Страница:
на ухо Лобановичу.
Филюк как ни в чем не бывало отвечает инспектору:
- Я вообще на грамматику обращаю внимание.
- Это и видно, - хвалит его инспектор.
Ученические мучения кончаются, ребят отпускают, а инспектор делает
замечания то одному, то другому учителю, очень важно раскланивается с ними и
идет с попом Прожоричем обедать.
Учителя остаются на некоторое время в школе, обедают с выпивкой,
поздравляют друг друга с окончанием учебного года и расползаются по своим
трущобам.
- А вы, коллега, может быть, переночуете? - сказал Гринько Лобановичу.
- Нет, коллега, я и так одну лишнюю ночь провел в дороге, надо ехать.
Лобанович давно уже скучал по Тельшину и очень рад был, когда
окончились экзамены. Он еще целый час ждал на станции, пока пришел поезд.
Поздно ночью он выехал домой.
"Это мой последний вечер в Тельшине, - говорила себе Ядвися, - и я не
увижу его!"
Она задумалась, прислушиваясь к своим мыслям. Неужто так и не увидит
его? Никогда не увидит? И зачем она обманула его? Она ведь и тогда, во время
их последней встречи, уже знала о том, что завтра, в понедельник, уедет, а
ему сказала, что не знает, когда будет выезжать. Ядвися взглянула на окна
квартиры учителя. Там темно и страшно, потому что пусто. Дом только тогда
живет, когда в нем живет хозяин, ведь хозяин - душа своего дома. Как
тоскливо, печально смотрят эти стеклянные глаза пустой и мертвой квартиры!
Напрасно этот молодой блестящий месяц старается оживить погасшие очи - они
светятся, а жизни в них нет.
Ей даже страшно. Она ни за что теперь не подойдет к ним, как подходила
прежде, когда эти окна жили и так приветливо глядели на их двор, освещенные
светло-зеленым светом. О, тогда ей было весело и ее тянуло, как ночного
мотылька, к этим светящимся окнам. Она тихонько поднималась на забор перед
школой и долго смотрела в заветное оконце. Счастливая улыбка пробегала по ее
губам, а он, ничего не подозревая, сидел как раз напротив, склонив голову
над книгой, и изредка проводил рукой по своим темным, совсем еще молодым
усикам. Смешной он, когда поднимает свои глаза, такие добрые и задумчивые, и
смотрит в окно. И эти глаза, вероятно, ищут ее. Но хотя она здесь, рядом,
его глаза не видят ее. И ей смешно и радостно. Но он этого не знает...
"Нет! Он многого не знает и никогда не будет знать!"
И зачем она солгала ему? Ну, зачем? А может, завтра не ехать? Все
зависит от нее. Отец ведь не гонит ее. Он теперь такой добрый с нею!
"Погуляй, говорит, Ядвиська, ведь у тебя там не горит!" Ее отец добрый, но
почему-то она боится его. Ей страшно, когда он приходит домой, а глаза его
смотрят куда-то далеко-далеко, словно они сошли с его лица, а эти грозные,
жесткие усы, как тучи в грозу, опустятся вниз.
Зачем она солгала ему? Ей хочется увидеть его. Эх, кабы ей крылья!
Поднялась бы сейчас и полетела к нему, чтобы посмотреть на него еще раз, как
смотрела здесь, когда он даже и не знал об этом...
Нет, это ее последний вечер в Тельшине.
Тонкие, длинные, темные дужки-брови Ядвиси немного сдвигаются и
хмурятся, и лицо ее становится строгим. Да, это ее последний здесь вечер!
Она снова смотрит на окна. А что, если пойти туда? Сесть за стол, за
которым еще совсем недавно сидел он и поглаживал рукой свои молодые темные
усики? Но сейчас там неприятно, страшно, кто-то другой, неласковый и
враждебный, притаился в покинутой комнатке. И, вероятно, она, войдя в эту
комнату, услыхала бы какой-то чужой, недобрый голос, а может быть, и смех,
таинственный и жуткий смех, и это навсегда убило бы радость и счастье в ее
сердце. Она снова смотрит в темные, пустые окна.
Как жутко хохочут совы возле часовни! Чего смеются они? Не над ней ли?
А эти окна! Что в них? Почему они так приковали к себе, словно приворожили,
ее взор? "А все же я пойду туда! Возьму и пойду!.. Неужели я пойду?"
Она тихо поднимается на крылечко, оглядывается, идет. Кухня не заперта.
Скрипнула дверь, и вот она в кухне.
- Ты здесь, бабушка? - тихо спрашивает Ядвися.
Сторожиха ворочается на печке.
- Здесь, паненочка!
- А почему ты, бабка, дверь не заперла?
- Да вот, паненочка, прилегла, да так и не заперла. Я же не сплю.
- Завтра, бабка, уеду.
- Уедете, паненочка? - спрашивает сторожиха, встает и садится на печи.
- И не дождетесь, пока панич вернется? - спрашивает она.
- А разве твой панич со мной поедет?
- Ну как же, паненочка, он печалиться будет, что вы поехали и не
простились с ним.
- А почему он будет печалиться? - спрашивает Ядвися.
Ей приятно слышать от бабки, что он будет печалиться.
- Почему же не будет, паненочка? Я ведь видела, какими глазами он
смотрит на вас.
- Ну, какими же? Скажи, бабка!
- Добрыми глазами, ласковыми глазами, паненочка, таким взглядом, что от
сердца идет, чтобы другому сердцу весть подать.
- А какую весть подать другому сердцу?
- Я уже забыла, паненочка. Куда мне, старуха я, забыла, - с хитрой
улыбкой отвечает бабка.
- А кого ты, бабка, больше любишь - меня или панича?
- Я и вас люблю и панича люблю... Эх, паненочка, поженились бы вы с
паничом, ей-богу! - с жаром проговорила бабка, и в ней сразу пробудилась
женщина-сваха.
- Мне же, бабка, только шестнадцатый год, мне и замуж нельзя еще.
- О, паненочка, шестнадцатый год! Так ведь не сегодня же и замуж идти.
- А твой панич не хочет меня.
- Ой, паненочка, что вы говорите! Отчего же он ни на кого другого и
глядеть не хочет? Почему же он ни разу не сходит к дочке землемера? Все туда
ходят, а он нет. Должно быть, возле вас ему милее.
- Просто лентяй твой панич, и больше ничего.
- Нет, не лентяй он, он вас, паненочка, полюбил.
- А разве он тебе говорил?
- Зачем он будет говорить мне? Он вам про это говорил.
- Нет, бабка, никогда не говорил он этого мне.
- Говорил, паненочка, говорил! И еще скажет.
- Ничего ты, бабка, не знаешь!
- Знаю, паненочка, знаю!.. А куда вы, паненочка, уезжаете? - Далеко,
бабка, в имение на службу.
- А панич знает?
- Ничего не знает и не будет знать.
- Вы напишете ему, паненочка?
- Ничего я не буду писать ему.
Ядвися подошла к знакомой двери, открыла ее и вошла в комнату
Лобановича. Тихо. Темно и пусто.
