избрать Владика экономом, чтобы он вел хозяйство, выписывал через Дождика
продукты. Оставалось выбрать и своего повара. По тюремному уставу "повару"
от осужденных в крепость разрешалось ходить на тюремную кухню и готовить
обеды. "Поваром" назначили Сымона Тургая; он был коридорным старостой, но
охотно согласился взять на себя и новую роль, приобретя таким образом и
другую должность.
Так началась новая жизнь осужденных в крепость, отбывавших свое
наказание в минском остроге.


    XL



Однообразие тюремного быта немного нарушалось, когда в камеру прибывали
новые осужденные. Попадали сюда люди разных профессий и социального
положения - мелкие чиновники, писаря, железнодорожники и другие так
называемые интеллигенты. Однажды привели даже конокрада из-под Ракова,
некоего Касперича, молодого, малограмотного, но хитрого лодыря. Отправляясь
на промысел по части конокрадства, Касперич брал с собой прокламации. Когда
он попадался, его сперва крепко били, а затем вели в полицию. Во время
обыска выяснялось, что Касперич не конокрад, а "политик". Конокрада судили
за прокламации, как политического преступника, а ему этого только и нужно
было. Последний раз Касперич вместо долгосрочной каторги получил девять
месяцев крепости. Касперич изложил свою программу действий перед обитателями
камеры, весело посмеиваясь и радуясь собственной хитрой выдумке.
- К какой же политической партии принадлежишь ты? - спросил его с
серьезным видом Сымон Тургай, еле сдерживая смех.
- Моя партия - спасай сам себя, - ответил Касперич, глядя на Тургая
маленькими, свиными глазками.
- Значит, ты однобокий анархист-индивидуалист? - заметил Владик.
- А мне все равно какой, хотя бы и однобокий, - отозвался Касперич.
В коммуну его не приняли, да и сам он не стремился попасть в нее и жил
"на свой гривенник". Немного осмотревшись и сориентировавшись в непривычной
обстановке, Касперич однажды спросил Владика:
- Сколько человек может съесть сырого сала?
Владик подозрительно посмотрел на Касперича, опасаясь, нет ли здесь
какого подвоха, а для "старого" арестанта дать одурачить себя считалось
позором.
- Голодной куме хлеб на уме? - хитро усмехнулся Владик.
- Может, и так, - безразлично проговорил Касперич и повторил вопрос: -
Нет, серьезно, сколько человек сможет съесть сырого сала?
- Смотря какой человек и какого сала, - ответил Владик. - Я, например,
проголодавшись, съел бы фунта два.
- Два фунта! - презрительно отозвался Касперич. - А я могу съесть семь
фунтов!
- А не разорвет тебя? - не поверил Лобанович и сказал Сымону Тургаю: -
"Политик" берется съесть семь фунтов сырого сала!
Сымон, о чем-то задумавшись, молча ходил по камере. Услыхав обращенные
к нему слова Лобановича, он остановился.
- А черт его знает, какое у "политика" пузо.
Касперич решительно стоял на своем и готов был держать пари.
Владика и Касперича окружили заключенные. Даже Александр Голубович,
почти всегда серьезный, молчаливый, замкнутый человек, питерский рабочий,
большевик по своим политическим убеждениям, присоединился к группе товарищей
по камере.
- Если даже и съест, то его вырвет, - сказал Голубович.
Спор все больше разгорался.
- Так что, хлопцы, рискнем разве? Как, Владик, рискнем? - обратился
Тургай к друзьям и к "эконому".
Владик выдал кусок сала из общих запасов. Сымон Тургай отвесил на кухне
семь фунтов и отдал Касперичу. Тот взял с полки небольшой кусок хлеба, сел
на нары и начал есть.
Он ел жадно, отрывал, как волк, зубами большие куски сала. Вместе с
кусочками хлеба они исчезали в пасти Касперича. Он двигал челюстями, как
жерновами, молол сало и хлеб, а затем также по-волчьи глотал их. И глаза его
блестели, словно у волка. С каждым разом сала оставалось все меньше и
меньше.
