— Вне всякого сомнения, — пожал тот плечами. — Не понимаю, как могли вы сходить по ней с ума.
   — Люблю спорт! — воскликнул Сольский. — Когда на улице буря, меня тянет на прогулку. Когда я вижу крутую гору, мне хочется взобраться на нее.
   — Думаю, крутые горы меньше всего должны располагать к вылазкам.
   — И все-таки какая-то магнетическая сила скрыта во всем, что недоступно и опасно.
   — Смотря для кого, — прервал его Дембицкий. — Сказать по правде, не вижу, чем может быть опасна панна Элена.
   — Чем? — воскликнул Сольский. — Эгоизмом, обожествлением собственного я, перед которым должен склониться весь мир. Человек в ее глазах — ничтожество! О, это наслаждение обладать такой женщиной!
   — Стоит ли она того?
   — А что же стоит? — с живостью спросил Сольский. — Я дрался на дуэлях и вынес из них шрамы или угрызения совести. У берегов Капри я в бурю разбился на лодке, но ничего не испытал, разве только ногу вывихнул. Лев, к которому я вошел в клетку, разорвал мне панталоны. На огнедышащем Везувии я едва не ослеп от пепла и получил насморк. И это называется впечатления! К черту! Меж тем обладание красивой и независимой женщиной принесет мне миг безумства, и при этом я не промокну, не разобьюсь и не изувечусь. Дайте же и мне насладиться жизнью! Иначе зачем мне деньги?
   — Вы все еще беседуете о спиритизме? — спросила Мадзя, подойдя к ним.
   — Хуже, — подхватил Сольский, — мы говорим о счастье. Панна Магдалена, думали ли вы когда-нибудь о том, что такое счастье?
   — Счастье? — повторила Мадзя. — Человек чувствует себя счастливым, когда всем вокруг хорошо.
   — Это чужое счастье! — сказал Сольский. — А как вы представляете себе свое личное счастье?
   — Самое большое личное счастье, когда человек может творить добро. Не так ли? — спросила Мадзя, глядя удивленными глазами то на Дембицкого, то на Сольского.
   — И вас удовлетворило бы такое счастье? — спросил Сольский.
   — Ах боже! — воскликнула Мадзя. — Да ведь лучше нет ничего на свете, и человеку больше ничего ненужно…
   — Нет, отчего же, — флегматически произнес Дембицкий, — человеку нужно еще носиться по волнам, катиться с крутых гор, драться на дуэлях…
   — Что вы говорите? — удивилась Мадзя. — Ведь это несчастье!
   — Мы, сударыня, не понимаем друг друга, — сказал Дембицкий, пожимая ей руку. — Вы человек нормальный и здоровый, а мы люди больные, дегенераты. Наши нервы уже так притупились, что мы не чувствуем не только чужой, но и собственной радости. Только физическая боль напоминает нам о том, что мы еще существуем…
   — Ну-ну! — прервал старика Сольский. — Ни эгоизм, ни жажда сильных ощущений не доказывают, что нервы притупились.
   — Доказывают, доказывают! — настаивал Дембицкий. — Превосходная скрипка рождает отзвук даже тогда, когда звук раздастся рядом. А для того чтобы камень родил отзвук, по нему надо ударить молотом. Альтруизм — это та превосходная скрипка, которую каждый здоровый человек носит в своем сердце. А ваши сильные ощущения — это молот, молот, которым надо бить камни.
   — Я не понимаю, о чем вы говорите, — покраснела Мадзя и отошла к дамам.
   — Что скажете? — спросил Дембицкий, показывая глазами на Мадзю. — Не лучше ли это отвесных скал?
   — Сон! Небесное виденье! — задумчиво ответил Сольский. — Если… не хорошо сыгранная комедия! — прибавил он через минуту. — Эти бабочки, если захотят, могут явиться ангелами в облаках и радугой опоясаться. Вся наша мудрость заключается в том, чтобы, притворяясь, будто мы верим им, знать про себя, что эти милые ангелочки представляют собой на деле.
