кроме самых заядлых лежебок.
- Ну как, старина, выспался? - добродушно и лукаво спросил Андрея
Владик.
- Где тут выспишься, если ты ночью скрежещешь зубами так, словно тебе
на них попал Бабека! - шутливо ответил за Андрея Сымон Тургай, лежавший с
другой стороны.
- Ничего, Владик, немного поспал, жить можно, - махнул рукой Лобанович.
- Будем подниматься, черт им батька! - проговорил Тургай и присел на
нары.
Как требовал камерный порядок, заведенный самими заключенными, друзья
подвернули свои сенники ближе к стене и накрыли их грубыми, казенными
одеялами, сделанными неизвестно из какого материала.
Тем временем надзиратель отпер камеру и выпустил всех "на оправку". В
камере были свои дежурные - они должны были вынести на день и принести на
ночь парашу. Особый дежурный подметал камеру и наблюдал за общим порядком в
ней. Дежурили по очереди, причем дежурный обладал определенной властью.
Например, подметая проход между нарами, он мог приказать заключенным сесть
на нары, чтобы не метали, и каждый повиновался ему, кто бы он там ни был.
Вместе со всеми обитателями камеры Лобанович вышел в коридор,
тянувшийся через все здание острога. Все остальные камеры были заперты,
заключенных выпускали по очереди. Небольшие оконца в одном и в другом конце
коридора пропускали мало света. Оттого, что стены были окрашены наполовину в
черный цвет, казалось еще темнее.
Владик и Сымон, как "старые арестанты", взяли на себя роль
консультантов и рассказали приятелю много интересного из острожного быта, -
например, о камерах в башнях. На тюремном языке они назывались
"дворянскими". Туда обычно сажали людей важных - чиновников, начиная с
коллежских асессоров, панов, когда им случалось угодить в острог. Попадали
туда также и "политики", если они имели вес и не пустые карманы. В
"дворянских" камерах было светлее и веселей. И режим там иной - весь день
двери открыты. Вместо твердых нар стояли удобные топчаны, топились печи, в
которых можно было готовить себе вкусную пищу, греть чай и вообще нежить
свою особу. Попасть в такую камеру обыкновенному смертному трудно, для этого
нужно было иметь протекцию за стенами тюрьмы, чтоб хорошо угодить
администрации, либо такие средства, которые открыли бы дверь в "дворянскую"
камеру. На этой почве, как рассказывали "старые арестанты", возникали иногда
смешные истории.
Как-то в одну из "дворянских" камер, где оказалось свободное место,
стремились попасть два претендента - эсер и анархист. Между ними началась
борьба. Администрация не торопилась отдать кому-нибудь предпочтение. Она
решила брать "дань" с одного и с другого до тех пор, пока кто-нибудь не
перекроет в значительной степени своего конкурента. В первой камере, где все
это было известно, с интересом следили за борьбой кандидатов в "дворяне". По
камере проносились вести:
- Борис (эсер) сегодня доставил в контору три фунта масла.
На это отвечали:
- Что там три фунта масла! Анатоль (анархист) послал туда с полпуда
меда.
Масло и мед попали на острые язычки и служили темой для шуток и смеха.
Украинскую песню "Взял бы я бандуру" переиначили и пели:
Взял бы кадку меда
Да в контору дал,
Скажут арестанты:
"Дворянином стал... "
Верх взял Борис. Спустя некоторое время он перетаскивал свои пожитки на
новое место, а из других камер выкрикивали:
- Дворянин! Дворянин!
- Борис, сколько стоило тебе дворянство?
За. две-три недели Лобанович ознакомился с острожной жизнью в общих
чертах. Отгороженная от всего мира высокими стенами, вдоль которых днем и
ночью ходила стража, загнанная в тесный, смрадный острог, окованный железом,
эта жизнь была неинтересной, однообразной. Заведенный однажды порядок не
нарушался в своей основе. Утром, в определенное время, происходила поверка.
Дежурный надзиратель с шумом открывал дверь камеры и командовал:
- Смирно! Встать на поверку!
В камеру входил дежурный помощник начальника тюрьмы, старший
надзиратель Дождик, тот самый, который показался Лобановичу с первого
взгляда похожим на Муравьева-вешателя.
На поверку поднимались не сразу. Сначала команду дежурного вообще не
слушали. Только кое-кто из самых отпетых подхалимов, желая выслужиться перед
начальством, становился навытяжку, как солдат, посреди камеры. По мере того
как проходила поверка, камеры по очереди отпирались, арестанты выходили в
коридор, шли умываться, привести себя в порядок. Вечером, сделав поверку,
надзиратели запирали камеры до следующего утра.
В определенное время приносили из пекарни хлеб. Пекарня была своя,
арестантская. Хлеб заранее резали на "пайки" в присутствии другого старшего
надзирателя, Алейки, - он сам бросал "пайки" на весы. Кусок хлеба,
ударившись о тарелку Весов, тянул ее вниз, словно "пайка" весила больше
нормы - двух с половиной фунтов. Алейка, ловкий мошенник, наживался на
арестантском хлебе, горохе, капусте и сале.
В тюрьме существовал штат арестантов - разносчиков хлеба, кипятка и
горячей пищи в обед. Хлебопеками, поварами, коридорными, подметалами были
только уголовники, преимущественно краткосрочные. Каждый уголовник считал
большой радостью и честью попасть в этот штат. Одна только должность
подметалы не пользовалась особым уважением у арестантов, хотя подметале было
значительно веселее иметь дело с веником и метлой, с очисткой уборных, чем
сидеть день в камере. Кроме того, подметала имел более широкую связь с
людьми, с теми же арестантами, мог оказать им кое-какую услугу и раздобыть
кое-что для себя.