- Все смелет! - разочарованно проговорил Владик.
И действительно, Касперич положил в рот остатки хлеба и сала, не
торопясь пожевал, проглотил с видом победителя и даже засмеялся.
- О, - сказал он, - теперь аж до завтра можно терпеть!
Тургай громко захохотал.
- Вот обжора так обжора!
А Касперич как ни в чем не бывало погуливал по камере и улыбался.
Отсидев свои девять месяцев, Касперич вышел на свободу. В памяти о нем
только и осталось, что съеденные в один присест семь фунтов сала да свиные
глазки и челюсти, которые двигались, как жернова.
Среди краткосрочных заключенных порой попадались любители много
говорить и наплести с три короба разных небылиц. Свои выдумки для
возвеличения самих себя они выдавали за действительность. Их слушали, даже
поощряли, поддакивали, чтобы дать разойтись еще больше. По-тюремному таких
людей называли "заливалами", от выражения "заливать пули", что значит врать.
К "заливалам" принадлежал недавно приведенный в камеру Зыгмусь
Зайковский. Это был простой человек лет тридцати, столяр по профессии.
Усевшись возле стола на нары, Зайковский свертывал большую цигарку из
общественной махорки, лежавшей в довольно вместительном ящике, со смаком
затягивался и рассказывал о своих приключениях.
Один такой рассказ запомнился Лобановичу.
Однажды Зыгмуся, так рассказывал он, задержали несознательные крестьяне
за агитацию против царских порядков и посадили в пустой амбар. Сидеть там
Зайковский не хотел. Вот и начал он шнырять из угла в угол. Вначале его
окружала кромешная тьма, но затем глаза присмотрелись и кое-что можно было
разобрать. Ощупал Зыгмусь все доски в полу. Они были толстые, и концы их
плотно прикрыты плинтусами. Не за что было зацепиться даже кончиками
пальцев. План отодрать половицы и сделать подкоп отпадал. Но Зыгмусь твердо
решил выбраться на волю. Он смастерил подмостки, влез на них, осмотрел
потолок. Подмостки получились непрочные, упереться в них, чтобы плечом
оторвать доску, было невозможно. К счастью, в амбаре стояла большая дубовая
бочка. Зыгмусь перевернул бочку вверх дном, взобрался на нее, сделал пробу -
вогнул голову, а спиной и плечом налег на доску. Доска подалась и
заскрипела. Зыгмусю даже страшно стало: а что, если услышат? Но вокруг было
тихо. Зыгмусь поднял доску еще выше. С чердака за шиворот посыпались опилки
и разная дрянь. Ну, да лихо с ними! Через минуту Зайковский был уже на
чердаке. Прислушался - тихо. Тогда он выдрал из крыши охапку соломы и сквозь
дыру метнулся на землю, а там его только и видели.
Кончив рассказывать, Зыгмусь сам первый громко захохотал.
- И убежал? - с деланным изумлением и восхищением воскликнул Сымон
Тургай.
- Ну и ловкач! - отозвался Владик.
- Да ты же силач: оторвал хребтиной доску! - удивился и Лобанович.
- А ты что думал! - гордо проговорил Зыгмусь и еще с большим пылом
добавил: - Но это еще не все!
- Что ты говорить?! - воскликнули все вместе.
- А вот слушайте. Очутился я на земле, оглянулся, пригнулся - шмыг в
коноплю. Огородами, загуменьями выбрался из деревни - и напрямик в
кустарник! И - на дорогу. Впереди, вижу, лес, но далековато. Бежать на всю
скорость нельзя: увидят - сразу догадаются. Надо же и соображать. И что вы
думаете? Оглянулся я - шпарит за мной верхом на лошади кудлатый мужик без
шапки, только космы на голове трясутся. Догонит, не успею добежать до лесу!
Дух захватывает, бегу, а погоня все ближе. Сзади за верховым пять-шесть
пеших мужиков! Чешут наперегонки! Что делать?