   — Что же они собой представляют?
   — Это самки, они слабее самцов и, чтобы использовать их, вынуждены прибегать ко всяким маневрам. Одни изображают из себя ангелов, другие демонов… смотря по надобности.
   — А ваша сестра кого изображает? — спросил Дембицкий, строго глядя на Сольского.
   — Ах! — вспыхнул тот. — Ада святая. Это исключительная женщина.
   — Так будьте осторожны с вашими теориями, потому что исключений может быть больше.
   Было уже поздно, разговор в гостиной обрывался, и гости стали прощаться.
   — Вы позволите отвезти вас? — спросил у Мадзи пан Казимеж.
   — Спасибо. Может, меня проводит пан Дембицкий, — ответила Мадзя.
   — Вот видите, сударь, какая награда ждет вас за оптимизм, — обратился Сольский к Дембицкому.
   — Неутешительная награда! — прибавил пан Казимеж.
   — Поблагодари же, Мадзя, пани Арнольд за доброе предсказание, — прервала его Ада. — Впрочем, я бы предпочла, чтобы твой избранник не был таким уж великим человеком.
   По дороге домой Мадзя стала просить у Дембицкого извинения за то, что пани Коркович удалила Зосю. Но старик прервал ее.
   — Зосю я посылал к Корковичам только ради вас, — сказал он. — Я доволен, что так случилось, это неприятные люди. Мне кажется, что и вы в скором времени распроститесь с ними.
   Догадавшись, что до Дембицкого дошли слухи об ее отношениях с Корковичами, Мадзя переменила тему разговора и спросила у старика, что он думает о сегодняшнем собрании.
   — Что ж? — ответил он, кривя губы при свете фонаря, мимо которого они проезжали. — Мы провели время не так банально, как на обычных вечерах. Что же касается людей…
   Он потер кончик носа и продолжал:
   — Оба Сольские прекрасные люди, — я давно их знаю, — но нет у них цели в жизни. Вот где полезна была бы бедность! Пан Арнольд, кажется, человек порядочный, а его жена полусектантка, полуистеричка. Женщины изнеженные и свободные легко становятся капризницами, а там и истеричками.
   — Вы ничего не сказали о Норских, — вполголоса произнесла Мадзя.
   — Что можно о них сказать? — ответил старик. — Разве только то, что они любят наслаждаться жизнью, но при этом не признают никаких обязанностей. Если Сольского терзает отсутствие обязанностей, побуждает придумывать себе какие-то цели, то пан Норский мучиться от этого никогда не будет.
   — Вы не любите их? — спросила Мадзя, вспомнив старую ссору Дембицкого с Эленой.
   Он покачал головой и сказал после раздумья:
   — Сударыня, если бы я даже хотел, я никого не могу не любить.
   — Я вас не понимаю.
   — Видите ли, всякий человек, как учил нас катехизис, состоит из двух частей. Одна является очень сложным автоматом, который достоин сожаления, презрения, порой удивленья. Другая — это искра божья, которая горит ясней или слабей, но в каждом человеке стоит дороже всего мира. Если вы прибавите к этому, что обе части тесно соединены и человек как единое целое будит в нас одновременно и презрение и глубочайшее уважение, то поймете, что может родиться из этих чувств.
   — Ничего? — сказала Мадзя.
   — Нет. Симпатия там, где господствует дух, и равнодушие там, где возобладал автомат. Ненавидеть человека нельзя, ведь рано или поздно он потеряет свою тленную оболочку и станет бесконечно благородным творением.
   — Вы тоже верите в духов?
   — Стучащих? — спросил он. — Нет!
   Экипаж остановился, Дембицкий помог Мадзе выйти и позвонил у ворот.
