— А мы думали, что ты совсем выздоровел.
   — И я сначала так думал. А потом уже не было смысла беспокоить вас. Все равно вы бы не помогли.
   Он сидел, уставившись глазами в потолок, дрожал от возбуждения и поминутно щупал пульс. Чтобы хоть как-нибудь отвлечь брата от мыслей, которые, как стая воронья, носились над его головой, Мадзя начала рассказывать о том, как она жила эти два года. Для нее это была настоящая исповедь, но брат плохо ее слушал. А когда она спросила Здислава, что он о ней думает, тот ответил:
   — Дорогая моя, разве человек, стоящий на краю могилы, может думать о чем-нибудь, кроме могилы? Все остальное — чепуха!
   — И ты говоришь это после всего, что слышал от Дембицкого?
   — Слова! — ответил он.
   Они оба умолкли. Он воспаленным взором смотрел на свечу, Мадзя кусала губы, чтобы не разрыдаться.
   Около полуночи Мадзя спросила брата, не хочет ли он спать.
   — Ах, оставь! — отмахнулся он. — Разве я сплю по ночам? Боюсь, чтобы смерть не застигла меня врасплох. Днем дремлю немножко, потому что среди шума чувствую себя в большей безопасности.
   — А ты, миленький, ляг сейчас, — сказала Мадзя, опускаясь перед ним на колени.
   — Ты что, в своем уме? Я никогда теперь не ложусь, ведь меня может задушить кровь.
   — А сегодня попробуй! Ведь я с тобой! Не болезнь тебя изнуряет, а бессонница и неправильный образ жизни. Если бы ты каждую ночь спал в постели, в удобном положении, ты бы убедился, что не так уж тяжело болен.
   Она сжимала его горячую и влажную руку. Здислав задумался.
   — Да, не худо бы поспать в постели. Но боюсь…
   — А ты попробуй! Я уложу подушки повыше, будешь спать, как в кресле.
   Бжеский посмотрел на кровать.
   — Я бы попробовал… Ну, а вдруг я умру у тебя на руках?
   — Не бойся, миленький. Я буду смотреть за тобой. Подложу тебе руки под спину и, если замечу, что тебе неудобно, подниму тебя.
   Бжеский улыбнулся, подошел к кровати и сел. Попробовал откинуться на подушки, но испугался. Тогда Мадзя усадила его на середину кровати и начала осторожно укладывать его ноги на постель.
   Здислав сопротивлялся и весь дрожал.
   — Ну, довольно! — говорил он со спазматическим смехом. — Я уже сижу на кровати. Это — огромный успех: ведь раньше я бежал от нее. Довольно, Мадзенька, дорогая моя, золотко мое, не укладывай меня! Ведь я умру у тебя на руках.
   Но Мадзя уже уложила его на подушки.
   — Ну, разве тебе плохо так? — спросила она.
   — Мне хорошо, только надолго ли? Убери, дорогая, со стола эти свечи, они смотрят мне прямо в глаза, как будто я уже покойник. А-а-а! только не отпускай мою руку или посади меня!
   Мадзя вырвалась и мгновенно переставила подсвечники на комод.
   — Вот видишь, — сказала она, присев около брата и снова беря его за руку. — Ничего с тобой не случилось, хоть я и отошла от тебя.
   — Но как бьется сердце! — прошептал он.
   Наконец он успокоился. Мадзя сидела рядом с ним, прислушиваясь к его отрывистому дыханию и чувствуя биение его пульса.
   — Твой Дембицкий — чудак, — произнес Здислав. — Все стоит у меня перед глазами… Что за фантазии! И все-таки он сбил меня с толку.
   — Представь себе, — продолжал он после минутного молчания, — раньше, как только наступала ночь, мне виделась на потолке какая-то черная полоса. Будто черная завеса медленно опускалась на комнату. Я понимал, что, когда она опустится до моей головы, я перестану мыслить, ибо по ту сторону завесы нет уже ничего, кроме тьмы. Бесконечной тьмы, простирающейся за пределы Млечного Пути и туманностей и непроницаемой, как железо. Ужасная мгла надвигалась отовсюду и душила меня. Потом мне стало чудиться, что я — точка, ничто, и лежу в бескрайней пустоте, которую когда-то заполняла вселенная. Вселенная исчезла вместе с моей жизнью, как исчезает отражение человеческого лица в воде, когда набегает рябь. Вселенная исчезла, от нее осталась только пустота, бесформенная, лишенная красок и движения. Ах, если бы ты знала, как терзали меня эти видения!
