«Почему Сольский никогда так не говорил? — думала Мадзя, слушая пана Казимежа. — А может, и говорил, да только Элене!»
   Вдруг она очнулась и отдернула руку, которую пан Казимеж начал покрывать страстными поцелуями.
   — Нельзя? — спросил он.
   — Не надо.
   — А если бы умирающий от жажды попросил у вас каплю воды?
   Мадзя, задумавшись, молчала; пан Казимеж опять осторожно взял ее руку и начал целовать.
   — Вы мечтаете, — шептал он. — О чем же, о чем?
   — Я думала о вашей матери.
   Молодой человек вздрогнул, будто на него вылили ушат ледяной воды.
   «Ну, и сентиментальность!» — сказал он про себя и сразу остыл.
   В эту минуту в дверях показалась голова пани Бураковской.
   — Прошу прощенья, я не помешала? Не угодно ли самоварчик? Или прикажете послать за ветчинкой?
   — Если для меня, — уже совершенно отрезвев, ответил пан Казимеж, — благодарю, не стоит. У меня назначена встреча.
   Он взял шляпу и попрощался с Мадзей. Пани Бураковская скрылась за дверью.
   — Но вы будете на свадьбе у Эленки? — спросила Мадзя.
   — Поверьте, я желал бы не дожить до свадьбы… моих сестер, — с иронией ответил пан Казимеж.
   Когда он ушел, Мадзя почувствовала только усталость от целого дня беготни по урокам да смутное недовольство собой за то, что совсем не приободрила сегодня пана Казимежа и не пробудила его гений.
   «Во всяком случае, — думала она, — теперь-то он знает, что я заменила ему сестру и мать. Сестру он во мне угадал, а о матери я ему напомнила».


Глава тринадцатая

Снова отголоски прошлого


   Несколько дней Мадзя провела спокойно: никто к ней не заходил, с новыми ученицами она уже свыклась, суета в доме перестала ее раздражать. Каждый день она видела одни и те же лица, вдыхала одни и те же запахи; даже шум на улице и стук швейной машины в соседней комнате стали казаться ей тишиной.
   Теперь она могла поразмыслить, заглянуть в свою душу. И вот, пытаясь в одинокие вечера разобраться в самой себе, Мадзя заметила, что в хаосе событий, лиц и чувств, захвативших ее, маячит что-то, словно бледный огонек на далеком горизонте.
   Это не было ни новым взглядом на мир и человеческую душу, ни новой целью в жизни, нет, совсем другое чувство наполняло ее сердце: ожидание и тревожное любопытство.
   Странные мечты бывали у Мадзи. Иногда ей мерещилось, будто ее преследует толпа мужчин, похожих на Згерского и Пастернакевича, и все они зовут ее в театр или на прогулку. Их предложения были возмутительны, неприличны, и все же Мадзя говорила себе, что прогуляться наедине с мужчиной или пойти с ним в театр, это, пожалуй, очень занятно. Будь Здислав в Варшаве, она непременно потащила бы его в далекую прогулку, чтобы посмотреть, приятно ли это.
   Еще она воображала себя панной Говард, с которой беседует кривоногий поверенный Сольского. Тогда она спрашивала себя, о чем они могут говорить вдвоем по нескольку часов и как это он обучает панну Говард вести счетоводные книги. Ведь не зря эта мужененавистница называет его приятным человеком.
   А иногда ей казалось, что она невеста, как панна Жаннета или Маня Левинская. Жениха своего она не знает, но сердце ее полно нежности. Кто же ее избранник? Это безразлично; это мужчина, которому она навеки предана телом и душой, — вот и все. При мысли об этом виде рабства ее охватывало смешанное чувство удивления и любопытства, ей казалось, что именно в таком рабстве, в полном отрешении от себя самой, и заключается неведомое ей счастье.