- Ой, это прямо трагично! - сочувственно вздохнул Тургай. - Говори, что
дальше было!
Зыгмусь провел пальцами по усам.
- Вижу, густой лозовый куст при дороге. Я в куст! И не знаю, что будет
дальше. Мужик, думаю, в куст с конем не въедет. В один миг осмотрелся - от
куста канавка идет в сторону от дороги. А вдоль дороги она и шире, и глубже,
и вся заросла травой. Я из куста в канаву! Ползу. Дополз до дороги. Кудлатый
мужик остановил коня, закинул ему на шею поводья, а сам на землю! Спешился,
махнул мужикам рукою: тут, мол, преступник! А я в двух шагах от кудлатого
мужика. Он осторожно обходит куст. Конь хрупает траву на обочине дороги,
совсем рядом со мной. Поводья съехали с шеи чуть не на голову мне! Я хвать
за поводья! Конь испугался, а я прыг на него да вскачь по дороге в лес.
Только меня и видели!
- Ну, Зыгмусь, герой ты, ей-богу, герой! - не выдержал Сымон и
подмигнул друзьям. А это был знак - разоблачить и высмеять самохвальство
Зайковского.
Разоблачение и высмеивание производились тем же методом, каким
пользовались сами "заливалы": нужно рассказывать самые невероятные вещи, да
еще в больших размерах.
- Такие приключения редко с кем случаются, - словно бы с завистью начал
Владик. - Но не в приключениях дело, самое главное, как будет держаться
человек. Сообразительность, находчивость - вот что спасло Зыгмуся. Мне также
хочется рассказать об одном случае. Пошел я однажды под осень собирать
грибы. Забрался в лесную чащу. Вижу - старая сосна, а в сосне дупло. Влез на
сосну: что там, в дупле, делается? Засунул руку, а меня за палец цап
какой-то зверек. Даже кровь пошла. Я обмотал руку торбочкой и снова в дупло!
Схватил за загривок какого-то зверька и тащу. Вытащил - куница! Я ее
мордочкой о сосну - стук, стук да на землю. Засунул руку снова - другая
куница! Я и ее таким же манером хвать о сосну и вниз. И знаете, шесть куниц
вытащил из дупла! Связал я их за хвосты, перебросил через плечо и потащил
домой. По три с половиной рубля шкурку продал! Что скажешь, Зыгмусь?
Зыгмусь старательно затянулся махоркой и опустил глаза, гадая, что
ответить на вопрос и как вообще отнестись к рассказу Владика. Но Лобанович
опередил Зыгмуся.
- Ты эконом, и приключения твои экономические, - сказал он Владику. -
Со мной почище случай произошел, вернее - со мной и с моим батькой. Батька
мой был пчеловод, на лето отвез он пять ульев поближе к лесу, чтобы удобнее
было пчелам таскать мед. И вот однажды, перед вечером, слышу, ревет что-то,
да так, что аж земля гудит. Взглянул я - смотрю, батя держит за хвост
огромного зверя и тащит к себе. Я догадался, что это медведь пришел
полакомиться медом. Батька тащит медведя назад, а он рвется вперед. И слышу
я, кричит батя: "Андрей! Бери вожжи и беги сюда!" Я вскочил в сени, схватил
вожжи и на пчельник. Прибежал - батька тащит медведя за хвост. Медведь
упирается и пашет лапами землю, как сохой. "Забрасывай под брюхо вожжи!" -
кричит батька. Я ловко забросил вожжи, сделал петлю, чтобы не соскочили.
"Тащи!" - командует батя. Он тащит медведя за хвост, а я за вожжи. Почуял
это медведь - да как рванется. Оторвал хвост! Батя с хвостом на спину
повалился и ноги задрал. Я один держу зверюгу. А он еще сильнее рванулся. Я
до колен в землю ногами ушел. И вдруг вожжи хрясь, только кончики в руках
остались. Сорвался медведь и подрапал в лес. Вместо хвоста вожжи потащил с
собой. Поднялся батька с земли, покачал головой: жалко, что медведя
выпустили. А потом и говорит мне: "Ну, сынок, теперь медведь за медом ходить
не будет".
