— Ах, Фляйшманчик! Ну, не реви, ступай домой, а своим друзьям скажи, чтобы не бросали камни в сад, не то я заставлю пособрать их.
   — Ладно, пан доктор.
   — А мы пойдем гулять, — обратился доктор к удивленной даме. — Пан Круковский, прошу, только попроворней… Раз, два!
   — Я не могу! Меня убьют! Ах, я опять не владею ногами! — стонала дама, семеня между доктором и братом, которые пустились вперед крупной рысью.
   — Почтенный доктор слишком снисходителен, — говорил молодой человек матушке Мадзи. — За такую шалость Фляйшмана следовало высечь.
   — За что? — удивилась Мадзя. — Ведь эти камни исцелили тяжелобольную.
   — Тоже мне больная! — пожал плечами молодой человек. — Да она покрепче нас с вами. Позвольте представиться: Ментлевич, — поклонился он, — держу посредническую контору. Всем обязан только себе: у меня нет богатой сестры, которая содержала бы меня и платила за меня долги…
   — Сударь, сударь, ну, что это вы говорите? — вмешалась огорченная докторша, услышав, что молодой человек кинул камешек в огород Круковского, и догадываясь, чем вызвана такая неприязнь.
   — Только себе, даю слово, только себе, — продолжал пан Ментлевич. — Сказал, что получу образование, и получил…
   Докторша тихо вздохнула.
   — Сказал, что уйду из управы, и ушел, сказал, что сделаю состояние, и делаю. Уж если я, сударыня, что решу, непременно сделаю. Я умею быть терпеливым…
   Мадзя побледнела и оперлась на стул; увидев это, мать извинилась перед Ментлевичем и повела дочь в комнаты.
   — Круковский человек очень милый, хороший человек, — говорила она Мадзе. — Любезный, деликатный. Он тебе понравится, когда ты поближе с ним познакомишься.
   Но Мадзя была так утомлена, что в эту минуту ей были безразличны и Ментлевич, и Круковский, и даже чудесно исцеленная дама.
   Тем временем экс-паралитичка, влекомая доктором и братом, обошла несколько раз сад и призналась, что может ходить. Когда ее освободили от упражнений по ходьбе, она самостоятельно вошла в гостиную, упала на диван и стала расточать похвалы Мадзе, которой она, мол, обязана жизнью и здоровьем. Пан Круковский внимал этим похвалам с восторгом, а пан Ментлевич с кислой миной. Когда докторша вернулась от дочери и экс-паралитичка стала что-то вполголоса ей говорить, показывая золотым лорнетом на брата, смущенный пан Круковский удалился в комнату к шахматистам, а пан Ментлевич, не прощаясь, ушел через сад в город.
   Он чего-то так был зол, что, выйдя за калитку, тут же надрал уши двум мальчуганам, которые сквозь щели в заборе заглядывали в сад доктора.


Глава третья

Первый проект


   Мадзя быстро выздоравливала. В середине мая она даже раза два вышла в город за покупками. Однажды мать напомнила ей, что завтра воскресенье и следует возблагодарить создателя за ниспосланные милости.
   — Мне, милочка, кажется, — сказала мать, — что ты иногда забываешь помолиться…
   Слова эти были сказаны мягким голосом, мать вышла, а Мадзя осталась пристыженная.
   До этого времени Мадзя молилась от случая к случаю: когда ей было грустно или она видела людское горе, а порой и тогда, когда заходящее солнце окрашивало багрянцем облака или в костеле звучал колокольчик. Однажды она даже стала молиться, увидев, как воробей выстроил на заборе четырех своих маленьких птенчиков и кормил их крошками, которые она им бросала.
   Ей казалось, что такой молитвы, которая умиротворяет сердце, достаточно. Замечание матери поразило ее. Хотя в душе она сомневалась, можно ли в костеле молиться усердней, чем под открытым небом, однако тотчас кинулась к своим шкатулкам, чтобы выбрать на завтра ленты и бархатки, которые были бы ей к лицу.