   Тогда на фоне этих смутных мечтаний появлялся силуэт Сольского. А порой Мадзя будто снова слышала страстные речи пана Казимежа и ощущала на своей руке его волнующие поцелуи. А то еще ей казалось, что все мужчины, даже прохожие, смотрят на нее как-то по-особому, словно хотят навязать ей свою волю и приковать ее к себе навсегда.
   Теперь они все были ей безразличны. Но она предчувствовала, что будущий ее жених был бы для нее дороже всего на свете.
   «Какие глупости лезут мне в голову!» — думает Мадзя.
   И тут же она вспоминает, что такое же беспокойство и, разумеется, такие же болезненные грезы уже владели ею когда-то раньше. Это было еще при жизни пани Ляттер, зимой. Мадзя помнит, что в ту пору каждая прогулка была для нее пыткой; даже когда она шла опустив глаза, она видела, что мужчины как-то странно смотрят на нее, и это вызывало в ней тревожное любопытство.
   Но тогда это состояние души быстро прошло, его рассеяли невзгоды пани Ляттер, переполох в пансионе и, наконец, отъезд к родным. Когда же Мадзя поправилась после тифа, от всех этих чудачеств и следа не осталось. Живя в Иксинове, Мадзя просто удивлялась, когда пан Ментлевич или Круковский заговаривали с ней о любви или когда панна Евфемия старалась поймать мужчин в свои сети.
   Мадзя только диву давалась: «Ну на что это похоже?» А теперь, копаясь в собственной душе, она говорит:
   «Неужто мне опять угрожает тяжелая болезнь? Иначе откуда это беспокойство, эти странные виденья?»
   Наверно, такое же любопытство пробуждается у птенца, когда у него вырастают крылья, и так же томится весной ландыш, когда на его стебельках появляются бутоны.
   Все это время пан Казимеж не показывался.
   «Неужели обиделся? — думала Мадзя. — А вдруг бросил свою контору?»
   Минутами она упрекала себя за то, что в последнем разговоре была недостаточно любезна с ним, но разве она виновата, что не могла быть приветливей?
   «Какая я ледышка! У меня нет сердца!» — говорила она себе.
   В этом новом душевном состоянии, когда каждый мужчина будоражил ее воображение, два человека рисовались ей особенно ясно: пан Казимеж и Сольский. Они попеременно являлись ей в мыслях, сливались воедино, но пробуждали в ней разные чувства. Воспоминание о пане Казимеже наполняло ее смутным ожиданием и возбуждало любопытство, меж тем как с образом Сольского было связано ощущение тревоги и беспричинного стыда.
   Она понимала, что пан Казимеж еще при жизни матери начал вводить ее, Мадзю, в мир неизвестных ей чувств, да и впредь охотно взял бы на себя роль проводника. О, это был привлекательный и красноречивый проводник! Войти с ним в новый мир — она готова. Но остаться в этом новом мире она могла бы только с Сольским. Мадзя догадывалась, что в открывающейся перед ней неведомой стране бушуют неистовые бури и там нужен сильный и мужественный защитник, каким мог быть только Сольский. Только рядом с ним Мадзя могла бы закрыть глаза, ступая над мрачной бездной, от которой веяло ужасом, только ему она могла бы покориться безусловно.
   Эти беспорядочные грезы волновали ее душу. Девушка не умела выразить их словами, но чувствовала, что они для нее новы и полны непреодолимого очарования.
   Однажды в середине июля, когда Мадзя пришла с уроков на обед, ей сказали, что какая-то дама уже два часа ждет ее в комнате.
   Это была панна Цецилия. С криком радости подруги бросились друг другу в объятия.
   — Какая ты умница, что наконец приехала!
   — Какая ты красивая, Мадзя! Боже мой, уехала из Иксинова совсем ребенком, а теперь — взрослая женщина! Немного похудела, но это тебе идет, — говорила панна Цецилия.
   — Я состарилась на год.
   — И столько пережила, бедняжка!
   — Ну что в Иксинове? Как поживают мои старики? — спросила Мадзя.
   Панна Цецилия почти не изменилась. То же алебастровое лицо, те же грациозные движения. Только седых волос прибавилось, зато в глазах иногда светилась радость.