   Не успела Мадзя войти к себе в комнату, как на пороге появилась пани Коркович в короткой юбке, с папильотками в волосах, в ночной кофте, которая рельефно обрисовывала ее мясистые прелести.
   — Уже второй час! — сказала она с раздражением. — Вы все время были у Сольских?
   — Да.
   — Весело важные баре проводят время, не то что трудовой люд. Вас привез пан Сольский?
   — Пан Дембицкий.
   — Вы, вероятно… — Она замялась, а затем прибавила: — Пан Дембицкий, верно, сердится на меня!
   Мадзя молчала. Однако тень пробежала по ее обычно доброму личику, и пани Коркович пожелала ей спокойной ночи.
   Когда Мадзя погасила свет, перед ее глазами поплыли смутные виденья. Ей виделась гостиная Ады, львиная грива и грозные глаза пани Арнольд, а вокруг нее красивые лица Арнольда и Норских и безобразные Сольских и Дембицкого. И странное дело, только теперь, когда неясными стали отдельные черты, каждое лицо приобрело свое характерное выражение. Арнольд был всецело поглощен своей женой, Дембицкий погружен в задумчивость, в Сольском все словно кипело и клокотало. На лице Ады изображалось смирение, лицо Элены дышало гневом и гордостью, а у пана Казимежа казалось лишенным всякого выражения, вернее было веселым, и эта веселость производила на Мадзю отталкивающее впечатление.
   Вдруг показалась новая тень: пани Коркович в ночной кофте, с головой в папильотках и глупо-самодовольным взглядом. У нее был такой забавный вид, что Мадзе и стыдно стало за свою хозяйку, и жаль ее.
   — Не разгоревшаяся искра божья! — говорила она себе, силясь не глядеть на пана Казимежа, который со своей насмешливой улыбкой, со всей своей красотой и изящными движениями казался ей банальней даже пани Коркович с ее глупой спесью.
   О том, что напророчила ясновидица, Мадзя и не вспомнила, сочтя все это просто недоразумением.


Глава восьмая

Участь гувернантки


   Несколько дней пани Коркович сдерживала свой гнев, ограничиваясь полунамеками на богатых бездельников и позднее возвращение домой. Мадзя делала вид, что ничего не слышит.
   Пани Коркович еще больше злилась. И вот однажды, за обедом, положив себе на тарелку жаркого, она велела лакею:
   — Теперь подай барину.
   А когда Ян, приученный к другим порядкам, заколебался, подтолкнула его к хозяину.
   — А панне Бжеской? — удивился супруг.
   — Бери, говорят тебе!
   Коркович пожал плечами, но взял. Это была пора, когда в доме безраздельно властвовала супруга.
   — Теперь подай панне Бжеской, — скомандовала пани Коркович.
   Линка уставилась на мать, огорченная Стася на Мадзю, а пан Бронислав, ужасно довольный, показал Стасе язык. Однако Мадзя спокойно положила себе на тарелку жаркого, только побледнела немного, и видно было, что она заставляет себя есть.
   То же самое повторилось и с другими блюдами.
   После обеда девочки тут же бросились за Мадзей.
   — Панна Магдалена, — наперебой уговаривали они ее, — не обращайте на маму внимания! Пройдет неделька, и она извинится перед вами, а сейчас на нее стих нашел, даже папа ее боится! Даже мы! Теперь только мама и Бронек правят домом, но пройдет неделька…
   — А может, мама уже не хочет, чтобы я занималась с вами? — спокойно спросила Мадзя.
   Тут Стася расплакалась, а Линка упала перед Мадзей на колени.
   — О, панна Магдалена! — взмолились они. — Как вы можете даже думать об этом? Да я бы умерла! Да я бы из дому убежала! Без вас нам свет не мил! Поклянитесь, что не оставите нас!
   Они так горько плакали, так обнимали Мадзю, что та расплакалась вместе с ними и обещала никогда не оставлять их.
