народу еще больше согнали. А тут вдруг буря такая поднялась, что лес
крошился и стонал. И догадались люди, что пан, верно, повесился, а то с чего
же началась бы такая буря? И только на третий день нашли пана. Висел пан
Яшук между двух старых осин. Деревья толстенной веревкой из лозы перевиты
были, а на этой веревке качал ветер посиневший труп пана Яшука. Тут и
похоронили его, и курган над ним насыпали. Над болотом, если заметили, горка
такая продолговатая тянется. На этой горке и курган есть небольшой. Вот и
стали люди гору эту называть Яшуковой горой. За долгое время многое на свете
произошло. А правда это было или нет - не знаю.
- Его повесили или он сам повесился? - спросил учитель.
- Кто ж его знает, давно это было, но так рассказывают старые люди.
Тихая, застывшая ночь, полесская глушь, окутанная мраком, и спокойный,
неторопливый рассказ дядьки Романа невольно воскрешали в памяти
многочисленные народные легенды и песни, овеянные духом этих лесов и
простодушной верой полешука.
Выслушав рассказ Романа, Лобанович немного помолчал, а затем снова
спросил:
- Ну, а скажите, здесь, возле этой могилы, никаких таких ужасов не
случается?
Роман ответил не сразу. Видимо, ему не хотелось, подъезжая к Яшуковой
горе, да к тому же еще ночью, вспоминать разные страхи, и он, чтобы
уклониться от прямого ответа, проговорил:
- Всего не переслушаешь, что люди говорят.
И, помолчав, добавил:
- Кто боится, с тем и страхи приключаются... А вот я вам расскажу, пане
учитель, такую историю. Есть у нас недалеко от разъезда мостик на железной
дороге. Возле этого мостика вот уже несколько человек поездом зарезало, и
даже собака одна под машину попала. И часто, кто ни проходит там ночью,
что-нибудь покажется... Вот это что значит?
- А что там показывалось?
- Да всякие штуки бывали. Порой там что-то хлюпает, словно кто по
болоту топчется и зубами щелкает, либо стонать начнет. И со мной там одно
приключение было. Шел я на разъезд к своему родичу - вы его знаете, верно,
Занька Язеп, стрелочником служит. Время уже позднее было, третий номер
прошел. Только это я миновал мостик, ан там, в кустах на болоте, как
зашумит, ну, сдается, и листья с кустов все посыпались! И вдруг тихо стало.
А ночь была спокойная, тихая, ни ветерка. Так, знаете, мне жутко сделалось.
- Вишь ты, какое приключение, - проговорил Лобанович.
Ему стало немного смешно - такой наивной, детской была вера дядьки
Романа во "всякие штуки" и "страхи", - но хотелось слушать его, хотелось
войти в мир его мыслей и ощущений и его глазами взглянуть на явления
природы.
Дядька Роман молчал, ожидая, что скажет учитель.
- Вы, дядька Роман, очень хорошо сами объяснили, откуда берутся все эти
страхи: кто боится, с тем они и приключаются. В их основе лежит наше
неведение, наша темнота. Страх и темнота - неразлучные приятели. Пока
человек ничего не знает о причине тех или иных явлений и не может объяснить
их, до тех пор он будет испытывать перед ними страх. Страх живет в нас
самих, мы сами порождаем и передаем его друг другу...
- Вот и Яшукова гора, - проговорил Роман и показал кнутом влево.
Гора очень смутно вырисовывалась из мрака. Дальше за ней сквозь сучья
деревьев на фоне ночного неба просвечивало широкое болото. Дорога повернула
довольно круто к переезду. Перед самым переездом стоял крутоверхий клен в
шапке густой, молодой листвы. Под ним было темно-темно. Миновали клен.
Колеса громко застучали по дощатому настилу перед самыми рельсами. С другой
стороны железной дороги стояла будка. Темные окна глядели угрюмо. Лобанович
почему-то обратил на них внимание, словно желая запечатлеть их в своей
памяти. Зачем?.. Да разве спрашивает тень от скользящего по небу облачка,
почему пробегает она здесь, а не там?