Ядвися прислушалась.
Между стеной и отставшими от нее обоями прошуршал кусочек известки.
Почему он так долго катился? Этот шорох показался ей не случайным. Но ей не
страшно, только жаль чего-то. И в сердце безысходная грусть. Глаза ее
привыкли к темноте. Из мрака выступили неясные очертания стола. Вот и стул.
На том же месте, где обычно сидел Лобанович.
Ядвися снова чутко прислушивается. Нет, это ей только показалось.
Девушка тихонько отодвигает стул и садится. Садится так, как сидел, бывало,
он, и проводит рукой по своей губке. Это он здесь сидит, а ее нет. Она там,
за окном, смотрит на него... Вдруг девушка вздрогнула и боязливо глянула в
уголок - там скользнула какая-то тень, тихо, бесшумно. Нет, это белеют на
полках его книги. Она встает, кладет в книгу листок бумаги, оглядывает
"темные стены - они неприветливые и молчаливые. Они мертвые, душа ушла из
этого дома. Ей страшно и жутко и вместе с тем приятно и грустно.
Что подумает обо всем этом бабка? Все равно, сегодня ее последний
вечер.
Ядвися еще раз озирается. Ей хочется плакать. Она тихонько снова входит
в кухню.
- Ну, бабка, доброй ночи.
- Доброй ночи, паненочка! - отзывается бабка с печи.
Бабка не спит. Она думает свои старческие думы, сухие, как сама
старость, простые, как вся ее жизнь, неинтересные, как со доля. Закрыв дверь
на задвижку, она смотрит по привычке в окно, зевает и снова лезет на печь и
чего-то вздыхает, укладываясь в тесный, темный уголок, отведенный ей жизнью.
Но бабка любит этот свой уголок. Тут тихо, темно, и только прусаки шуршат в
щелях, но бабка не слышит их, хотя и знает о том, что они здесь живут. Ну
что ж, пускай.
Ядвися снова во дворе. Вот она подходит к дикой грушке. Смотрит на нее,
о чем-то думая. Затем оглядывается, хватает рукой деревце. Но груша крепко
защищает себя и колет Ядвисе руку. "Это же я такая колючая, - думает Ядвися,
- ведь я тоже дикая".
Она снова поднимает руку, достает самую вершинку и ломает ее. Зачем она
это сделала? Она просто хочет сказать этим, что она злая и нехорошая. Пусть
он знает.
Она идет на свой двор. Снова смотрит на темные окна школы. Месяц
перестал уже освещать их, ушел от них, потому что они мертвые и их не
оживить. Не оживить, ведь душа вышла из этого дома. Ядвися смотрит на окна,
и ей не верится, что она была там. Ей просто приснилось это... Лучше бы он
не приезжал сюда и не возвращал жизнь этим окнам. Но они оживут, они снова
оживут! Только этой жизни она уже не увидит, ведь сегодня ее последний
вечер, она сама так захотела. Зачем? Она просто остановила свое счастье и
сказала: "Довольно!" Но кто же вырвет из ее сердца это счастье? Никто. Она
будет с ним жить, будеть жить в ней образ того, кто сидел вон за тем окошком
и проводил рукой по своим темным молодым усикам.
Но сердце ей говорит: "Я хочу еще больше изведать счастья! Я хочу
выпить чашу до самого дна!" - "Нет, пусть она лучше останется недопитой:
ведь на дне ее может оказаться отрава. Так лучше!" - говорит Ядвися своему
сердцу, но оно никак не соглашается с нею. Ядвися старается думать о другом
- о дороге, о том неведомом, что ждет ее впереди. Но задумчивые, добрые
глаза учителя так ласково глядят на нее, будто просят, чтобы о них, только о
них думала она. И сердце ей снова говорит: "Зачем ты врала ему?"
Молодой месяц склонился над ветряными мельницами. Его уже не интересует
эта девушка и эти окна, которые стремился он оживить. Он еще не окреп. Его
влечет край земли, неясный и милый. Идет он туда отдохнуть, чтобы набраться
новых сил на завтрашнюю ночь. И он оживит эти окна.
Невидимая рука полночи тихо проводит грань между ночью и днем, и в
вечность отходит этот вечер Ядвиси.
Тихая ночь лежала над Полесьем.
Однотонную песню тянули колеса вагонов. Неисчислимый рой золотых искр
рассыпал паровоз, огненной полосой отмечая свой путь. Тихо гудели и
содрогались болота рядом с железной дорогой, по которой бежал поезд.
Раскатисто и гулко гремели соловьи, их песен не могли заглушить грохот и шум
поезда. Местами поднимался беловатый туман и неподвижно повисал над молодой
осокой и густым развесистым лозняком. Когда поезд останавливался на станциях
и полустанках и затихал шум колес, с болот наплывали волны необычайно мягких
звуков кваканья лягушек. Какой-то невыразимо грустный и вместе с тем
приятный гомон стоял над болотами, словно они рассказывали - приносили этой
тихой ночке и этим людям, которые не спали, свои извечные жалобы и свою
печаль.
Снова шумит поезд, снова заливаются соловьи.
Вот и станция. Путь окончен. Дальше в белый свет побежит поезд.
Лобанович вышел из вагона, немного постоял, подумал и, не заходя на
станцию, пошел по полотну железной дороги.
В ушах стоит еще шум вагонных колес, а впечатления от поездки, от
недавних экзаменов тускнеют и блекнут. Начинает светать, пробуждается
Полесье. Далеко в лесу токует какой-то запоздалый тетерев, словно кто-то
набожный читает молитвы. Еще звонче, еще с большим вдохновением правят
соловьи свою заутреню. Как дым ароматных смол, возносят к небу болота свои
туманы, и, казалось, совершают богослужение окутанные тонкой дымкой леса.
Все светлее становится восток, играет, переливается золотисто-багряное,
пурпурное чудо - счастливая, радостная улыбка рождающегося дня, чтобы
загореться, засверкать алмазной россыпью на свежей листве деревьев, на
густых, бескрайних зарослях лозняка, осоки и аира.
Впереди постукивает, погромыхивает, словно пересмеивается и
переговаривается с рельсами, дрезина, и этот веселый разговор отражают стены
леса, что стоит рядом с железной дорогой. Едут рабочие, полешуки-хлопцы. Они
весело перебрасываются шутками и крепко налегают на толстые палки-рычаги,
подгоняя дрезину. Где-то в стороне звонко и музыкально выводит трели
пастушья труба; болота подхватывают ее голос и несут его далеко-далеко вдоль
кромки леса. Золотой пожар солнца заливает верхушки деревьев.
Учитель подходит к переезду и сворачивает на знакомую лесную дорогу.
Некоторое время он идет среди молодого сосняка. Вот и круглая полянка, где
он когда-то встретил панну Людмилу. Отсюда уже близко деревня. Но утро такое
славное, в лесу так хорошо, что он садится на пенек и слушает, как поют
дрозды, как где-то на краю леса кукует кукушка. Он думает, чем займется
теперь, когда так много свободного времени, долго ли пробудет еще в школе.
