— Но какие? Выбыло несколько учениц, так ведь для пансиона это ровно ничего не значит. Тогда что же?.. Элена уехала за границу, и за нее маме не надо беспокоиться. Она не пропадет! — с улыбкой воскликнул он. — Что же тогда остается? Уж не я ли?.. Но я тоже готов уехать и не знаю, почему мама оттягивает мой отъезд.
   Мадзя потупилась.
   — Нет, серьезно, меня очень беспокоит состояние мамы, — продолжал пан Казимеж не озабоченным, а скорее недовольным тоном. — Даже со мною она стала нервна, а о лечении не дает и заикнуться. Притом с нею происходит какая-то перемена. Сколько помню себя, она всегда поощряла меня в моем стремлении добиться высокого положения в обществе, ну, я и делаю карьеру, у меня есть связи. Между тем сегодня, когда мне надо ехать, мама разразилась такой филиппикой о труде и своем куске хлеба, что я просто испугался. Но больше всего меня беспокоит то, что мораль она читала насмешливым тоном, была как-то возбуждена, смеялась… Не заметили ли вы каких-нибудь перемен в маминых привычках? Не кажется ли вам, например, что мама… что мама… злоупотребляет эфиром? Иногда она прибегает к эфиру, чтобы унять приступы невралгии. Вообще я ничего не понимаю!
   Жестом, полным отчаяния, он схватился за голову, но лицо его выражало только недовольство.
   — Пожалуйста, никому не говорите об эфире, быть может, я ошибаюсь. Но, прошу вас, панна Магдалена, обратите внимание на маму, — прибавил он, взяв девушку за руку и просительно глядя ей в глаза. — Я считаю вас самым близким человеком нашей семьи, как бы второй дочерью мамы. Если вы что-нибудь заметите, сообщите мне, где бы я в это время ни находился: здесь ли, или за границей. Вы сделаете это? — спросил он печально и нежно.
   — Да, — тихо ответила Мадзя, которую в трепет приводили звуки голоса пана Казимежа.
   — А теперь еще одна просьба. Напишите Эленке письмо в таком духе, что мама раздражена, что в пансионе дела идут плохо. Прибавьте еще в шутливом тоне, что в Варшаве много болтают об ее шалостях и кокетстве. Ну и девушка, скажу я вам! Хочет понравиться Сольскому, а кружит головы другим! Хороший способ, но не со всяким. Сольский слишком блестящая партия, и не стоит отпугивать его легкомысленным поведением.
   Мадзя с беспокойством смотрела на пана Казимежа. Ей вспомнились опасения Ады.
   — Так вы выполните мою просьбу? Ради моей матери, панна Магдалена, — говорил пан Казимеж.
   — Да. Но я не могу писать Эле о пане Сольском.
   Гримаса нетерпения пробежала по красивому лицу пана Казимежа, но тотчас пропала.
   — Ладно, бог с ним, с Сольским, — сказал он. — А мне вы будете писать за границу о здоровье мамы?
   — Напишу, если случится что-нибудь серьезное.
   — Только в этом случае? Что ж, ничего не поделаешь, спасибо и на том.
   Он снова взял руку Мадзи и, заглядывая девушке в глаза, приник к ее руке в долгом поцелуе.
   Мадзя затрепетала, но не в силах была отнять руку. Пан Казимеж снова и снова целовал эту руку, и поцелуи были все более долгими и страстными. Но когда он взял другую руку, девушка вырвала обе.
   — Это лишнее, — сказала она с возмущением. — Когда речь идет о здоровье пани Ляттер, я могу написать даже вам…
   — Даже мне! — вскочив со стула, повторил пан Казимеж. — О, как вы безжалостны! Однако вы должны признаться, что я выиграл пари, — прибавил он с усмешкой, — я поцеловал вашу ручку, правда, на несколько месяцев позже, чем бился об заклад…
   Теперь Мадзя вспомнила, как они спорили в октябре, в присутствии Эленки.
