— Спасибо!
   А в душе сказала:
   «Как он робок, как деликатен!»
   И в сердце ее проснулось нежное чувство к пану Круковскому. Докторша принесла стакан воды и помогла Мадзе поставить букетик на видном месте в гостиной. Когда она вышла и пан Круковский остался с Мадзей наедине, он сказал, нежно заглядывая ей в глаза:
   — Как вы сегодня были печальны в костеле!
   — Я? — воскликнула она, снова краснея. — Вы меня видели?
   — Да, имел счастье видеть, даже гораздо больше: мне казалось, что я разделяю вашу печаль.
   — Ах, что вы, я была довольно весела, — оправдывалась Мадзя, опасаясь, как бы пан Круковский не догадался, что ее беспокоит положение семьи.
   — Быть может, это была та задумчивость, к которой располагает наш маленький костел? Прекрасные души везде умеют мечтать…
   «Как он учтив!» — подумала Мадзя, с чувством признательности слушая самого элегантного кавалера в Иксинове.
   В это мгновение в сад энергическим шагом вошел потный пан Ментлевич. Увидев Мадзю, он достал из-под мышки большой предмет, завернутый в бумагу, и, подавая его, сказал:
   — Настоящий торуньский пряник… Благоволите принять, это очень здоровое лакомство!
   Мадзя смутилась, но еще больше смутился… сам пан Ментлевич. Он заметил, что тонкие губы Круковского сложились в улыбку, и догадался, что свалял дурака.
   Держа в руке злополучный пряник, он не знал, что с ним делать. Губы у него дрожали, глаза остановились, лоб покрылся потом.
   «Как он, бедняга, обескуражен!» — подумала Мадзя и, беря у Ментлевича пряник, сказала:
   — Большое спасибо! Вот приятная неожиданность! Я ведь очень… люблю этот пряник!
   Глаза Ментлевича сверкнули торжеством, а пан Круковский, тонкий наблюдатель, подумал:
   «Не женщина, ангел! Она или никто!»
   Пан Ментлевич оживился.
   — Чудный день, — сказал он, чтобы еще раз не дать маху и помешать Круковскому начать разговор. — Восхитительный день, не правда ли, сударыня?
   — Да…
   — Не пройтись ли нам того… по саду? Восхитительный сад! Позвольте предложить, — одним духом выпалил Ментлевич, демонстративно подавая Мадзе руку.
   На этот раз Мадзя в изумлении раскрыла глаза, а пан Круковский, изысканный кавалер, закусил губы.
   — Ах, — невольно ахнул пан Ментлевич, догадавшись, что попал впросак. Он остановился, изогнув руку, так и не зная, то ли подать ее, то ли отступить, и лоб у него весь покрылся необыкновенно крупными каплями пота.
   — Что ж, давайте пройдемся, — ответила Мадзя, торопливо подавая ему руку.
   А про себя сказала:
   «Бедняга не умеет держать себя в обществе! Какие он, наверно, испытывает муки!»
   И на этот раз ее жалостливое сердце исполнилось нежности к пану Ментлевичу.
   Но тут на садовой дорожке послышался шелест дамского платья. Это бежала в возбуждении панна Евфемия, завидев двух мужчин, из которых один был недавно, а другой должен был стать ее поклонником.
   — Ах, какая ты нехорошая, какая изменница! — воскликнула панна Евфемия. — Обещала подождать, мне ведь столько надо сказать тебе, а сама гуляешь с паном Ментлевичем!
   Барышни упали друг другу в объятия, а Ментлевич, воспользовавшись этим обстоятельством, отошел подальше от Мадзи, чтобы она не смогла уже подать ему руку.
   «Теперь в моде ходить под руку не в саду, а только в костеле», — думал несчастный, призывая проклятия на голову Круковского.
   Взявшись под руки, барышни стали быстро прогуливаться, что вынудило пана Круковского обратить взор на шахматистов, а пана Ментлевича последовать его примеру.


Глава пятая

Союзница


   В конце сада под каштаном была скамеечка, куда и увлекла Мадзю панна Евфемия.