Вероятно, долго и во всяком случае не будет спешить, пока здесь остается еще
и Ядвися. Чем ближе он к ней, тем ярче встает перед ним образ этой славной
девушки. С новой силой оживает в груди все, чем он жил последнее время.
Лобанович поднимается и идет дальше.
Дорога выходит из леса на гать. За гатью видны Сельцо, корчма старого
Абрама, часовенка, высокие дикие груши. За деревней, подняв неподвижные
крылья, все в той же позе неподдельного изумления стоят две ветряные
мельницы. Учитель проходит гать, минует корчму и через несколько минут
открывает дверь и входит в кухню.
Возле печи с ухватом в руках стоит сторожиха, переставляет горшочек.
- День добрый, бабка!
- День добрый, паничок! - приветливо отвечает бабка. - Разве же,
паничок, вы пешком пришли?
- Да, бабка, на паре своих приехал.
- Любите вы ходить, паничок. Лучше бы товарного дождались и до разъезда
доехали.
Лицо у бабки озабоченное и словно чем-то опечаленное.
- Как же вам там, паничок, бог помогал? - спрашивает она.
- Хорошо, бабка. Хлопцы отлично сдали экзамены. Можно сказать, лучше
всех других школ.
Бабка веселеет. Видно, и ей приятна эта новость, и она искренне рада
ей. Но вскоре снова ее лицо отчего-то становится грустным, и она тихо
вздыхает.
- Что ты, бабка, вроде как зажурилась чего-то?
- Нет, ничего, паничок, - отвечает она.
Лобанович идет в свою комнатку, раздевается. Следом за ним входит туда
и бабка.
- Может, вам чайку, паничок, поставить?
- Поставь, пожалуй, - соглашается учитель.
- Уехала наша паненка, - уже совсем печально проговорила бабка.
Лобанович почувствовал, как сжалось его сердце. Несколько мгновений он
молча смотрит на бабку. На душе у него становится тяжело-тяжело.
- Уехала, паничок, уехала! Вчера и уехала. Еще сюда забегала.
"Кланяйся, говорит, бабка, своему паничу!" Уехала, паничок, - печально
повторяет бабка.
- Ну что же, - стараясь казаться спокойным, говорит Лобанович. - Может,
ей там лучше будет.
- Ну, пойду самовар ставить.
Бабка выходит. Учитель остается один, садится возле стола, сжимает
руками голову и крепко задумывается.
Уехала!..
Он повторяет про себя это слово, стараясь вдуматься в его смысл.
Обыкновенное, простое слово, а сколько горя и печали для его сердца в этом
слове!
Уехала!.. Даже не простилась с ним. А как много хотел он сказать ей в
эти последние дни! Почему так случилось?
Он встает и идет в другую свою комнатку, смотрит в окно на дом, на
палисадничек пана подловчего, на крыльцо, обвитое диким виноградом. На этом
крылечке он видел ее последний раз. А теперь ни там, ни в доме ее нет. Там
теперь пусто, и всюду стало пусто.
Улица живет своей обычной жизнью. Две женщины-полешучки, одетые
по-праздничному, о чем-то разговаривают, остановившись посреди улицы. На
завалинке возле дома старосты сидят мужчины с трубками, через улицу
перебегают свиньи и вспугивают веселую стайку воробышков. Все это сейчас так
неинтересно, так далеко от него и так чуждо ему.
Он ощущает страшное одиночество. Что-то перехватывает ему горло.
Тяжело, невыразимо тяжело!
Лобанович подходит к столу, берет бумагу, чернила, склоняется над
листиком бумаги и задумывается. Надо написать ей, надо излить всю свою
печаль. Он думает, как обратиться к ней, как назвать ее, но не находит
соответствующего слова и пишет:
"Вас уже нет. Вы уехали, вместе с собой забрали все, что связывало меня
с этим местом, с этим уголком Полесья. Теперь он мертв для меня, ибо все то,
что придавало ему красоту и очарование, забрали вы. Я здесь один, все здесь
стало немило мне, словно то, что прежде привлекало и манило меня, умерло и
исчезло. И только теперь я почувствовал свою великую утрату. Мне так
хотелось увидеть вас, услышать ваш голос, смех, глубоко заглянуть в вашу
душу и узнать, какое горе лежало в ней. Теперь же, когда я пишу это письмо,
я хочу только принести вам благодарность за то, что вы украсили мою жизнь
здесь, что вы были той ясной, чистой звездочкой, которая светила мне в этом
мраке жизни, радовала меня и спасала от разной грязи, и если во мне
сохранилась живая искра, то только благодаря вам... "
Учитель перечитал написанное. "Все не то, все получается не так, как
хотелось бы". Он задумался. "А куда посылать?" - спросил он себя и не мог
дать ответа.
Бабка принесла самовар.
- Чай готов, паничок, выпейте да отдохните, ведь вы же с дороги.
- Хорошо, бабка, сейчас буду пить.
Он вышел во двор.
Бабка, глядя на него, покачала головой: "По Ядвисе тоскует".
Взглянув на молодую грушу, Лобанович заметил, что верхушка ее сломана и
печально склонилась к земле.
"Это она сломала, - подумал учитель. - Зачем она это сделала? Неужто
она хочет, чтобы я выкинул ее из сердца?"
Еще сильнее охватила его тоска. Он хотел срезать надломанную верхушку.
- Э, все равно! - проговорил он и отошел от деревца.
Спать в этот день он не ложился. Начал перебирать книги, складывать
бумаги, приводить их в порядок. В одной книге нашел небольшую записочку,
узнал почерк Ядвиси. Она писала:
"Прощайте. Я нарочно постаралась, чтобы вы меня здесь не застали, хотя
мне и хотелось еще хоть раз, последний раз, увидеться с вами. Но я подумала:
все равно ехать мне надо, а уезжать, зная, что вы здесь, рядом, мне было бы
еще тяжелее... Панна Людмила ждет вас, зайдите к ней".
И это все.
Лобанович молча смотрел на небольшой листок бумаги. Даже не написала,
куда едет, и не подписала свое имя...
И почему все так кончилось? Почему? И неужели это конец?
Он еще долго сидел погруженный в раздумья. На глаза набегали слезы.
Затем он свернул письмо Ядвиси вместе со своим и положил в карман.
Под вечер пришел староста принять школу. Лобанович объяснял ему, где
какие документы и что он сдает. Староста ничего не понимал, но делал вид,
будто ему все эти дела хорошо знакомы.
На следующий день Лобанович написал прошение о переводе в другую школу
и стал собираться в дорогу. Бабка часто входила в комнату и, как родная
мать, подбирала за ним разные вещи.
- Разлетаются мои голубки, - тихо промолвила бабка. - Не вернетесь вы,
паничок, сюда! - И она в глубокой печали подперла рукою щеку.
Вечером, провожая учителя, бабка заплакала.
Усаживаясь на подводу со своими двумя чемоданчиками, учитель мысленно
проговорил:
"Одна глава книги прочитана и закрывается! Ну что ж, двинемся дальше!"
