успехи в учении, а также и красивое лицо, характер и весь ее облик. Старшие
ученики начинали засматриваться на Лиду, а один из них, Думитрашка, любил ее
первой, для него самого еще не ясной любовью. Лобановичу со стороны было
виднее это робкое пробуждение мальчишеского чувства. Один раз он даже
заметил:
- Думитрашка! Ты больше смотри в книгу, чем на Лиду.
Пойманный с поличным, Думитрашка смутился. Ученики засмеялись, а
некоторые из них также опустили глаза. Лида покраснела. В тот день Лобанович
долго раздумывал, правильно ли он поступил, сделав Думитрашке такое
замечание. Казалось, ошибки он здесь не допустил, и в то же время его брало
сомнение: ведь и сам он не относился безразлично к Лиде Муравской...
Налаженное течение школьных занятий неожиданным образом нарушил Иван
Антипик. Встревоженный, неспокойный пришел он однажды к Лобановичу. Учителя
обычно встречались редко. У каждого были своя жизнь и свой круг интересов.
Антипик почти никогда не оставался дома после занятий. За широким оврагом,
где рос ольшаник и протекала небольшая речушка, на горке раскинулась усадьба
пана Вансовского. В имении жила экономка с дочерью Анной Карловной. К Анне
Карловне и зачастил Иван Антипик. Сегодня он был так взволнован, что от
волнения его язык прищелкивал значительно чаще, чем обычно, и слова
срывались с него с большим трудом.
- Что случилось, Иван? - сочувственно спросил Лобанович.
Антипик немного успокоился.
- "Вихри враждебные веют над нами"! - трагическим тоном ответил он.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что Анну Карловну имеет на примете
и здешний становой пристав. Ему не нравится, что Антипик зачастил к Анне
Карловне, и он хочет приписать учителю некоторую долю крамолы. Об этом
Антипик узнал от Анны Карловны и ее матери. Угроза пристава легла тяжелым
камнем на плечи Антипика. Единственный способ спастись от беды - исчезнуть
на некоторое время отсюда. Но как и куда исчезнуть? Как найти причину
исчезновения? А самое главное - как оставить школу?
- Но, может быть, все это сплетни? - успокаивал его Лобанович.
Язык Ивана Антипика снова защелкал. Антипик так был убежден в грозящей
ему со стороны пристава беде, что ничего и слышать не хотел.
Лобанович посмотрел на учителя, - может, и правда, всякое бывает. Ему
стало жалко коллегу.
- Так вот что, - посоветовал Лобанович. - Отправь тем или иным способом
себе самому телеграмму такого содержания: "Немедленно приезжай, отец тяжело
болен". Вот тебе и будет предлог выехать. А своих учеников передай мне, я
позанимаюсь с ними до твоего возвращения.
Лицо Антипика прояснилось, совет и помощь Лобановича пришлись ему по
сердцу.
На третий день он снова пришел к Лобановичу. Тот взглянул на гостя и
встревожился - Антипик стоял угрюмый, потемневший. У него был вид человека,
с которым стряслось несчастье.
- Вот пришла телеграмма, - упавшим голосом проговорил Антипик.
Лобанович взял листок и прочитал: "Приезжай скорее, отец тяжело болен".
- Почему же ты загоревал? - спросил он.
Язык Антипика прищелкнул.
- Как же не печалиться, если отец так болен?
- Так мы же сами эту телеграмму придумали, чудак ты!
Лицо Антипика продолжало оставаться печальным и растерянным.
- А может, и в самом деле отец при смерти? - ответил он.
Для Лобановича так и осталось загадкой - то ли Антипик разыгрывал
комедию, то ли действительно испугался своей телеграммы?
В тот же день Антипик уехал, а его ученики со своими партами
перебрались в класс Лобановича. Людно и тесно стало в переполненном классе.
От спертого, тяжелого воздуха болела голова. Приходилось настежь открывать
дверь. На дворе стояла весенняя погода. В открытую дверь залетела однажды в
класс какая-то маленькая птичка. Она перелетела комнату и опустилась на
подоконник. Дети бросились ловить ее. Лобанович прикрикнул на них. Когда он
сам подошел к окну, птичка вдруг обвяла и бочком легла на подоконник.
Лобанович взял обомлевшую птичку и вынес на свежий воздух. Через минуту она
очнулась, отдышалась, расправила крылышки и порхнула с ладони учителя в
свежий весенний воздух.