Белоусый семидесятилетний дед Юзефович, настоящий эконом, осужденный в
крепость на один год, лежал на нарах, заложив руки за голову, слушал да
посмеивался.
Иван Сорока, ловкий мужичок из-под Астрашицкого городка, но обращал
внимания на все эти небылицы, сидел возле подоконника и сапожным ножом - нож
одолжил ему сапожник Лазарь Мордухович, молодой хлопец, осужденный в
крепость на полтора года, - резал корочки хлеба на мелкие кусочки, чтобы
покормить голубей. Они слетались на подоконник целыми стаями.
- Вот черти полосатые! - отозвался Тургай на рассказы друзей. - Что же
мне рассказать после этого? Разве про своего деда? Мой дед весил один пуд и
один фунт... Что вы смеетесь? Ей-богу, правда! Один пуд и фунт! Бабушка моя,
бывало, возьмет его под мышку и несет, как обмолоченный овсяный сноп. А
когда-то дед был человек плотный, здоровый. Если бы Андреев отец позвал не
Андрея, а моего деда, то они медведя не выпустили бы из рук. Да вот какое
лихо приключилось с дедом. Позавтракал он на Семуху и пошел под вишню в
холодок отдохнуть. А когда поднялся, почувствовал - что-то вроде как
шевелится в ухе. И начал он с того дня сохнуть. Сох, сох, пока от него не
остался один пуд и один фунт. На голову жаловался дед - болит и шумит в
голове. Повезли деда в больницу. Осмотрели его доктора, выслушали, а затем
говорят: "Операцию надо делать, в мозгах что-то завелось". Сделали деду
операцию - подрезали покрышку на голове, череп, ну, как на арбузе корку. Как
только подняли покрышку, из дедовых мозгов прыг жаба! Не верите? - Тургай
стукнул себя кулаком в грудь и с самым серьезным видом побожился, что это
правда. - Что же оказалось? - продолжал он. - Когда дед лежал в холодке, ему
в ухо залез маленький лягушонок, из уха перебрался в мозги, сосал их и
вырастал.
Александр Голубович, шагая из одного конца камеры в другой, с затаенной
улыбкой прислушивался к рассказам о невероятных событиях. А когда Сымон
Тургай начал рассказ про своего деда, Голубович остановился возле слушателей
и присел рядом с ними. После неожиданного финала, которым завершил Тургай
свой рассказ, Голубович громко захохотал. Да и нельзя было не смеяться,
глядя на серьезное лицо Сымона, с которым выдавал он чепуху за правду.
- Не перевелись еще чудеса на нашей земле, - говорил смеясь Голубович.
- Затмил ты, брат Сымон, всех нас, и Зыгмуся, и Владика, и меня, -
проговорил Лобанович, также будучи не в силах удержаться от смеха.
Друзья весело смеялись. К общему веселью присоединился сам Зыгмусь
Зайковский и многие из товарищей.
Обитатели камеры остерегались потом ходить дорожками Зыгмуся
Зайковского.


    XLI



Александр Голубович редко принимал участие в забавах друзей по камере.
Иногда целыми часами лежал на нарах с книжкой в руках. Книги он буквально
глотал, доставал их множество. По всему видно было, что у него есть крепкие
связи за стенами тюрьмы.
Когда к Голубовичу обращался кто-нибудь из друзей с вопросом, он охотно
и дружески внимательно отвечал, объяснял непонятное, а на шутку отвечал
остроумной, добродушной шуткой.
Поднявшись с нар, Голубович принимался за свое привычное занятие -
мерил шагами камеру, должно быть размышляя над прочитанным. На лице его
видна была печать напряженной, беспокойной мысли. Затем лицо его
прояснялось. Александр становился веселее, подходил к Владику, Сымону или к
Андрею - это была четверка самых сплоченных людей в камере.
- Ну что, дружок, пустим дымок? - говорил Голубович, ласково
улыбнувшись.