Минск, 1921-1922
На простор, на широкий простор!
Я люблю родные просторы, люблю их необозримые розовато-синие дали,
полные жизни, бесконечного разнообразия красок земли и неба, где так много
раздолья для твоих глаз, где молчаливые дали, окутанные тоненькой синеватой
дымкой, думают какую-то извечную свою думу и так сильно влекут, манят
заглянуть за светлую завесу их мудрости, познать их тайны. Я люблю эти дали,
где ласково-приветливое солнце рассыпает свои улыбки и так нежно проводит
метелочкой своих лучей по лицу земли и легкий ветерок колышет на ветвях
зеленые листья, расчесывает и путает косы кудрявых сосен и качает над полем
серебристо-серую рожь, мгновенно меняя, переливая ее живые, подвижные тени,
словно выкатывая из земли дымчато-льняные бесконечные, безостановочные
волны.
Я люблю родные просторы, где среди полей и лесов разбросаны
человеческие селения, небольшие, хозяйственно обставленные дворики, низкие
хатки, окруженные вербами, липами, вязами и кленами, где проходит вся жизнь
крестьянина с ее тревогами, надеждами, с ее радостями и печалями и где
затаенные крестьянские думы сливаются с думами просторов.
Я люблю эти дали, когда над ними расправляет свои крылья грозная туча и
катит перед "собой огромные златорунные клубы облаков, гневно отбрасывая
тени на грани земли и неба, разливая громы и сотрясая притихшие, словно
онемевшие поля и леса.
Будет буря, ударит гроза...
Ласка и гнев, тишина и буря! Я приветствую вас, когда вы приходите в
свой срок, выполняя извечную волю жизни.
На простор, на широкий простор!
За Сельцом дорога круто поворачивала на гать с мостиком через Телешев
дуб и сразу же поднималась на горку в лес.
Вечерело. С болот потянуло теплой сыростью. Над лозняком расстилался
белесый туман. В ольшанике, на опушке леса, засвистел соловей. А лес,
неподвижно развесив свои ветви, молчаливо слушал этот гимн весне и молодой
жизни.
Лобанович в последний раз глянул на Тельшино. Мелькнули высокие груши в
белом цвету, часовенка на угрюмом кладбище, однотонно-серые крыши
тельшинских строений, школа и рядом с ней высокий крест, дом пана
подловчего, а за селом ветряная мельница с поднятыми и застывшими в вечерней
тишине крыльями. Казалось, еще большее удивление выражала ее фигура, так
хорошо знакомая Лобановичу.
Пусто и неприветливо там.
Сердце молодого учителя болезненно сжалось, а образ панны Ядвиси еще
ярче встал перед его глазами.
Она была там - и вокруг цвела жизнь, радость, чувство полноты жизни
наполняло его. А теперь ее нет - и все потускнело, как бы замерло...
А почему это произошло? Почему?
А может, оно так и лучше...
И тем не менее обида, печаль оставались в его сердце.
Дорога вошла в лес. Тельшино, школа и дом пана подловчего, заслоненные
лесом, остались позади.
Неужто навсегда?
Что-то печально-тоскливое, словно похоронный колокол, почувствовалось в
этом немом вопросе.
Лобанович заворочался на телеге, достал папиросу.
- Закурим, дядька Роман, чтоб дома не журились.
Хотелось поговорить, уйти от гнетущих, болезненно печальных мыслей,
провести черту под тем, что было.
Дядька Роман, широкий в плечах мужчина, охотно повернулся к учителю и
загрубелыми пальцами неловко взял папиросу. Лицо его осветилось приветливой
улыбкой.
- А зачем журиться? - отозвался он. - Дома небось рады будут увидеть
вас... Вы, пане учитель, на все лето уезжаете от нас?
- Да, на все лето, а может быть, и насовсем.
- Совсем хотите выбираться? Э, пане учитель, надо пожить у нас еще. И
дети полюбили вас, и мы к вам привыкли. Да вы еще и не осмотрелись тут.
Разве вам не понравилось у нас?
- Вот и хорошо, побыл немного - и дальше: по крайней мере не успеешь
людям глаза намозолить. А место ваше мне очень нравится, и народ здешний
хороший. Тем лучше по-приятельски с людьми расстаться. Самый лучший гость -
тот, кто в гостях не засиживается.
- Э, нет, у вас, видно, есть другая причина, если вы хотите покинуть
нас.
- Да я просто, как цыган, не люблю долго на одном месте оставаться.
- Ну конечно, человек ищет, где ему лучше, - тоном легкой укоризны
ответил Роман. - А у нас, правда, что может быть для вас интересного? Но мы
не пустим вас, всем обществом приговор напишем и не пустим... Но! - погнал
он лошадку.
Лошадка весело фыркнула, и быстрее застучали колеса по корням.
Начинало темнеть. Вдоль дороги потянулся молодой, сочный сосняк, а
когда он кончился, выехали на веселую полянку. По краям ее стоял редкий
сосновый лес. Справа, невдалеке, пробегала железная дорога. Полянка снова
сменилась лесом. Окутанный мраком и тишиной, он стоял неподвижно, словно
зачарованный. Заблестели первые звезды.
- Минуем Яшукову гору, половина дороги останется, - заговорил дядька
Роман.
- А далеко ли до Яшуковой горы?
- Версты три.
- Скажите, почему эта гора Яшуковой называется?
- Да ее у нас давно уже так называют. Рассказывают люди разные басни, а
в точности никто не знает. Тут, говорят, похоронен пан Яшук.
- Почему же его похоронили в глухом лесу? - допытывался Лобанович.
- Да так, тут ему помереть пришлось.
- Как же он умер?
Лобанович давно, как только приехал в Тельшино, слыхал название этой
горы. Но ему не удалось узнать ее историю-легенду, хотя он и не раз
расспрашивал о ней у местных крестьян. Теперь же снова пробудилась в нем
охота, а вместе с тем и надежда услышать об этой горе.
- Э, пане учитель, не стоит перед ночью и вспоминать о нем. Лихой был
это пан, ну, так люди говорят. Да и смерть его тоже не людская была. Вот что
старые люди о нем рассказывают. Было здесь когда-то имение, а этот лес и
болота принадлежали этому имению. А в имении жили паны. И переходило оно от
одного пана к другому. Всякие были паны - и добрые и лихие. Последний из их
роду-племени и был пан Яшук, да такой выродок, насильник, что и свет не
видел такого. Измывался над людьми, до смерти засекал их плетьми и такие
выделывал штуки, что наконец и земле стало тяжко носить его. Люди терпели,
думали - если терпеть, легче от этого будет, ну конечно и боялись пана. Но
порой и дерево не выдержит и сбросит сук, чтобы пришибить человека. На свете
есть мера всему. И на этот раз так было. А пан этот только и делал, что либо
людей истязал, либо гулянки устраивал, сгоняя девчат и молодиц, либо на
охоте пропадал. Да так и пропал на одной охоте. Кончилась охота, сбор
трубить начали, собрались паны, а пана Яшука нет и нет. Искать начали,
Филюк как ни в чем не бывало отвечает инспектору:
- Я вообще на грамматику обращаю внимание.