В лесу стало еще более глухо, тихо и сыро. Хотелось углубиться в самого
себя, отдаться течению своих мыслей. Всплывали образы пережитого, неясно
возникали новые. Ночь и тишина сонного леса, болот навевали на него покой.
Было немного грустно. Сожаление о чем-то закрадывалось в сердце, - может
быть, о том, что было, да сплыло и чего назад не вернешь. Но впереди еще так
много интересного, неизведанного; ведь это только один рубеж, за которым
развертываются новые картины жизни, открываются новые дали. А эта ночь и эта
дорога - последняя точка рубежа.


    II



Заснуть в эту ночь не пришлось.
В вагоне было тесно и душно. Все время Лобанович стоял в коридорчике
перед открытым окном. Дружно стучали колеса. Их стук сливался порой в
какую-то странную мелодию, и стоило только подобрать подходящие слова, чтобы
колеса сразу же выстукали и мотив к ним. Или, наоборот, стук вагонных колес
вызывал в сознании эти слова. Одно время, казалось, колеса говорили:
"У-бе-гай!.. У-бе-гай!.. У-бе-гай!.. "
И так без конца, одно и то же слово. Надоело слушать. Лобанович хотел
бы не слышать ничего, но это слово упорно лезло в уши: "Убегай! Убегай!
Убегай!" Кому говорили это колеса - себе или ему? Он смотрел на придорожные
картины, но сквозь завесу черного, неподвижного мрака они вырисовывались
очень тускло. Бежали-отступали назад деревья, болота с их неизменными
кочками, с густым лозняком и блестящими лентами воды. Заливались каким-то
непонятным смехом колеса, пробегая коротенькие мостики, и снова начинали
свою песню. Теперь они выстукивали:
"Ди-линь-бом! Купи мак! За три гроша! Либо так!.. "
Одно и то же, одно и то же. Ну прямо словно в насмешку над ним! Только
когда поезд подходил к разъезду или к станции, колеса изменяли свой ритм и
говорили уже что-то совсем невразумительное.
Вместе с придорожными мелкими картинками полесского края и весь он,
этот край, медленно уходил и уходил назад, уступая место более светлым,
более веселым пейзажам Белоруссии.
Светало.
Ласковой улыбкой озарилось небо на востоке, озарилось и порозовело.
Просторы земли ширились, развертывая свои живые, пленительные картины. И кто
не поддастся их чарам!
Полесье оставалось где-то позади. Здесь иной край, иные картины.
Местами расстилались просторные поймы рек, а сами эти реки причудливо,
живописно извивались в своих высоких бережках. Над поймами-долинами
поднимались гладко округленные склоны пригорков, украшенные зеленью молодых
яровых хлебов. На бархате покрытых всходами полей, на сочной придорожной
траве, на листьях кустов, словно бриллианты, сверкали крупные росинки. То
здесь, то там крутыми темно-синими стенами возвышались леса.
Повсюду в природе, в каждом уголке этих веселых просторов,
чувствовалась радость жизни. В поле виднелись люди с сохами и плугами. В
надземных просторах замелькали вольные пташки. Вот рядом с поездом летит
ворона, словно ей хочется поспорить в быстроте с ним. Летит долго,
постепенно отстает, сворачивает куда-то в сторону и исчезает.
День начался.
Лобанович внимательно всматривается в эти дали, в эти все новые и новые
картины. Спать ему совсем не хочется. Он чувствует, что чем больше
отдаляется от Полесья, тем меньшую власть имеют над ним его чары. То, что
так сильно захватило его там, что тревожило его мысли, теперь утихало,
словно опускалось, оседало на дно души. У него теперь было такое ощущение,
будто он только что начал выздоравливать после какой-то болезни.