   Гостья начала рассказывать, что мать немного сердится на Мадзю, отец, майор и ксендз передают ей тысячу поцелуев, а пан Ментлевич действительно женится на дочери заседателя.
   — Где же твои вещи, Цеся? — перебила ее Мадзя.
   — О, уже давно на вокзале. Нынче вечером я уезжаю в Краков.
   — Так ты хоть пообедай со мной.
   — Да я уже тут распорядилась, — улыбнулась панна Цецилия. — Твоя хозяйка очень любезна, она обещала прислать нам обед сюда.
   В самом деле через несколько минут не очень опрятная горничная накрыла на стол и принесла два обеда.
   — Когда ты выехала из Иксинова?
   — Представь, еще во вторник. Я целых два дня провела в деревне у панны Сольской, — смущенно ответила панна Цецилия. — В долгу я перед ней за это место в Язловце, по гроб не забуду.
   — Какое впечатление произвела на тебя Ада?
   — Знаешь, пожалуй, не очень приятное, — ответила панна Цецилия. — Она мне показалась гордой, замкнутой, раздражительной.
   — Что бы это могло значить? — прошептала Мадзя. — Говорила она с тобой обо мне?
   — Сама она ничего о тебе не рассказывала, зато допытывалась до мельчайших подробностей о твоей жизни. Поверишь ли, она откуда-то знает и о дарственной майора, и о концерте Стеллы, и о смерти Цинадровского. Но по всему видно, что слышала об этом не от тебя.
   — Я догадываюсь, — с горечью сказала Мадзя. — Пани заседательша познакомилась здесь с некоей пани Коркович, у которой бывает некий пан Згерский… Ах, милая Цеся, как изменились мои взгляды на жизнь! Я начинаю верить, что в мире очень много злых людей. По-настоящему злых. Ада, верно, обижена на меня? — помолчав, спросила Мадзя.
   Панна Цецилия машинально оглянулась и, понизив голос, ответила:
   — Обижена? Нет. Вообще мне кажется, что она тебя очень любит. Но знаешь, что мне приходило в голову, когда мы говорили о тебе? Она… она как будто ревнует тебя.
   — Меня? Ах, вот как! — воскликнула Мадзя. — Да, вспоминаю… Когда мы еще жили у пани Ляттер, приехал как-то брат Ады и обратил внимание на Элену Норскую. Ада мне тогда призналась, что ревнует его к Элене. «Если мой брат, — сказала Ада, — влюбится в Элену, он перестанет любить меня».
   — Да, да! — подтвердила панна Цецилия. — Наверно, так оно и есть. Ну конечно же!
   После обеда панна Цецилия сходила в город, а потом уже до самого вечера не расставалась с Мадзей.
   В девять часов Мадзя поехала с подругой на вокзал, где они со слезами распрощались, обещая как можно чаще писать друг другу.
   — Никак не могу примириться с мыслью, — сказала Мадзя, — что ты добровольно заточаешь себя в монастырь, в тюрьму…
   — Просто ты еще не знаешь, как утомительна мирская жизнь, и тебе непонятно, сколько утешения в чувстве, что приближаешься к вечности.
   — О, если бы эта вечность существовала! — прошептала Мадзя.
   — Ты не веришь? — изумилась панна Цецилия. — И все же она существует.
   Кондуктора торопили пассажиров и со стуком захлопывали двери вагонов.
   — Прощай, Цеся!
   Панна Цецилия, высунувшись из окна, повторила:
   — Существует, Мадзя, верь!
   Звонок, свисток — и… поезд тронулся.
   — Прощай, Цеся! — еще раз крикнула Мадзя.
   — Существует! Существует! — отвечал ей нежный голос, заглушаемый стуком колес.
   — «Да-да! Существуют только фосфор, жиры, железо и — небытие! — думала Мадзя. — Но не все ли равно, что будет там! Хоть бы изведать счастье в этой жизни!»