- Это и видно, - хвалит его инспектор.
Ученические мучения кончаются, ребят отпускают, а инспектор делает
замечания то одному, то другому учителю, очень важно раскланивается с ними и
идет с попом Прожоричем обедать.
Учителя остаются на некоторое время в школе, обедают с выпивкой,
поздравляют друг друга с окончанием учебного года и расползаются по своим
трущобам.
- А вы, коллега, может быть, переночуете? - сказал Гринько Лобановичу.
- Нет, коллега, я и так одну лишнюю ночь провел в дороге, надо ехать.
Лобанович давно уже скучал по Тельшину и очень рад был, когда
окончились экзамены. Он еще целый час ждал на станции, пока пришел поезд.
Поздно ночью он выехал домой.
"Это мой последний вечер в Тельшине, - говорила себе Ядвися, - и я не
увижу его!"
Она задумалась, прислушиваясь к своим мыслям. Неужто так и не увидит
его? Никогда не увидит? И зачем она обманула его? Она ведь и тогда, во время
их последней встречи, уже знала о том, что завтра, в понедельник, уедет, а
ему сказала, что не знает, когда будет выезжать. Ядвися взглянула на окна
квартиры учителя. Там темно и страшно, потому что пусто. Дом только тогда
живет, когда в нем живет хозяин, ведь хозяин - душа своего дома. Как
тоскливо, печально смотрят эти стеклянные глаза пустой и мертвой квартиры!
Напрасно этот молодой блестящий месяц старается оживить погасшие очи - они
светятся, а жизни в них нет.
Ей даже страшно. Она ни за что теперь не подойдет к ним, как подходила
прежде, когда эти окна жили и так приветливо глядели на их двор, освещенные
светло-зеленым светом. О, тогда ей было весело и ее тянуло, как ночного
мотылька, к этим светящимся окнам. Она тихонько поднималась на забор перед
школой и долго смотрела в заветное оконце. Счастливая улыбка пробегала по ее
губам, а он, ничего не подозревая, сидел как раз напротив, склонив голову
над книгой, и изредка проводил рукой по своим темным, совсем еще молодым
усикам. Смешной он, когда поднимает свои глаза, такие добрые и задумчивые, и
смотрит в окно. И эти глаза, вероятно, ищут ее. Но хотя она здесь, рядом,
его глаза не видят ее. И ей смешно и радостно. Но он этого не знает...
"Нет! Он многого не знает и никогда не будет знать!"
И зачем она солгала ему? Ну, зачем? А может, завтра не ехать? Все
зависит от нее. Отец ведь не гонит ее. Он теперь такой добрый с нею!
"Погуляй, говорит, Ядвиська, ведь у тебя там не горит!" Ее отец добрый, но
почему-то она боится его. Ей страшно, когда он приходит домой, а глаза его
смотрят куда-то далеко-далеко, словно они сошли с его лица, а эти грозные,
жесткие усы, как тучи в грозу, опустятся вниз.
Зачем она солгала ему? Ей хочется увидеть его. Эх, кабы ей крылья!
Поднялась бы сейчас и полетела к нему, чтобы посмотреть на него еще раз, как
смотрела здесь, когда он даже и не знал об этом...
Нет, это ее последний вечер в Тельшине.
Тонкие, длинные, темные дужки-брови Ядвиси немного сдвигаются и
хмурятся, и лицо ее становится строгим. Да, это ее последний здесь вечер!
Она снова смотрит на окна. А что, если пойти туда? Сесть за стол, за
которым еще совсем недавно сидел он и поглаживал рукой свои молодые темные
усики? Но сейчас там неприятно, страшно, кто-то другой, неласковый и
враждебный, притаился в покинутой комнатке. И, вероятно, она, войдя в эту
комнату, услыхала бы какой-то чужой, недобрый голос, а может быть, и смех,
таинственный и жуткий смех, и это навсегда убило бы радость и счастье в ее
сердце. Она снова смотрит в темные, пустые окна.
Как жутко хохочут совы возле часовни! Чего смеются они? Не над ней ли?
А эти окна! Что в них? Почему они так приковали к себе, словно приворожили,
ее взор? "А все же я пойду туда! Возьму и пойду!.. Неужели я пойду?"
Она тихо поднимается на крылечко, оглядывается, идет. Кухня не заперта.
Скрипнула дверь, и вот она в кухне.
- Ты здесь, бабушка? - тихо спрашивает Ядвися.
Сторожиха ворочается на печке.
- Здесь, паненочка!
- А почему ты, бабка, дверь не заперла?
- Да вот, паненочка, прилегла, да так и не заперла. Я же не сплю.
- Завтра, бабка, уеду.
- Уедете, паненочка? - спрашивает сторожиха, встает и садится на печи.
- И не дождетесь, пока панич вернется? - спрашивает она.
- А разве твой панич со мной поедет?
- Ну как же, паненочка, он печалиться будет, что вы поехали и не
простились с ним.
- А почему он будет печалиться? - спрашивает Ядвися.
Ей приятно слышать от бабки, что он будет печалиться.
- Почему же не будет, паненочка? Я ведь видела, какими глазами он
смотрит на вас.
- Ну, какими же? Скажи, бабка!
- Добрыми глазами, ласковыми глазами, паненочка, таким взглядом, что от
сердца идет, чтобы другому сердцу весть подать.
- А какую весть подать другому сердцу?
- Я уже забыла, паненочка. Куда мне, старуха я, забыла, - с хитрой
улыбкой отвечает бабка.
- А кого ты, бабка, больше любишь - меня или панича?
- Я и вас люблю и панича люблю... Эх, паненочка, поженились бы вы с
паничом, ей-богу! - с жаром проговорила бабка, и в ней сразу пробудилась
женщина-сваха.
- Мне же, бабка, только шестнадцатый год, мне и замуж нельзя еще.
- О, паненочка, шестнадцатый год! Так ведь не сегодня же и замуж идти.
- А твой панич не хочет меня.
- Ой, паненочка, что вы говорите! Отчего же он ни на кого другого и
глядеть не хочет? Почему же он ни разу не сходит к дочке землемера? Все туда
ходят, а он нет. Должно быть, возле вас ему милее.
- Просто лентяй твой панич, и больше ничего.
- Нет, не лентяй он, он вас, паненочка, полюбил.
- А разве он тебе говорил?
- Зачем он будет говорить мне? Он вам про это говорил.
- Нет, бабка, никогда не говорил он этого мне.
- Говорил, паненочка, говорил! И еще скажет.
- Ничего ты, бабка, не знаешь!
- Знаю, паненочка, знаю!.. А куда вы, паненочка, уезжаете? - Далеко,
бабка, в имение на службу.
- А панич знает?
- Ничего не знает и не будет знать.
- Вы напишете ему, паненочка?
- Ничего я не буду писать ему.
Ядвися подошла к знакомой двери, открыла ее и вошла в комнату
Лобановича. Тихо. Темно и пусто.