"Дорога, путешествие - самое лучшее лекарство от всяких напастей", -
замечает сам себе Лобанович и тихонько улыбается.
В одиннадцать часов утра он сошел с поезда со своими двумя
чемоданчиками. Несколько местечковых балаголов [Балагол - извозчик]
завладели учителем и тянули его каждый на свою подводу, вырывая из рук
чемоданы. Но ехать он не хочет: зачем на такие пустяки тратить деньги, если
чемоданы можно оставить у сторожа, благо сторож хороший знакомый, а самому
пойти пешком? Он так и сделал: будут ехать из дому в местечко - и чемоданы
заберут.
Минут через пять пришел встречный пассажирский поезд. Лобанович
собирался уже двинуться в дорогу, как вдруг слышит - кто-то окликает его,
семинарской кличкой называет:
- Старик! Старик!
Оглянулся - земляк-однокашник Алесь Садович. Идет-покачивается, чемодан
с распертыми боками тащит, а через плечо накидка свешивается. На смуглом
лице разливается самый счастливый смех.
Обрадованный, возбужденный, Лобанович быстро пошел ему навстречу.
Приятели остановились, посмотрели друг другу в глаза.
- Ха-ха-ха! - басистым смехом загремел на всю станцию Садович.
- Не смейся, Бас, не то дам тумака.
Друзья крепко, сердечно обнялись. Почти год они не виделись и за это
время заметно изменились, главным образом изменились тем, что из семинарской
кожуры вылущились.
- На лето приехал?
- На лето. А ты?
- Пусть оно сгорит! И я, брат, на лето к батьке... Убежал, можно
сказать, - проговорил Садович.
Снова налетели балаголы и начали хватать чемоданы приезжих. Приятели
еле отбились от них.
- Пешком пойдем, Алесь, а чемодан - Морозу неси, там и мои лежат:
Отдав чемоданы на хранение сторожу, юноши учителя пустились в дорогу.
Всего пути было верст семь-восемь. Шли весело, делились своими
впечатлениями, новостями. Беседа друзей часто прерывалась дружным смехом.
Миновали переезд.
- Стой, старина, присядем, друже!
- Давай присядем.
Они свернули с дороги, выбрали славное местечко - зеленый бугорок среди
желтого песочка - и остановились. С одной стороны перед ними лежало довольно
убогое торфяное болото. Низенькие кустики, чахлые ольхи вперемежку с
можжевельником кучками рассыпались по болоту. По ту сторону дороги тянулись
песчаные холмы. Покрытые белым мохом кочки, развесистые, низенькие сосенки
придавали какой-то унылый, тоскливый вид этому пейзажу.
Садович разостлал свою накидку.
- Ложись, брат, - сказал он и лег на спину, упершись каблуками в песок.
- Эх, Старик! Хорошо, брат, растянуться на своей родной земле, лежать и
считать, сколько верст до неба.
- Одним словом, хоть на короткое время сделаться Маниловым, - добавил
Лобанович.
Минутку полежали молча.
- А я, брат, не спал всю эту ночь.
- Гэ, - загудел басом Алесь, - разве одну ночь не спал я! Пусть оно,
брат, провалится!
- Что же ты делал, в карты дул?
- Всякое, брат, бывало: и карты, и выпивка, и всякое лихо. Вот я и
убежал от всего этого. Опротивело и осточертело.
В голосе Садовича слышалось недовольство и даже раздражение. Видимо, он
успел порядком разочароваться в своей молодой учительской жизни и в той
обстановке, которая его окружала.
- Думаю переводиться в другое место и там уж взять себя в руки, а то
эти сборища, водка, карты и вся местечковая мерзость затянут совсем. И самое
главное - никакой пищи для ума. Не читал ничего и школу запустил...
Бесхарактерный я, брат Старик, - с грустью в голосе говорил Садович. - Но
вот перееду в другую школу - тогда, брат, шабаш. Я уже наметил себе
программу - готовиться буду за курс гимназии.