   — Ну, а теперь рассказывай, какое у тебя ко мне дело? — начала она. — Мы легко отделались от этих господ, — прибавила она, однако безо всякого энтузиазма в голосе.
   — Как бы они не обиделись? — с испугом сказала Мадзя.
   — Ах, оставь! — ответила панна Евфемия, вытягивая изящно обутые ножки и обмахиваясь каштановым листом. — Пан Круковский прикидывается, будто ко мне равнодушен, поэтому он вынужден избегать нас, ну а пан Ментлевич боится подходить ко мне при пане Круковском.
   — Они оба влюблены в тебя? — спросила Мадзя.
   — И они, да и другие. Этот почтовый чиновник, ну, знаешь… у него еще такая некрасивая фамилия… он голову потерял от ревности. Говорили, будто бы даже викарий… Впрочем, не будем говорить об этом! Что же ты хотела сказать мне? — закончила панна Евфемия.
   — Только, Фемця, это тайна!
   — Будь покойна. Да и кому же мне открывать ее?
   — А твоей маме?
   — Ах! — вздохнула панна Евфемия, как бы желая сказать, что мать она не посвящает в свои тайны.
   Мадзя задумалась.
   — Знаешь, — сказала она, помолчав, — я открою здесь начальную школу.
   Панна Евфемия выронила лист, раскрыла чудные, как небо, глаза и еще больше вытянула ножки.
   — Ты, Мадзя?
   — Я. Что в этом плохого?
   — Помилуй! — понизив голос, сказала панна Евфемия. — Ведь у нас есть уже учитель, и, знаешь, его жена… сама полет огород и… стирает белье!
   — Ну и что же?
   — Но ведь она работает, как служанка, в обществе ее никто не принимает.
   У Мадзи сверкнули глаза и лицо вспыхнуло от негодования.
   — Вот уж не думала, Фемця, что услышу от тебя такие слова! Неужели ты думаешь, что моя мама не полет огород и не стирает? Да она сама постирала мне халатик.
   — Твоя мама другое дело. Ее все уважают.
   — Надо уважать каждую трудящуюся женщину, особенно если она тяжело работает, — с жаром продолжала Мадзя. — Ведь теперь все женщины хотят трудиться, усердно трудиться и не рассчитывать на помощь родителей или на заработки мужа…
   — Так ты хочешь все-таки выйти замуж, — мрачно прервала ее панна Евфемия.
   — Да нет же, клянусь тебе! Я только не хочу быть в тягость родителям, хочу помочь Зосе кончить пансион в Варшаве. Да и не смогла бы я сидеть дома сложа руки. Мне бы кусок родительского хлеба поперек горла стал, я бы со стыда сгорела. Да разве я могла бы посмотреть в глаза своим подругам, ведь они все зарабатывают себе на жизнь!
   Панна Евфемия покраснела и стала целовать Мадзю.
   — Ты эмансипированная! — сказала она. — О, я много слышала о пансионе пани Ляттер и понимаю тебя. Я бы тоже хотела стать независимой, но… возможно ли это в таком глухом углу?
   — Возможно, уверяю тебя.
   — О, не думай, что я совсем тут закоснела, — продолжала панна Евфемия. — Я тоже хотела зарабатывать себе на жизнь, даже научилась вышивать. Но что из этого вышло? Когда я сказала, что буду продавать свои вышивки, у мамы начались спазмы!
   Панна Евфемия тяжело вздохнула.
   — Я хотела, — продолжала она, — учить дочку уездного начальника играть на фортепьяно. Но мама опять устроила мне сцену, и с тех пор мы порвали с семьей уездного начальника. Попробуй тут быть эмансипированной, увидишь тогда…
   — А я все равно буду, — решительно заявила Мадзя.
   — Неужели ты думаешь, что я не эмансипированная? — вполголоса, но с еще большим жаром говорила панна Евфемия. — Когда мне, например, кланяется этот… ну, почтовый чиновник, я слегка отвечаю ему на поклон, а мама об этом и не догадывается. Я тебе еще вот что скажу, Мадзя, только под большим секретом…
   — Я ведь тебе открыла свою тайну.