   — Ах! — воскликнула она изменившимся голосом. — Так вы поэтому разговаривали со мной о своей матери? Это остроумно, но… не знаю, благородно ли…
   Мадзя не могла удержаться, и по лицу ее покатились слезы.
   Она хотела уйти, но пан Казимеж загородил ей дорогу.
   — Панна Магдалена, — с улыбкой сказал он, — ради бога, не сердитесь на меня! Разве в моем поступке не чувствуется юмор висельника, шутка человека, который впал в отчаяние? Я не могу объяснить вам, что со мною творится. Я боюсь, что с мамой или с Элей случится какая-то катастрофа, и я так несчастен, что смеюсь уже над самим собою. Ведь вы простите меня, правда? Я вас считаю своей второй сестрой, вы лучше и умнее моей родной сестры… А братья, знаете, любят иногда приставать к сестрам… Ну, вы не сердитесь? Вы пожалеете меня хоть немножко? Забудете о моем безумстве? Да?..
   — Да, — прошептала Мадзя.
   Он снова схватил ее руку, но Мадзя вырвалась и убежала.
   Пан Казимеж остался один посреди комнаты.
   «Девочка с темпераментом, — подумал он, прижав палец к губам. — Странный народ эти девчонки. У каждой шельмочки своя повадка! Жаль, что надо уезжать… Ну, да ведь не навечно».
   Мадзя побежала в дортуар, спряталась за ширмой и весь вечер пролежала, зарывшись лицом в подушки. Когда пришли ученицы и стали допытываться, что с нею, лицо у Мадзи пылало, глаза горели, она жаловалась на сильную головную боль. Девушка не понимала, что с нею творится: она была оскорблена, смущена, но счастлива.
   На следующий день, в воскресенье, в первом часу дня, панна Говард предложила Мадзе прогуляться на выставку. Однако, когда они вышли на улицу, панна Клара сказала:
   — Вы думаете, мы в самом деле идем на выставку?
   — А куда же? — со страхом спросила Мадзя, боясь услышать имя пана Казимежа.
   — Мы идем к Малиновской, — заявила панна Говард. — Надо раз навсегда с этим покончить! Вчера на совете я окончательно убедилась, что у пани Ляттер нет уже ни планов, ни энергии. Она производит впечатление человека сломленного. Я должна спасти ее.
   Панна Малиновская жила с матерью в районе Маршалковской и занимала три комнаты на четвертом этаже. Мать вела хозяйство, а дочь по целым дням давала ученицам дома уроки.
   Когда панна Говард и Мадзя вошли к ней в комнату, панна Малиновская сидела за проверкой упражнений. Она прервала работу и поздоровалась с Мадзей без представлений, крепко пожав ей руку.
   Панна Малиновская была худая тридцатилетняя блондинка, с красивыми глазами, гладко причесанная, прилично, но без особого вкуса одетая. Голос у нее был мягкий, лицо спокойное, с тем выражением непреклонности, которое появлялось порой на лице пани Ляттер. У Мадзи тотчас сложилась теория, что всякая начальница пансиона должна обладать непреклонным характером и взгляд у нее должен быть внушительным. Сама она не отличалась ни непреклонностью, ни внушительностью и поэтому не могла мечтать о том, чтобы открыть пансион.
   Когда панна Малиновская предложила гостям присесть, панна Говард произнесла менее решительно, чем обычно:
   — Мы пришли к вам как депутатки…
   Панна Малиновская молча кивнула головой.
   — И хотим попросить вас окончательно решить вопрос о том…
   — Чтобы стать сотоварищем пани Ляттер? — прервала ее панна Малиновская. — Я уже решила. Я не пойду на это.
   Панна Говард была неприятно удивлена.
   — Не можете ли вы объяснить нам почему? Правда, мы не имеем права… — проговорила она еще менее решительно.
   — Что ж, хотя несколько странно, что с этим предложением ко мне не обратилась лично пани Ляттер.
   — Мы хотели подготовить почву для соглашения, — прервала ее панна Говард.