   — А ты не думай о них, — шепнула Мадзя.
   — Как раз и сейчас я думаю о них, — с улыбкой возразил ей брат, — потому что произошла удивительная вещь. И сейчас я вижу эту черную завесу, вижу, как она свешивается с потолка над моей головой. Но знаешь что? Сегодня тьма уже не кажется мне такой густой, такой непроницаемой. И если бросить на нее луч света, она исчезнет, как тень. А за ней еще много, очень много пространства, бесконечность, в которой, быть может, что-то и есть…
   Он перевел дыхание и продолжал:
   — Я и сейчас вижу пустоту, лишенную красок и движения, которая больше всего пугала меня. Но смелее вглядываясь в нее, я начинаю различать смутные очертания. В них нет еще ничего определенного, но нет той убийственно однообразной пустоты, в которой ничто не могло бы возникнуть. И все это следствие бесед с твоим Дембицким.
   — Стало быть, ты начинаешь убеждаться в его правоте?
   — Э, нет! — живо запротестовал брат. — Это вполне естественный процесс. Слова, которыми он забросал меня, неизбежно должны были запечатлеться в мозгу на сером и пустом фоне моих размышлений. Подстроил мне штуку, старая лиса! Теперь я не могу толком подумать о небытии: как только представлю себе его, мне тотчас вспоминаются сказки старика.
   Больной успокоился.
   — Мадзенька, — сказал он понизив голос, — если я засну, ты меня сразу же разбуди, а то… сама знаешь… А заметишь, что я перестаю дышать, хватай за плечи и сажай на постели. Даже водой брызни в лицо. Здесь есть вода?
   Через минуту он уже спал. Глядя на него, Мадзя не могла поверить, что этот человек действительно смертельно болен. Он болен, конечно, но самое страшное, что у него нервы расшатаны и организм истощен от неправильного образа жизни.
   Надежды Мадзи еще больше укрепились, когда Здислав, проснувшись около пяти часов утра, сказал, что не помнит ночи, когда бы так хорошо спал.
   Правда, он кашлял и чувствовал усталость, но это не смущало сестру.
   «Он не так плох, как показалось мне в первую минуту», — сказала про себя Мадзя.


Глава восемнадцатая

. . . . . . . . . . . . .


   Около десяти часов утра Здислав, по совету Мадзи, переоделся с ног до головы в свежее белье и новый костюм. Это привело его в такое хорошее настроение, что он начал напевать хриплым голосом, заявил, что у него волчий аппетит, и велел подать на завтрак чай, яйца и ветчину.
   Но когда коридорный принес еду, Здислав, морщась, выпил одно яйцо, взял было в рот кусочек ветчины, но тут же выплюнул.
   — Вот видишь, — сказал он сестре, — что это за жизнь! Организм сгорает с ненормальной быстротой, а из-за плохого аппетита я не могу восполнить потерянное.
   Подойдя к зеркалу, он начал рассматривать свое осунувшееся лицо, язык с желтым налетом, запекшиеся губы; затем с часами в руках проверил пульс и дыхание и, наконец, сунул под мышку термометр.
   — Родненький мой, пригласи докторов, — сказала Мадзя, повиснув у него на шее. — Мне все-таки кажется, что твоя болезнь больше от мнительности.
   — К черту докторов! — закричал Здислав, отталкивая сестру. — С меня хватит! Они уже выстукали и выслушали меня со всех сторон.
   — Какой же тебе от этого вред?
   — Они меня раздражают. Я прошел через десяток консилиумов и, когда подумаю об одиннадцатом, чувствую себя так, точно иду на эшафот. Пока они не укладывают меня на диван, — прибавил он спокойно, — и пока я не вижу их глупых физиономий, склонившихся надо мной, я еще могу обманывать себя надеждой. Но их стетоскопы, молоточки, многозначительно поднятые брови и эта ужасная деликатность сразу напоминают мне, что участь моя решена.