   — Да, и я тебе верю, — ответила панна Евфемия. — Так слушай же! Я не только эмансипированная, я держусь радикальных взглядов. Знаешь, что я делаю? Я не хожу в костел с молитвенником, а… читаю «Pensees sur la religion»[6] Паскаля. Велела переплести книгу в черную кожу с крестом и золотым обрезом и хожу с нею в костел… Понимаешь?
   Мадзю бросило в холод. Ведь еще сегодня, всего несколько часов назад, она на себе испытала покровительство божьей матери! Однако среди независимых женщин Мадзя встречала и вольнодумных, начиная с той же панны Говард, и потому промолчала.
   — Может, это тебе не нравится? — глядя ей в глаза, спросила панна Евфемия.
   — Я уважаю твои убеждения, — ответила Мадзя. — Однако не будем говорить об этом… Я хочу сделать тебе одно предложение: давай откроем вместе начальную школу. Сама я не справлюсь.
   Панна Евфемия заколебалась.
   — Мадзя, милочка, дорогая моя, — сказала она, — что скажут в обществе?
   И вдруг лицо ее запылало энергией и воодушевлением.
   — Ладно! — сказала она, протягивая Мадзе руку. — Я вхожу в компанию. Надо покончить с этим раз навсегда. Я не желаю, чтобы за мной вечно надзирали, я не желаю торговаться с мамой за каждую копейку, взятую на мелкие расходы, за каждый поклон, отданный на улице. Мы открываем пансион. Начальницы пансионов бывают в обществе.
   — А разве не начальную школу? — спросила Мадзя.
   — Нет, лучше небольшой пансион для девочек из лучших домов. Их наберется порядочно. Я даже вот что тебе скажу: завтра же начинаем искать помещение. Мы будем жить в пансионе, дома я больше не могу оставаться.
   — Да, главное — это помещение. Мы снимем две большие комнаты…
   — И две маленькие для нас, — подхватила панна Евфемия.
   — Надо купить такие парты, какие были у нас, чтобы девочки не горбились и не портили зрение…
   — И обить все стены красивенькими обоями, — прервала ее панна Евфемия. — Ментлевич достанет…
   — Две классные доски, две кафедры. Да, но самое важное — это картины и наглядные пособия…
   — Мебель для моей комнатки у меня прелестная, — говорила панна Евфемия.
   — Да, я забыла еще об одной, самой главной вещи: надо получить разрешение в дирекции.
   — Нет, это просто замечательно! Скандал с мамой будет ужасный, но все будет кончено. К тому же я уверена, что меня поддержит папа, — обнимая Мадзю, закончила панна Евфемия. — Да здравствует эмансипация, а? — шепнула она Мадзе на ухо.
   В это мгновение барышни услышали шорох за забором, точно там кто-то продирался сквозь кусты. Мадзя оглянулась в испуге и в щели между досками забора увидела сверкающий глаз.
   — Там кто-то есть, — прошептала панна Евфемия, повиснув на руке Мадзи.
   — Наверно, мальчишки, которые швыряют камни.
   — Нет, сударыня, — раздался за забором приглушенный голос. — У меня два письма панне Магдалене и одно… панне Евфемии, — с дрожью прибавил голос.
   Кто-то просунул в щель два письма.
   — Цинадровский! — то бледнея, то краснея, прошептала Мадзе на ухо панна Евфемия.
   — Третье письмо я вручу только панне Евфемии, — говорил голос за забором.
   Панна Евфемия лихорадочно схватила третье письмо.
   — Что за безумие! — сказала она. — Вы меня погубите!
   — Простите, сударыня, но я очень несчастен, — ответил голос. — Я ухожу.
   Обе барышни побледнели и дрожали как в лихорадке.
   — Не видел ли кто-нибудь из беседки? — сказала панна Евфемия.
   — Нас заслоняют деревья, — ответила Мадзя. — Какой странный человек!