Ядвися прислушалась.
Между стеной и отставшими от нее обоями прошуршал кусочек известки.
Почему он так долго катился? Этот шорох показался ей не случайным. Но ей не
страшно, только жаль чего-то. И в сердце безысходная грусть. Глаза ее
привыкли к темноте. Из мрака выступили неясные очертания стола. Вот и стул.
На том же месте, где обычно сидел Лобанович.
Ядвися снова чутко прислушивается. Нет, это ей только показалось.
Девушка тихонько отодвигает стул и садится. Садится так, как сидел, бывало,
он, и проводит рукой по своей губке. Это он здесь сидит, а ее нет. Она там,
за окном, смотрит на него... Вдруг девушка вздрогнула и боязливо глянула в
уголок - там скользнула какая-то тень, тихо, бесшумно. Нет, это белеют на
полках его книги. Она встает, кладет в книгу листок бумаги, оглядывает
"темные стены - они неприветливые и молчаливые. Они мертвые, душа ушла из
этого дома. Ей страшно и жутко и вместе с тем приятно и грустно.
Что подумает обо всем этом бабка? Все равно, сегодня ее последний
вечер.
Ядвися еще раз озирается. Ей хочется плакать. Она тихонько снова входит
в кухню.
- Ну, бабка, доброй ночи.
- Доброй ночи, паненочка! - отзывается бабка с печи.
Бабка не спит. Она думает свои старческие думы, сухие, как сама
старость, простые, как вся ее жизнь, неинтересные, как со доля. Закрыв дверь
на задвижку, она смотрит по привычке в окно, зевает и снова лезет на печь и
чего-то вздыхает, укладываясь в тесный, темный уголок, отведенный ей жизнью.
Но бабка любит этот свой уголок. Тут тихо, темно, и только прусаки шуршат в
щелях, но бабка не слышит их, хотя и знает о том, что они здесь живут. Ну
что ж, пускай.
Ядвися снова во дворе. Вот она подходит к дикой грушке. Смотрит на нее,
о чем-то думая. Затем оглядывается, хватает рукой деревце. Но груша крепко
защищает себя и колет Ядвисе руку. "Это же я такая колючая, - думает Ядвися,
- ведь я тоже дикая".
Она снова поднимает руку, достает самую вершинку и ломает ее. Зачем она
это сделала? Она просто хочет сказать этим, что она злая и нехорошая. Пусть
он знает.
Она идет на свой двор. Снова смотрит на темные окна школы. Месяц
перестал уже освещать их, ушел от них, потому что они мертвые и их не
оживить. Не оживить, ведь душа вышла из этого дома. Ядвися смотрит на окна,
и ей не верится, что она была там. Ей просто приснилось это... Лучше бы он
не приезжал сюда и не возвращал жизнь этим окнам. Но они оживут, они снова
оживут! Только этой жизни она уже не увидит, ведь сегодня ее последний
вечер, она сама так захотела. Зачем? Она просто остановила свое счастье и
сказала: "Довольно!" Но кто же вырвет из ее сердца это счастье? Никто. Она
будет с ним жить, будеть жить в ней образ того, кто сидел вон за тем окошком
и проводил рукой по своим темным молодым усикам.
Но сердце ей говорит: "Я хочу еще больше изведать счастья! Я хочу
выпить чашу до самого дна!" - "Нет, пусть она лучше останется недопитой:
ведь на дне ее может оказаться отрава. Так лучше!" - говорит Ядвися своему
сердцу, но оно никак не соглашается с нею. Ядвися старается думать о другом
- о дороге, о том неведомом, что ждет ее впереди. Но задумчивые, добрые
глаза учителя так ласково глядят на нее, будто просят, чтобы о них, только о
них думала она. И сердце ей снова говорит: "Зачем ты врала ему?"
Молодой месяц склонился над ветряными мельницами. Его уже не интересует
эта девушка и эти окна, которые стремился он оживить. Он еще не окреп. Его
влечет край земли, неясный и милый. Идет он туда отдохнуть, чтобы набраться
новых сил на завтрашнюю ночь. И он оживит эти окна.
Невидимая рука полночи тихо проводит грань между ночью и днем, и в
вечность отходит этот вечер Ядвиси.
Тихая ночь лежала над Полесьем.
Однотонную песню тянули колеса вагонов. Неисчислимый рой золотых искр
рассыпал паровоз, огненной полосой отмечая свой путь. Тихо гудели и
содрогались болота рядом с железной дорогой, по которой бежал поезд.
Раскатисто и гулко гремели соловьи, их песен не могли заглушить грохот и шум
поезда. Местами поднимался беловатый туман и неподвижно повисал над молодой
осокой и густым развесистым лозняком. Когда поезд останавливался на станциях
и полустанках и затихал шум колес, с болот наплывали волны необычайно мягких
звуков кваканья лягушек. Какой-то невыразимо грустный и вместе с тем
приятный гомон стоял над болотами, словно они рассказывали - приносили этой
тихой ночке и этим людям, которые не спали, свои извечные жалобы и свою
печаль.
Снова шумит поезд, снова заливаются соловьи.
Вот и станция. Путь окончен. Дальше в белый свет побежит поезд.
Лобанович вышел из вагона, немного постоял, подумал и, не заходя на
станцию, пошел по полотну железной дороги.
В ушах стоит еще шум вагонных колес, а впечатления от поездки, от
недавних экзаменов тускнеют и блекнут. Начинает светать, пробуждается
Полесье. Далеко в лесу токует какой-то запоздалый тетерев, словно кто-то
набожный читает молитвы. Еще звонче, еще с большим вдохновением правят
соловьи свою заутреню. Как дым ароматных смол, возносят к небу болота свои
туманы, и, казалось, совершают богослужение окутанные тонкой дымкой леса.
Все светлее становится восток, играет, переливается золотисто-багряное,
пурпурное чудо - счастливая, радостная улыбка рождающегося дня, чтобы
загореться, засверкать алмазной россыпью на свежей листве деревьев, на
густых, бескрайних зарослях лозняка, осоки и аира.
Впереди постукивает, погромыхивает, словно пересмеивается и
переговаривается с рельсами, дрезина, и этот веселый разговор отражают стены
леса, что стоит рядом с железной дорогой. Едут рабочие, полешуки-хлопцы. Они
весело перебрасываются шутками и крепко налегают на толстые палки-рычаги,
подгоняя дрезину. Где-то в стороне звонко и музыкально выводит трели
пастушья труба; болота подхватывают ее голос и несут его далеко-далеко вдоль
кромки леса. Золотой пожар солнца заливает верхушки деревьев.
Учитель подходит к переезду и сворачивает на знакомую лесную дорогу.
Некоторое время он идет среди молодого сосняка. Вот и круглая полянка, где
он когда-то встретил панну Людмилу. Отсюда уже близко деревня. Но утро такое
славное, в лесу так хорошо, что он садится на пенек и слушает, как поют
дрозды, как где-то на краю леса кукует кукушка. Он думает, чем займется
теперь, когда так много свободного времени, долго ли пробудет еще в школе.