   — Но, Здислав, ты не так уж болен. Пригласи самых лучших докторов и скажи им напрямик, что хочешь знать правду.
   — Будь она проклята, их правда! Я знаю, что это такое. Каждый из них сначала говорит, что все это пустяки; потом, когда его прижмешь, признает, что ты смертельно болен; а под конец, решив, что напугал тебя, старается все превратить в шутку.
   Болезненный румянец покрыл его лицо. Он заходил по комнате, сердито ворча:
   — Ну, к чему мне доктора? Думаешь, у меня нет книг, думаешь, я не читал их, не знаю, что такое чахотка, и не слежу за собой? К вечеру — жар, под утро — обильный пот, отсутствие аппетита, учащенное неровное дыхание, такой же пульс, наконец, постоянная потеря в весе.
   — Но ты не очень кашляешь, — прервала его Мадзя.
   — Какое это имеет значение!
   — И несмотря на ослабление организма, ты все еще сильный…
   — Временное улучшение, после которого состояние снова ухудшится.
   — Стало быть, ты не хочешь лечиться! — в отчаянии воскликнула Мадзя.
   — Ну конечно же, хочу, — ответил он. — Велели мне ехать в Меран — я еду. Там меня осмотрит Таппейнер, единственный знаток чахотки, его мнение и будет для меня решающим.
   Мадзя с мольбой сложила руки и, глядя на брата глазами, полными слез, попросила:
   — Я поеду с тобой в Меран. Деньги у меня есть…
   Здислав задумался.
   — Ну что ж. После консультации с Таппейнером я выпишу тебя.
   — Зачем же так? Я сейчас хочу с тобой ехать. Я…
   Брат отстранил ее и крикнул, ударив себя кулаком в грудь:
   — Послушай, Мадзя! Если ты дашь знать старикам или будешь навязываться, — клянусь тебе, я отравлюсь! Вот тут, в этом номере! Дайте мне хоть недельку пожить, как мне хочется!
   Мадзя поняла, что придется уступить. Но ее не покидала надежда, что, может быть, брат не так тяжело болен.
   — Вот увидишь, — сказала она, — выздоровеешь, сам в этом убедишься.
   — Смешная ты! — ответил брат. — Думаешь, я этого не допускаю? Наука говорит мне, что у меня поражены не только легкие, но и горло и даже кишечник. Но во мне еще теплится надежда, что я могу ошибаться, что есть хоть тысячная доля вероятия в том, что я не только поправлюсь, но и смогу работать…
   — Ах, если бы ты всегда так говорил! — воскликнула Мадзя, бросаясь ему на шею. — Но ты меня вызовешь сразу же после приезда в Меран?
   — Сразу же после консультации с Таппейнером.
   — И я всегда-всегда буду с тобой?
   — До гроба, — ответил Здислав, целуя ее в лоб. — А если убежишь, я брошусь за тобой в погоню. Я вижу, ты одна только можешь ухаживать за мной, но, пожалуйста… не упрямься!
   — Ну, хорошо, поезжай в Меран! — решительно сказала Мадзя.
   — Погоди, потерпи немного! Дай же мне отдохнуть несколько дней.
   Они оба рассмеялись.
   — Ах ты, ипохондрик, — пожурила Мадзя брата.
   — Может быть, это действительно ипохондрия.
   — Знаешь, если ты в самом деле так богат, возьми извозчика и покатаемся часок-другой на свежем воздухе…
   — Ну какой у вас тут воздух! — отмахнулся он. — Вот в горах я подышу воздухом, а здесь лучше уж подождать этого… чудака. Первый раз в жизни вижу математика, который с таким спокойствием утверждает, что верит в бессмертие души.
   — Он действительно верит, и, надо думать, у него есть доказательства.
   — Счастливец! — вздохнул Здислав.
   В полдень в гостиницу явился Дембицкий в праздничном наряде. На нем был коричневый сюртук, который жал в плечах, белый пикейный жилет, который топорщился спереди, и светло-серые брюки с небольшим пятном пониже правого колена. В одной руке старик держал шляпу и трость, в другой — летнее пальто, рукав которого волочился по полу.
   При виде разодетого гостя Бжеские не могли удержаться от смеха.