   — Откуда это письмо? — говорила панна Евфемия. — С маркой и со штемпелем… Боже, как я, наверно, изменилась в лице! Если бы сейчас пришла мама, все бы, наверно, открылось.
   — Уйдем отсюда, — сказала Мадзя.
   Она подала руку панне Евфемии, и, крадучись вдоль забора, девушки обогнули дом и прошли в комнатку Мадзи. Майор в беседке неистово кричал, он требовал перемены хода, орал, что не имел намерения брать туру, так что Мадзя была уверена, что новый способ связи никем не обнаружен.
   Панну Евфемию это успокоило больше всякой содовой воды. Она стала перед зеркалом, вынула из кармана маленькую пудреницу и смягчила слишком яркий румянец.
   — Что это за письмо? — сказала она, разрывая конверт. — Без подписи.
   — Я уверена, что это он сам писал, — сказала Мадзя, глядя на письмо через плечо панны Евфемии, которая начала тихо читать, делая вполголоса замечания:
   — «Божество мое неземное…» Это что еще значит?.. «Я схожу с ума, не ем, не сплю, забываю о своих обязанностях, а ночью ворочаюсь в постели, как Тантал…» Туда же с мифологией! «Какой-то внутренний голос говорит мне, что я Тебе не безразличен, чему Ты неоднократно давала доказательства…» Ах, какой дурак! Давала доказательства!.. «Ты порвала, небесное созданье…» Что за фамильярность!.. «…с Круковским, а когда мы встретились на площади, твой сладостный взор изобразил такую страсть…»

   — Ну, это уж слишком! — комкая письмо, вспыхнула панна Евфемия.
   — Раз уж начала, читай дальше.
   — «Если сейчас Ты отвращаешь от меня свой лик, который для меня небо и земля, воздух и вечность, то, видно…» Нет, этот писаришка все время обращается ко мне на «ты»!.. «…кто-то очернил меня. Если бы приехал ревизор, сам управляющий, даже следственная комиссия, я не стал бы оправдываться, ибо я шляхтич с деда и прадеда, гордая душа, и шею гнуть не умею. Но перед Тобою, мой ангел…»

   — Осел! — прошипела панна Евфемия, снова комкая письмо. Однако через минуту она опять начала читать:
   — «Чтобы мне сквозь землю провалиться, умереть внезапной смертью, если я когда-нибудь отлепил марку за копейку или даже за десять копеек. Может, не помня себя от любви к Тебе, я как-нибудь уронил письмо, и Йосек или какой-нибудь другой почтальон вымел его с мусором. Но я никогда не замарал своей чести, ибо сознаю свой долг перед именем, которое я ношу, и Тобою, мое райское божество…»

   — Бедный парень! — заметила Мадзя.
   — Скажи лучше: шут! Как он смеет так ко мне обращаться?
   — Но как он тебя любит!
   — Любить можно, — в гневе возразила панна Евфемия. — Такая уж моя участь, что все с ума сходят. Но писать мне в таком фамильярном тоне! Да неужели он и в самом деле думает, что я обратила на него внимание?
   — Ты сама говорила, что отвечаешь на его поклоны.
   — Ах, да! Однажды я даже бросила ему увядший листок… Но это милостыня — и он так и должен ее принимать!
   Мадзе стало жаль этого беднягу, который любить умел лучше, чем делать признанья. Не отвечая панне Евфемии, она стала распечатывать свои письма.
   — А, это от панны Малиновской, — говорила она, пробегая глазами письмо. — Ах, а это от Ады Сольской! Она в Цюрихе… Милая моя Адочка!
   — Это та миллионерша? — с живым любопытством спросила панна Евфемия.
   В дверь постучались.


Глава шестая

Два соперника


   — Барышни, пойдемте кофе пить, — сказала докторша, входя в комнату. — Ну, хорошо ли оставлять гостей?
   — Я получила письма, мама, — ответила Мадзя.
   Панна Евфемия незаметно дернула ее за рукав.