   Панна Говард по-прежнему несколько раз в неделю давала девочкам уроки, однако и сентиментальной Стасе и суровой Линке они казались все менее понятными. Учительница никак не могла втолковать им, почему, например, непослушная Ева, любопытная жена Лота или кровожадная Юдифь были высшими существами, а Пенелопа — мерзкой рабыней.
   — Любопытно знать, — говорила Стася Линке, — за что панна Говард сердится на Пенелопу? Если муж у нее не умер, а только уехал, должна же она была ждать его. Да ей и не позволили бы выйти замуж за другого.
   — Сколько раз маме приходится ждать папу, и никто этому не удивляется! — прибавила Линка.
   — Знаешь что, — понизив голос, сказала Стася, — мне даже не нравятся эти героини. Ну хорошо ли поступила Ева, когда во что бы то ни стало захотела стать мудрой, за что мы все до сих пор расплачиваемся?
   — Как, ты веришь в мудрость Евы? — воскликнула Линка. — Что она, в университет поступила, как панна Сольская? Я думаю, — да и Бронек намекал на это, — с яблоком что-то не так было дело…
   — Или взять Юдифь, — подхватила Стася. — Скажу тебе прямо, я бы ни за что не отрубила голову Олоферну.
   — Он ведь мог проснуться, — прибавила Линка.
   По этой причине обе девицы ужасно скучали на лекциях панны Говард об исторической роли женщин, начиная с мифической Евы, от которой человечество унаследовало тягу к точным знаниям, и кончая Алисой Вальтер, которая командовала армией Соединенных Штатов Америки. Ни Стасю, ни Линку не заинтересовало даже то немаловажное обстоятельство, что историки-мужчины тенденциозно умалчивают о главнокомандующем-женщине и что, по новейшим данным, армией Соединенных Штатов командовала не Алиса Вальтер, а Эльвира Кук или какая-то другая женщина.
   Стася и Линка без стеснения зевали на уроках или толкали друг дружку под партой ногами, а с панной Говард охотнее всего заводили разговоры про обыденные происшествия и домашние дела.
   Так и после скандала за обедом, когда панна Говард явилась к девочкам с новой лекцией, в которой она намеревалась доказать, что гетеры были самыми независимыми женщинами Греции, Линка и Стася стали наперебой рассказывать ей о том, что мать сердится, что блюда за столом подаются по-новому, но больше всего о том, что панна Магдалена сама доброта, что она святая, ангельчик.
   Панна Говард с ужасом выслушала девочек, тотчас прекратила занятия и отправилась в комнату к Мадзе.
   — Неужели, — спросила она у Мадзи, — пани Коркович, позабыв всякое приличие, приказала подавать вам после своего мужа?
   — Что же в этом особенного? — ответила Мадзя. — Пан Коркович мне в отцы годится.
   — Ах вот как! Но вы забываете про свой пол и свое положение…
   — Я вас не понимаю.
   — За долгие столетия борьбы, — с вдохновенным видом заговорила панна Говард, — бесправная, угнетенная, обманутая женщина добилась того, что мужчина хотя бы внешне стал признавать ее превосходство и на улице, в гостиной, за столом уступал ей место. По моему убеждению, женщина, которая отказывается от этой привилегии, предает все женское сословие, частицу которого она составляет.
   — Что же я должна делать? — спросила Мадзя, подавленная этим потоком слов.
   — Бороться! Заставить пана Корковича признать свою ошибку и вернуть вам надлежащее место.
   — Но ведь я у них платная учительница.
   У панны Говард покраснели лоб, щеки, даже шея.
   — Тем более надо бороться! — воскликнула она. — Разве вы не понимаете, какое высокое положение занимает учительница? Да она на целую голову выше родителей! Ведь мы развиваем ум ребенка, его независимость, его «я», а родители дали ему только жизнь. Разве можете вы сомневаться в том, какое дело труднее…
   — Я, сударыня, не знаю, — пролепетала Мадзя.