   — А что, — заговорил Дембицкий, — при сестре и чахотка отступает?
   — Знаете, пан Дембицкий, — сказала Мадзя, поздоровавшись со стариком, — Здислав этой ночью впервые спал в постели. Правда, не раздевался, но все-таки лег.
   — И что самое любопытное, — прибавил Бжеский, — на фоне небытия мне рисовались уже какие-то формы, движение.
   — Что-то больно скоро, — заметил Дембицкий.
   — Это неизбежное следствие нашей вчерашней беседы. Закрытые глаза в нормальном состоянии видят только темноту; но если раздражать их ярким светом, на фоне темноты появляются какие-то виденья.
   — Добрый знак, — сказал Дембицкий. — Выходит, ваши духовные силы еще не угасли.
   — Ах, какой вы хороший, — воскликнула Мадзя. — Ну, говорите же, говорите, как вчера, я уверена, что Здислав будет обращен.
   Бжеский усмехнулся, а Дембицкий холодно произнес:
   — Я, собственно, затем и пришел, чтобы закончить вчерашний разговор. Но должен заметить, что я вовсе не собираюсь обращать вас в новую веру. Я — не апостол, а вы — не заблудшие овцы из моего стада. Вы для меня примерно то же, что для химика реактивы, а для физика — термометр или гальванометр. Об этом я должен предупредить вас заранее.
   Это было сказано таким сухим тоном, что по лицу Мадзи пробежала тень недовольства. Зато Здислав пожал руку старику.
   — Вы внушаете мне уважение, пан Дембицкий. Конечно же, теория бессмертия души, преподнесенная больному для того, чтобы его утешить, смахивает, прошу прощенья, на… жалкую игрушку. Не сочтите это за нескромность, но я слишком много видел на своем веку, чтобы позволить мистифицировать себя с помощью красивых фраз; да и вы слишком порядочны, чтобы так поступать.
   Дембицкий положил шляпу на чайник и масленку, поставил в угол трость, которая тут же упала на пол, сам уселся в кресле и, скрестив руки, без предисловий спросил Здислава:
   — Почему вы не верите в существование души, не однородной с телом и обособленной?
   — Потому что никто и никогда ее не видел, — ответил Бжеский.
   Мадзя вздрогнула. Странное чувство охватило ее, когда она услышала такой простой ответ.
   — Почему же, — спросил Дембицкий, — вы верите, что явление, которое мы называем светом, основано на четырехстах — восьмистах триллионах колебаний в секунду? Кто видел эти колебания?
   — Наши сведения о колебаниях возникают из расчетов, основанных на том, что два световых луча, столкнувшись, могут затухнуть.
   — А то, что я, вы и все другие люди мыслят и ощущают, разве не является таким же достоверным фактом, как затухание световых лучей при столкновения?
   — Но мышление вовсе не свидетельствует о том, что душа является чем-то обособленным от тела. Ведь она может представлять собой, и наверняка представляет, движение клеток мозга. Без мозга нет мышления.
   — Откуда вы это знаете? До Джильберта все считали, что электричество существует только в янтаре, а теперь мы знаем, что оно может существовать во всей вселенной. Простые люди считают, что там, где замерзает вода, а тем более ртуть, отсутствует теплота; а физики уверены, что теплота существует и при двухстах пятидесяти и двухстах шестидесяти градусах ниже точки замерзания воды. Отсюда вывод: если сегодня мы обнаруживаем душу только в мозгу, то наши потомки могут найти ее в растениях, в камне и даже в пустоте, которую принято называть торричеллиевой.
   — Но ведь это только гипотезы, — возразил Здислав. — Между тем тот факт, что мышление является функцией мозга…
   — Вот, вот! Может, вы докажете это?
   — Доказательства вам известны, — ответил Бжеский, — поэтому я только перечислю их. В животном мире мы видим, что большему развитию мозга сопутствует и более развитая мыслительная деятельность. У человека, как известно, чрезмерный или недостаточный приток крови в мозгу ослабляет, а то и вовсе приостанавливает мышление. Алкоголь, кофе, чай, возбуждая кровообращение, возбуждают и процесс мышления. А когда в старости мозг высыхает, соответственно слабеют мыслительные способности. Решающее значение, — продолжал он, — имели опыты Флуранса, который лишал голубей способности сознавать окружающее, удаляя у них определенные слои мозга; но когда мозговая ткань отрастала, к птице возвращалась утраченная способность. Да что говорить! Вы знаете второй том Молешотта, его «Круговорот жизни». А ты, Мадзя, при случае прочти в этой книге хотя бы письмо восемнадцатое «О мысли».