   — Письма можно отложить, — ответила мать, — кофе остынет. Приехала сестра пана Людвика.
   Барышни вошли в беседку, где на столе, окруженном гостями, стоял кофе со сливками, домашние булочки, сыр с тмином и несколько сортов варенья. Парализованная сестра пана Круковского сердечно приветствовала Мадзю и холодно панну Евфемию; видимо, продолжая разговор, она сказала:
   — Ну, зачем ему брать в аренду имение или хлопотать о какой-то службе, если он человек состоятельный? Я в могилу деньги не унесу, оставлю ему столько, что он сможет и жену кормить и детей воспитывать.
   — Сестрица, не дать ли вам сахарку? — прервал ее пан Круковский с таким видом, точно его душил воротник.
   — Да пошлите вы его, сударыня, в Варшаву. Пусть парень оглядится, встряхнется, — говорил майор, пуская из своей огромной трубки такие клубы дыма, что все общество окуталось ими.
   — Очень вам благодарна за совет, — ответила экс-паралитичка, разгоняя вышитым платочком клубы дыма. — Я помню его последнюю поездку в Варшаву.
   — Сестрица, не хотите ли булочку с маслом? — прервал ее пан Людвик, на лице которого изобразилось беспокойство.
   — Спасибо, Люцусь, — ответила сестра. — Это было в тысяча восемьсот шестьдесят шестом году. Ему непременно захотелось съездить в Варшаву, ну я и дала ему две тысячи злотых. В два дня его обыграли в карты, он хотел потом отыграться, и мне пришлось доплатить еще шесть тысяч злотых!
   — Сестрица!..
   — Не прерывай меня, потому что этот случай свидетельствует о твоем благородстве. И вот когда мальчишка после этой авантюры вернулся в деревню, он повалился мне в ноги…
   — Но, сестрица!.. — простонал сорокапятилетний мальчишка.
   — Расплакался, как ребенок, поклялся, что больше никогда не уедет из дома, и… сдержал свое слово, пан майор!
   — Не даете ему денег, вот он и сидит, — отрубил майор.
   — А зачем ему деньги? — удивилась старая дама. — Чего ему не хватает?
   Пан Круковский побагровел, а пан Ментлевич был, видно, очень доволен.
   — Вечная история с мужчинами, когда они попадают в рабство к бабам! — взорвался майор. — Держится парень годами за юбку, ну и теряет всякую энергию. Да вы лучше дайте ему немного, но от души дайте, и пусть он научится не на ваше состояние рассчитывать, а на самого себя.
   — Ну конечно, чтобы он погиб среди вас! — воскликнула дама.
   — Среди людей никто не погибает… Напротив, люди помогут ему освободиться от вашей юбки, к которой вы его пришили, — кричал майор.
   Казалось, пан Людвик сейчас умрет, да и все общество пришло в такое замешательство, что доктор, желая переменить тему разговора, сказал:
   — У пана Ментлевича не было состояния, однако же он собственными трудами пробивается в люди…
   — И с помощью добрых людей, — подхватил Ментлевич, целуя доктора в плечо. — Да, люди сделали меня тем, чем я стал! Почтенный доктор всегда говорил мне: возьмись за работу, а то от переписки бумаг в управе ты совсем поглупеешь!
   — Немного уж ума у тебя осталось, — пробормотал майор, со злостью прочищая проволокой трубку.
   — У вас, сударь, были способности к торговле, так что вы могли бросить службу, — вмешался заседатель.