   На следующий день еще десяти не было, а Мадзя уже была готова. Однако ей стало страшно, когда она подумала о том, что в костеле надо будет пройти сквозь толпу народа, в которой всякий может сказать:
   — Взгляните, вот идет Мадзя, которую бог спас от смерти. Но по ней не видно, чтобы она входила в храм божий с истинным благоговением.
   Что греха таить: не по душевному влеченью шла Мадзя в костел, а лишь для того, чтобы исполнить волю матери. Ее особенно угнетало то, что даже отец надел черный, уже потертый кое-где на швах сюртук и взял в углу палку с серебряным набалдашником.
   — Ах, какая я гадкая! — говорила она. — Отец, святой человек, такой добрый такой философ, будет за меня молиться, а я, лукавая, колеблюсь…
   Когда раздался колокол, призывая к обедне, и мать надела шляпку и турецкую шаль, Мадзя вдруг сказала:
   — Мамочка, я попозже пойду. Мне так страшно показаться вдруг на людях. Да и хотелось бы пройти сперва в придел, где плита бабушки… Мама, милая!
   — Приходи, доченька, когда хочешь и куда хочешь, — ответил отец.
   — Ах, Феликс! — погрозила ему пальцем мать.
   — Поверь, матушка, господь бог раньше увидит ее в темном приделе, чем нас с тобой перед главным алтарем. Да и права она, что избегает всех этих франтов… Вон, погляди!
   И доктор показал в окно на угол улицы, где кучка ребятишек с восхищением глазела на пана Ментлевича в светлом костюме и новешеньком цилиндре.
   Родители вышли; мать держала обеими руками молитвенник Дунина, отец на ходу размахивал палкой. Притаившись за занавеской, Мадзя видела, как навстречу им шагнул пан Ментлевич; он кланялся и о чем-то спрашивал, потом вознамерился было направиться к их дому, но отец взял его под руку, и они пошли все к площади, а за ними издали последовала кучка ребятишек. Через минуту на другом углу улицы показался пан Круковский в темно-синем костюме и панаме, рядом с коляской; на коляске, которую толкала перед собой служанка, восседала его сестра. Вскоре коляска и пан Круковский ускорили шаг и присоединились к родителям Мадзи; отдельные кучки ребятишек тоже соединились, образовав как бы цепь стрелков, босых и обутых, в шляпенках, картузиках и шапчонках, в хламидах и куцых кафтанишках, в рубашонках без порток или в портках, из-под которых выглядывали рубашонки.
   «Сколько же здесь детей!» — подумала Мадзя.
   Когда она добралась по переулкам до костела, на маленьком старом погосте уже стояла коленопреклоненная толпа деревенских баб, похожая на ковер пестрых цветов. По другую сторону главного входа клонилась толпа мужиков в темных сермягах, а между мужиками и бабами собралась со стороны площади кучка местной интеллигенции. Было тут два-три уездных чиновника, секретари суда и управы, помощник нотариуса и провизор и еще кое-кто из особ менее значительных. Все они глазели на площадь, разглядывая молодых дам и барышень.
   Мадзя далеко обошла их и, войдя через калитку на погост, протиснулась между бабами к боковым дверям; с бьющимся сердцем ступила она в придел и забилась в самый темный уголок. Ей казалось, что вся толпа местной интеллигенции в пенсне и темно-зеленых перчатках, с тростями и зонтами ворвется вслед за нею, начнет заглядывать ей под шляпку и отпускать остроты, и все начнут хохотать, хотя посторонний слушатель не нашел бы в их остротах ничего смешного.
   В уголке между исповедальней и колонной Мадзя опустилась на колени и смотрела в глубь костела. На скамье, около которой переступал с ноги на ногу пан Ментлевич, мать ее, набожно качая головой, читала Дунина; отец, подперев руками голову, смотрел в задумчивости в окно над главным престолом, откуда струились полосы света, и, наконец, выпрямившись сидел майор.