   — Почва уже есть, — возразила панна Малиновская. — Как вам известно, полгода назад я была готова стать сотоварищем пани Ляттер. Она этого не пожелала. А сегодня ваше предложение не представляет для меня интереса.
   — Пани Ляттер человек с большим опытом, — заметила, краснея, панна Говард.
   — А как она добра! — прибавила Мадзя.
   — У нее определенное реноме, — с жаром подхватила панна Говард.
   Панна Малиновская слегка пожала плечами.
   — Придется мне, видно, — произнесла она, — рассказать вам то, о чем я должна была бы молчать. Так вот, невзирая на все ваши уверения, что пани Ляттер хороший и опытный человек, с прекрасным реноме, а я новичок на педагогическом поприще, я не могу стать ее сотоварищем. Роль пани Ляттер кончилась, она женщина не нынешнего века.
   Мадзя заерзала на стуле и, сверкая глазами, сказала:
   — Пани Ляттер работает уже много лет.
   Панна Малиновская холодно на нее посмотрела.
   — А вы, сударыня, разве не работаете? — спросила она. — И, однако же, сколько вы зарабатываете?
   Мадзю так смутил этот вопрос, что она, как ученица, которую вызвал учитель, поднялась со стула и проговорила:
   — Пятнадцать рублей в месяц, квартира, стол и выходные часы три раза в неделю.
   Панна Говард пожала плечами.
   — Вот видите, сударыня, — произнесла панна Малиновская, — как вознаграждается в наш век женский труд. Мы можем вести лишь скромный образ жизни, не имеем права мечтать о том, чтобы составить себе состояние, и ни под каким видом не можем иметь детей, ибо… кто же выкормит и воспитает их?
   — Общество! — вмешалась панна Говард.
   — А вот пани Ляттер, — продолжала панна Малиновская, — придерживается совершенно других взглядов. Дом у нее на широкую ногу, работает она одна, а тратит за пятерых, а может, и за десятерых обыкновенных тружениц. Мало того: своих детей пани Ляттер воспитала барчуками…
   — Она ведь для них и работает, — прошептала Мадзя.
   — Вы ошибаетесь, сударыня, — прервала ее панна Малиновская, — она уже не работает, она уже не может работать. В смертельном страхе она только помышляет о завтрашнем дне, чувствуя, что завтрашний день не для нее. Она видит, что капитал, который она вложила в воспитание детей, загублен зря. Ведь дети не только не помогают ей, не только проматывают ее деньги, не только разрушают ее будущее, но и сами не могут устроить свою жизнь.
   — Вы говорите ужасные вещи, — прервала ее Мадзя.
   Панна Малиновская удивилась.
   — Но ведь это не я — весь город говорит, — возразила она, глядя на панну Говард. — Вот и панна Говард свидетель. От себя же я только прибавлю, что за свой труд я получала бы пятьсот — шестьсот рублей в год, а потому не могу стать сотоварищем женщины, которой нужны тысячи. Правда, у меня есть небольшой капитал, но проценты от него, если пансион даст их, принадлежали бы моей матери.
   — Мы ничего не можем требовать от вас, — сказала смущенно панна Говард.
   — Да я и не говорю о требованиях, я только объясняю вам, как обстоит дело, чтобы не быть превратно понятой и чтобы впоследствии меня не судили слишком строго, — снова возразила панна Малиновская. — Я нахожусь в щекотливом положении, ведь пани Ляттер может все потерять, а я до некоторой степени вовлечена в ее дела и вынуждена буду купить у нее пансион. К тому же пансион запущен, нужны большие перемены, в том числе и в личном составе.
   Мадзя была вне себя от негодования, панна Говард то бледнела, то краснела, насколько это было возможно при ее вечно розовом лице.
   После тягостной паузы панна Говард поднялась и стала прощаться с хозяйкой дома.
   — В таком случае, — сказала она напоследок, — мы должны искать других путей спасения.