   — Что говорить, способности у меня есть, — подхватил пан Ментлевич. — Но пробудили во мне эти способности счастливый случай и добрые люди. Помню, — продолжал он среди общего молчания, — сижу я как-то в управе за журналом, и вдруг входит пан Белинский и говорит податному инспектору: «Так вы меня, сударь, прижали, что я бы за четыре сотни продал своих буланых, только бы нашелся покупатель». Слушаю я да на ус себе мотаю. На другой день является пан Чернявский и говорит помощнику: «Я бы шесть сотенных отдал за буланых Белинского, так они мне понравились…» Я и это на ус себе мотаю… Вышел пан Чернявский, а я догнал его и говорю: «Дадите, сударь, пятьсот пятьдесят за буланых?» — «Дам, говорит». — «На стол?» — «На стол». — «Слово?» — «Слово». Лечу я тут к Эйзенману, сулю ему двадцать рублей процента за один день, беру у него деньги и еду к пану Белинскому. «Отдадите, говорю, сударь, буланых за четыреста пятьдесят?» — «Ты, говорит, христианская душа, ну а все-таки не обманываешь? Знаю я вас, уездных крыс!» Показал я ему деньги, пан Белинский взял их, отдал мне лошадей и прибавил пятнадцать рублей за труды. Отвалил я тут рублик вознице и айда к пану Чернявскому. Ну, купил шляхтич буланых, только сбавил десятку, дал мне пятьсот сорок рублей, дело, говорит, гешефтом пахнет. Summa summarum:[7] пан Белинский заработал тридцать пять рублей, пан Чернявский шестьдесят, Эйзенман двадцать, а я — восемьдесят пять рублей за один день! Потом дулись на меня все: и еврей, и шляхтичи, но мне было уже за что ухватиться, открыл я дело, и ходят теперь ко мне и евреи и шляхтичи: всяк знает, что я дам заработать, хоть и себя не обижу.
   — Жаль, что не жил ты в мое время, — сказал майор, — я бы тебя сделал каптенармусом в своем батальоне. Но за такую покупку буланых не денег дал бы тебе, а сорок палок.
   — Что поделаешь, пан майор, — гордо озираясь, сказал пан Ментлевич. — Другие были времена, теперь не то. Что город, то норов… — И он засмеялся своей остроте.
   После кофе гости разбрелись по саду, панна Евфемия о чем-то шепталась со своим отцом, заседателем. Когда Мадзя на минуту осталась одна, к ней подошел пан Круковский и, остановившись в униженной позе, точно у него совсем разломило поясницу, с волнением прошептал:
   — О, как вы, наверно, презираете меня, панна Магдалена!
   Мадзя удивилась.
   — Я вас? — воскликнула она. — Боже мой! За что? Вы так добры, так деликатны…
   — Но эта унизительная зависимость от сестры, ведь надо мной даже пан Ментлевич смеется! А покровительство пана майора, который иногда обращается со мной с таким пренебреженьем, что… Но, панна Магдалена, войдите в мое положение: могу ли я требовать удовлетворения у старика или бросить больную сестру? Это ужасно быть вечно малолетним! Я чувствую, что люди меня осуждают, но что делать?
   Он говорил, задыхаясь, ломая холеные руки и с трудом удерживаясь от слез.
   — Не правда ли, сударыня, как я смешон и беспомощен? — прибавил он.
   У Мадзи слезы набежали на глаза. С неожиданной смелостью она протянула пану Круковскому руку.
   — Успокойтесь, сударь, — сказала она, пожимая поклоннику руку. — Мы, женщины, понимаем подвиги, которых не замечает общество.
   Если бы она могла ценою нескольких лет жизни спасти Круковского от цепей подвижничества, она пожертвовала бы этими годами.
   Спасаясь от зноя, они направились к Ментлевичу, который держал в руке прутик. Пан Круковский едва успел прошептать:
   — Я до гроба не забуду, до гроба!
   И он с чувством поцеловал Мадзе руку.
   — Пан Круковский! — крикнул Ментлевич. — Вас сестра зовет!
   Круковский ушел, бросив на Мадзю глубокий взгляд, и к ней шагнул Ментлевич. Вид у него был весьма озабоченный.
   — Сударыня, — начал он, — неужели я в самом деле совершаю неприличности? Майор назвал меня только что хамом.
   — Я… ничего не слышала, — в замешательстве ответила Мадзя.