   — А теперь, — сказал Дембицкий, — прошу прощенья за нескромность, но я давно уже удивляюсь, как могут такие проницательные люди, как Молешотт или Фохт, проявлять наивность суждений там, где нужны убедительные аргументы. Короче говоря, все опыты, которые проводились над мозгом: исследования химических продуктов и температуры, рассматриваемых как электрические токи, а также все повреждения мозга, как преднамеренные, так и случайные, — все они доказали только одно: мозг является орудием духа. Человек с поврежденным мозгом мыслит плохо, или не может показать другим, что мыслит; но ведь человек с поврежденным глазом тоже видит плохо или вовсе не видит, а человек с поврежденной ногой плохо ходит или вовсе не ходит. А между тем, — продолжал Дембицкий, — движение в природе вовсе не связано с мышцами, а для восприятия света вовсе не нужен глаз. Падающий камень движется, хотя у него нет ни мышц, ни нервов; фотопластинка и селен реагируют на свет, хотя у них нет зрительного нерва. Если механическое движение может существовать вне связи с мышцами, а реакция на свет — вне связи с органами зрения, то почему же, спрашивается, мысль, ощущение, сознание не могут существовать вне связи с мозгом? Без мозга нет мышления, без янтаря нет электричества! Вы только подумайте, разве это не детские рассуждения!
   — Нет, это просто неподражаемо! — воскликнул Бжеский. — Теперь вам остается только показать нам душу в камне или торричеллиевой пустоте.
   — Нет, сударь. Я не покажу вам ни души, ни той цепи, с помощью которой измерено расстояние от земли, скажем, до луны, ни четырехсот триллионов колебаний в секунду. Все это факты, не обнаруживаемые органами чувств. Зато я сделаю другое: я поставлю перед вами новую проблему.
   — Ну, это, скажем прямо, не совсем то… — прервал старика Здислав.
   — Найдется и совсем то. Вы только послушайте. Сто с лишним лет назад кто-то спросил у Вольтера, может ли душа жить после смерти человека? На это великий сатирик ответил: а песня соловья остается после смерти соловья? Великая истина скрыта в этой остроте. Но знаете, что произошло через неполных сто лет после этого гениального ответа? Появились Гирн, Джоуль, Майер и доказали, что хотя после смерти соловья песня его и не остается, но энергия, скрытая в этой песне, остается и будет жить вечно. Иначе говоря, песня соловья, как колебания воздуха, действующие на наш слух, исчезает; но скрытая в ней половина произведения квадрата скорости на массу, то есть то, что составляет душу песни, никогда не умрет. В природе нет такой силы, которая могла бы уничтожить это невидимое, но реально существующее явление.
   — Но ведь это еще не бессмертие индивидуальной души, нашего «я», — прервал его Здислав.
   — Погодите! Разумеется, это еще не то, но в этом можно усмотреть одну, вернее две вещи: во-первых, реальное, хотя и невидимое явление, и, во-вторых, вечность, о которой толкуют не бабы на паперти, а физики. Итак, заметим себе, что существуют реальные явления, не обнаруживаемые органами чувств, и бессмертие, подтверждаемое наукой…
   — Но не бессмертие моей души!
   — Дойдем и до вашей души; не сразу, но дойдем. А пока я хочу обратить ваше внимание на следующее обстоятельство. Хотя бессмертие энергии и материи доказано фактами и расчетами лишь в наше время, люди догадывались об этом тысячи лет назад. Древнегреческие философы четко формулировали это положение. А Спенсер считает, что любой ум неизменно приходит к догадке, что материя и энергия неуничтожаемы. Так что наука в данном случае ничего нового не открыла, а лишь подтвердила то, о чем смутно догадывались люди. Думаю, вы не станете отрицать, что в гораздо большей степени люди проникнуты сознанием того, что душа бессмертна. Они не видят въявь, но угадывают истину; этот общий взгляд на бессмертие души является важным указанием…
   — Есть, однако, люди, которым чужд этот взгляд, — перебил его Бжеский.