   — Надеюсь, панна Клара, — произнесла Малиновская, — все, что я сказала, для вас по крайней мере не является неожиданностью? Мы ведь уже несколько месяцев ведем об этом разговоры.
   — Да, но мои взгляды на этот предмет изменились, — холодно ответила панна Говард.
   Мадзя была в таком смятении, что чуть не забыла проститься с панной Малиновской.
   Когда, покинув квартиру будущей начальницы, они вышли с панной Говард на улицу, та сердитым голосом заговорила:
   — Ну, моя Малинося, вижу я, что ты за птица! Нет, каким тоном она сегодня разговаривала! Личный состав… Слыхали, панна Магдалена? Она нас с вами причисляет к личному составу? Я ей покажу личный состав! Хотя в том, что она говорит о пани Ляттер, она права. Трудящаяся женщина не может расходовать столько денег на себя и на детей, да и в конце концов воспитывать детей, давать им фамилии должно общество.
   — Но дети пани Ляттер носят фамилию своего отца, — заметила Мадзя.
   — Это верно, ну а если бы у них не было отца?
   — Боже, боже! — прошептала Мадзя. — Какой ужас! Неужели пани Ляттер уже нельзя спасти?
   — Конечно, можно, — энергически ответила панна Говард. — Мы пойдем к ней и скажем: сударыня, в принципе мы против замужества, но при таких исключительных обстоятельствах советуем вам выйти замуж за дядю Мани Левинской. Он даст денег, и мы поведем пансион без Малиновской.
   — Панна Клара! — в изумлении воскликнула Мадзя, останавливаясь посреди улицы.
   — Для нее нет другого выхода, кроме как выйти замуж за этого старика, — настаивала панна Говард.
   — Что это вы говорите! Откуда этот разговор о свадьбе?
   На этот раз изумилась панна Клара.
   — Как! — воскликнула она. — Вы не знаете даже о том, о чем кричат все? Нет, вы положительно дичаете в пансионе!
   И по дороге домой она успела пересказать Мадзе все сплетни, которые ходили о пани Ляттер в различных кругах общества. Она прибавила, что консервативные круги решительно стоят за то, чтобы пани Ляттер вышла замуж за Мельницкого, что радикальная молодежь смеется над браком, который в будущем должен быть уничтожен, а умеренное крыло сторонников эмансипации женщин советует временно сохранить брак как переходную форму.
   Напоследок она заявила, что хотя и придерживается радикальных взглядов, но может отнестись с уважением к убеждениям почтенных консерваторов, даже готова подчиниться решению умеренного крыла сторонников эмансипации женщин, если на жизненном пути ей встретится необыкновенный мужчина. Ради обыкновенного она собой не пожертвует, ведь мужчины глупцы и негодяи, и ни один из них не может оценить ее, существо высшее, и постигнуть ее потребности.
   Никогда панна Говард не была так красноречива и никогда в голове Мадзи не царил такой сумбур, как после этой прогулки. Словно зигзаги молний вспыхивали в ее уме мысли то о толстяке Мельницком, то о панне Малиновской, то о трудящихся женщинах, которым нельзя иметь детей, то о различных кругах общества: консервативных, радикальных, умеренных. Голова у нее горела, стон и звон стоял в ушах, творя хаос, а в сердце таилась тревога за пани Ляттер.
   «Боже, что станется с нею и ее детьми?» — думала девушка.
   Вечером, уже в постели, Мадзя вознегодовала на панну Малиновскую.
   «Что это она толкует, будто трудящаяся женщина не должна иметь детей? А разве деревенские женщины не трудятся, и, однако же, они становятся матерями. Дети — это такие милые, такие чудные создания. Нет, лучше уж умереть, чем…»
   Она закрыла глаза, и ей приснился пан Казимеж.


Глава восемнадцатая

Тюфяк наказан


   Предавшись мыслям о будущем пани Ляттер, Мадзя ни на другой день, ни во все последующие дни не заметила, что в пансионе назревают какие-то события. Она видела, что панна Говард сердится, слышала, как шепчутся классные дамы, до слуха ее то и дело долетали словечки, которые ронял кто-нибудь из воспитанниц: «Интриган», «Тюфяк!» — но она не придавала им значения.