Каким тяжелым ни был тюремный порядок, как сурово ни ограничена была
свобода арестантов, загнанных, подобно зверям, в тесные клетки, все же и
здесь жизнь, человеческие чувства и стремления порой вырывались на свет, на
простор.
Среди уголовников выделялся молодой, крепкий, как дуб, человек,
полновластный хозяин своей камеры. Впереди его ожидали скитания по
пересыльным тюрьмам и долгие годы каторги. И все же на лице у него никогда
не отражалось даже тени страдания, горького раздумья. Порой на него находила
такая минута, когда человеку хочется развернуться во всю ширь своей натуры.
Не выдержит душа, какой-то вихрь подхватит ее, и человек, расчистив себе
место в камере, пускается в пляс. Ноги закованы в тяжелые кандалы, а он
пляшет легко, красиво, выделывая ловкие, лихие коленца. В этом было для него
особое наслаждение. Он так умел подзванивать себе самому цепями, подбирать
тона, что этот звон заменял ему музыку, соответствуя его собственному
настроению. И когда человек плясал, его движения захватывали всех. Ритмичный
и даже музыкальный звон и лязг цепей разносился по коридору, залетал в
другие камеры. К "волчку" подходили дежурные надзиратели, смотрели,
любовались бурными, неудержимыми движениями каторжника Ивана Гудилы. Быть
может, он выражал этим свой протест против неволи и несправедливости
общественного строя, который сделал из человека преступника.
По вечерам, когда камеры запирались на всю ночь, заключенные затевали
разные интересные штуки, - например, поднимание человека кончиками пальцев
либо поднимание самого себя на нары. Для этого нужно было податься всем
телом под нары, а руками держаться за их край. Этот номер был довольно
трудный, и редко кому удавалось проделать его. Поднимали человека кончиками
пальцев так. Посреди камеры становился кто-нибудь из заключенных, желательно
человек грузный. К нему подходили пять человек: двое подкладывали пальцы под
ступни ног, двое - под локти и пятый - под подбородок. По команде "поднимай"
все разом поднимали человека довольно высоко и носили его по камере.
Чтобы насмеяться над неискушенным новоприбывшим, которого на
арестантском языке называли "лабуком", один человек ложился лицом вниз на
сенник, другой - на него спиной. Наверх укладывали третьего, того, над кем и
хотели поиздеваться. Тот, что лежал в середине, хватал жертву за руки, а
ногами зажимал ей ноги. Тогда подходил какой-нибудь специалист ставить
"банки", обнажал верхнему живот и ставил "банки" - бил деревянной ложкой по
оттянутой коже.
Забавлялись люди как умели, как могли и как позволяли обстоятельства.
Год, когда Лобанович пришел в тюрьму, особенно последние месяцы, был годом
усиления реакции. Все привилегии, которыми на первых порах пользовались
заключенные, постепенно отменялись. Тюремная администрация начинала вводить
жестокий режим, часто производила обыски, отбирала разные вещи, нужные в
повседневном обиходе. Отнимали и книги, если они имели хоть в какой-либо
степени прогрессивный характер. Заключенных разделяли по категориям и
размещали по особым камерам.
Вместе с группой других осужденных в крепость попали в отдельную камеру
и наши друзья. Заключенных там было немного, человек семь-восемь. Но этот
счет менялся - одни прибывали, другие выходили на свободу, отбыв свой срок.
На общий тюремный котел "крепостников", как их называли, не зачисляли и
харчей им не выдавали. Вместо этого на каждого отпускали по десять копеек в
сутки.
Перебравшись на новое место, Владик окинул камеру хозяйским взглядом.
- Здесь, братцы, и занятие себе найти можно - подучиться и, выйдя на
свободу, сдать экзамен на аттестат зрелости.
- Молодец, Владик, что не дрейфишь и смотришь далеко вперед! - похвалил
его Сымон Тургай и с лукавой улыбкой обратился к Лобановичу: - Правда,
Андрей, Владик трезво смотрит на вещи?
- Владик был и остался человеком дела и мудрой жизненной практичности,
- с подчеркнуто серьезным видом ответил Лобанович. - И мне хочется в связи с
этим рассказать об одном происшествии. Некие путешественники подошли к
глубокой реке. Ни брода, ни моста не было. Плавать они не умели и воды
боялись. На берегу лежали круглые бревна. Один из путников, наиболее
сообразительный, скатил бревно в речку, снял ботинки, сел верхом на бревно,
а ноги привязал к бревну, чтобы не сползти в воду. Посреди реки бревно
перевернулось, пловец бухнулся головой в воду, а ноги задрались вверх.
Путники стояли на берегу, смотрели и говорили: "Смотри ты, какой смышленый
наш Янка: речки не переплыл, а носки уже сушит".
Владик заметил:
- Я, брат, с бревна не сползу! А там, смотришь, день прожил, - и
свобода ближе. Вот кончается, слава богу, месяц, - значит, одну тридцать
шестую часть неволи и сбросили с плеч. Так или не так?
- Так, так, Владик! - подтвердили Сымон и Андрей.
- А если так, давайте подумаем, как лучше организовать нашу жизнь в
остроге.
Владик предложил создать коммуну, чтобы все гривенники были в одних
руках и чтобы один человек имел право с согласия всех остальных
распоряжаться этими деньгами.
Обитатели новой камеры обсудили предложение Владика и постановили -