   На следующий день, в ту самую минуту, когда Мадзя подумала, что бы это могло приключиться с паном Казимежем, явился он сам. Ровно в шесть вечера постучался в дверь и, робко поздоровавшись, преподнес Мадзе розу, на этот раз алую.
   Мадзя покраснела, только теперь заметив, что на столике еще стоит первая роза, уже увядшая. Та была бело-розовая. Осмелься кто другой дарить Мадзе розы такого символического цвета, она бы, пожалуй, порвала с ним. Но пану Казимежу Мадзя вполне доверяла.
   «Что-то дальше будет?» — с любопытством подумала она, смеясь в душе.
   Мадзя была убеждена, что это какая-то невинная и поэтическая игра. Разве не заменила она пану Казимежу сестру и мать? Ей казалось, что об этом ее решении заменить ему сестру и мать должен знать весь мир и, в первую очередь, он сам.
   — А я думала, вы уехали из Варшавы, — сказала Мадзя.
   У пана Казимежа чуть дрогнули губы: значит, о нем здесь думали!
   — Нет, — возразил он, — вы предполагали другое: что я бросил банк.
   Мадзя с изумлением взглянула на него.
   — Откуда вы знаете?
   — В некоторых случаях жизни в нас пробуждается дар ясновидения, — ответил пан Казимеж, глядя в сторону. — Но успокойтесь, я не бросил банк. Мне открылась там новая область для наблюдений, новый мир! И порой мне кажется, что судьба лишь для видимости сделала меня конторщиком, как Фурье — торговым агентом, а в действительности направила меня как раз на тот путь, который всегда был моим призванием.
   Мадзя слушала его с увлечением. Это был уже не просто мужчина, который интересовал ее, это был гений, пробужденный, увы, не ею.
   Из ее груди вырвался затаенный вздох; пан Казимеж, продолжая говорить, придвинулся к Мадзе так близко, что касался ее платья.
   — Поступив на работу в банк, я очутился, как сказали бы поэты, у самого источника земных горестей, в лаборатории, где выращиваются микробы болезней современного общества. Представьте себе, что благодаря связям с заграницей и телеграфу мой принципал узнает о понижении или повышении ценных бумаг на десять — двадцать часов раньше, чем прочие смертные. Это дает ему возможность одни бумаги с выгодой покупать, а другие — с выгодой, или по крайней мере без убытка, продавать всяким беднякам или простакам, не получающим телеграмм из-за границы. К тому же в другой конторе моего принципала, как рой мух в мясном ряду, кишмя кишат ростовщики, скупщики зерна, леса, водки, сахара, а также множество неопределенных личностей, среди которых можно увидеть и пана Згерского. Все эти люди как будто бы действуют самостоятельно, на свой страх и риск, а на деле они всего лишь агенты нашего банка. По нашей указке они покупают и продают зерно, шерсть, дома, участки, наследственные капиталы — все, что угодно. Меня ничуть не удивило бы, если бы в нашей конторе торговали женщинами для турецких гаремов или рабами для южно-американских плантаторов. Все, что можно купить, продать, нанять или дать взаймы, должно здесь приносить барыши, и немалые.
   При этих словах пан Казимеж осторожно взял руку Мадзи, с изумлением слушавшей его рассказ.
   — Этот банкир, должно быть, способный человек, — заметила девушка. — Вот он и извлекает выгоду из своих незаурядных способностей.
   — О нет, панна Магдалена, ему вовсе не надо быть способным. Он наживается на том, что в его банке собираются глупцы, чьи карманы опустошают негодяи. Банк этот похож на лес, куда заманивают дичь и свистом зазывают гончих, а потом дают знак охотникам. Охотники бьют зайцев и глухарей, собакам достаются объедки, а мой принципал собирает пошлину — с дичи за лес, с охотников за право охотиться, да еще кое-что урвет от объедков, брошенных гончим. Это и называется ворочать большими делами. И с этого начну свою деятельность я, — с жаром прибавил он, — как реформатор общества.
   Мадзя смотрела на него с восхищением, не смея высвободить руку, которую пан Казимеж сжимал все нежней.