    VIII



В начале весны 1906 года по всей царской России шла подготовка к
выборам в первую Государственную думу. Собственно, это была не первая, а
вторая дума, - первая, булыгинская, так и не появилась на свет.
Государственная дума, состряпанная по рецепту Витте, и явилась фактически
первой, той думой, которая все же была выбрана. Царское правительство и вся
его самодержавно-полицейская система пришли в движение. Писались и
рассылались царские "повеления", сенатские разъяснения и разные предписания
губернаторов и генерал-губернаторов. Все они преследовали одну цель -
обеспечить избрание послушной думы, которая своей деятельностью укрепила бы
поколебленный революцией царский строй. Все, что было живого и
прогрессивного в стране, истреблялось, загонялось в подполье, высылалось в
далекую Сибирь. Газеты изо дня в день сообщали о военно-полевых судах,
расстрелах, арестах, ссылке на каторжные работы, о запрещении газет и
журналов. В связи со всеми этими репрессиями в то время широкое
распространение получили такие стихи:

Наказана ты, Русь, всесильным роком,
Как некогда священный Валаам:
Заграждены уста твоим пророкам,
И слово вольное дано твоим ослам.

Но из той же газетной хроники явствовало, что народные, революционные
силы не сложили оружия: то здесь, то там происходили восстания, даже в
военных частях; не прекращались забастовки. То в одном, то в другом городе
убивали представителей царской власти, начиная от губернаторов и кончая
околоточными и городовыми. Производилась экспроприация банков и почт. И тем
не менее революция шла на убыль. Верх брала черная реакция. В таких условиях
происходили выборы в Государственную Думу.
Какой же будет дума? Чего можно ожидать от нее? Эти вопросы волновали
многих. Ход выборов показывал, что верх берет в них так называемая
конституционно-демократическая или кадетская партия, умеренно-оппозиционная
партия помещиков и либеральной буржуазии. Большевики участия в выборах не
принимали - они объявили бойкот Государственной думе.
Кадеты умели пустить пыль в глаза. Многие наивные, не искушенные в
политике люди сочувствовали им, считали их большими оппозиционерами и много
надежд возлагали на них. Этому в значительной мере способствовало и то
обстоятельство, что царь и его окружение косо смотрели на кадетов, не
понимая по своему умственному убожеству, что большого лиха кадеты причинить
им не хотели, а укрепить их позиции могли бы. Не понимал этого и верханский
писарь Василь Василькевич. В редкие минуты трезвого просветления читал он
черносотенные листки князя Мещерского, который громил кадетов как врагов
царя и России. Писарь читал и вместе с князем восставал против кадетов,
сурово хмурил брови и сердито качал головой. Обычно он выходил в такие
минуты на крыльцо, садился на скамеечку с газетой в руках. Весна в тот год
выдалась ранняя и ласковая. Василькевичу приятно было видеть, что люди,
проходя по улице, почтительно кланялись ему и, вероятно, думали, какой
ученый человек их волостной писарь. И Василькевич придавал своему лицу самое
серьезное выражение. Он не замечал, что его сосед Лобанович, притаившись в
своей комнатке, внимательно присматривается к нему, следит за каждым его
движением, за каждой переменой выражения его лица и тихонько посмеивается.
Лобанович знает черносотенную душу писаря Василькевича, знает, как не любит
он кадетов, - о ненависти писаря к социал-демократам и говорить не