Друзья присаживались возле ящика с табаком и закуривали. Они не
расспрашивали Голубовича, почему он временами бывает таким молчаливым и
серьезным. А Голубович, покурив немного, пошутив, садился на нары и долго
записывал что-то в объемистую тетрадь.
Однажды заметил Андрей, что Александр Голубович вырвал написанное из
тетради и вложил в переплет книги, которую передал затем во время прогулки
одному из уголовников.
Андрея тянуло к этому человеку. Голубович также относился к нему более
внимательно, чем к другим, хотя внешне этого не показывал, а чаще обращался
к Владику и добродушно посмеивался над ним.
Владик же строго придерживался им самим заведенного порядка. Ежедневно
утром он занимался гимнастикой "по Мюллеру". Гимнастика эта удобна тем, что
ею можно было заниматься и в тюрьме. Складывалась она из целого ряда
различных упражнений. Гимнаст становился посреди камеры, широко расставляя
ноги, а руки клал на пояс. Сначала он наклонялся вперед, туго пружиня
поясницу, затем откидывался назад, затем наклонялся влево и вправо. Второе
упражнение состояло в том, что, не снимая рук с пояса, Владик поворачивался
вокруг своей оси то в правую, то в левую сторону, насколько мог. Далее в ход
пускались руки и ноги. Кульминационный пункт упражнений заключался в том,
что гимнаст ложился на пол, вытянувшись во весь рост, опирался на пальцы рук
и на носки. На кончиках пальцев нужно было подняться и опуститься двенадцать
раз. Это считалось рекордом. Выполняя это упражнение, Владик сильно вдыхал и
выдыхал воздух носом. Проделав весь комплекс упражнений, он заметно уставал.
- А теперь попить кипяточку, - говорил он.
Сырой воды Владик, оберегая здоровье, не пил, у него всегда была в
запасе кипяченая.
Старик Юзефович, лежа на нарах, наблюдал, как мучился Владик. Порой он
не выдерживал и ласково, по-отцовски говорил:
- Эх, сынок, имеешь каплю здоровья и силы, так береги их - ведь так
долго не надышишь!
После утренней зарядки и завтрака Владик, примостившись возле стола,
брал учебники латинского языка и алгебры. Позанимавшись старательно около
часа, Владик заучивал несколько латинских слов, фраз, склонений, затем делал
перерыв и спрашивал деда Юзефовича:
- Скажи, дед, что значит "Dentibus crepitavit"?
Дед отрицательно мотал головой.
- А бог его знает, сынок! Может, ксендз и ответил бы на это.
- А это, дед, значит, - с профессорским видом объяснял Владик, - зубами
скрежещет!
- Вот я и то гляжу, что ты, сынок, скрежещешь по ночам зубами! -
отвечает дед Юзефович. - Брось, детка, и это свое мученье - гимнастику и эту
науку, здоровее будешь!
Владик действительно часто по ночам скрежетал зубами.
В скором времени увлечение латынью прошло. Осталось от нее в памяти
Владика всего несколько слов и фраз, которыми он пользовался в некоторых
случаях. Когда, например, нужно было сказать, что все на свете непрочно, что
все проходит или забывается, то употреблялась фраза: "Sic transit gloria
mundi" - "Так проходит земная слава".
Вместе с Сымоном Тургаем Владик стал больше увлекаться математическими
науками. К ним на некоторое время присоединился и Андрей Лобанович.
Относительно латыни Сымон и Андрей придерживались слов Пушкина: "Латынь из
моды вышла ныне", хотя от Владика и сами непосредственно из учебника
переняли несколько латинских изречений.
Каждый из обитателей камеры имел свое излюбленное занятие и проводил
время так, как считал для себя наиболее целесообразным.
Иван Сорока не только целыми часами просиживал возле закованного в
железо окна и крошил для голубей черствый арестантский хлеб, Сорока был
мастером на все руки. Дома он считался хорошим хозяином и даже агрономом.