   — Но есть и такие, которые не реагируют на свет, слепые. В какой-то мере это компенсируется тем, что рядом с ними живут люди с исключительно острым зрением, которые без оптических стекол видят спутников Юпитера. Точно так же существуют люди с исключительно сильным духовным началом. О душе и о сверхчувственном мире они рассуждают так же легко, как мы с вами о Саксонской площади, на которую я сейчас смотрю. Свойственное человеческой натуре отвращение к небытию кажется тем более удивительным, что человек представляет себе небытие как глубокий сон. Ведь крепкий сон так же привычен для нас, как и бодрствование. Более того: крепкий сон — это очень приятная вещь, а жизнь, бодрствование, напротив, порой полны страданий. Тем не менее, от мысли о вечном сне мы приходим в ужас, тогда как мысль о вечном бодрствовании, пусть даже не лишенном огорчений, наполняет нас отрадой. Итак, небытие противно человеческой натуре, а стремление к вечной жизни свойственно почти всем людям. И если существует такая философская школа, которая верит в небытие и провозглашает его во всеуслышание, то она должна располагать неопровержимыми доказательствами. Ведь убеждают не те, кто разделяет общую веру, точнее общий инстинкт, а те, кто указывает новое направление. Вы, я думаю, уже убедились в том, что система материалистических доказательств не только не имеет научной ценности, но и построена на таких явных нелепостях, что можно только удивляться…
   — Я и начинаю удивляться, — перебил старика Бжеский, — но только тому, что вы рассказываете.
   Мадзя смотрела на Дембицкого, как зачарованная, затаив дыхание.
   — Я расскажу вам сказку, — продолжал старик. — Один ученый, удивившись, что простые люди увлекаются театром волшебных теней, решил изучить этот вопрос. Он отправился с этой целью на представление, но, чтобы не поддаться влиянию толпы, которая часто ошибается, знаете, что сделал? Залепил себе оба глаза!
   — Что это вы выдумываете, пан Дембицкий, — засмеялся Бжеский.
   — Погодите же. Сидит наш ученый с залепленными глазами, слышит звуки шарманки, аплодисменты и делает выводы. «По-моему, эти господа чаще всего аплодируют тогда, когда шарманка играет грустные мелодии, а смеются, когда она переходит на плясовые мотивы. Больше других оживлены зрители в первом ряду: ведь они сидят в мягких креслах. Когда показывали последнюю серию теней, в зале воцарилось торжественное молчание; это потому, что начал коптить фонарь и зал наполнился чадом». Что бы вы сказали о таком исследователе театра волшебных теней? — неожиданно спросил Дембицкий.
   — Я сказал бы, что он дурак, — ответил Здислав.
   — И были бы правы. Он глуп, этот исследователь, потому что наблюдал определенную группу явлений с помощью совсем не тех органов чувств, которыми нужно было пользоваться, более того, нужное чувство он исключил. А сейчас, — продолжал Дембицкий, — я расскажу вам еще одну сказку. Другой мудрец захотел изучить свойства света. С этой целью он зажег керосиновую лампу и проделал ряд опытов, из которых вытекало, что засоренный керосин дает меньше света, чем чистый; что свет усиливается, если поднять фитиль, и слабеет, если фитиль прикрутить, что свет слабеет и тогда, когда на конце фитиля образуется нагар или когда мы нажмем палочкой на фитиль, и так далее. Наконец он закончил опыты и на основании их провозгласил, что свет является функцией фитиля и керосина, что без них он существовать не может, что свет не имеет никаких других свойств, кроме тех, которые можно исследовать на фитиле с помощью винтика и палочки, что после сгорания фитиля свет исчезает, и так далее… Один знаток оптики возразил ему, что свет может существовать и вне своего источника, примером чего служат звезды, которые погасли много веков назад, а свет их до сих пор струится над вселенной. Что у света есть свойства, которых нет у фитиля: он отражается, преломляется, разделяется на составные цвета, поляризуется и так далее. Что, наконец, надо быть глупцом, чтобы отождествлять свет с фитилем или основывать оптику на исследовании продуктов сгорания керосина. Так вот, дорогой пан Здислав, в человеке существуют три разных начала: организм, который соответствует фитилю; физиологические явления, которые соответствуют пламени при сжигании керосина в воздухе; и, наконец, душа, которая соответствует свету. Душа обладает особыми свойствами, не зависящими от тела, для нее характерны особые явления, лежащие за пределами физиологии. Душа — не продукт переваривания и окисления пиши, а своеобразная форма энергии или движения, которые проявляются не в веществе мозга, а в какой-то совершенно другой субстанции, может быть, в эфире, заполняющем вселенную.