Садович энергично перевернулся со спины на бок и смело глянул на друга.
Глаза его загорелись, все лицо светилось решимостью.
- Ты не пропадешь, Алесь, - подбодрил его Лобанович. - Все мы, братец,
за первый год учительства, вероятно, приобрели большой опыт жизни. Самое
главное, друг ты мой, - это способность сознавать свои ошибки.
- Правильно, старина, - подхватил Садович. - Надо, брат, найти в жизни
нечто такое, что придавало бы ей смысл. Надо прежде всего расширить свой
кругозор, выпутаться из паутины, которая мешает начать разумную жизнь.
Друзья увлеклись этой темой. Но их мысль вертелась в замкнутом кругу
общих вопросов морали и не шла дальше неясных порывов к "разумной" жизни.
Как выйти из этого заколдованного круга, они не знали - труха семинарской
пауки и семинарского воспитания еще крепко сидела в них. Они не видели, в
чем причина того политического гнета и социального зла, которые душили и
глушили жизнь. Нужно было своими силами прокладывать путь, а для этого
прежде всего нужно было встать на него.
Эти размышления имели для друзей то значение, что укрепляли их в
поисках чего-то нового, осмысленного и поднимали над заплесневелым болотом
окружающей жизни; эти размышления поддерживали тот огонь, который не дает
человеку опуститься и погибнуть для общественной работы, - одним словом, они
были как бы моральной чисткой, которая никогда не вредит человеку.
- Да, брат Алесь, нам нужно тесней объединиться, переписываться, чаще
проверять друг друга и время от времени спрашивать себя: "Есть ли еще порох
в пороховницах?"
- Есть! - горячо ответил Садович.
Он был настроен очень воинственно и, казалось, окончательно укрепился в
решении порвать всякие отношения с местечковой компанией и жить "разумно", а
то сопьешься и пропадешь, как щенок.
Вспомнили своих друзей-однокашников, знакомых молодых учителей. О
многих из них они не имели вестей.
- Помнишь ли ты нашего Ивана Тарпака? Это ты, кажется, окрестил его
Тарпаком? - спросил Садович и весело засмеялся.
- Нет, не слыхал о нем. А что?
- Потешный парень. Прежде всего атеистом сделался. И никого признавать
не хочет. Назначили его не то в Опечки, не то в Зарубежье. Там ведь больше
никого нет, один как перст. Завел с бабами шашни, гуляк на селе нашел,
компанию водит с ними. Захотелось ему однажды выпить, а было не на что. Так
он взял да и пропил Иисуса Христа, за кварту горелки отдал мужику школьную
икону. "Если, говорит, он действительно бог, то снова в школу вернется". Вот
каков наш Иван!
- Этого от него можно ожидать, - заметил Лобанович.
- А теперь хочет царя с царицей пропить и ехать в Америку.
Разговор о подвигах Ивана Тарпака развеселил молодых учителей.
Вспомнили его семинарскую биографию, Это был способный парень, но страшный
лентяй, держался со всеми независимо, уроки готовил слабо. А когда его
вызывали к доске и он начинал сбиваться, то на замечания учителя обычно
отвечал: "Я испугался" - и при этом строил рожу совершенно перепуганного
человека.
Тарпак был здоровенный, широкоплечий детина, и его "перепуга" вызывали
общий смех. Один из учителей, окинув взглядом его фигуру, сказал: "Чего же
тебе пугаться? Ты ведь можешь меня стереть в порошок". И тем не менее с
помощью этих "перепугов" Иван Тарпак благополучно добрался до конца
семинарского курса.
Солнце свернуло с полудня, было довольно жарко. Садович сидел на своей
накидке и глядел на дорогу.
- Что, Старик, может быть, пойдем?
- Давай будем двигаться.
Устроили небольшое совещание, какой дорогой им пойти домой. Дорог было
несколько, и каждая имела свои преимущества в сравнении с одними и в
чем-нибудь уступала другим.
- Знаешь что, - сказал Лобанович, - давай пойдем через Панямонь.
Сделаем там привал...
- Это идея! - подхватил Садович. - И если уж на то пошло, давай зайдем
там к Широкому. Он мне, гад, еще со святок остался должен три рубля
карточного долга.
- Идет, - отозвался Лобанович.
Друзья поднялись, отряхнули свои костюмы и повернули на Панямонь.


    III



Местечко Панямонь - прошу не смешивать его с другой Панямонью -
находится в трех верстах от железнодорожной станции, а может, даже и ближе.
Это старинное местечко над Неманом, на широком большаке, который идет из
Несвижа в Минск. Если вы подниметесь на известковую гору, - а она здесь же,
немного на запад от местечка, - и взглянете в сторону Немана, то вам
откроется красивейшая панорама. Слева будет железная дорога, мост над рекою.
А как чудесно выглядит отсюда Неман! Словно огромная серебряная змея с
десятками, сотнями, тысячами причудливых колен-поворотов, извивается,
поблескивает на солнце старый норовистый Неман в высоких берегах, покрытых
лозами и пахучими травами, среди долин-лугов, полей-пригорков с их золотыми
или белоснежными песчаными склонами. Смело скажу: редко где найдете вы такую
красивую речку, как Немал.
Левее железной дороги другое местечко, побольше, чем Панямонь, хотя и
Панямонь местечко не маленькое. А известковая гора! А Синявская роща! Разве
только тот не поддастся чарам их красоты, кто в красоте ничего не понимает.
В местечке Панямонь много разных выдающихся зданий и учреждений. Тут
есть кирпичная баня, церковь святой Магдалины, две мельницы, две школы,
синагога, костел и каменный дом Базыля Трайчанского. Но вы его, вероятно, не
все знаете. А жаль, человек он ничего себе, учитель и общественный деятель.
Одним словом, местечко весьма выдающееся, и когда, бывало, входишь в него,
то невольно начинаешь проникаться великим к нему уважением и почтением.
Заслуживают внимания и сама панямонцы. Это все милые и хорошие люди, и
много у них деликатности. Если их что-нибудь сильно удивит, то свое
удивление, - а говорят они очень быстро, - панямонцы выражают так:
- Ва! Ва!
При этом некоторые добавляют: "Браток ты мой". Но в слове "браток"
букву "а" выговаривают как "ы", и таким образом получается:
- Ва! Ва! Брыток ты мой!
Вот в это местечко и направились наши путешественники - Лобанович и
Садович.
Прошли железнодорожный мост, спустились с высокой насыпи и пошли
берегом. Чистая, прозрачная вода, желтенький песочек на дне реки, красивый
берег - все это так манило и влекло, было так соблазнительно, что молодые
учителя вынуждены были остановиться. Сам Неман, казалось, говорил: "А не
искупаться ли вам, хлопцы?"
И несмотря на то что время для открытия купального сезона еще не
наступило, - ведь конопли еще не были настолько высокими, чтобы в них могла
спрятаться ворона [В народе есть примета: купаться можно только тогда, когда
конопля подрастет настолько, что в ней может спрятаться ворона], - учителя с
великим удовольствием выкупались, понежили голое тело на горячем прибрежном
песке, освежились и почувствовали себя как нельзя лучше, после чего пошли в
Панямонь молодцы колодцами.
В то время, когда друзья купались, на крыльце фельдшерского пункта
сидел кружок панямонской интеллигенции. Это была группа наиболее деятельных
картежников, самых что ни на есть заядлых коноводов. Тут был сам фельдшер
Никита Найдус, щеголеватый парень-проныра. Напротив него сидел волостной
старшина Брыль Язеп, низенький, кругленький человек, наподобие французской
булки, с носом хищника. В кругах картежников он больше был известен под
кличкой "Акула" - так окрестил его Тарас Иванович Широкий. Этот "крестный
отец" Брыля сидел тут же, рядом с ним. Тарас Широкий - здешний учитель,
заведующий двухклассной школой, был широким не только по фамилии, но и по
своей фигуре, и по своему характеру, и даже по размаху игры в карты.
Все они изредка перебрасывались короткими фразами. Но видно было по их
лицам, что они давно уже пригляделись друг другу и что им чего-то не
хватает. Души их находились в состоянии томления и жаждали деятельности,
остроты ощущений, но никаких признаков того, что их желания исполнятся,
нигде не замечалось. Широкий задумчиво поглядывал куда-то в пространство.
Найдус тихонько посвистывал и барабанил пальцами по краю скамейки, а Брыль
Язеп поворачивал хищный свой нос направо и налево. Он первый заметил молодых
путешественников.
- Кто это такие?
Внимание троих приятелей остановилось на незнакомых путниках. А те в
свою очередь смотрели на этих троих и, как видно, еще издалека узнали их.
Опытный глаз Широкого сразу отнес гостей к соответствующей категории.
- Учителя! - сказал он, и голос его ожил, снова приобрел жизненную
мощь, а глаза еще нетерпеливее впились в молодых хлопцев: хотелось узнать
их.
И когда Лобанович и Садович широкими взмахами рук подняли свои фуражки
и артистически поклонились компании панямонцев, Широкий ожил еще больше. Он
вскочил с места, дебелая фигура его резко колыхнулась, сотрясая крыльцо.
Громким голосом приветствовал Широкий молодых учителей:
- А, голубчики, мои! Откуда это вы?
Он размашисто двинулся навстречу гостям, причем живот его заколыхался,
как челнок на воде. По очереди обнял он одного и другого гостя. В объятиях
Широкого гости на мгновение как бы пропадали, терялись в них.
- Люблю своего брата учителя! Это соль земли! - крикнул он, взглянув на
фельдшера и старшину.
Широкий выказывал все признаки шумного и даже буйного восторга,
порывистой стихийной радости: встреча с учителями привела его в это
необычайное душевное состояние.
- Поклонись им ниже, чучело ты! - набросился Широкий на старшину.
В тот момент, когда старшина здоровался с учителями, Широкий схватил
его за шиворот и наклонил его голову.
- Это святые мученики за идею народного просвещения, не то что ты,
трубочист темный, только то и делаешь, что за недоимки последнюю коровенку
тащишь со двора, либо ты, клистирная душа: мучает человека живот, а ты из
него касторкой прошлогоднее выгоняешь.
- Не трогай ты лучше медицины, ничего ты в ней не понимаешь, -
заступился фельдшер за свою профессию.
Презрительно глянув на фельдшера, Широкий покачал головой.
- Да разве я против медицины говорю? Трубка ты гуттаперчевая!
Словом, Тарас Иванович Широкий разбушевался на радостях, что встретил
товарищей по профессии, учителей, - только в них видел он настоящих людей, с
которыми чувствуешь себя, как с братьями.
Появление новых людей внесло в компанию панямонцев значительное
оживление. Найдус и Брыль также зашевелились - ведь была надежда
перекинуться картами с дорогими гостями.
Оглядев исподтишка молодых учителей, Брыль, казалось, обнюхал их
карманы, но это обследование не вызвало в нем больших надежд - учителя были
одеты не очень нарядно. Ну да это не так уж важно! Важно было то, что вокруг
новых людей можно собрать компанию. Брыль тотчас же поспешил к волости -
ведь как раз нужно было отсылать почту и подписывать бумаги. Что бы там ни
говорил Широкий, а не подписанная старшиной бумага из волости не пойдет. Он
простился со всеми и на прощание перемигнулся с Найдусом и Широким. Смысл
этого подмигивания был примерно такой: "Банчок можно считать налаженным.
Созывай братию".
Все это было сделано, разумеется, очень быстро, мимоходом, между
прочим.
- Зачем же мы топчемся здесь, на крыльце? - снова порывисто заговорил
Широкий. - Ты, пиявка, приглашай гостей да за бутылкой посылай.
- Ей-богу, нет денег! - И Найдус несколько раз постучал себя кулаком в
грудь.
- Тьфу! - плюнул Широкий и окинул фельдшера презрительным взглядом.
- Да зачем нужна эта горелка?
- Бросьте вы горелку! Посидим немного - и домой...
- Братцы вы мои родные, куда домой? И не думайте даже! Я рад, что своих
братьев учителей вижу: хоть душу отвести есть с кем.
- А мы, признаться, и выбрали такую дорогу, чтобы Тараса Ивановича не
минуть.
- Молодцы! Ей-ей, молодцы! Пойдем, хлопцы, ко мне!
Широкий встал, словно паровоз сдвинулся с места, взял молодых учителей
за руки.
- Пойдем! - позвал он и Найдуса.
- Мне к больному зайти надо.
- А зачем тебе ходить? Пошли касторки - и все.
- Я потом приду.
- Смотри же приходи!
Широкий и два гостя вышли на песчаную улицу.
Немного правее шла еще одна улица. В самом конце ее стоял каменный дом
Базыля Трайчанского. Отсюда он почти не был виден - его закрывали хаты, и
только крыльцо, остекленное разнообразными цветными стеклами, выступало на
улицу и словно говорило, что каменный дом не какая-нибудь пустая мечта, а
реальное достижение реальною человека. Строительство этого каменного дома в
свое время стало выдающимся событием в жизни Панямони. О нем много говорили
в местечке, а сам владелец сравнивался с соседними мелкими помещиками -
Плесковицким, Дашкевичем, Лабоцким. Базыль, слушая разговоры о своем доме,
только посматривал из-под козырька широковерхой учительской фуражки и
добродушно посмеивался. Разумеется, во всех этих разговорах проскальзывала
человеческая зависть: ведь никто из панямонцев не отказался бы от такого
дома.
Пройдя несколько шагов, учителя повернули влево. Миновали кузницу.
Лобанович, идя возле кузницы, невольно задержался на ней взглядом. Ему
вспомнилось, что здесь ловкий кузнец Хаим натягивал шины на колеса, что в
эту кузницу не раз приходилось ему, Андрею Лобановичу, приезжать и приходить
с дядькой Мартином по разным хозяйственным делам. И кузница и само местечко
выглядели тогда как-то иначе, производили более внушительное впечатление,
может быть потому, что сам он был маленький. И ему стало почему-то грустно,
но эта грусть была мимолетной и смутной. Недалеко от кузницы протекала
маленькая речка Панямонка, над которой живописно склонялись хрупкие
широковерхие вербы, словно прислушиваясь к шепоту и бульканью крохотных
волн.
На протяжении всего короткого пути, минут на пять ходьбы, Широкий не
переставал в весьма повышенном тоне рассказывать о затхлости местечковой
жизни, о ничтожности интересов панямонской интеллигенции. Он энергично
размахивал руками, сопел, жаловался на жару, снимал свою белую фуражку с
двумя значками и платочком вытирал коротко остриженную голову.
- И только когда встретишь своего брата учителя, чувствуешь себя так,
словно тебе блеснул луч солнца из-за темных туч после затяжной непогоды, -
гремел Широкий уже возле двора своей школы.
И, словно до глубины души возмущенный затхлостью панямонской жизни, он
с силой толкнул ногою калитку. Она с размаху стукнулась о ворота, и учителя
вошли во двор.
Ступив на крыльцо, Широкий с шумом сел на скамейку, вытянул
здоровенные, дебелые ноги и погладил свой живот-корыто.
- Го-о-о, братцы мои, устал!
Лобанович с Садовичем, взглянув на живот Тараса Ивановича, не