приходится. Однако пассивного наблюдения Лобановичу мало, ему хочется
поговорить с писарем и подразнить его кадетами.
Однажды Лобанович тихонько выбрался во двор через кухню, чтобы писарь
не догадался, что за ним наблюдали, зашел издалека на улицу и тогда уже
направился в сторону волости. А писарь сидел все в той же позе необычайно
серьезного, озабоченного человека, словно он решал важнейшие, насущные
вопросы своего времени. Не доходя до крыльца, Лобанович замедлил шаг,
остановился, сделал вид, будто он случайно встретил здесь писаря, и как
можно приветливее поздоровался с ним:
- Добрый вечер, Василий Миронович!
Василькевич оторвал глаза от листка князя Мещерского, взглянул на
Лобановича. Во взгляде писаря не отразилось ни вежливого удивления, ни
деланной радости: Василькевич глядел на своего соседа как на молокососа, с
которым ему, писарю, водить компанию не к лицу. Тем временем Лобанович был
уже на крыльце и протягивал писарю руку.
- Что хорошего слышно, Василий Миронович?
- Да что же тут слышать? Небось сами газеты читаете.
- Что газеты? - ответил Лобанович. - Каждая пишет на свой лад. А вот
как вы смотрите на то, что кадеты берут верх на выборах?
В глазах писаря загорелись злые огоньки. Глянул вниз, на крыльцо, а
затем на Лобановича и сердито сказал:
- Берут верх? Обождите, придет время - сядут верхом и на кадетов и
погонят их пастись в Сибирь.
- А за что гнать их? - спросил Лобанович. - Ведь они против
самодержавного строя в России не идут, признают монархию, святую церковь.
Требуют, правда, кое-каких реформ. Но кто теперь не стоит за реформы?
Министры за реформы, октябристы за реформы. Князь Мещерский тоже добивается
реформ. А чего домогаются кадеты? Наделить безземельных и малоземельных
крестьян землей, да и то за деньги, чтобы помещиков не обидеть; отменить
смертную казнь, амнистировать высланных и осужденных за политику...
- Преступники, убийцы будут грабить, убивать честных, преданных
государю людей - и их амнистировать, для них отменить смертную казнь?! -
вскипел писарь и даже подскочил. - Да этих ваших кадетов вешать надо! В
Сибирь их всех!
"Наступил писарю на мозоль", - весело подумал Лобанович, а вслух
проговорил серьезно и даже немного обиженно:
- Откуда вы взяли, Василий Миронович, что кадеты "мои"?
Социал-демократы и эсеры, - продолжал учитель, - также не любят кадетов, так
что вы, Василий Миронович, в данном случае стоите на одной с ними почве.
Писарь с ненавистью глянул на Лобановича: шутит он, смеется над ним или
говорит серьезно?
- У меня нет ничего общего с этими отщепенцами, раскольниками, слугами
сатаны! И я прошу вас не говорить мне такого кощунства! - закричал он и
снова вскочил со скамейки.
Лобанович сделал вид, будто ему очень неприятно, что он довел соседа до
такого состояния.
- Простите, Василий Миронович, что огорчил вас. Но из-за чего,
собственно, здесь возмущаться, портить себе нервы? Вы же, Василий Миронович,
если говорить правду, ей-богу, даже с виду похожи на кадета: такая же
профессорская внешность, такая же бородка. Ну, в самом деле можно подумать,
что вы родной брат кадета Шингарева!
Писарь не мог больше слушать, резко сорвался с места, порывисто открыл
дверь, со злостью хлопнул ею и исчез где-то в своих апартаментах. Лобанович
с минуту посидел еще на скамейке один.
"Не переборщил ли я?" - спросил он себя и медленно направился в сторону
леса, что начинался сразу за кладбищем.