   — Мне не совсем понятна цель этого сопоставления, — прервал старика Бжеский.
   — Видите ли, я хотел сказать, что с тех пор, как с помощью физиологии ученые стали пытаться объяснить психологию, а то и вовсе вытеснить последнюю, материализм как будто получил фактическое обоснование. Но что оказалось на деле? Повреждая мозг, можно парализовать движения, заставить забыть отдельные слова, ослабить внимание, даже помрачить сознание. Иначе говоря, повреждая фитиль, можно вызвать копоть и даже погасить свет. Но объяснила ли нам физиология природу души? Нет. Ведь не она же открыла, что основными проявлениями души являются мышление, ощущение, воля; и не физиология сказала нам, что мы обладаем способностью воспринимать, запоминать, творить, сострадать, добиваться цели. Таким образом, физиология с ее системой вивисекции, наложения повязок, электризации, отравлений не может служить инструментом для изучения души, так же как обоняние и слух не годятся для изучения театра волшебных теней. Природу души, иначе говоря, ее многогранные свойства и нескончаемую цепь духовных явлений человек открыл не с помощью зрения или скальпеля, а путем самонаблюдения, самоощущения. Именно это самоощущение и является тем единственным чувством, которое дает нам возможность непосредственно изучать нашу душу. Я не говорю, что анатомия и физиология ничего не дали психологии. Напротив, определение скорости наших восприятий, повышение температуры мозга во время работы, расход некоторых веществ, электрические токи в человеческом мозгу и многие другие открытия могут иметь огромное практическое значение. Благодаря анатомии и физиологии мы ближе знакомимся с той удивительной фабрикой, на которой происходят величайшие в природе чудеса. Возможно, наступит время, когда анатомия и физиология опишут и объяснят устройство всех исполнительных механизмов, из которых состоит наша нервная система. Но они никогда не объяснят и не опишут самое главное свойство души — наше самоощущение. Я улавливаю разницу между красным и зеленым цветом, между высокими и низкими тонами, между твердым и мягким, холодным и теплым; я различаю запах уксуса и розы, ощущаю голод и удушье, движения моих рук и ног. Я способен ощущать радость и грусть, любовь и ненависть; я ощущаю, что к чему-то стремлюсь, а чего-то боюсь, что помню прошлое. Наконец, я ощущаю, что некоторые мои умозаключения построены на фактах, воспринятых с помощью органов чувств, тогда как другие являются моими собственными созданиями. Одним словом, я открываю целый мир явлений, которые представляют собой лишь разнообразные формы ощущения, того удивительного ощущения, которое способно познать все, даже самого себя. В то же время я замечаю, что ни физика, ни химия, ни теория клеток, ни все вместе взятые опыты по физиологии не отвечают мне на вопрос: что же такое ощущение? Ибо это — явление стихийное и сугубо индивидуальное. Мне известно, что в космосе кружатся и пылают миллионы солнц, что вокруг меня живут миллионы существ, что все люди на земле мыслят, радуются, к чему-то стремятся, о чем-то помнят. Но мне известно также, что мое ощущение, с помощью которого я охватываю весь мир, является единственным в природе. Я ни за кого не могу ощущать, и никто не может сделать это за меня; мне не дано познать глубину чьих-то ощущений, но и мое ощущение недоступно для посторонних. В этом отношении я — существо единственное и неповторимое. И если подходить с этой точки зрения, то вы были правы вчера, утверждая, что если бы угас ваш дух или ваше ощущение, то вместе с ним погибла бы ваша вселенная. Итак, это ощущение, это мое ощущение не является свойством того, что мы называем материальным организмом.