Вероятно, долго и во всяком случае не будет спешить, пока здесь остается еще
и Ядвися. Чем ближе он к ней, тем ярче встает перед ним образ этой славной
девушки. С новой силой оживает в груди все, чем он жил последнее время.
Лобанович поднимается и идет дальше.
Дорога выходит из леса на гать. За гатью видны Сельцо, корчма старого
Абрама, часовенка, высокие дикие груши. За деревней, подняв неподвижные
крылья, все в той же позе неподдельного изумления стоят две ветряные
мельницы. Учитель проходит гать, минует корчму и через несколько минут
открывает дверь и входит в кухню.
Возле печи с ухватом в руках стоит сторожиха, переставляет горшочек.
- День добрый, бабка!
- День добрый, паничок! - приветливо отвечает бабка. - Разве же,
паничок, вы пешком пришли?
- Да, бабка, на паре своих приехал.
- Любите вы ходить, паничок. Лучше бы товарного дождались и до разъезда
доехали.
Лицо у бабки озабоченное и словно чем-то опечаленное.
- Как же вам там, паничок, бог помогал? - спрашивает она.
- Хорошо, бабка. Хлопцы отлично сдали экзамены. Можно сказать, лучше
всех других школ.
Бабка веселеет. Видно, и ей приятна эта новость, и она искренне рада
ей. Но вскоре снова ее лицо отчего-то становится грустным, и она тихо
вздыхает.
- Что ты, бабка, вроде как зажурилась чего-то?
- Нет, ничего, паничок, - отвечает она.
Лобанович идет в свою комнатку, раздевается. Следом за ним входит туда
и бабка.
- Может, вам чайку, паничок, поставить?
- Поставь, пожалуй, - соглашается учитель.
- Уехала наша паненка, - уже совсем печально проговорила бабка.
Лобанович почувствовал, как сжалось его сердце. Несколько мгновений он
молча смотрит на бабку. На душе у него становится тяжело-тяжело.
- Уехала, паничок, уехала! Вчера и уехала. Еще сюда забегала.
"Кланяйся, говорит, бабка, своему паничу!" Уехала, паничок, - печально
повторяет бабка.
- Ну что же, - стараясь казаться спокойным, говорит Лобанович. - Может,
ей там лучше будет.
- Ну, пойду самовар ставить.
Бабка выходит. Учитель остается один, садится возле стола, сжимает
руками голову и крепко задумывается.
Уехала!..
Он повторяет про себя это слово, стараясь вдуматься в его смысл.
Обыкновенное, простое слово, а сколько горя и печали для его сердца в этом
слове!
Уехала!.. Даже не простилась с ним. А как много хотел он сказать ей в
эти последние дни! Почему так случилось?
Он встает и идет в другую свою комнатку, смотрит в окно на дом, на
палисадничек пана подловчего, на крыльцо, обвитое диким виноградом. На этом
крылечке он видел ее последний раз. А теперь ни там, ни в доме ее нет. Там
теперь пусто, и всюду стало пусто.
Улица живет своей обычной жизнью. Две женщины-полешучки, одетые
по-праздничному, о чем-то разговаривают, остановившись посреди улицы. На
завалинке возле дома старосты сидят мужчины с трубками, через улицу
перебегают свиньи и вспугивают веселую стайку воробышков. Все это сейчас так
неинтересно, так далеко от него и так чуждо ему.
Он ощущает страшное одиночество. Что-то перехватывает ему горло.
Тяжело, невыразимо тяжело!
Лобанович подходит к столу, берет бумагу, чернила, склоняется над
листиком бумаги и задумывается. Надо написать ей, надо излить всю свою
печаль. Он думает, как обратиться к ней, как назвать ее, но не находит
соответствующего слова и пишет:
"Вас уже нет. Вы уехали, вместе с собой забрали все, что связывало меня
с этим местом, с этим уголком Полесья. Теперь он мертв для меня, ибо все то,
что придавало ему красоту и очарование, забрали вы. Я здесь один, все здесь
стало немило мне, словно то, что прежде привлекало и манило меня, умерло и
исчезло. И только теперь я почувствовал свою великую утрату. Мне так
хотелось увидеть вас, услышать ваш голос, смех, глубоко заглянуть в вашу
душу и узнать, какое горе лежало в ней. Теперь же, когда я пишу это письмо,
я хочу только принести вам благодарность за то, что вы украсили мою жизнь
здесь, что вы были той ясной, чистой звездочкой, которая светила мне в этом
мраке жизни, радовала меня и спасала от разной грязи, и если во мне
сохранилась живая искра, то только благодаря вам... "
Учитель перечитал написанное. "Все не то, все получается не так, как
хотелось бы". Он задумался. "А куда посылать?" - спросил он себя и не мог
дать ответа.
Бабка принесла самовар.
- Чай готов, паничок, выпейте да отдохните, ведь вы же с дороги.
- Хорошо, бабка, сейчас буду пить.
Он вышел во двор.
Бабка, глядя на него, покачала головой: "По Ядвисе тоскует".
Взглянув на молодую грушу, Лобанович заметил, что верхушка ее сломана и
печально склонилась к земле.
"Это она сломала, - подумал учитель. - Зачем она это сделала? Неужто
она хочет, чтобы я выкинул ее из сердца?"
Еще сильнее охватила его тоска. Он хотел срезать надломанную верхушку.
- Э, все равно! - проговорил он и отошел от деревца.
Спать в этот день он не ложился. Начал перебирать книги, складывать
бумаги, приводить их в порядок. В одной книге нашел небольшую записочку,
узнал почерк Ядвиси. Она писала:
"Прощайте. Я нарочно постаралась, чтобы вы меня здесь не застали, хотя
мне и хотелось еще хоть раз, последний раз, увидеться с вами. Но я подумала:
все равно ехать мне надо, а уезжать, зная, что вы здесь, рядом, мне было бы
еще тяжелее... Панна Людмила ждет вас, зайдите к ней".
И это все.
Лобанович молча смотрел на небольшой листок бумаги. Даже не написала,
куда едет, и не подписала свое имя...
И почему все так кончилось? Почему? И неужели это конец?
Он еще долго сидел погруженный в раздумья. На глаза набегали слезы.
Затем он свернул письмо Ядвиси вместе со своим и положил в карман.
Под вечер пришел староста принять школу. Лобанович объяснял ему, где
какие документы и что он сдает. Староста ничего не понимал, но делал вид,
будто ему все эти дела хорошо знакомы.
На следующий день Лобанович написал прошение о переводе в другую школу
и стал собираться в дорогу. Бабка часто входила в комнату и, как родная
мать, подбирала за ним разные вещи.
- Разлетаются мои голубки, - тихо промолвила бабка. - Не вернетесь вы,
паничок, сюда! - И она в глубокой печали подперла рукою щеку.
Вечером, провожая учителя, бабка заплакала.
Усаживаясь на подводу со своими двумя чемоданчиками, учитель мысленно
проговорил:
"Одна глава книги прочитана и закрывается! Ну что ж, двинемся дальше!"