Всем интересовался, до всего доходил сам, своей головой. Когда голуби были
накормлены так, что уже больше не прилетали на подоконник, Сорока находил
себе иное занятие. От других заключенных перенял он искусство вылепливать из
хлеба художественные фигурки и пешки для игры в шахматы, очень прочные и
долговечные. Сломать их было трудно, разве только разбить, положив на
наковальню и ударяя крепким, большим молотком. Секрет крепости заключался в
том, что перед лепкой хлеб нужно было пережевать и вымесить специальным
способом, после чего он становился гибким и клейким. Вылепив и отделав
фигуры, Иван Сорока окрашивал их в соответствующие цвета, и тогда уже
продукция получала путевку в жизнь. Спрос на шахматы был большой. От
острожных мастеров они порой попадали на волю, в город, а в камере почти не
сходили со стола. Возле пары шахматистов, которые изредка менялись, всегда
стоял небольшой кружок любителей шахматной игры. Наиграются, бывало, до
того, что когда улягутся вечером спать, то и шахматная доска, и фигуры, и
заматованный король Долго стоят в глазах.
Один только Лазарь Мордухович не принимал участия в шахматной игре и не
интересовался ею. Он считал, что это недостойно рабочего человека. С утра
после поверки Лазарь шел под конвоем в тюремную сапожную мастерскую шить и
ремонтировать обувь. Ходил туда по своей воле, так как не было такого права,
чтобы принуждать осужденного в крепость к той или иной работе. Перед
вечерней поверкой его приводили в камеру. Лазарь, закончив рабочий день,
старательно умывался, надевал свой лучший костюм, закусывал хлебом и
колбасой. С полчаса ходил он по камере взад и вперед, затем ложился на свое
место на нарах и пел песни. Голос у него был чрезвычайно тонкий, да и песни
подбирал он жалостные, преимущественно острожные:

Говорила сыну мать:
"Не водись с ворами:
В Сибирь-каторгу сошлют,
Скуют кандалами".

С вдохновением настоящего певца заливался Лазарь, придавая своему
голосу самую тонкую лиричность. Пел он исключительно для самого себя и в
пении находил высшее наслаждение. Как относились обитатели камеры к его
песням, Лазаря мало интересовало. На деда Юзефовича, так же как на многих из
коренных жителей камеры, пение Лазаря производило самое неприятное
впечатление. Но зачем портить человеку настроение, если в песнях забывал он
тюремную неволю?
- А, чтоб ты захлебнулся этой своей песней! - тихо ворчал дед Юзефович,
но так, чтобы услыхал его один Владик.
Дед любил Владика и водил с ним компанию больше, чем с кем-либо другим.
Когда порой Владику нездоровилось, дед накрывал его на ночь своей свиткой.
На следующий день Владик вставал здоровым.
- Ну, дед, в вашей свитке скрыта лечебная сила, - говорил Владик,
отдавая Юзефовичу одежду. - Пропотел - и как рукой сняло!
Дед радовался, что его пациент чувствует себя хорошо и что свитка
сыграла в этом важную роль.
В ответ на возмущение деда песнями Лазаря Владик говорил:
- Действительно, это не пение, а вытье собаки, которая еще не привыкла
к цепи. Но пусть поет. Утешайся, лиска: свадьба близко - колбаски съешь.
Но порой возмущался и Владик:
- Брось ты, Лазарь, тянуть "лазаря"! Слушать тошно!
- Так ты не слушай, - отвечал спокойно Лазарь. - И что это за жизнь? За
что же я боролся на воле? Здесь, брат, тюрьма, и я делаю, что хочу.
- Дуй, дуй, брат Лазарь! - то ли всерьез, то ли в шутку заступался за
Лазаря Сымон Тургай. - Твое пение и твой голос такие, что слушаешь - и
сердце замирает, и глаза на лоб лезут.
Возразить что-нибудь на это было трудно. Немного помолчав, казалось,
только для того, чтобы перебороть свою обиду на людскую несправедливость,
Лазарь с еще большим чувством пел:

О, ночь темна!