   Панна Говард вспомнила, что она тоже не знает, какое из этих дел труднее, поэтому пожала плечами и, кивнув Мадзе головой, вышла из комнаты.
   Миновало еще две недели. Выпал первый снег и превратился в грязную кашу; затем начались заморозки, снова выпал снег и побелил крыши и улицы. Но в сердце пани Коркович неприязнь к Мадзе не остыла, напротив, разгорелась с еще большею силой от одной мысли, что придется, быть может, отказаться от надежды завязать знакомство с Сольскими и свести пана Бронислава с панной Адой.
   «Ах негодяйка! — думала почтенная дама. — Так отблагодарить за мое добро, за все преимущества, которые я ей дала! Ведь в ее интересах шепнуть Сольским словечко. Должна же она понимать, что если я познакомлюсь с ними, то, может, увеличу ей жалованье, в противном же случае буду обходиться с ней как с гувернанткой. Не знаю, дура она или так уж зла…»
   Однажды в воскресенье, когда Мадзя вернулась от Сольских в таком хорошем настроении, что смеялись даже ее серые глаза, пани Коркович сказала ледяным тоном:
   — Завтра я велю перевести вас в другую комнату… На некоторое время, — прибавила она, испугавшись разрыва.
   — Почему, сударыня? — спросила Мадзя, у которой в глазах еще не пропало шаловливое выражение, но на лбу уже отразилась тревога.
   — У вас, наверно, клопы.
   — Откуда? Вы ошибаетесь!
   — Можеть быть. Так или иначе я хочу переменить обои и даже… даже переложить печь, — прибавила она помягче, заметив, что у Мадзи сверкнули глаза и раздулись ноздри носика.
   — В конце концов это ведь на время, — закончила она. — Не могу же я допустить, чтобы вы у меня замерзли.
   Последние слова были произнесены таким материнским тоном, что гнев Мадзи рассеялся, осталось только беспокойное чувство, что ее тон и лицо могли неприятно поразить пани Коркович. Мадзя никому не хотела причинять неприятности, жалея других, она предпочитала сама страдать и поэтому весь вечер не могла успокоиться. Она готова была просить извинения у пани Коркович, даже согласиться с тем, что в ее комнате плохая печь и безобразные обои.
   На следующий день вещи Мадзи были перенесены в другую комнату. Это была темная клетушка и оттого, что оклеена она была старыми обоями, и оттого, что за окном в каких-нибудь двух шагах загораживал свет щипец соседнего каменного дома. Железная кровать, лакированный столик, два венских стула и вместо умывальника медный таз на трехногой подставке — такова была меблировка комнаты. В доме пани Коркович гардеробщица и то жила лучше.
   У Мадзи слезы навернулись на глаза.
   «Они хотят избавиться от меня, — подумала она, — но зачем же так это делать? Неужели я не заслужила даже того, чтобы мне прямо сказали, что я не нужна?»
   Она готова была пойти к пани Коркович и просить немедленно освободить ее от обязанностей гувернантки.
   «Денег у меня из дому и от майора рублей полтораста, — говорила она себе, — этого мне хватит не меньше, чем на полгода. Перееду, ну хоть к панне Говард, а уроки найдутся. Панна Малиновская и Дембицкий, добрая душа, меня не оставят».
   В эту минуту в темную клетушку вбежали Линка и Стася, обе в слезах. Они бросились обе Мадзе на шею, стали уверять ее, что уже не любят мать так, как любили прежде, и во имя любви к родителям, богу и к ним, Линке и Стасе, заклинали Мадзю не обижаться.
   — Папа, — шептала Линка, — ужасно рассердился на маму за это переселение. Но мама говорит, что ту комнату надо отремонтировать, что вы останетесь здесь дня два, не больше. Папа немного успокоился, но сказал, что уедет из дому, если мама после ремонта не отдаст вам ту комнату.
   И они обе снова стали умолять Мадзю не сердиться, потому что у мамы сейчас приступ печени и она просто в плохом настроении.
   Что было делать? Мадзя снова пообещала девочкам, что никогда их не оставит, а в душе стала упрекать себя:
   «Что это у меня за претензии? Комната не так уж плоха, совсем даже ничего себе. А если бы пришлось жить в мансарде или в подвале? Насколько эта комнатка лучше и приятней, чем квартира учителя в Иксинове, или домишко столяра, которому я хотела заказать парты, или грязная комната на заезжем дворе, где жила бедная Стелла. Просто миленькая комнатка!»
   На следующий день, во время лекции о роли женщины в истории, начиная с мифической Евы и кончая таинственной незнакомкой, командовавшей армией Соединенных Штатов, Линка и Стася рассказали панне Говард о переселении и о новом доказательстве того, что панна Бжеская — совершенный ангел, святая Мадзи в комнатке не было, и панна Говард велела показать себе ее новое жилище; осмотрев клетушку, она вышла, процедив сквозь зубы:
   — Человечеству нужны не ангелы, а независимые женщины, которые умеют соблюдать свое достоинство.
   В тот же вечер посыльный принес Мадзе и пани Коркович письма от панны Говард. Оба письма были на диво кратки. Апостол эмансипации доводила до сведения Мадзи, что не может поддерживать дружеские отношения с особой, которая роняет свое женское достоинство, а пани Коркович сообщала, что не может больше давать уроки в доме, где не понимают высокого положения учительницы и относятся с пренебрежением к трудящейся женщине.
   Пани Коркович прочла письмо раз, другой, хлопнула вдруг себя по лбу и крикнула:
   — Эта сумасшедшая хочет уложить меня в гроб!
   До поздней ночи продолжались спазмы и жалобы на панну Говард и производилось следствие, кто же мог сказать ей о новой комнатушке Мадзи? На следующий день пани Коркович со слезами объявила Мадзе, что не имела намерения обидеть ее и что в самом непродолжительном времени переведет ее в старую комнату, пусть она только повлияет на панну Говард, самую знаменитую учительницу в Варшаве, и помирит их.
   В ответ на это Мадзя показала пани Коркович письмо, которое она получила от панны Говард.
   Пани Коркович прочла письмо и остолбенела.
   — Да ведь она бунтует вас, панна Магдалена! — воскликнула пани Коркович. — Да она хуже… то есть я хотела сказать, что она еще больше эмансипирована, чем вы!
   А спустя час она сказала мужу:
   — Скоро горничные и кухарки, вместо того чтобы убирать и готовить, будут разглагольствовать о женском достоинстве. Боже, что за ужасная эпидемия с этой эмансипацией! Если я в распоряжение одной гувернантки не отдам своих гостиных, другая тотчас начинает мне дерзить!
   — Ну, к панне Магдалене ты не можешь иметь претензий. Смиренница, — сказал хозяин дома.
   — Твоя панна Магдалена хуже, чем Говард! — рассвирепела супруга. — Это коварная девушка, пропагандистка, она нашим девочкам велела учить лакейчонка и обшивать уличных бродяжек.
   — Ну тогда уволь ее.
   — Только этого не хватало! — ответила супруга. — Может, она все-таки догадается наконец, что если познакомит нас с Сольскими, то у нее только птичьего молока не будет.
   — А если она не догадается или Сольские не захотят знакомиться с нами?
   — Тогда прогоню! — с раздражением сказала супруга. — А впрочем, — прибавила она, подумав, — даром она у нас хлеба не ест. А когда я сотру ей рог, она будет неплохой гувернанткой.
   Супруг в отчаянии опустил голову и развел руками. Его так поглощали заводские дела, что на борьбу с женой не оставалось сил.
   — Делайте, что хотите! — прошептал он.