   Ближе, на скамье, около которой пан Круковский, с моноклем в глазу, озирался по сторонам, заседательша показывала его парализованной сестре какую-то молитву, дремал заседатель, и панна Евфемия, сидя вполоборота к пану Круковскому, смотрела на «Крещение во Иордане», написанное живописцем на купольном своде. Чуть подальше, посреди костела, стоял молодой блондин с гривкой, в мундире почтового ведомства, и угрюмо поглядывал то на Круковского, то на панну Евфемию.
   Ксендз, совершавший литургию, пел дрожащим голосом перед престолом, а старый органист на хорах, выждав минуту, отвечал ему после каждого возгласа на фисгармонии, в которой один тон фальшивил, а два вовсе молчали. Но вот ксендз что-то подольше попел перед престолом, и подольше помолчала фисгармония, и вдруг раздался довольно согласный хор мужских и женских голосов:

 
Тебе поем, тебе благословим.

 
   Толпа народа с глухим ропотом пала ниц, бия себя в грудь или воздевая руки; у двери заплакал грудной ребенок, который не умел еще говорить и плачем воздал хвалу богу; в выбитые окна долетел щебет птиц. Даже заседатель проснулся, майор, сидевший до сих пор неподвижно, достал маленький молитвенник, и пан Круковский перестал озираться по сторонам. Казалось, волна молитвенного восторга пробежала по толпе и — не коснулась одной только Мадзи.
   «Ах, какая я гадкая! — думала она. — Столько милостей ниспослано мне богом, а я не прочла ни одной молитвы!»
   Затихли голоса на хорах, и толпа успокоилась. Кое-кто поднялся с колен, пан Круковский снова вооружился моноклем, на лице молодого человека в мундире почтового ведомства изобразилось презрение. В это время около Мадзи шепотом заговорили два господина.
   — Знаете, сударь, сколько он взял за консилиум с Рубинрота? Рубль! слыхали?
   — Подумаешь, новость! — ответил другой. — Этот сумасброд всегда так делает, и не только сам вечно сидит без гроша, но и другим вредит.
   — Бжозовскому…
   — И Бжозовскому, и фельдшерам, и мне. Да я бы здесь без сапог остался, если бы за весь день мне пришлось отпустить одну дозу касторки да два порошка хины.
   — Он о чужих интересах не думает.
   — Скажите, сударь, он о своих детях не думает. Да если бы съехались все трое, не знаю, хватило ли бы у него на обед для них.
   Мадзя думала, что лишится чувств. Это говорили об ее отце! Это ее отец не мог бы купить детям на обед, если бы все они съехались!
   — О, боже, боже! — прошептала она, чувствуя, что слезы застилают ей глаза.
   Все тревоги разом обуяли ее. Когда она училась в пансионе, за нее платила покойная бабушка; но триста рублей в год родители давали сыну, а теперь почти столько же стоит им Зося, хотя бедняжка учится не в Варшаве, а всего лишь в губернском городе. Откуда же взять денег? Уж не с тех ли шести моргов земли, которые они сдают исполу в аренду? Уж не с врачебной ли практики отца? Но ведь отец даже с самых богатых пациентов берет только по рублю; дома на приеме у него бывают бедняки, которые ничего не могут заплатить, а из города он иногда приносит горсть медяков да гривенников, а порой и вовсе ничего.
   Что же тут удивительного, что мать в тяжелых обстоятельствах занимает деньги у сестры Круковского, а во время болезни Мадзи взяла у нее самой на расходы тридцать рублей?
   Так истратились те небольшие деньги, которые Мадзя привезла из Варшавы; откуда же мать и теперь берет на вино ей, бифштексы и бульоны? Откуда? Экономит на расходах по хозяйству, Мадзя давно заметила, что мать вовсе не ест мяса, а отец ест очень редко, утверждая, что крестьянская пища самая здоровая.