   Ментлевич, казалось, был очень удручен. Он сел на скамью рядом с Мадзей и, хлопая прутиком по носкам своих башмаков, продолжал:
   — Ах, сударыня, я знаю, что я хам! Мать моя была лавочницей, я не получил никакого образования, вот люди и смеются надо мной и называют хамом, особенно шляхтичи. Вы думаете, я этого не вижу? Ах, как я это чувствую! Иной раз кусок мяса дал бы себе отрезать, только бы научиться таким сладким и тонким ужимкам, как у пана Круковского. Он большой барин, а я — бедняк. У него есть время вертеться перед зеркалом, а мне иной раз поесть спокойно некогда.
   Он умолк, потел и вздыхал.
   — Панна Магдалена! — сказал он, глядя на Мадзю умоляющими глазами. — Не думайте обо мне дурно, клянусь богом, я ничего от вас не хочу! Вы кончили такой пансион! Мне бы только хоть изредка поглядеть на вас! Так у меня легко на сердце, как я погляжу на вас. А если я невольно оскорблю вас… Э, да что тут говорить! Уж лучше мне сломать себе ногу, чем оскорбить вас…
   В прерывистых, полных страсти словах Ментлевича слышалась такая особенная нота, что Мадзе стало жаль его. Молча подала она поклоннику руку и так нежно заглянула ему в глаза, что он повеселел и даже несколько удивился.
   Но тут ее позвала мать.
   «Бедный, бедный, благородный простак! — думала Мадзя, оставив Ментлевича одного. — Чего бы я не дала, только бы его успокоить и убедить, что не все обращают внимание на одну только внешность…»
   Гости начали расходиться. Панна Евфемия была расстроена, пан Круковский погружен в мечты, пан Ментлевич серьезен. У калитки майор поспорил с заседателем, какая будет завтра погода, на улице сестра пана Круковского подняла крик, что коляска сейчас перевернется, но в конце концов все стихло.
   Оставшись одна, Мадзя села читать письма. Панна Малиновская писала, что Арнольд, второй муж пани Ляттер, назначил Элене и Казимежу порядочную сумму денег и намеревается покинуть Америку и переселиться с женой и сыном в Варшаву. Она упомянула о том, что шляхтича Мельницкого разбил паралич, когда он увидел тело пани Ляттер. Старик живет теперь в деревне, погрузившись в апатию, и только по временам вспоминает детей покойной. В заключение панна Малиновская просила Мадзю незамедлительно сообщить, желает ли она после каникул служить классной дамой, так как на эту должность есть много кандидаток.
   Мадзя решила не поступать на службу к панне Малиновской. К чему! Она откроет здесь маленькую школу, которая даст ей средства к существованию и позволит помогать родителям.
   Ада Сольская с восторгом сообщала Мадзе, что в Цюрихе она посещает курсы естественных наук, которыми очень увлекается. Она убедилась, что целью ее жизни может быть только ботаника и что, изучая ботанику, она обретет истинное счастье. Ада упомянула в письме, что Эля Норская живет в каком-то итальянском монастыре, но еще неизвестно, пострижется она в монахини или вернется домой.
   Большую часть письма Ада посвятила пану Казимежу Норскому. Он тоже в Цюрихе и изучает общественные науки. Он поразительно серьезен, поразительно трудолюбив, поразительно гениален, полон поразительно высоких стремлений. Как она, Сольская, догадывается, пан Казимеж замышляет радикальную реформу положения женщин. Он должен это сделать, он сделает это в память своей несчастной матери, святой женщины, которая жизнь свою положила в борьбе за независимость женщин. Аду пан Казимеж почти не посвящает в свои гениальные планы, они говорят только о ботанике, которую она ему объясняет. Но в студенческих кружках он рассказывает о своих намерениях, и все, особенно студентки, от него в восторге. К несчастью, Ада в кружках не бывает и даже со студентками незнакома, она домоседка. Но о победах пана Казимежа она прекрасно знает от него самого.
   Мадзя несколько раз перечла письмо панны Сольской и наконец спрятала его в хорошенькую коробочку из-под порошков Зейдлица. Она была возбуждена, мечтательно настроена, чуть не целый час гуляла в саду при звездах, наконец — вздохнула и вернулась к себе в комнату.