   А тем временем панна Говард рассказывала знакомым и незнакомым о наглости пани Коркович и об отсутствии женского достоинства у панны Бжеской. Эти слухи, разнесясь по всей округе, дошли, с одной стороны, до пансиона панны Малиновской, а с другой, до панны Сольской.


Глава девятая

Сольские сделали наконец визит


   Однажды, — это было после рождества, около полудня, — лакей Ян позвал панну Бжескую и барышень в гостиную.
   Они отправились туда. Задержавшись на минуту в дверях, Мадзя увидела в зеркале двух монахинь; они были одеты в темно-синие платья и белые шляпы, похожие на огромных мотыльков. Это было такое непривычное зрелище в гостиной, что Мадзя испугалась.
   — Мои дочери, панна Бжеская, подруга панны Сольской, — представила монахиням девочек и Мадзю пани Коркович.
   Гостьи поздоровались с ними, причем девочки поцеловали монахиням руки; Мадзя присела около молодой монахини и в зеркале напротив снова увидела отражение обеих гостий и снова неизвестно отчего вздрогнула.
   — Направляясь в нашу больницу в Коркове, — торжественно начала пани Коркович, — сестры были так любезны, посетили нас…
   — Чтобы поблагодарить вас и вашего супруга за щедрые дары на больницу, — прервала ее старая монахиня. — Они пришлись очень кстати, в округе свирепствует тиф.
   — Неужели? Мне даже неловко, — сказала пани Коркович. — Но если вы так признательны основателям больницы, то что же говорить о панне Сольской, которая очень любезно ответила на мое письменное обращение и пожертвовала на больницу тысячу рублей. Благородная женщина! Я была бы просто счастлива, если бы вы в первую голову посетили ее и передали, что я никогда не забуду этого благородного поступка, который при моем посредничестве…
   Мадзя посмотрела в сторону и в третьем зеркале тоже увидела шляпы монахинь. Монахини на диване, монахини перед глазами, монахини справа и слева… Мадзя видит уже не четыре пары их, а две бесконечные шеренги, отраженные боковыми зеркалами! Девушку в конце концов стали раздражать белые шляпы монахинь и руки их, сложенные на груди.
   — Вы давно в монастыре? — спросила она у молодой.
   — Седьмой год.
   — Но вы можете уйти из ордена, если захотите?
   — Я об этом не думаю.
   — Стало быть, так до конца жизни?
   Монахиня мягко улыбнулась.
   — Мирянкам, — сказала она, — монастырь кажется тюрьмой. А мы счастливы, что при жизни достигли пристани.
   В разговор вмешалась старая монахиня.
   — В ордене благовестниц, — сказала она, глядя на Мадзю, — я знавала когда-то мать Фелициссиму, которая в миру носила фамилию Бжеской, имени ее в миру я не помню. Не была ли она вашей родственницей?
   Мадзя была просто потрясена.
   — Это была тетка моего отца, Виктория Бжеская, — ответила она сдавленным голосом.
   — Вы, конечно, не могли знать ее, вот уже двенадцать лет, как ее нет в живых, — говорила монахиня. — Это была необыкновенно набожная женщина, она так молилась и умерщвляла плоть свою, что ей не однажды приходилось запрещать…
   Пани Коркович опять завела разговор о больнице и благородстве Ады Сольской. Прощаясь, старая монахиня поцеловала Мадзю.
   — Я постоянно живу в Варшаве, — сказала она. — Если вы, дитя мое, захотите как-нибудь навестить меня, я буду вам очень признательна. Ваша бабушка сделала мне много добра, я ее очень любила.
   После ухода монахинь страх и тоска овладели Мадзей. В детстве она слышала рассказ о том, как постриглась ее бабушка Виктория, обряд пострига сравнивали с похоронами. Потом она несколько раз встречалась с монахинями, причем всегда при неблагоприятных обстоятельствах: у постели больного или у гроба.
   Все горькие воспоминания ожили сегодня, и Мадзе все время виделись справа и слева бесконечные шеренги монахинь.