    IX



Очистилась от снега земля, прошумели ручьи и реки и снова вошли в свои
берега. Свежей, пахучей травкой зазеленели дороги и стежки в поле.
Помолодели рощи и леса. Тысячи разноголосых пташек наполнили воздух свистом,
щебетом и пением. Везде гомонила обновленная, молодая жизнь. Новое и всякий
раз неясное и чарующее чувство простора и свободы волновало сердца людей.
Хотелось до конца слиться с этой обновленной жизнью и полной грудью пить ее
сладость.
Совсем иной вид имели теперь верханские околицы. Они посветлели,
повеселели и стали, казалось, шире, просторнее.
Между зданиями волостного правления и школы пролегала широкая дорога.
Миновав церковь в зеленом венке пышных берез, она шла мимо верханского
кладбища и сразу же исчезала в густом лесу. Эта дорога, кладбище и лес уже
не раз притягивали внимание учителя и влекли его к себе. И вот однажды в
свободную минуту собрался он в поход полюбоваться окрестностями Верхани.
Выйдя из школы, Лобанович повернул в сторону леса,
сосредоточенно-молчаливого, задумчивого. Последние хаты и заборы возле них
остались позади. Пустынная сельская околица, объятые тишиной и покоем
просторы неба и земли приветливо приняли учителя в свое лоно. Пройдя еще
несколько шагов, он остановился, окинул взглядом бедные верханские хаты. На
фоне обновленной и помолодевшей земли они выглядели еще более убогими и
заброшенными. Старые соломенные крыши сели, расползлись, выставляя напоказ
свои прогнившие ребра, зияя темными провалами.
Чувство грусти и обиды за крестьянство поднялось в груди у молодого
учителя. Он хорошо знал, почему такими убогими и жалкими были крестьянские
жилища, такими узкими и запущенными полоски крестьянской земли, почему
такими хилыми, изнуренными выглядели местные крестьяне. В волостном
правлении он поинтересовался, сколько всего числится земли в Верханской
волости и как распределена она среди населения. На долю крестьянских наделов
приходилось пять тысяч семьсот сорок десятин, а владения помещиков и крупных
кулаков составляли двадцать семь тысяч триста пятьдесят десятин. Эти цифры о
многом говорили Лобановичу.
Учитель двинулся дальше, поравнялся с кладбищем, сделал еще несколько
десятков шагов. От широкой, хорошо укатанной дороги, по которой он шел,
отделялась еле приметная тропинка. Она вела на кладбище. По этой тропинке и
пошел Лобанович. Вскоре он очутился на небольшой ровной площадке, заросшей
кустарником, уставленной деревянными крестами, где новыми, а где совсем
истлевшими от времени. Грустные мысли навевало это заброшенное и одинокое
деревенское кладбище. Только неугомонные пташки нарушали немую тишину
последнего печального пристанища вечно хлопотливых, неспокойных людей.
Вместо ограды кладбище окружал когда-то ров с довольно высоким валом. Теперь
этот вал осыпался, зарос травой, кустами ивняка и калины.
Но какая здесь тишина! Казалось, само кладбище - эти размытые водой
холмики земли, эти каменные, грубо отесанные плиты с выцветшими надписями и
печально склоненные кресты и крестики охраняли покой тех, кто похоронен
здесь. Лобанович ходил по кладбищу, останавливался возле крестов, на которых
еще можно было прочитать незамысловатые надписи: фамилии покойников, даты их
рождения и смерти, либо просто сколько прожили они на свете. Встречались
здесь и знакомые учителю фамилии, такие, как Думитрашка, Минич, Боровой,
Казенич и другие. Не нужно теперь им ни земли, ни хлеба, ни Государственной
думы, на которую простодушные люди возлагают надежды, не принесет ли она им
какого-нибудь облегчения. Жалость к покойникам и к тем, кто остался еще жить
до срока на земле, и в том числе к себе самому, охватила учителя. Он
вспомнил прочитанное где-то в поповской газете стихотворение о кладбище и о
смерти, которая всех уравнивает. В стихотворении были приблизительно такие
строчки:

Сошлись здесь знатность с простотою.
Смешались рубища с парчою...

"Обман все это, - подумал Лобанович, - "знатность" и после смерти
старается отмежеваться от "простоты" и, не желая удовлетвориться обычным
кладбищем, строит себе фамильные склепы. Даже когда умрет поп и того хоронят
на паперти, возле церкви либо где-нибудь на отшибе, лишь бы только не
смешать с "простотою".
Медленно проходя среди могил, учитель приближался к концу кладбища, где
пышно разрослись никем не саженные кусты и бушевала молодая трава. Здесь
было еще глуше и тише.
"Вот где можно скрыться от суеты и шума и поразмыслить о жизни, о всех
ее правдах и неправдах", - подумал Лобанович и направился в заросли.
Вдруг до его слуха долетел приглушенный говор из глубины кустарника.
Лобанович остановился и начал невольно прислушиваться. Отдельные слова
разобрать было трудно. Неясный, тайный говор сменялся порой коротким,
прерывистым молодым женским смехом и не очень решительными протестами. В
мужском голосе, также прерывистом, слышались волнение, мольба и
настойчивость.
- Я же тебя люблю, люблю! - с глубоким жаром говорил сдавленный мужской
голос.
- Все вы любите, пока не добьетесь своего, - серьезно ответил женский
голос.
Спустя мгновение говор затих. Влюбленная пара обнималась и целовалась.
До слуха учителя доносились только глубокие вздохи и поцелуи, долгие и
хмельные, как крепкое вино. Лобанович не знал, как вести себя. Лучше всего,
подумалось ему в первую минуту, тихонько уйти отсюда и ничем не показать
влюбленным, что имеется свидетель их ласк. Но кто они такие? Кто он и кто
она?.. А зачем ему знать это? Зачем становиться помехой на дороге жизни,
молодости? Учителю припомнились заключительные строчки пушкинской элегии:
"Брожу ли я вдоль улиц шумных":

И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.