Минск, 1921-1922
На простор, на широкий простор!
Я люблю родные просторы, люблю их необозримые розовато-синие дали,
полные жизни, бесконечного разнообразия красок земли и неба, где так много
раздолья для твоих глаз, где молчаливые дали, окутанные тоненькой синеватой
дымкой, думают какую-то извечную свою думу и так сильно влекут, манят
заглянуть за светлую завесу их мудрости, познать их тайны. Я люблю эти дали,
где ласково-приветливое солнце рассыпает свои улыбки и так нежно проводит
метелочкой своих лучей по лицу земли и легкий ветерок колышет на ветвях
зеленые листья, расчесывает и путает косы кудрявых сосен и качает над полем
серебристо-серую рожь, мгновенно меняя, переливая ее живые, подвижные тени,
словно выкатывая из земли дымчато-льняные бесконечные, безостановочные
волны.
Я люблю родные просторы, где среди полей и лесов разбросаны
человеческие селения, небольшие, хозяйственно обставленные дворики, низкие
хатки, окруженные вербами, липами, вязами и кленами, где проходит вся жизнь
крестьянина с ее тревогами, надеждами, с ее радостями и печалями и где
затаенные крестьянские думы сливаются с думами просторов.
Я люблю эти дали, когда над ними расправляет свои крылья грозная туча и
катит перед "собой огромные златорунные клубы облаков, гневно отбрасывая
тени на грани земли и неба, разливая громы и сотрясая притихшие, словно
онемевшие поля и леса.
Будет буря, ударит гроза...
Ласка и гнев, тишина и буря! Я приветствую вас, когда вы приходите в
свой срок, выполняя извечную волю жизни.
На простор, на широкий простор!
За Сельцом дорога круто поворачивала на гать с мостиком через Телешев
дуб и сразу же поднималась на горку в лес.
Вечерело. С болот потянуло теплой сыростью. Над лозняком расстилался
белесый туман. В ольшанике, на опушке леса, засвистел соловей. А лес,
неподвижно развесив свои ветви, молчаливо слушал этот гимн весне и молодой
жизни.
Лобанович в последний раз глянул на Тельшино. Мелькнули высокие груши в
белом цвету, часовенка на угрюмом кладбище, однотонно-серые крыши
тельшинских строений, школа и рядом с ней высокий крест, дом пана
подловчего, а за селом ветряная мельница с поднятыми и застывшими в вечерней
тишине крыльями. Казалось, еще большее удивление выражала ее фигура, так
хорошо знакомая Лобановичу.
Пусто и неприветливо там.
Сердце молодого учителя болезненно сжалось, а образ панны Ядвиси еще
ярче встал перед его глазами.
Она была там - и вокруг цвела жизнь, радость, чувство полноты жизни
наполняло его. А теперь ее нет - и все потускнело, как бы замерло...
А почему это произошло? Почему?
А может, оно так и лучше...
И тем не менее обида, печаль оставались в его сердце.
Дорога вошла в лес. Тельшино, школа и дом пана подловчего, заслоненные
лесом, остались позади.
Неужто навсегда?
Что-то печально-тоскливое, словно похоронный колокол, почувствовалось в
этом немом вопросе.
Лобанович заворочался на телеге, достал папиросу.
- Закурим, дядька Роман, чтоб дома не журились.
Хотелось поговорить, уйти от гнетущих, болезненно печальных мыслей,
провести черту под тем, что было.
Дядька Роман, широкий в плечах мужчина, охотно повернулся к учителю и
загрубелыми пальцами неловко взял папиросу. Лицо его осветилось приветливой
улыбкой.
- А зачем журиться? - отозвался он. - Дома небось рады будут увидеть
вас... Вы, пане учитель, на все лето уезжаете от нас?
- Да, на все лето, а может быть, и насовсем.
- Совсем хотите выбираться? Э, пане учитель, надо пожить у нас еще. И
дети полюбили вас, и мы к вам привыкли. Да вы еще и не осмотрелись тут.
Разве вам не понравилось у нас?
- Вот и хорошо, побыл немного - и дальше: по крайней мере не успеешь
людям глаза намозолить. А место ваше мне очень нравится, и народ здешний
хороший. Тем лучше по-приятельски с людьми расстаться. Самый лучший гость -
тот, кто в гостях не засиживается.
- Э, нет, у вас, видно, есть другая причина, если вы хотите покинуть
нас.
- Да я просто, как цыган, не люблю долго на одном месте оставаться.
- Ну конечно, человек ищет, где ему лучше, - тоном легкой укоризны
ответил Роман. - А у нас, правда, что может быть для вас интересного? Но мы
не пустим вас, всем обществом приговор напишем и не пустим... Но! - погнал
он лошадку.
Лошадка весело фыркнула, и быстрее застучали колеса по корням.
Начинало темнеть. Вдоль дороги потянулся молодой, сочный сосняк, а
когда он кончился, выехали на веселую полянку. По краям ее стоял редкий
сосновый лес. Справа, невдалеке, пробегала железная дорога. Полянка снова
сменилась лесом. Окутанный мраком и тишиной, он стоял неподвижно, словно
зачарованный. Заблестели первые звезды.
- Минуем Яшукову гору, половина дороги останется, - заговорил дядька
Роман.
- А далеко ли до Яшуковой горы?
- Версты три.
- Скажите, почему эта гора Яшуковой называется?
- Да ее у нас давно уже так называют. Рассказывают люди разные басни, а
в точности никто не знает. Тут, говорят, похоронен пан Яшук.
- Почему же его похоронили в глухом лесу? - допытывался Лобанович.
- Да так, тут ему помереть пришлось.
- Как же он умер?
Лобанович давно, как только приехал в Тельшино, слыхал название этой
горы. Но ему не удалось узнать ее историю-легенду, хотя он и не раз
расспрашивал о ней у местных крестьян. Теперь же снова пробудилась в нем
охота, а вместе с тем и надежда услышать об этой горе.
- Э, пане учитель, не стоит перед ночью и вспоминать о нем. Лихой был
это пан, ну, так люди говорят. Да и смерть его тоже не людская была. Вот что
старые люди о нем рассказывают. Было здесь когда-то имение, а этот лес и
болота принадлежали этому имению. А в имении жили паны. И переходило оно от
одного пана к другому. Всякие были паны - и добрые и лихие. Последний из их
роду-племени и был пан Яшук, да такой выродок, насильник, что и свет не
видел такого. Измывался над людьми, до смерти засекал их плетьми и такие
выделывал штуки, что наконец и земле стало тяжко носить его. Люди терпели,
думали - если терпеть, легче от этого будет, ну конечно и боялись пана. Но
порой и дерево не выдержит и сбросит сук, чтобы пришибить человека. На свете
есть мера всему. И на этот раз так было. А пан этот только и делал, что либо
людей истязал, либо гулянки устраивал, сгоняя девчат и молодиц, либо на
охоте пропадал. Да так и пропал на одной охоте. Кончилась охота, сбор
трубить начали, собрались паны, а пана Яшука нет и нет. Искать начали,