   Душа ее была охвачена тревогой за пани Ляттер, Эленку, даже… за пана Казимежа, которым, как думала панна Малиновская, грозило разорение… Так какое ей было дело до того, что кого-то называют интриганом и тюфяком, что весь пансион о чем-то шепчется? Разве в душе ее не звучал таинственный шепот, в котором ей особенно явственно слышалось:
   «Роль пани Ляттер кончилась бесповоротно».
   «Трудящиеся женщины не должны иметь детей».
   Эти слова казались Мадзе жестокими, тем более жестокими, что она любила пани Ляттер, как вторую мать, причем больше всего любила ее за то, что у нее есть дети.
   «Как можно, — думала она, — с таким страшным равнодушием отказывать в праве на жизнь этим крошечным невинным существам, чьи души, быть может, витают над нами, моля нас о рождении, крещении и вечном спасении? Как можно для них, нерожденных, закрывать вечность только ради того, чтобы нам было хорошо?»
   При воспоминании о панне Малиновской, которая так спокойно изрекла приговор нерожденным, душу Мадзи наполняла тревога. Ей казалось, что смиренная, но непреклонная блондинка объявляет войну самому богу.
   «Нет, уж лучше умереть, чем такое подумать», — говорила Мадзя в душе.
   А тем временем вокруг нее шептались о каком-то интригане и тюфяке. Но, когда Мадзя подходила к кучке учениц, девочки умолкали, хотя по глазам было видно, что они говорили о чем-то важном.
   Однажды до слуха Мадзи долетел шепот:
   — Ей панна Говард ничего не сказала: она такая добрая, что может испортить все дело.
   Мадзя машинально взглянула на воспитанницу, которая обронила эти слова, но та убежала. Однако и эти слова отскочили от Мадзи, как мяч от стены.
   В следующую субботу Мадзя дежурила в четвертом классе, где от десяти до одиннадцати у Дембицкого был урок ботаники. В классе царила тишина, и Мадзя, сидя на стуле, вышивала, погрузившись в размышления.
   После звонка учитель немецкого языка вышел из класса, и минуты через две вошел Дембицкий. Он, как обычно, казался озабоченным и на ходу высоко поднимал колени; обойдя кафедру, старик споткнулся о ступеньку, насмешив девочек, и сделал запись в дневнике.
   Затем он тихим голосом сказал:
   — Панна Кольская…
   — Ничего не говори! Ты ничего не знаешь! — послышался шепот в классе.
   Мадзя окинула взглядом класс. Большая часть учениц сидели, опустив головы, только на задних партах были видны пылающие лица и горящие глаза.
   Дембицкий задумался, стал перелистывать дневник, поиграл пером, однако отметки ученице не поставил.
   — Панна Северская! — вызвал он через минуту.
   — Ничего не говори! Ты не приготовила! — раздались голоса девочек, на этот раз громче и сильнее.
   Дембицкий поднялся с кресла и, глядя на ряды склоненных головок, спокойно сказал:
   — Что это значит, дети?
   — Мы ничего не понимаем! На уроках скучно!
   — Вы не понимаете ботаники?
   — Ничегошеньки не понимаем! — крикнул тонкий голос. А вслед за ним раздался целый хор:
   — Не понимаем! Не хотим!
   У Дембицкого лицо стало серым и посинел нос. Старик покачнулся, перевел дух, точно ему не хватало воздуха, в глазах его сверкнула тревога. Однако он совладал с собою, сошел с кафедры, остановился перед первыми партами и, покачав головой, с улыбкой произнес:
   — Ах, дети! Дети!
   И вышел из класса, снова высоко поднимая на ходу колени и держа руку за лацканом сюртука.
   Когда он бесшумно затворил за собою дверь, Мадзя спросила в полубеспамятстве:
   — Что это значит?