   — В нашем банке, — продолжал он, — мое внимание привлекла еще одна социальная проблема. В самых дальних комнатушках у нас работают несколько женщин. Они что-то клеят, пишут, отправляют, считают… Впрочем, я не знаю толком, что они делают. И вот любопытный факт. Наши сотрудницы, как рассказали мне старшие чиновники, раньше всех приходят в контору и позже всех уходят, трудятся, как муравьи, аккуратны, безропотны — словом, образцовые служащие. А получают куда меньше, чем мужчины, служившие прежде на их должности; вместо тридцати рублей им платят пятнадцать, вместо сорока — двадцать.
   — Какая несправедливость! — воскликнула Мадзя.
   — Когда-нибудь я поставлю перед обществом и этот вопрос, покажу всем, как эксплуатируют, обижают и обкрадывают женщин…
   — И до сих пор никто не обратил на это внимания? — возмутилась Мадзя.
   Пан Казимеж замялся и скромно опустил глаза.
   — Гм, в Европе уже поговаривают о банковских махинациях, да и об эксплуатации женщин…
   — Ну конечно, это Милль писал о порабощении женщин, — вставила Мадзя.
   — Но у нас никому и в голову не приходит…
   — Да, пожалуй! Панна Говард часто говорит об этом. Вам непременно надо поближе познакомиться с ней. Она как раз занимается вопросом о несправедливом отношении к женщинам.
   Вместо ответа пан Казимеж осторожно коснулся коленом платья Мадзи, но платье, а вместе с ним и рука тут же отодвинулись.
   Это не обескуражило пана Казимежа; он знал, что в таких случаях грубым насилием можно все испортить, а деликатной настойчивостью — всего добиться. Женщина подобна морскому берегу: вода размывает его пядь за пядью, мягко касаясь и отступая с тем, чтобы снова вернуться.
   — Очень рада, — холодно произнесла Мадзя, — что служба в банке так увлекает вас. Воображаю, как счастлива была бы ваша матушка, если бы могла послушать ваш интересный рассказ.
   «Какая холодность! Вот уж и мама выплыла на сцену! — подумал пан Казимеж. — Остается пожалеть, что бедняжка еще не может сослаться на честь мужа и на свою супружескую верность!»
   — Очень, очень рада! — повторила Мадзя, которую начинало беспокоить молчание пана Казимежа.
   Она нервно поднялась с дивана и выглянула в окно.
   — Солнце уже заходит, — сказала она. — Как быстро летит время!
   Это было намеком, и весьма прозрачным. Но пан Казимеж, ничуть не огорченный словами Мадзи, любовался ее сверкающими глазами и разрумянившимся личиком. Наконец он все же встал и пожелал ей спокойной ночи.
   Прощаясь, пан Казимеж попытался поцеловать Мадзе руку, но она не разрешила.
   «Ого! — думал он, бегом спускаясь с лестницы. — Нас выставляют за дверь, руку не дают поцеловать! Мы делаем большие успехи!»
   На третьем этаже пан Казимеж встретил подымавшегося наверх пана Пастернакевича, который остановился и, перегнувшись через перила, поглядел ему вслед.
   — Фью! — присвистнул пан Пастернакевич. — Чего это пан Норский тут вертится? Неужто наследством пахнет?
   После ухода пана Казимежа Мадзя отвернулась от окна. В висках у нее сильно стучало, глазам было больно смотреть на свет, лицо пылало, но сердце было спокойно.
   Мадзя поняла, что пан Казимеж хочет ввести ее в тот неведомый мир, который в последние дни являлся ей в хаотических грезах, но это не волновало ее, а скорее удивляло. Вот если бы Сольский, раскрывая перед ней тайники своей души, так настойчиво жал ей руку или случайно коснулся ее платья, она, пожалуй, упала бы в обморок.
   Но Сольский никогда не был с ней откровенен, не стремился украдкой пожать руку или прикоснуться к платью. И Мадзе казалось теперь, что Сольский улетел куда-то высоко-высоко, а она осталась внизу с паном Казимежем, который касается ее платья.