О, ночь глуха!
О, ночь последняя моя!
Я отдал все и кровью смыл
Позор, позор страны родной!

Лобанович не вмешивался в конфликт. Он сидел возле нар на казенном
сеннике и писал письмо Сымону Тургаю.
С некоторого времени, находясь в одной камере, они начали писать друг
другу письма, словно их разделяли целые сотни верст. Начало этой переписке
положил Лобанович. Однажды он заметил - летом в жаркий день падает снег! Это
цвели тополи, и их белый пух плавал по ветру. Андрей, чтобы позабавить
друга, писал:

"Дорогой мой Сымоне! Перемыкали мы и другую зиму. Вот сейчас выпустят
нас на прогулку. Я покажу тебе интересное явление. В ясный летний день ты
увидишь, как в воздухе кружатся снежинки. Упав где-нибудь возле стены на
землю, они не растают на горячем солнце... Как живешь ты, мой дружок? О чем
более всего думаешь? Напиши мне, будь добр. Крепко обнимаю тебя, целую. Мой
адрес: седьмая камера, почтовый ящик - чемоданчик под нарами.
Навеки твой Андрей".

Закончив письмо, Андрей вложил его в конверт, надписал адрес и тайком
подбросил письмо в чемодан Сымона, также стоявший под нарами.
В тот же день Сымон, вытащив из-под нар чемоданчик, увидел письмо,
прочитал его, ничего не сказал Андрею и сел отвечать нежданному-негаданному
корреспонденту. Так и завязалась переписка.
- Надо на почту заглянуть. - И то один, то другой лез под нары и
находил в чемоданчике письмо.
Однажды Сымон признался Андрею, кто писал воззвание к учителям: это был
хорошо знакомый ему учитель по фамилии Жук. И вот что придумали друзья -
написать Жуку такое письмо, чтобы никто, кроме автора воззвания, не понял
его смысла.
Одного тюремного рисовальщика друзья попросили нарисовать обычного
черного жука, дать ему в лапку ручку с пером. Жук выводит слова: "Товарищи
учителя!" В центре рисунка был изображен молодой человек, одетый так, как
одевались летом сельские учителя. На плечах у него лежал огромный деревянный
крест. Под бременем его человек согнулся, - сразу видно, что ему тяжело.
Внизу, под рисунком, были написаны слова из пророка Исайи: "Той грехи наши
понесе, и язвою его мы исцелихомся".
Рисунок друзьям понравился. Они положили его в конверт и отправили
письмо Жуку нелегально. Получил ли его адресат и как отнесся он к рисунку,
друзьям осталось неизвестно.


    XLII



И радостно и грустно приближение конца.
Грустно, когда конец кладет собою рубеж, отделяющий нас от всего, чем
мы жили, в чем находили смысл жизни, радость, вдохновение, и, наоборот, мы
радуемся, если приближаемся к черте, за которой остается беспросветный,
тяжелый и мучительный кусок жизни, и вступаем в другой ее круг - ясный,
манящий, желанный.
На грани такого конца, накануне освобождения, стояли сейчас Лобанович,
Тургай, Лявоник и Голубович. Наступало третье лето острожного страдания. И
удивительное дело - когда наши невольники окидывали внутренним взглядом без
малого три прожитых в тюрьме года, то эти годы сливались в одно неясное,
туманное пятно, где дни и ночи, месяцы, весны и зимы мало чем отличались
одни от других - сплошное однообразие, словно перед глазами пролегла мертвая
пустыня. И нужно было напрягать память, чтобы оживить то или иное событие
либо картину из острожной жизни.
- Два месяца и полмесяца! Ты понимаешь это, Владик? - тряс Лявоника за
плечи Сымон Тургай.
- Понимаю и чувствую, - отвечал Владик, глядя сквозь клетки железных
прутьев в окно, на зелень садов, откуда доносились молодые песни, веселые
голоса и смех беззаботной юности - парней и девушек.
- "Простор, простор и воля там, но не для нас они, не нам!" - подразнил