   Тогда почему же они не дают ей этой самой здоровой пищи?
   Вся история пани Ляттер ожила в ее памяти. Там тоже постепенно росла нужда, там тоже приходилось влезать в долги — ради детей!
   Ах, этот вечер, когда пани Ляттер умоляла Мадзю помочь ей бежать! И эта тревога, эта бессвязная речь, блуждающие глаза! А на следующий день такая ужасная смерть! Смерть за любовь к детям!
   Отчаяние овладело Мадзей. Если так покончила счеты с жизнью женщина, у которой было только двое детей и состояние оценивалось в десятки тысяч рублей, то что же будет с ее родителями, у которых трое детей и никакого состояния?
   Она сжала руки, как беззащитный человек, на которого вот-вот обрушится удар, подняла к небу глаза и сквозь слезы увидела в главном алтаре темный лик богоматери с серебряным венцом.
   — Спаси и просвети меня, пресвятая богородица, — прошептала Мадзя, еле удерживаясь от рыданий.
   И вдруг свершилось нечто немыслимое для мудрецов и самое обыкновенное для простых душ. Пресвятая богородица, которая доселе взирала на сермяжную толпу, коленопреклоненную у ее ног, посмотрела в сторону, и глубокие, как бесконечность, очи ее на мгновение остановились на Мадзе. Потом они снова обратились на толпу.
   Мадзя окаменела.
   «Не схожу ли я с ума?» — промелькнуло у нее в голове.
   И все же она не могла сомневаться в том, что крик ее сердца был услышан в царстве вечного покоя. На ее молитву ответило оттуда таинственное эхо, и в душе Мадзи после взрыва отчаяния наступило успокоение.
   «Найду выход», — думала Мадзя, чувствуя прилив бодрости, хоть и не видела еще, какой же найдет она выход.
   В эту минуту докторша шепнула что-то Ментлевичу, который все время стоял рядом со скамьей доктора. Интересный молодой человек кивнул головой, высоко поднял свой блестящий цилиндр и с трудом стал протискиваться через толпу к Мадзе. К несчастью, этот маневр заметил пан Круковский, который давно уже не спускал глаз и с докторской скамьи, и с ее соседа в цилиндре. Он стоял поближе к приделу, поэтому мигом пробрался к Мадзе и шепнул ей:
   — Вас матушка просит.
   Мадзя поднялась с колен, пан Круковский, галантный кавалер, подал ей руку и отвел к матери, описав при этом такой полукруг, точно подъезжал в карете четверней. Усадив барышню около родителей, он скромно стал рядышком, свернув в трубку свою панаму.
   Ментлевич в остолбенении остановился посреди костела. Он не упустил из виду ни одного из плавных движений соперника. Он видел, как пан Круковский подает Мадзе руку, что ему самому никогда не пришло бы в голову сделать, видел, как левым локтем он расталкивает толпу, как на каждом шагу оберегает свою даму от толчков, забывая при этом, что находится в костеле, как изгибает корпус и наклоняет к ней голову…
   Он видел все это и догадался, что пан Круковский для того и состроил такую коварно скромную мину, чтобы уязвить его, пана Ментлевича, который, что ни говори, всем обязан самому себе!
   Если бы чувства пана Ментлевича в эту минуту могли обратиться в динамит, от иксиновского костела со всеми окружающими его домами, а быть может, и от части городской площади осталось бы одно воспоминание. Не имея возможности стереть с лица земли пана Круковского, пан Ментлевич решил нанести ему моральный удар. Он начал пробираться в толпе к приделу, и подойдя к скамье заседателя, повернулся спиной к пану Круковскому и завел оживленный разговор с панной Евфемией.