Казалось, ничего лучшего и придумать нельзя, что так соответствовало бы
всей этой жизненной ситуации на кладбище.
Лобанович хотел уже потихоньку отступить, незаметно податься назад,
чтобы не мешать людям. Но в момент самых пылких признаний в любви Лобанович,
поддаваясь какому-то непростительному мальчишескому чувству, вдруг громко
затянул: "Исайя, ликуй!" - слова из песни, которую поют в церкви при
венчании. Почему Исайя должен здесь ликовать, учитель и сам не знал, но
молодых влюбленных, - а может, они были и немолодые, - разглядеть ему не
удалось: он сильно перепугал их. Лобанович только на один короткий миг
увидел фигуру женщины. Она закрыла голову шарфом и ящерицей шмыгнула в
кусты. Так же быстро исчез и кавалер, метнувшись в другую сторону.


    X



Вскоре после пасхи, на пасхальной неделе, Лобанович получил от
инспектора народных училищ предписание - представить свидетельство от
священника местной церкви о том, что учитель исповедовался и причащался
"святых тайн". Такое предписание само по себе было оскорбительным: кому
какое дело до того, грешный ты или святой? На кой черт она, эта
начальническая опека? Начальство, как видно, не верит тебе, следит за тобой.
Но хуже всего было то, что Лобанович к исповеди не ходил, "святых тайн" не
причащался. Что же написать инспектору? Сделать вид, что никакого
предписания он не получал, и ничего не ответить инспектору нельзя:
инспекторская бумага занесена волостью в журнал "исходящих". Об этом
позаботился писарь Василькевич. Значит, отделаться молчанием не удастся. Как
же быть? Сезон исповедания прошел.
В памяти Лобановича осталась последняя исповедь еще у отца Николая. Это
была простая формальность. Тогда неловко чувствовали себя и поп и учитель -
ведь они хорошо знали друг друга. Отец Николай накрыл Лобановича епитрахилью
- поповским фартучком. На аналойчике лежал позолоченный крест. Несколько
минут поп молчал, видимо только для того, чтобы продлить процесс исповеди.
- Грешен? - еще немного выждав, спросил поп.
- Грешен, отец Николай, - вздохнув, ответил Лобанович.
- Все мы грешные, один бог без греха, - заметил отец Николай и добавил:
- Но покаяние снимает грех... Каешься в грехах?
- Каюсь.
Отец Николай еще немного помолчал.
- Прощаю и разрешаю... Целуй крест!
На этом и кончилась исповедь.
Как же выкрутиться из нынешнего положения? И почему инспектору вдруг
потребовалось свидетельство как раз тогда, когда учитель на исповеди не
был?.. Эге! Да это писарь Василькевич подложил ему такую свинью! Учитель не
сомневался в справедливости своей догадки, хотя подтвердить ее ничем не мог.
Мир не перевернулся и революция не произошла оттого, что он, Лобанович, к
исповеди не пошел, а хлопот он себе нажил. "Оказывается, не приходится
уклоняться от божеских и человеческих обязанностей", - иронизируя над самим
собой, думал Лобанович. Остается одно - обратиться к отцу Владимиру, другого
пути нет. Захватив предписание инспектора, Лобанович направился на другой
конец села, к поповской усадьбе.
Отец Владимир, экономка, Виктор и Савка сидели за столом на веранде.
Они только что пообедали. Экономка сразу же принялась убирать пустые
тарелки. На столе оставалась одна только довольно вместительная чарка с
невыпитой водкой.
- Опаздываешь, - заметил батюшка и приветливо поздоровался. Он уже был
немного "под мухой".
- К вам я, отец Владимир, как грешник, которому раскаяние не дает
покоя, - торжественно проговорил учитель. Отец Владимир порой уважал такой
возвышенный стиль.
- А если грешник, то выпей эту чарку, - ответил батюшка и поднес
учителю водку.
Лобанович почувствовал, что ему на руку веселое настроение батюшки.
- За ваше здоровье, отец Владимир! - сказал он, взяв чарку, и тут же
выпил ее до дна.
На мгновение он остолбенел. У него захватило дыхание, едва не полезли
на лоб глаза - в чарке был чистый спирт.
- Охо-хо! - наконец отдышался учитель.
А отец Владимир весело хохотал. От смеха слегка колыхался его живот под
черной рясой.
- Ой, отец Владимир, чуть на тот свет не отправили меня без покаяния! -
проговорил Лобанович, вытирая глаза.
- А в чем тебе каяться? - спросил батюшка.