   «Но это гениальный человек! — подумала Мадзя о пане Казимеже. — Ах, какой гениальный! Вон какие удивительные открытия он сделал в своем банке!»
   Всю ночь ей снились Сольский и пан Казимеж. Пан Казимеж брал ее за руку, касался ее коленом и рассказывал о своих удивительных открытиях; Сольский же стоял в стороне, засунув руки в карманы, и с презрением смотрел на пана Казимежа.
   Мадзя проснулась сердитая на Сольского. Даже если ты богач, это еще не дает тебе права издеваться над бедными, но гениальными людьми, чьи мысли заняты разоблачением банковских махинаций и улучшением участи несправедливо обиженных тружениц. Но когда девушка пошла на уроки, она позабыла и о злобном нраве Сольского, и о будущих реформах пана Казимежа.
   После обеда, в течение которого пан Пастернакевич бросал на Мадзю многозначительные взгляды, пани Бураковская выбежала вслед за своей квартиранткой в коридор и сунула ей в руку какую-то записку.
   — Сегодня вас тут спрашивала одна женщина и оставила свой адрес, — сказала пани Бураковская.
   — Кто бы это мог быть? — удивилась Мадзя, прочитав записку, в которой был указан адрес какой-то Никодемы Туркавец.
   — Видно, из простых, — заметила пани Бураковская. — В синем платье, желтой шали с красными и зелеными цветами, в шляпке с пером и вдобавок ко всему с полотняным зонтиком! Можно подумать, что она собрала эти вещи с целой кучи богатых дам. Толстая такая, черты лица грубые.
   — Но кто она и чего ей надо? — спросила Мадзя. — Я никогда не слышала этого имени.
   — Она говорит, — продолжала пани Бураковская, — что у нее с мая месяца проживает какая-то очень бедная… девица.
   — Неужто Стелла? — воскликнула Мадзя, хлопнув себя по лбу.
   — Вот именно, у нее проживает панна Стелла, — произнесла пани Бураковская каким-то странным тоном. — Проживать-то проживает, да уже две недели не платит, лежит чуть не при смерти. Пани Туркавец хотела было свезти ее в больницу, да эта ее жиличка, она же и пациентка, испугалась больницы и послала хозяйку к вам в особняк Сольских.
   — Я должна сейчас же пойти туда, — сказала Мадзя.
   — Одни? — спросила пани Бураковская. — Пани Туркавец… акушерка, — тихо прибавила она.
   — Ах, не все ли равно! — с горячностью возразила Мадзя. — Значит, панна Стелла так тяжело больна! И в такой нужде! Сколько же она задолжала хозяйке?
   — Восемь рублей, а нужда такая, что полкварты молока не на что купить, не то что кусок мяса. А тут еще фельдшер, который из жалости лечит ее, прописал вино…
   — Бегу сейчас же, — перебила ее Мадзя. — Не разменяете ли вы мне двадцать пять рублей? Боже мой, где же мне достать вина для этой несчастной?
   Тут распахнулась приотворенная дверь, и в коридор вошел пан Пастернакевич.
   — Натуральное вино, — сказал он, — можно достать у Фукера, у Кшиминского, у Лесиша. Но если позволите, я готов предложить вам бутылочку и… проводить вас.
   — Что вы! — поспешно возразила Мадзя. — Вино, раз уж вы так любезны, я возьму, но пойду одна. Это недалеко, а больная будет стесняться вас.
   Пани Бураковская мигом разменяла двадцать пять рублей, а пан Пастернакевич, вручив Мадзе с изящным поклоном бутылку хорошего вина, сказал, что оно стоит три рубля, и, как человек благовоспитанный, согласился взять деньги.
   Спустя четверть часа Мадзя уже была на улице, указанной в записке пани Туркавец.
   Это был пустынный уголок, где на приволье гонялись друг за дружкой собаки. Кругом дощатые заборы, кое-где с объявлениями: «Продается участок». Но было там и два-три каменных дома, а также окруженный зубчатой стеной особнячок в стиле варшавского ренессанса.
   Пани Туркавец занимала мезонин деревянного домика, стены которого были окрашены в шоколадный цвет, оконные рамы — в белый, ворота — в грязно-желтый, а ставни — в зеленый. Внизу помещалась лавчонка, жили сапожник и извозчик; на воротах белела табличка: «Акушерка проживает на втором этаже».
   Замирая от страха, Мадзя поднялась по шатким ступенькам деревянной лестницы и столкнулась носом к носу с дамой в короткой юбке и легкой блузе.
   — Пани Туркавец дома?
   — Это я. А вы к кому, барышня? Тайна у нас прежде всего.
   — Вы сегодня меня искали. Здесь, кажется, проживает панна Стелла?
   — Здесь, здесь! Проживает, да не платит! И в больницу идти не хочет, а сама, того и гляди, помрет у меня, — сказала пани Туркавец. — Такие мои заработки! Берешь всего пятнадцать рублей в месяц, все удобства, полная тайна, как на святой исповеди, а они не платят.
   — Сколько же она вам задолжала? — спросила Мадзя.
   — Восемь рублей, милая барышня. Да еще за устройство ребенка, да фельдшеру, который десяти докторов стоит, да за мои труды, что вот бегаю за вами битых два дня…
   Несмотря на все эти жалобы пани Туркавец производила впечатление неплохой женщины. Мадзя дала ей десять рублей, за что сия почтенная особа поцеловала девушке руку и выразила готовность исполнить любое приказание.
   — Где панна Стелла? — спросила Мадзя.
   — Вот здесь, я отвела ей отдельную комнатку. Я, милая барышня, как увижу особу с образованием, душу за нее готова положить. Какая-нибудь Каська или Марыська, милая барышня, так те где угодно управятся и на другой день уж на работу пойдут. Но дама с образованием… Ах, барышня! У меня здесь случается и графини живут… А что особенного? Конь о четырех ногах и тот спотыкается. Так и в этих делах. Сюда, сюда, барышня. Вот господь бог и сжалился над бедняжкой хоть в последнюю минуту!
   — Она так опасно больна?
   — Э, милая барышня, что тут долго разговаривать! Не сегодня-завтра богу душу отдаст! Если бы это богатый человек так занемог, так тут бы уже от трех похоронных заведений прибежали люди: дорогая пани Туркавец, вы смотрите, если того… сразу меня известите, не пожалеете! А когда помирает бедняк, так даже факельщик и тот охотнее стал бы мусор возить. Ах, милая барышня, — тараторила почтенная дама, снова целуя Мадзе руку, — бедняка даже мать сыра земля принимать не хочет, пройдет годик-другой, и косточки его на сахарный завод забирают. Верьте слову, барышня, как узнала я об этом, так с тех пор пью чай без сахара…
   Разглагольствованиям пани Туркавец, казалось, не будет конца; она болтала, стоя на крутой лестнице, и не торопилась открывать дверь в свои апартаменты. Наконец дверь все же открылась.
   Темнота, грязь, теснота и духота — таково было первое впечатление Мадзи, когда она вошла в это необычное заведение. Оглядевшись вокруг, девушка сообразила, что находится на чердаке; по обе стороны тянулись два ряда клетушек, напоминавших шалаши, которые сооружают евреи в праздник кущей.
   Пани Туркавец дернула засов и открыла выдвижную, как в вагонном купе, дверцу.
   Мадзя увидела каморку, где с трудом умещалась кровать и оставался такой узкий проход, что едва можно было протиснуться. В каморке было всего пол-окна (вторая половина отошла к соседней клетушке), крошечный столик был уставлен пузырьками из-под лекарств, от которых пахло спиртом, рядом стоял убогий стул. Со стены над постелью свешивались лоскутья обоев; перегородка была оклеена газетами и картинками из иллюстрированных журналов. На постели, повернув голову к окну, лежала больная.