   Круковский стоял около Мадзи с таким видом, точно его нимало не интересовали ни Ментлевич, ни смелая атака, предпринятая им на панну Евфемию. Зато молодого блондина с гривкой, в мундире почтового ведомства, поведение Ментлевича весьма обеспокоило. Он протер глаза, раздвинул гривку на лбу, словно не веря не только своим чувствам, но и рассудку. Но когда он увидел, что Ментлевич все фамильярней разговаривает с панной Евфемией и все нежней на нее поглядывает, и когда вдобавок на прелестном личике барышни заметил выражение удовольствия, то горько рассмеялся и стремительно вышел из храма.
   Всех этих событий, которые следовали одно за другим с молниеносной быстротой, Мадзя совершенно не заметила, поглощенная видением, перед которым исчез для нее весь реальный мир. Она не слышала, что на хорах мужские голоса по непонятной ошибке затянули одно песнопение, а женские другое, а меж тем эта ошибка вызвала всеобщее замешательство: органист схватился за голову, молящиеся начали озираться на хоры и даже оглянулся огорченный ксендз. Она не видела, что майор вскочил вдруг со скамьи, что старичок в красной пелерине разбудил заседателя и что у главного алтаря показался балдахин, имевший форму зонта; нес балдахин нотариус, старичок с длинным носом и вечно разинутым от удивления ртом, в необыкновенно высоких воротничках и огромном белом галстуке. Обдаваемый фимиамом кадил, залитый лучами света, падавшего из окна, нотариус в этом белом галстуке казался порой херувимом весьма преклонных лет и с весьма куцыми крылышками. По крайней мере такое впечатление он производил на свою супругу, которая всегда впадала в экстаз, когда ее супруг нес над ксендзом балдахин, показывая удивленный свой лик то с одной, то с другой стороны позолоченного древка.
   Ксендз снял с престола чашу и, утопая в синих облаках фимиама, возгласил:

 
У врат твоих стою, господи!
У врат твоих стою, господи! —

 
   подхватил стоголосый хор молящихся. Людская волна качнулась между главным алтарем и хорами и, ударяясь о дверь, то отступала, то вновь набегала. На мгновение перед алтарем стало пусто, затем людская волна нахлынула снова, и снова отхлынула, и снова, ударившись о боковые стены костела, залила ступени алтаря. Стало пусто посредине костела, и вот показался ксендз, которого поддерживали майор и заседатель; тогда людская волна снова залила свободное пространство, толпясь за ксендзом и ведущими его почетными гражданами.
   Порою казалось, что это и впрямь ходит волна, прядая и отступая перед золотой чашей, как за много веков до этого смирялась она на бурном озере под стопою Христа.
   Мадзя с матерью присоединились к процессии. Они сделали несколько шагов вперед, но толпа снова оттеснила их на два шага, все подвигаясь вперед и отступая назад в такт песнопению и звону колоколов.
   В эту минуту Мадзя услышала сбоку детский голос:
   — Валяй, Антек!
   — Р-р-р-аз! — ответил второй и, пригнув голову так, точно хотел кого-то забодать, бросился в самую гущу, а за ним ринулся и его товарищ, расталкивая руками народ, как лягушка, когда она ныряет в воду.
   — Р-р-раз! — откликнулся чуть подальше третий голос, и снова люди в толпе шарахнулись, как от толчков.
   — Ах, бездельники, антихристы, прости господи! — вполголоса сказала какая-то старушка. — Ну никто же за ними, озорниками, не смотрит!
   Мадзе представилась вдруг целая толпа ребятишек. Она увидела и того мальчишку в слезах, который бросал камешки в их сад, и тех, что бежали за коляской сестры пана Круковского, и тех, что с восторгом глазели на цилиндр пана Ментлевича. И тех, кого каждый день можно было увидеть на деревьях или на заборах, и тех, что играли в песке на улице, бродили по воде, подвернув до колен штанишки, или во время ливня стояли под водосточной трубой и дрались при этом за лучшее место.
   Все это были заброшенные дети, и у Мадзи сверкнула мысль:
   «Я открою здесь начальную школу!»
   От радости ее бросило в жар.