Вместо ответа учитель вытащил из кармана бумажку и протянул ее отцу
Владимиру. Тот молча, с серьезным видом начал читать инспекторское
предписание о присылке свидетельства, которое подтверждало бы, что учитель
исповедовался и причащался. Лобанович не без тревоги следил за выражением
лица священника. Прочитав предписание, отец Владимир с неопределенной
улыбкой взглянул на Лобановича.
- Дурак! - презрительно проговорил он.
По выражению лица батюшки и по тону его голоса учитель понял, что
"дурака" отец Владимир адресует инспектору.
- Вишь, он какой, больше, чем я, заботится о спасении твоей души! -
проговорил священник.
На веранде теперь, кроме учителя и отца Владимира, никого не было.
- Побудь здесь, а я сейчас, - сказал батя и. решительно направился в
глубь своих апартаментов.
Спустя несколько минут он вернулся с увесистой книгой, напоминавшей с
виду евангелие, с листом бумаги, чернильницей, ручкой и церковной печатью.
Все это он молча положил и поставил на стол. Учитель с недоумением
посматривал на батюшку, а тот некоторое время избегал глядеть на Лобановича.
Наконец отец Владимир поднял глаза. Веселая и хитрая ухмылка пробежала по
его мягким губам. Он молча пододвинул к учителю книгу с золотым тиснением,
так похожую на евангелие.
- Вот смотри, - сказал отец Владимир. - Вероятно, ты подумал, что это
евангелие? Между тем это том пушкинских произведений.
Батюшка минуту помолчал. В глазах у него блуждал веселый смех. Учитель
смотрел на него и никак не мог догадаться, куда он гнет.
- В тысяча восемьсот девяносто четвертом году, - начал отец Владимир, -
приводили народ к присяге новому царю, ныне не совсем счастливо царствующему
Николаю Второму. Несколько мужичков из моего прихода остались без присяги.
Вот и приходят они ко мне на квартиру. Так и так, не управились, видите,
присягнуть государю. По церковному чину к присяге можно приводить и дома -
на кресте и на евангелии. Крест у попа всегда на груди, а вот евангелия на
ту пору дома не оказалось. Нужно было идти в церковь, а церковь на другом
конце села. Как тут быть? Выручил меня вот этот том Пушкина. Положил я на
него крест и привел своих мужиков к присяге... Что, здорово?
Отец Владимир захохотал, а затем добавил:
- Все это одна формальность.
Он сел за стол, взял лист бумаги, положил его на "Русское слово" и
настрочил учителю свидетельство, которого добивался от него инспектор,
подписал, а подпись скрепил церковной печатью.
- Ну вот и все готово! Посылай своему опекуну и успокой его совесть.
- Хороший вы и умный человек, отец Владимир! Дай боже больше таких!
Довольный и радостный, что удалось избежать неприятных хлопот и
объяснений, возвращался Лобанович в школу. Поравнявшись с волостным
правлением, он пренебрежительно глянул на окна квартиры писаря и мысленно
произнес по его адресу:
"Эх ты, черносотенная жила!"


    XI



Вскоре пришло из дирекции народных училищ Минской губернии предписание
учителю прибыть с учениками в гребенскую школу на экзамены. Сообщалось, что
председателем экзаменационной комиссии назначается один из преподавателей
соседнего городского училища. Лобанович с удовлетворением принял весть об
экзаменах: чем скорее он освободится от работы в школе, тем лучше. Особенно
радовало его то обстоятельство, что экзаменатором назначен не инспектор
народных училищ, сухой и бездушный чинуша, а преподаватель, работавший в
свое время учителем начальной школы.
Рано утром того самого дня, на который были назначены экзамены,
пароконная подвода подъехала к верханской школе. Просторная колымажка была
щедро застлана соломой. Часть учеников, учителя Антипик и Лобанович уселись
на подводе. К ним присоединился и сын отца Владимира Виктор, которому
захотелось побывать на экзаменах, послушать и посмотреть, как подготовлены
ученики. Лобанович чувствовал, что экзаменуются не только его ученики, но и
он сам. За воспитанников своих он не боялся - они подготовлены более чем
хорошо.
До Гребенки около двенадцати верст. Дорога вначале шла полем, а затем
повернула на мостик через речку Усу; дальше, почти до самой Гребенки, ехали