   В ответ раздались рыдания одной из приходящих учениц. Это была племянница Дембицкого.
   — Что это значит? — повторила Мадзя.
   В классе царило немое молчание, а через минуту расплакалась девочка, которая дружила с племянницей учителя.
   Вслед за нею в разных углах класса заплакали другие девочки и послышались голоса:
   — Это все Бандурская!
   — Неправда, это Ланге!
   — Мне панна Говард велела!
   — Надо извиниться.
   — Извиниться! Извиниться! Панна Магдалена, попросите пана учителя!
   Мадзя бросила на пол свое вышиванье и выбежала в коридор.
   Дембицкий в шубе и шапке стоял на середине лестницы и, держась за перила, тяжело дышал. Мадзя схватила его за руки и со слезами спросила:
   — Что с вами? Почему вы уходите?
   — Ничего. Мне напомнили, что пора взяться за более спокойную работу, — ответил он с печальной улыбкой.
   — О пан Дембицкий, прошу вас, вернитесь! — умоляла Мадзя, все крепче сжимая руки старика. — Они так просят, так просят!
   — Дети — всегда народ хороший, — возразил он, — а вот я болен и не могу уже больше быть учителем.
   В эту минуту по коридору пробежала племянница Дембицкого и, стремительно спустившись по лестнице к старику, бросилась со слезами ему на шею.
   — Дядюшка, — воскликнула она, — я с вами пойду, я не хочу здесь оставаться!
   — Хорошо, дитя мое. Возьми только свой салопчик.
   — Я возьму, дядюшка, только вы подождите меня, не уходите одни, — плакала девочка, целуя старику руки.
   — Сударь, — проговорила Мадзя, — я готова в ноги сам поклониться…
   Она закрыла лицо платком и бросилась наверх.
   В остальных классах обратили внимание на шум в коридоре. Вышли две-три учительницы и стали спрашивать у Мадзи, что случилось.
   — Ничего, — ответила она. — Дембицкий заболел.
   Панна Говард тоже выбежала из своей комнаты, неспокойная, охваченная возбуждением.
   — Стало быть, уже? — спросила она у Мадзи.
   На этот раз Мадзя увлекла ее в комнату и, захлопнув дверь, воскликнула:
   — Вы злая женщина!
   — Что это вы говорите? — не сердито, а скорее робко спросила панна Говард.
   — Что вы наделали? Вы погубили ни в чем не повинного человека, старика с больным сердцем. Спуститесь вниз, посмотрите, и вы до гроба не простите себе этого поступка. Кому он мешал, кого обижал этот несчастный?
   — У него больное сердце? — переспросила панна Говард. — Он действительно болен? Но я ведь об этом не знала.
   — В чем он провинился перед вами? Перед кем он еще провинился? Жалости нет у вас, бога вы не боитесь! — сдавленным голосом говорила Мадзя.
   — Но если он действительно так несчастен, я могу написать ему, пусть возвращается в пансион. Я ведь не знала, что у него больное сердце. Я думала, он тюфяк, и только, — оправдывалась смущенная панна Говард.
   «Она и в самом деле сумасбродка», — подумала Мадзя. Отерев слезы, она покинула огорченную панну Говард и вернулась в класс.
   Через четверть часа после скандала, когда Дембицкий с племянницей были уже на улице, к пани Ляттер через черный ход явилась одна из классных дам и рассказала ей о происшествии в четвертом классе.
   Пани Ляттер слушала возбужденная, пылающая, однако на вопрос классной дамы, поднимется ли она наверх, с деланной улыбкой ответила:
   — Ну не все ли равно! Это действительно безобразие, но…
   Она махнула рукой и тяжело опустилась на диван.
   Классная дама, так ничего и не поняв, ушла удивленная, а Станислав в эту минуту принес пани Ляттер письма с почты.
   Все еще улыбаясь, пани Ляттер стала просматривать письма. Одно из них упало на пол, она с трудом подняла его.
   — От Мельницкого, — сказала она. — А вот из Неаполя. От кого бы это?
   Она вскрыла письмо и пробежала коротенькую анонимку, написанную по-французски.
   «По общему мнению, женщина вы умная, стало быть, должны предостеречь свою дочь, чтобы она, если уж нашла себе женишка, не отбивала женихов у других невест, которые не мешали ей охотиться за богатым мужем.

   Благожелательница».

   Пани Ляттер скомкала письмо и, опершись головою о спинку дивана, сказала вполголоса, все еще улыбаясь:
   — Ах, Эля! Даже из-за границы шлют на тебя жалобы…


Глава девятнадцатая

Первая печаль


   В середине марта, часов около семи вечера, панна Говард вернулась из города и, вызвав Мадзю из класса, увлекла ее к себе в комнату.
   Панна Говард была возбуждена. Трясущимися руками она зажгла лампу и, не снимая ни пальто, ни шляпки, опустилась на стул. Ее обычно розовое лицо было сейчас таким же серым, как волосы, только нос покраснел под мартовским дуновением.
   — Что с вами? — в испуге спросила Мадзя. — Уж не пристал ли к вам кто на улице?
   Панна Говард пожала плечами и взглянула на Мадзю с презрением. Прежде всего к ней никто никогда не приставал, а если бы и пристал, так что из этого? Такой пустяк ее бы не расстроил.
   Она помолчала с минуту, как опытный декламатор, который хочет произвести впечатление. А затем медленно заговорила, прерывая по временам свою речь, чтобы перевести дыхание.
   — Известно ли вам, сударыня, у кого я только что была и с какой целью? Уверена, что вы никогда не отгадаете. Я была… у Иоаси!
   — Вы у Иоаси? — воскликнула Мадзя. — Что же она?
   — Она приняла меня очень мило, догадавшись, что я пришла к ней как друг.
   — Вы как друг Иоаси? Но ведь…
   — Вы хотите сказать, что она из-за меня потеряла место? Но она, бедняжка, рано или поздно потеряла бы любое место. Состояние ее здоровья…
   — Она больна? Что с нею?
   Панна Говард подняла глаза к небу и, не ответив на вопрос Мадзи, продолжала:
   — Сегодня я встретила мадам Фантош, которая все время поддерживает знакомство с этой несчастной жертвой…
   — Вы говорите об Иоасе? — прервала ее Мадзя.
   — Да, я тоже была удивлена, когда спросила у мадам Фантош, откуда она возвращается, и услышала, что от этой несчастной. Но почтенная мадам Фантош сказала мне два слова, которые меня обезоружили. — Тут панна Говард, поднявшись со стула, прошептала Мадзе на ухо: — Иоася в положении… — И начала снимать пальто и шляпку, как человек, которому сказать больше нечего, потому что он изрек истину, в которой соединились все истины, какие существовали, существуют и когда-нибудь еще могут быть открыты человечеству.
   — Иоася? Что вы говорите? — воскликнула Магдалена, придя в себя после минутного остолбенения. — Но ведь она не замужем…
   Пальто свалилось у панны Говард с плеч и повисло на левой руке, с которой она еще не успела снять его. Белобрысая дама посмотрела на Мадзю глазами, которые сегодня были еще более белесыми, чем обыкновенно, и ответила с ледяным спокойствием:
   — Ну, знаете, панна Магдалена, вам бы опять в первый класс пойти, что ли! Как, неужели в ваши годы независимая женщина может задавать подобные вопросы? Вы, сударыня, просто смешны!
   Мадзя покраснела, как самая красная вишенка.
   — Я все понимаю…
   — Ничего вы не понимаете! — топая ногой, воскликнула панна Говард.
   — Нет, понимаю! — чуть не со слезами настаивала Мадзя. — Но я знаю…
   — Что вы знаете?
   — Я знаю, что такой ужасный поступок она совершила не одна, — ответила Мадзя, моргая глазами, полными слез.