   «Можно собрать целую сотню ребят, — говорила она про себя. — Если каждый станет платить хоть по рублю в месяц, и то наберется сто рублей. Неплохое жалованье! Я бы и маме помогала и Зосю отправила в Варшаву! О, благодарю тебя, пресвятая дева, ибо это ты вразумила меня!»
   — Ты что, Мадзя? — глядя на нее, шепотом спросила мать.
   — Я?
   — Ты так сияешь…
   — Я молилась.
   Мать хотела похвалить ее, но в эту минуту заметила экс-паралитичку, которую вели под руки доктор и пан Круковский.
   «Ах, — подумала докторша, — видно, ей понравился пан Людвик, и она, бедняжка, не умеет скрыть свое чувство. Правда, он старше ее, — вздохнула мать, — но хорошо воспитан и богат. Да будет воля господня! Не стану я ни принуждать ее, ни отговаривать…»
   А Мадзя подумала в эту минуту, что одна она не может учить сто человек детей. Придется, стало быть, ограничиться пятьюдесятью рублями в месяц. Но что делать с остальными детьми, которые непременно станут стучаться в такую школу?
   «Знаю! — сказала она себе, — я приму в компанию Фемцю, она, бедняжка, не раз жаловалась, что нет у нее поприща деятельности и что она на хлебах у родителей… О, благодарю тебя, пресвятая дева, это ты вразумляешь меня!»


Глава четвертая

В сердцах просыпается нежность


   Мадзя очнулась. Она стояла с матерью на погосте у главного входа. Процессия вернулась в костел, народ стал расходиться. Пан провизор, оба секретаря, помощник нотариуса и другие, менее значительные молодые люди, опираясь на трости и зонты, разглядывали барышень и шепотом обменивались замечаниями. Поодаль стоял в ожидании угрюмый блондин в мундире почтового ведомства.
   Мадзя уже не боялась этих молодых людей, ее даже перестали смущать их наглые взгляды. Какое ей до них дело! Она ведь открывает начальную школу, хочет обеспечить себя и родителей, а они пусть себе смотрят, пусть подсмеиваются.
   «Я ведь женщина независимая», — подумала она, с благодарностью вспомнив панну Говард, которая столько труда положила, чтобы сделать женщин независимыми.
   Подошел отец, он все время вел с паном Круковским под руки экс-паралитичку.
   — Люцусь! Доктор! сжальтесь надо мной! Я чувствую, что больше не сделаю ни шага! Я совсем не могу идти!
   — Нет, дорогая, вы сами должны дойти до дома, — ответил доктор. По выражению лица пана Круковского было видно, что он с удовольствием усадил бы сестру в коляску и отдал на попечение служанки.
   В дверях костела показалось семейство заседателя, а затем вышел и пан Ментлевич. Он уже надел свой блестящий цилиндр, но, увидев доктора с супругой, снова снял его и легким шагом направился к ним.
   — Сударь, эй, сударь! — вдруг окликнул его угрюмый молодой человек в мундире почтового ведомства.
   — У меня нет времени! — отрезал Ментлевич, недовольный такой фамильярностью обращения в присутствии стольких посторонних.
   — Да, но у меня есть и время и дело к вам, — возразил блондин, хватая Ментлевича за руку.
   Ни утренняя, ни вечерняя заря никогда не бывали такими румяными, как лицо прелестной Евфемии в эту минуту. Она подбежала к Мадзе и, взяв ее под руку, шепнула:
   — Дорогая, пойдем вперед! Я боюсь скандала! Этот Цинадровский…
   И они вышли за ограду, а пан Круковский проводил их меланхолическим взглядом, — ему надо было вести с доктором сестру.
   — Что случилось, Фемця? — спросила Мадзя.
   — Ничего, ничего! Давай поговорим о чем-нибудь, — ответила дочка заседателя.
   — О, я хочу сказать тебе об одном важном деле, — сказала Мадзя.
   — Я тебе тоже, только как-нибудь в другой раз… Ментлевич сделал тебе предложение?
   — Мне? — изумилась Мадзя, останавливаясь посреди площади. — А зачем ему делать мне предложение?
   — Затем, чтобы жениться на тебе.
   — Перекрестись, Фемця! Я не думаю выходить замуж!
   — Как, ты не пойдешь даже за Круковского? — спросила панна Евфемия.
   — Ни за кого не пойду, — ответила Мадзя так искренне, что панна Евфемия не могла удержаться и расцеловала ее посреди города.
   — Так что ты хотела мне сказать? Уж не остался ли у тебя кто-нибудь в Варшаве? — спросила панна Евфемия.
   Лицо Мадзи покрылось нежным румянцем.
   — Милая Фемця, — ответила она, — даю тебе слово, я ни о ком не думаю, ни о ком на свете! — прибавила она. — Я тебе вот что хочу предложить. Впрочем, сейчас у нас нет времени, приходи лучше к нам после обеда.
   В эту минуту в нескольких шагах от них прошел пан Ментлевич с молодым человеком в мундире почтового ведомства. Оба они были взволнованы и разговаривали так громко, что Мадзя услышала несколько слов.
   — Так, говорите, нет? — спросил молодой человек.
   — Да ей богу же, нет! — ответил Ментлевич.
   Панна Евфемия задумалась. Затем она принужденно рассмеялась и торопливо сказала Мадзе:
   — Скажи: да или нет?
   — О чем это ты? — удивилась Мадзя.
   — Да или нет? — настаивала панна Евфемия, нетерпеливо топая маленькой ножкой.
   — Ну, что ж, тогда, нет, — ответила Мадзя.
   — Я тоже так думаю, — сказала панна Евфемия. — Подлецы эти мужчины! За исключением тех, кто занимает незначительное положение, — прибавила она с легким ударением. — Ну, будь здорова!
   Мадзя была вне себя от удивления. Однако она была так увлечена проектом открытия начальной школы, что забыла не только о странном поведении панны Евфемии, но даже о самом ее существовании.
   Около трех часов дня два господина увидели друг друга на противоположных концах той улицы, где стоял дом доктора: Круковский в темно-синем и Ментлевич в светлом костюме. Пан Круковский держал в руках маленький предмет, закрытый бумагой, пан Ментлевич нес под мышкой большой предмет, завернутый в бумагу.
   Оба были на одинаковом расстоянии от садовой калитки доктора, и оба одновременно замерли на месте.
   Пан Круковский подумал:
   «Лучше подождать, пока войдет этот мужлан, чтобы у калитки не надо было уступать ему дорогу».
   А пан Ментлевич сказал про себя:
   «Чего он там стоит, этот голенастый дупель? Вижу, что-то тащит, верно, панне Магдалене. Пусть первый поднесет свой подарок, посмотрим тогда, кто из нас лучше».
   Он стал читать вывеску булочной, потом рассматривать медный таз цирюльника и, наконец, повернулся и исчез за углом немощеной улицы.
   «Боится меня… что ж, это хорошо», — решил пан Круковский и с видом победителя вошел в калитку.
   Бжеские уже отобедали. Докторша отдыхала в гостиной в кресле, доктор в саду курил дешевую сигару, майор играл с заседателем в беседке в шахматы, а Мадзя прохаживалась по всем комнатам, с нетерпением ожидая Фемцю. Когда она выглянула через отворенную в сад дверь, перед нею вдруг вырос Круковский и с поклоном, исполненным грации, протянул ей маленький букетик роз. Несколько роз было белых, две чайные, одна желтая и одна красная.
   — Сестра моя, — сказал он, галантно изгибаясь и расшаркиваясь, — просит вас, сударыня, принять эти цветы.
   Смуглое лицо Мадзи покрылось румянцем. Девушку так обрадовал букетик и так смутило смирение подносителя, что она чуть не забыла прошептать: