Страница:
Барышни не выходили из дому, занятые переделкой платьев; аптекарша заказала по телеграфу накидку, обшитую лебяжьим пухом; аптекарь, стоя на пороге аптеки, громко жаловался на низкую таксу, которая не дает возможности угодить жене. Чудеса рассказывали о новом туалете панны Евфемии и ее экзерсисах на фортепьяно.
Только Мадзе некогда было думать о нарядах. Не успевала она кончить аккомпанировать Стелле (Сатаниелло был болен и лежал в постели), как прибегал пан Ментлевич с коробкой жетонов, на которых надо было написать номера кресел. Не успевала она кончить писать, как надо было продеть в жетоны нитки. Не успевала она кончить дела дома, как ее звали в трапезную, чтобы спросить, хорошо ли убран зал.
Если бы ей самой пришлось думать о наряде, то она, наверно, пошла бы на концерт в сером платьице. Но о ней помнила мать и потихоньку, без особых примерок, сшила дочери газовое платьице кремового цвета. В день концерта докторша причесала Мадзю и кое-где подогнала на ней платье. И когда Мадзя около восьми часов вечера вошла с отцом в зал с желтой розой в прическе и красной у лифа, Ментлевич остолбенел, а по трапезной пробежал шепот:
— Какая красавица!
Пустая трапезная некогда славного монастыря превратилась в концертный зал. Стены были украшены гирляндами из дубовых листьев и керосиновыми кенкетами; с потолка свешивались две люстры, каждая на двадцать свечей, сделанные из неизвестного материала и тоже украшенные гирляндами. В одном конце зала стояло фортепьяно заседателя, два кресла и два столика с цветами; в нескольких шагах от фортепьяно теснились до главного входа ряды кресел, полумягких и венских стульев, табуретов и даже садовых скамей.
Если бы у кого-нибудь было время рассматривать это собрание мебели, оно могло бы произвести странное впечатление. К счастью, на мебель никто не обращал внимания, все собравшиеся сюда иксиновцы были заняты тем, что глазели друг на дружку. Прежде всего каждый бросал взгляд на собственное отражение в одном из четырех зеркал и обнаруживал с удивлением, что стал каким-то если не совершенно новым, то, во всяком случае, весьма обновленным. Затем он бросал взгляд на своих ближних и замечал ту же перемену: все были так красивы и веселы, так милы и любопытны, так новы или обновлены, что зритель был вне себя от изумления. Неужели это и впрямь пани аптекарша, а это пан почтмейстер, а вон там супруга пана нотариуса? Каждая барышня словно луч света; каждая дама само великолепие; каждый господин в летах сущий граф или дипломат, каждый молодой человек сущий Аполлон в узких панталонах.
Глядя на все эти прелести и чудеса, можно было подумать, что Эйзенман, по совету Ментлевича, обменял обыкновенных иксиновцев на некую высшую расу, вывезенную из губернского города, а может, из самой Варшавы.
Сюрпризы ждали зрителей на каждом шагу. Вот пан Круковский ввел сестру, которая двигалась так свободно, как будто никогда и не жаловалась на паралич; вскоре в сопровождении родителей вплыла панна Евфемия, при виде которой Цинадровский воскликнул: «А-а-а!», а майор прибавил вполголоса: «Фу-ты, ну-ты!» Едва публика успокоилась, встретив приветственными возгласами панну Евфемию, как на одной из люстр наклонилась свеча и стеарин стал капать на фрак помощника мирового посредника. При появлении Мадзи общий восторг, казалось, достиг зенита, но вдруг со двора донеслось через окно щелканье кнутов, а из коридора испуганный возглас:
— Шляхта едет!
И вот показался ясновельможный пан Белинский с супругой и дочкой, ясновельможный пан Чернявский с двумя дочками и племянницей, а за ними целая вереница достопочтенных и достославных вельможных панов Абецедовских, Бедовских, Цедовичей, Эфовских, Фецких с супругами и дочками, окруженными толпой крепких молодых людей.
Это общество разместилось главным образом в первых рядах кресел и полумягких стульев. У всех были трехрублевые билеты, все дамы говорили по-французски, кое-кто из молодых людей вооружился биноклем для скачек. Панна Евфемия, блиставшая в первом ряду, заметила, что большая часть биноклей и взоров обращена на четвертый ряд, где сидел доктор Бжеский с дочкой, и с бледной улыбкой шепнула матери:
— Ах, как Мадзя себя компрометирует! Все на нее смотрят!
— Я замечаю, что и на тебя кто-то заглядывается, — тихо ответила мамаша. — Вон там, под стеной… Не вижу только, то ли молодой Абецедовский, то ли молодой Цедович… Хорошие партии…
Панна Евфемия поглядела в указанном направлении и торопливо отвернула прелестную головку.
— Кто же это? — спросила заседательша.
— Не знаю, — неохотно ответила красивая барышня, заметив Цинадровского.
Чтобы подчеркнуть разницу между бескорыстными любителями и платными актерами, комитет по устройству концерта решил: primo[11] — любители выступают первыми, secundo[12] — они выходят на эстраду из зала и возвращаются снова в зал, актеры же будут входить и выходить в боковую дверь, которая когда-то соединяла трапезную с кухней.
За минуту до начала ясновельможный пан Чернявский, который в знак уважения и благосклонности сел рядом с сестрой пана Круковского, преподнес от ее имени букет панне Евфемии. Заседательша была в восторге от такой чести; но панна Евфемия заметила, что гораздо более красивый букет Круковский самолично преподнес Мадзе, и с лица ее так и не слетела меланхолическая улыбка. К тому же пан Круковский так оживленно болтал с Мадзей, что Ментлевич напомнил наконец ему, что пора начинать.
Тогда пан Круковский, словно пробудившись ото сна, подошел к панне Евфемии, с поклоном подал ей руку и подвел к фортепьяно.
Ропот пробежал по залу: панна Евфемия в белом платье с шлейфом была подобна Венере, сосланной на вечное поселение в Иксинов. Она грациозно села за фортепьяно и с таким изяществом стала снимать длинные, как вечность, перчатки, что даже пан Круковский, несмотря на безграничную любовь к Мадзе, подумал:
«Любопытно, отчего христианину нельзя иметь двух жен? Роскошная женщина Фемця!..»
Панна Евфемия заиграла что-то такое же красивое и грациозное, как она сама, но что именно, пан Ментлевич не знал. Стоя у первого ряда кресел, он заметил, что заседательша проливает слезы материнской радости, что у Цинадровского такой вид, точно он сейчас падет к педалям фортепьяно. Но все внимание Ментлевича было поглощено обрывками разговора, который вполголоса вели сестра пана Круковского и ясновельможный пан Чернявский.
— Да! — говорил пан Чернявский, показывая глазами на фортепьяно. — Да! Хороша! Какая фигура, глаза, грудь, бедра! А лодыжка какая тоненькая, какая узенькая пятка! Да, не удивительно, что Людвик захотел на ней жениться…
— Поздно, — ответила сестра пана Круковского и, наклонившись к соседу, шепнула ему несколько слов.
Что она шепнула, пан Ментлевич не слышал. Но он видел, как ясновельможный пан Чернявский повернулся и стал рассматривать доктора Бжеского.
— Да, — сказал он затем экс-паралитичке, — вы правы, дорогая: она прелестна! Да, не удивляюсь, что Людвик…
От сожалений пану Ментлевичу подкатило к самому горлу, и, боясь расплакаться посреди зала, он ушел в самый конец трапезной и стал позади жестких стульев, даже позади садовых скамей.
Какое ему было дело до того, что панне Евфемии без конца кричали браво, что противный Круковский два раза пропиликал что-то на своей унылой скрипке? Гораздо важнее было то, что во время антракта пан Круковский представил Мадзе ясновельможного пана Чернявского, вслед за ним ясновельможного пана Белинского, а потом уже всех достопочтенных и достославных панов Абецедовских, Бедовских и Цедовичей, старших и младших, с цветками в петлицах или с огромными биноклями в футлярах, висевших через плечо.
Ему, пану Ментлевичу, в эту минуту пришлось направиться в кухню, занятую двумя актерами, чтобы сказать им несколько ободрительных слов. Но какое ему было дело сейчас до Стеллы, или Сатаниелло? Ведь не ради них объезжал он помещичьи усадьбы и продавал билеты по три рубля; не ради них он, как кошка, карабкался по лестнице, чтобы развесить на стенах трапезной гирлянды из дубовых листьев; не ради них на собственные деньги купил десять фунтов стеариновых свечей, по четыре штуки на фунт.
Весь концерт пропал для пана Ментлевича. Он почти не слышал, что пела Стелла и что играл на виолончели Сатаниелло; он не понимал, почему им кричат браво и за что их вызывают. Во всем зале он видел только желтую розу, а рядом — пана Круковского, который, позабыв о приличиях, бросил панну Евфемию и, как репей, прицепился к Мадзе.
Только в конце концерта его вызвал из глубокой задумчивости шум голосов:
— Сатаниелло будет декламировать! Сатаниелло!
Великий артист и в самом деле стал около фортепьяно, провел рукой по длинным кудрям, которые ниспадали на ворот взятого на прокат фрака, поднял кверху бледное лицо и огненные глаза и глухим, но проникновенным голосом начал:
Длиннокудрый декламатор продолжал читать стихи, и каждое его слово все мучительней пронзало сердце Ментлевича.
Сатаниелло снова вышел на эстраду, поклонился и показал на горло. Молодежь обоих лагерей ждала сигнала, и ясновельможный пан Белинский расставил уже было руки, чтобы снова захлопать в ладоши, когда вдруг раздался чей-то голос:
— Стеарин капает!
Никто не стал хлопать, все повскакали с мест. Но тут послышался другой негодующий голос:
— За что вы ему кричите «браво»? За то, что он обругал нас? За то, что показал на нас пальцем?
Это вознегодовал аптекарь, а уж его, одобрительно покашливая, поддержал кое-кто из важных иксиновских птиц.
— Что он там болтает? — шепотом спросил ясновельможный пан Чернявский у ясновельможного пана Белинского.
— Дело говорит! — ответил ясновельможный пан Белинский ясновельможному пану Чернявскому.
— А тут еще стеарин на голову капает, — прибавил достопочтенный и достославный пан Абецедовский-старший.
После этого обмена мнений вся шляхетская партия с дамами и молодыми людьми двинулась к выходу. Замешкался только на минуту пан Цедович-младший, у которого никак не закрывался огромный бинокль. Но и он ринулся вслед за остальными.
Пан Круковский с сестрой и доктор Бжеский с Мадзей тоже вышли. Но аптекарь с супругой и многочисленные их друзья остались.
— Что это такое? — кипятился аптекарь, отодвигаясь подальше от люстр, с которых капал стеарин. — Разве вы, милостивые государи, не слышали, как этот актеришка выговаривал: вас, ваших, вам? Разве вы не заметили, как он показывал на нас пальцами? «Ваше бесстыдное, — говорил этот бродяга, — веселье!» Если человек раз в день поест мяса, так это уже бесстыдство? А когда он сказал: «ваше лживое божество», то разве не посмотрел на мою жену?
— Он на меня посмотрел, — вмешалась супруга пана нотариуса.
— А разве не задел он почтенного доктора Бжозовского? — продолжал аптекарь. — Я не помню слов, но они были оскорбительны. Прибавьте к этому, что он показывал пальцем на личности…
— Ну, что он мог этим сказать? — робко вмешался заседатель.
Пан аптекарь понизил голос:
— Как, вы все еще не понимаете? Панна Бжеская устроила ему концерт, вот он, в благодарность, и опозорил доктора Бжозовского.
Заседатель хотел что-то сказать, но жена взяла его за руку.
— Не спорь, — сказала она. — Пан аптекарь прав.
Заседатель заметил, что и супруга и дочка ужасно возмущены, поэтому, даже не пытаясь узнать, чем вызван этот порыв негодования, понурил голову и вышел, делая вид, что разглядывает свои белые перчатки, которые решительно были ему велики.
Ментлевич удивился и даже встревожился, услышав в коридоре разговор в другой кучке иксиновцев.
— Кто они такие? Они муж и жена? — спрашивала какая-то дама.
— Муж и жена, да венчались без ксендза! — со смехом ответил какой-то господин.
— Откуда же у них такая дружба с панной Бжеской?
— Как откуда? Панна Стелла эмансипированная, да и панна Магдалена тоже, вот и свели дружбу. Эмансипированные друг за дружку держатся, как евреи или фармазоны.
На улице Ментлевич встретил почтового чиновника. Пан Цинадровский был в крайнем возбуждении.
— Вы сегодня видели панну Евфемию? — сказал он, схватив Ментлевича за полу. — Даю слово, я либо Круковскому, либо ей пущу пулю в лоб, если он будет играть с нею на концертах.
— Ах, дурачок! — со вздохом воскликнул Ментлевич. — Да Круковский о ней столько же думает, сколько и я…
— Вы уверены? — с радостью в голосе спросил Цинадровский.
Ментлевич пожал плечами и: не отвечая на вопрос, заговорил как будто про себя:
— И в чем перед ними провинился Сатаниелло? Чего они привязались к панне Магдалене?
— Ни в чем Сатаниелло перед ними не провинился, — прервал его Цинадровский, — и панна Магдалена тоже… Они уже несколько дней готовили этот скандал. Тут кое-кто из барышень и дам рассердился на панну Магдалену за то, что она устроила концерт без них. А аптекарь в ложке воды утопил бы доктора Бжеского. Порядочные люди, вот все на них и ополчились! Так всегда бывает, — со вздохом закончил почтовый чиновник.
Простившись с Цинадровским, который пошел в ту сторону, где жил заседатель, Ментлевич направился на старый постоялый двор. В темных сенях он столкнулся с мужчиной и узнал провизора, пана Файковского.
— Что вы здесь делаете? — спросил у него Ментлевич.
— Ничего… Я был у них, только ради бога никому об этом не говорите…
— Чего это ваш старик поднял сегодня такой шум на концерте?
Пан Файковский сжал кулаки и прошептал:
— Дурак он, старый торгаш! Ему бы мыло продавать, торговать селедками, а не держать аптеку! Что он понимает в декламации, в пении! Панна Стелла пела, как соловей, как Довяковская, а он толкует, будто у нее плохая школа. Слыхали? О школе пения судит мужлан, который едва кончил начальную школу! Боже, как бы мне хотелось уйти от него!
Провизор был в таком отчаянии, что Ментлевич и не пытался его успокоить. Он простился с паном Файковским и постучался к актерам.
— Войдите! — хриплым голосом крикнул Сатаниелло.
Большая комната показалась Ментлевичу огромной при тусклом свете двух свечей, которые напомнили ему, что для концерта он на собственный счет купил десять фунтов свечей. В полутьме Ментлевич все же разглядел Сатаниелло, который широким шагом расхаживал по комнате, и Стеллу, которая сидела на диванчике около своих привялых букетов. На комоде между свечами лежал лавровый венок из жести, окрашенной в зеленый цвет. Это был дар поклонников Сатаниелло, преподнесенный ему не то в Соколове, не то в Венгрове.
Стелла вытирала платочком глаза; Сатаниелло довольно грубо спросил у Ментлевича:
— Ну, сколько выручили за концерт?
— Около ста рублей, — ответил Ментлевич.
— Вы, сударь, тоже думаете, что нам не удастся устроить еще один концерт?
Ментлевич пожал плечами. У него не было никакой охоты устраивать новый концерт для того, чтобы пан Круковский, снискав себе славу, еще назойливей стал ухаживать за Мадзей.
— Вот видишь! — крикнул Сатаниелло своей подруге. — Я тебе говорил, что мы заплатим боком за непрошеное покровительство панны Бжеской. Вооружили против себя более сильную партию и теперь получили за свое…
— Но, милый, они ведь на тебя рассердились! Ты слишком живо жестикулируешь.
— Что? Так я плохо декламирую? — прервал ее Сатаниелло.
— Ты замечательно декламируешь, но своими жестами так потрясаешь публику, что ей кажется, будто ты бранишься…
— Потрясать — это призвание артиста! — воскликнул Сатаниелло. — Я только тогда властвую над толпой, когда поднимаю ее в небеса и свергаю в пропасть, ласкаю ей звуками ухо или бичую ее сарказмом… Пан Ментлевич, — прибавил он вдруг, — мы только завтра получим деньги?
— Около полудня.
— И подумать только, — с жаром продолжал Сатаниелло, — и подумать только, что мы могли дать два концерта по сто рублей и третий ну хоть за пятьдесят… Чуть не три месяца отдыха!
— Сомневаюсь, — прервал его Ментлевич. — Город бедный, а деревенскую публику не расшевелишь…
— И городских явилось бы больше, да и деревенских, — говорил Сатаниелло. — Разве не сказал мне сегодня кто-то из публики: сударь, я бы что-нибудь отнес в заклад, только бы услышать еще раз вашу декламацию… Но, что поделаешь, нам протежировала панна Бжеская, личность непопулярная…
— Довольно, Франек! — вскипела Стелла, видя, что Ментлевич, который показался ей сперва рассеянным, начинает с удивлением прислушиваться к его словам. — Довольно! Если бы не пан Ментлевич, пан Круковский и панна Бжеская, мы бы ничего не сделали. У тебя и виолончели-то не было, а у меня фортепьяно…
Ментлевич поглядел на нее стеклянными глазами, простился и вышел вон.
Только Мадзе некогда было думать о нарядах. Не успевала она кончить аккомпанировать Стелле (Сатаниелло был болен и лежал в постели), как прибегал пан Ментлевич с коробкой жетонов, на которых надо было написать номера кресел. Не успевала она кончить писать, как надо было продеть в жетоны нитки. Не успевала она кончить дела дома, как ее звали в трапезную, чтобы спросить, хорошо ли убран зал.
Если бы ей самой пришлось думать о наряде, то она, наверно, пошла бы на концерт в сером платьице. Но о ней помнила мать и потихоньку, без особых примерок, сшила дочери газовое платьице кремового цвета. В день концерта докторша причесала Мадзю и кое-где подогнала на ней платье. И когда Мадзя около восьми часов вечера вошла с отцом в зал с желтой розой в прическе и красной у лифа, Ментлевич остолбенел, а по трапезной пробежал шепот:
— Какая красавица!
Пустая трапезная некогда славного монастыря превратилась в концертный зал. Стены были украшены гирляндами из дубовых листьев и керосиновыми кенкетами; с потолка свешивались две люстры, каждая на двадцать свечей, сделанные из неизвестного материала и тоже украшенные гирляндами. В одном конце зала стояло фортепьяно заседателя, два кресла и два столика с цветами; в нескольких шагах от фортепьяно теснились до главного входа ряды кресел, полумягких и венских стульев, табуретов и даже садовых скамей.
Если бы у кого-нибудь было время рассматривать это собрание мебели, оно могло бы произвести странное впечатление. К счастью, на мебель никто не обращал внимания, все собравшиеся сюда иксиновцы были заняты тем, что глазели друг на дружку. Прежде всего каждый бросал взгляд на собственное отражение в одном из четырех зеркал и обнаруживал с удивлением, что стал каким-то если не совершенно новым, то, во всяком случае, весьма обновленным. Затем он бросал взгляд на своих ближних и замечал ту же перемену: все были так красивы и веселы, так милы и любопытны, так новы или обновлены, что зритель был вне себя от изумления. Неужели это и впрямь пани аптекарша, а это пан почтмейстер, а вон там супруга пана нотариуса? Каждая барышня словно луч света; каждая дама само великолепие; каждый господин в летах сущий граф или дипломат, каждый молодой человек сущий Аполлон в узких панталонах.
Глядя на все эти прелести и чудеса, можно было подумать, что Эйзенман, по совету Ментлевича, обменял обыкновенных иксиновцев на некую высшую расу, вывезенную из губернского города, а может, из самой Варшавы.
Сюрпризы ждали зрителей на каждом шагу. Вот пан Круковский ввел сестру, которая двигалась так свободно, как будто никогда и не жаловалась на паралич; вскоре в сопровождении родителей вплыла панна Евфемия, при виде которой Цинадровский воскликнул: «А-а-а!», а майор прибавил вполголоса: «Фу-ты, ну-ты!» Едва публика успокоилась, встретив приветственными возгласами панну Евфемию, как на одной из люстр наклонилась свеча и стеарин стал капать на фрак помощника мирового посредника. При появлении Мадзи общий восторг, казалось, достиг зенита, но вдруг со двора донеслось через окно щелканье кнутов, а из коридора испуганный возглас:
— Шляхта едет!
И вот показался ясновельможный пан Белинский с супругой и дочкой, ясновельможный пан Чернявский с двумя дочками и племянницей, а за ними целая вереница достопочтенных и достославных вельможных панов Абецедовских, Бедовских, Цедовичей, Эфовских, Фецких с супругами и дочками, окруженными толпой крепких молодых людей.
Это общество разместилось главным образом в первых рядах кресел и полумягких стульев. У всех были трехрублевые билеты, все дамы говорили по-французски, кое-кто из молодых людей вооружился биноклем для скачек. Панна Евфемия, блиставшая в первом ряду, заметила, что большая часть биноклей и взоров обращена на четвертый ряд, где сидел доктор Бжеский с дочкой, и с бледной улыбкой шепнула матери:
— Ах, как Мадзя себя компрометирует! Все на нее смотрят!
— Я замечаю, что и на тебя кто-то заглядывается, — тихо ответила мамаша. — Вон там, под стеной… Не вижу только, то ли молодой Абецедовский, то ли молодой Цедович… Хорошие партии…
Панна Евфемия поглядела в указанном направлении и торопливо отвернула прелестную головку.
— Кто же это? — спросила заседательша.
— Не знаю, — неохотно ответила красивая барышня, заметив Цинадровского.
Чтобы подчеркнуть разницу между бескорыстными любителями и платными актерами, комитет по устройству концерта решил: primo[11] — любители выступают первыми, secundo[12] — они выходят на эстраду из зала и возвращаются снова в зал, актеры же будут входить и выходить в боковую дверь, которая когда-то соединяла трапезную с кухней.
За минуту до начала ясновельможный пан Чернявский, который в знак уважения и благосклонности сел рядом с сестрой пана Круковского, преподнес от ее имени букет панне Евфемии. Заседательша была в восторге от такой чести; но панна Евфемия заметила, что гораздо более красивый букет Круковский самолично преподнес Мадзе, и с лица ее так и не слетела меланхолическая улыбка. К тому же пан Круковский так оживленно болтал с Мадзей, что Ментлевич напомнил наконец ему, что пора начинать.
Тогда пан Круковский, словно пробудившись ото сна, подошел к панне Евфемии, с поклоном подал ей руку и подвел к фортепьяно.
Ропот пробежал по залу: панна Евфемия в белом платье с шлейфом была подобна Венере, сосланной на вечное поселение в Иксинов. Она грациозно села за фортепьяно и с таким изяществом стала снимать длинные, как вечность, перчатки, что даже пан Круковский, несмотря на безграничную любовь к Мадзе, подумал:
«Любопытно, отчего христианину нельзя иметь двух жен? Роскошная женщина Фемця!..»
Панна Евфемия заиграла что-то такое же красивое и грациозное, как она сама, но что именно, пан Ментлевич не знал. Стоя у первого ряда кресел, он заметил, что заседательша проливает слезы материнской радости, что у Цинадровского такой вид, точно он сейчас падет к педалям фортепьяно. Но все внимание Ментлевича было поглощено обрывками разговора, который вполголоса вели сестра пана Круковского и ясновельможный пан Чернявский.
— Да! — говорил пан Чернявский, показывая глазами на фортепьяно. — Да! Хороша! Какая фигура, глаза, грудь, бедра! А лодыжка какая тоненькая, какая узенькая пятка! Да, не удивительно, что Людвик захотел на ней жениться…
— Поздно, — ответила сестра пана Круковского и, наклонившись к соседу, шепнула ему несколько слов.
Что она шепнула, пан Ментлевич не слышал. Но он видел, как ясновельможный пан Чернявский повернулся и стал рассматривать доктора Бжеского.
— Да, — сказал он затем экс-паралитичке, — вы правы, дорогая: она прелестна! Да, не удивляюсь, что Людвик…
От сожалений пану Ментлевичу подкатило к самому горлу, и, боясь расплакаться посреди зала, он ушел в самый конец трапезной и стал позади жестких стульев, даже позади садовых скамей.
Какое ему было дело до того, что панне Евфемии без конца кричали браво, что противный Круковский два раза пропиликал что-то на своей унылой скрипке? Гораздо важнее было то, что во время антракта пан Круковский представил Мадзе ясновельможного пана Чернявского, вслед за ним ясновельможного пана Белинского, а потом уже всех достопочтенных и достославных панов Абецедовских, Бедовских и Цедовичей, старших и младших, с цветками в петлицах или с огромными биноклями в футлярах, висевших через плечо.
Ему, пану Ментлевичу, в эту минуту пришлось направиться в кухню, занятую двумя актерами, чтобы сказать им несколько ободрительных слов. Но какое ему было дело сейчас до Стеллы, или Сатаниелло? Ведь не ради них объезжал он помещичьи усадьбы и продавал билеты по три рубля; не ради них он, как кошка, карабкался по лестнице, чтобы развесить на стенах трапезной гирлянды из дубовых листьев; не ради них на собственные деньги купил десять фунтов стеариновых свечей, по четыре штуки на фунт.
Весь концерт пропал для пана Ментлевича. Он почти не слышал, что пела Стелла и что играл на виолончели Сатаниелло; он не понимал, почему им кричат браво и за что их вызывают. Во всем зале он видел только желтую розу, а рядом — пана Круковского, который, позабыв о приличиях, бросил панну Евфемию и, как репей, прицепился к Мадзе.
Только в конце концерта его вызвал из глубокой задумчивости шум голосов:
— Сатаниелло будет декламировать! Сатаниелло!
Великий артист и в самом деле стал около фортепьяно, провел рукой по длинным кудрям, которые ниспадали на ворот взятого на прокат фрака, поднял кверху бледное лицо и огненные глаза и глухим, но проникновенным голосом начал:
Свечи в люстрах догорали, кое-где уже гасли. В зале было так тихо, точно зрители отказались даже от права дышать.
Я воротился из краев печальных,
Из царства мертвых, из угрюмой бездны, —
Я грешников видал многострадальных
И бесконечность муки бесполезной…
И там утратил я — у врат предвечных
И память счастья, и богов беспечных.[13]
Вдруг зарыдал мужской голос, и Ментлевич увидел, что Цинадровский бросился бежать из зала. Кое-кто отвернулся, у дам забелели в руках платочки, но никто не нарушил тишины.
Оставил я за страшными вратами
Любовь мою, следы моих борений,
И шел я с болью, мучимый слезами.
Ведя с собою тень по царству теней,
Я вел ее, не смея обернуться,
Боясь, что жизни наши оборвутся.
Длиннокудрый декламатор продолжал читать стихи, и каждое его слово все мучительней пронзало сердце Ментлевича.
Говоря «вашим», Сатаниелло показал на первый ряд кресел, точнее на ясновельможного пана Белинского или ясновельможного пана Чернявского, во всяком случае, на кого-то из шляхты. По тому, как закашлял пан Абецедовский-старший, горожане догадались, что партия шляхты почувствовала отравленный заряд, пущенный в ее грудь.
Не ждите песен, ибо непреложно
Меж мной и вами вознеслися стены,
Ведь на обломках прошлого неможно
Земли цветущей славить перемены,
И, перед вашим богом пав без сил,
Исторгнуть то, чем прежде дорожил.
Артист охрип, поклонился и выбежал в дверь, ведущую на кухню. Тишина… Но вот ясновельможный пан Чернявский крикнул: «Браво!» — ясновельможный пан Белинский хлопнул в толстые ладоши, а за ними вся шляхетская партия и вся городская молодежь: провизоры, секретари, помощники и прочий чиновный люд — все начали кричать браво и хлопать в ладоши.
Все ваше — вожделения и цели,
И чад и опьяненье вашей лести.
И ваших душ бесстыдное веселье, —
Претит уму, противно чувству чести.
Я презираю ваше божество
И ложное роскошество его.
Сатаниелло снова вышел на эстраду, поклонился и показал на горло. Молодежь обоих лагерей ждала сигнала, и ясновельможный пан Белинский расставил уже было руки, чтобы снова захлопать в ладоши, когда вдруг раздался чей-то голос:
— Стеарин капает!
Никто не стал хлопать, все повскакали с мест. Но тут послышался другой негодующий голос:
— За что вы ему кричите «браво»? За то, что он обругал нас? За то, что показал на нас пальцем?
Это вознегодовал аптекарь, а уж его, одобрительно покашливая, поддержал кое-кто из важных иксиновских птиц.
— Что он там болтает? — шепотом спросил ясновельможный пан Чернявский у ясновельможного пана Белинского.
— Дело говорит! — ответил ясновельможный пан Белинский ясновельможному пану Чернявскому.
— А тут еще стеарин на голову капает, — прибавил достопочтенный и достославный пан Абецедовский-старший.
После этого обмена мнений вся шляхетская партия с дамами и молодыми людьми двинулась к выходу. Замешкался только на минуту пан Цедович-младший, у которого никак не закрывался огромный бинокль. Но и он ринулся вслед за остальными.
Пан Круковский с сестрой и доктор Бжеский с Мадзей тоже вышли. Но аптекарь с супругой и многочисленные их друзья остались.
— Что это такое? — кипятился аптекарь, отодвигаясь подальше от люстр, с которых капал стеарин. — Разве вы, милостивые государи, не слышали, как этот актеришка выговаривал: вас, ваших, вам? Разве вы не заметили, как он показывал на нас пальцами? «Ваше бесстыдное, — говорил этот бродяга, — веселье!» Если человек раз в день поест мяса, так это уже бесстыдство? А когда он сказал: «ваше лживое божество», то разве не посмотрел на мою жену?
— Он на меня посмотрел, — вмешалась супруга пана нотариуса.
— А разве не задел он почтенного доктора Бжозовского? — продолжал аптекарь. — Я не помню слов, но они были оскорбительны. Прибавьте к этому, что он показывал пальцем на личности…
— Ну, что он мог этим сказать? — робко вмешался заседатель.
Пан аптекарь понизил голос:
— Как, вы все еще не понимаете? Панна Бжеская устроила ему концерт, вот он, в благодарность, и опозорил доктора Бжозовского.
Заседатель хотел что-то сказать, но жена взяла его за руку.
— Не спорь, — сказала она. — Пан аптекарь прав.
Заседатель заметил, что и супруга и дочка ужасно возмущены, поэтому, даже не пытаясь узнать, чем вызван этот порыв негодования, понурил голову и вышел, делая вид, что разглядывает свои белые перчатки, которые решительно были ему велики.
Ментлевич удивился и даже встревожился, услышав в коридоре разговор в другой кучке иксиновцев.
— Кто они такие? Они муж и жена? — спрашивала какая-то дама.
— Муж и жена, да венчались без ксендза! — со смехом ответил какой-то господин.
— Откуда же у них такая дружба с панной Бжеской?
— Как откуда? Панна Стелла эмансипированная, да и панна Магдалена тоже, вот и свели дружбу. Эмансипированные друг за дружку держатся, как евреи или фармазоны.
На улице Ментлевич встретил почтового чиновника. Пан Цинадровский был в крайнем возбуждении.
— Вы сегодня видели панну Евфемию? — сказал он, схватив Ментлевича за полу. — Даю слово, я либо Круковскому, либо ей пущу пулю в лоб, если он будет играть с нею на концертах.
— Ах, дурачок! — со вздохом воскликнул Ментлевич. — Да Круковский о ней столько же думает, сколько и я…
— Вы уверены? — с радостью в голосе спросил Цинадровский.
Ментлевич пожал плечами и: не отвечая на вопрос, заговорил как будто про себя:
— И в чем перед ними провинился Сатаниелло? Чего они привязались к панне Магдалене?
— Ни в чем Сатаниелло перед ними не провинился, — прервал его Цинадровский, — и панна Магдалена тоже… Они уже несколько дней готовили этот скандал. Тут кое-кто из барышень и дам рассердился на панну Магдалену за то, что она устроила концерт без них. А аптекарь в ложке воды утопил бы доктора Бжеского. Порядочные люди, вот все на них и ополчились! Так всегда бывает, — со вздохом закончил почтовый чиновник.
Простившись с Цинадровским, который пошел в ту сторону, где жил заседатель, Ментлевич направился на старый постоялый двор. В темных сенях он столкнулся с мужчиной и узнал провизора, пана Файковского.
— Что вы здесь делаете? — спросил у него Ментлевич.
— Ничего… Я был у них, только ради бога никому об этом не говорите…
— Чего это ваш старик поднял сегодня такой шум на концерте?
Пан Файковский сжал кулаки и прошептал:
— Дурак он, старый торгаш! Ему бы мыло продавать, торговать селедками, а не держать аптеку! Что он понимает в декламации, в пении! Панна Стелла пела, как соловей, как Довяковская, а он толкует, будто у нее плохая школа. Слыхали? О школе пения судит мужлан, который едва кончил начальную школу! Боже, как бы мне хотелось уйти от него!
Провизор был в таком отчаянии, что Ментлевич и не пытался его успокоить. Он простился с паном Файковским и постучался к актерам.
— Войдите! — хриплым голосом крикнул Сатаниелло.
Большая комната показалась Ментлевичу огромной при тусклом свете двух свечей, которые напомнили ему, что для концерта он на собственный счет купил десять фунтов свечей. В полутьме Ментлевич все же разглядел Сатаниелло, который широким шагом расхаживал по комнате, и Стеллу, которая сидела на диванчике около своих привялых букетов. На комоде между свечами лежал лавровый венок из жести, окрашенной в зеленый цвет. Это был дар поклонников Сатаниелло, преподнесенный ему не то в Соколове, не то в Венгрове.
Стелла вытирала платочком глаза; Сатаниелло довольно грубо спросил у Ментлевича:
— Ну, сколько выручили за концерт?
— Около ста рублей, — ответил Ментлевич.
— Вы, сударь, тоже думаете, что нам не удастся устроить еще один концерт?
Ментлевич пожал плечами. У него не было никакой охоты устраивать новый концерт для того, чтобы пан Круковский, снискав себе славу, еще назойливей стал ухаживать за Мадзей.
— Вот видишь! — крикнул Сатаниелло своей подруге. — Я тебе говорил, что мы заплатим боком за непрошеное покровительство панны Бжеской. Вооружили против себя более сильную партию и теперь получили за свое…
— Но, милый, они ведь на тебя рассердились! Ты слишком живо жестикулируешь.
— Что? Так я плохо декламирую? — прервал ее Сатаниелло.
— Ты замечательно декламируешь, но своими жестами так потрясаешь публику, что ей кажется, будто ты бранишься…
— Потрясать — это призвание артиста! — воскликнул Сатаниелло. — Я только тогда властвую над толпой, когда поднимаю ее в небеса и свергаю в пропасть, ласкаю ей звуками ухо или бичую ее сарказмом… Пан Ментлевич, — прибавил он вдруг, — мы только завтра получим деньги?
— Около полудня.
— И подумать только, — с жаром продолжал Сатаниелло, — и подумать только, что мы могли дать два концерта по сто рублей и третий ну хоть за пятьдесят… Чуть не три месяца отдыха!
— Сомневаюсь, — прервал его Ментлевич. — Город бедный, а деревенскую публику не расшевелишь…
— И городских явилось бы больше, да и деревенских, — говорил Сатаниелло. — Разве не сказал мне сегодня кто-то из публики: сударь, я бы что-нибудь отнес в заклад, только бы услышать еще раз вашу декламацию… Но, что поделаешь, нам протежировала панна Бжеская, личность непопулярная…
— Довольно, Франек! — вскипела Стелла, видя, что Ментлевич, который показался ей сперва рассеянным, начинает с удивлением прислушиваться к его словам. — Довольно! Если бы не пан Ментлевич, пан Круковский и панна Бжеская, мы бы ничего не сделали. У тебя и виолончели-то не было, а у меня фортепьяно…
Ментлевич поглядел на нее стеклянными глазами, простился и вышел вон.
Глава одиннадцатая
Отголоски концерта
Ментлевич не многое понял из того, что говорили актеры, он только чувствовал, что все их жалобы и пени не могут сравниться с его сожаленьями.
Он шел по тихим немощеным улицам, на которых горели два чадных фонаря, и думал:
«И зачем я впутался в это дело? Для чего мне понадобился этот концерт? Для того, чтобы Круковский своим пиликаньем кружил голову панне Магдалене, а потом представлял ей всяких важных птиц, якобы своих приятелей? Ну, и выхватит он ее у меня из-под носа! Он богат, он франт, он родовитый барин, а я бедный хам!.. Всегда так бывает: пулярки для господ, мослы для бедняков!»
Чем темней становилось на улицах, тем мрачнея становились и мысли, роившиеся в уме Ментлевича. Ему казалось, что он погружается в пучину безнадежной печали, волны которой бьются вместе с сердцем, унося прочь все замыслы, планы, виды на будущее. К чему эта контора, к чему деловые связи с Эйзенманом и шляхтой, к чему ловкость и деньги, если за все это нельзя получить Мадзю? Придет со скрипкой в руке этакий франт, живущий у сестры из милости, и заберет девушку — как пить дать!
А девушка, ясное дело, предпочтет большой дом, красивый сад, тридцать тысяч рублей и знакомство со шляхтой кровным денежкам какого-то Ментлевича.
Первый раз он разочаровался в делах, даже в жизни. Когда он был жалким чиновником в уездной управе, он мечтал о независимом положении. Завоевал независимость, стал помышлять о состоянии, о переезде в Варшаву, о большой конторе, которая вела бы посреднические дела со всеми Эйзенманами и со всей шляхтой. И вдруг на его жизненном пути встала Мадзя с желтой розой в волосах и пунцовой у пояса, и прахом пошли все его благие намерения.
Около самого своего дома он заметил в темноте какую-то фигуру.
— Это вы, Ментлевич? — услышал он голос.
— А, Цинадровский! Что это вы бродите по ночам?
— Жду почты.
— Гм! Той, которая меняет лошадей у заседателя.
Почтовый чиновник подошел к Ментлевичу и сказал сдавленным, но страстным голосом:
— Если бы вы знали, как мне хочется иногда пустить себе пулю в лоб! Не удивляйтесь, если я когда-нибудь это сделаю.
— Неизвестно, кто первый, — ответил Ментлевич.
— Вы тоже?
— Эх!
Они разошлись, не прощаясь, как два человека, которые затаили друг на друга обиду.
Весь следующий день после концерта Мадзю преследовала странная тревога: она все выглядывала в окошко, словно в ожидании какой-то беды; всякий раз бледнела, когда кто-нибудь входил, ей казалось, что это уже пришла неприятная весть.
Отец молчал и неизвестно почему пожимал плечами, мать избегала Мадзи. В полдень пришел Ментлевич, не то невыспавшийся, не то сердитый: он представил счет по концерту, отдал Мадзе деньги, которые причитались костелу, и холодно простился с нею. Через час слуга принес от пана Круковского чудный букет и письмо; в письме пан Круковский просил у Мадзи извинения за то, что не может лично засвидетельствовать ей свое почтение, так как ухаживает за больной сестрой. Наконец под вечер показался майор: он хотел сыграть в шахматы, но не застал заседателя и с удивлением узнал, что тот сегодня вообще не появлялся.
— Болен или с ума спятил! — проворчал майор и, даже не кивнув Мадзе, выбежал вон с незажженной трубкой.
«Боже, что творится?» — думала Мадзя, боясь спросить у кого-нибудь, что же случилось: все казались ей врагами.
Сатаниелло и Стелла тоже не показывались; впрочем, на их отсутствие Мадзя не обратила бы внимания, если бы мать не заметила язвительно:
— Хорошо отблагодарили тебя твои протеже!..
— Что случилось? Почему вы так говорите? — с испугом спросила Мадзя. Но пани Бжеская вышла в кухню, явно не намереваясь входить в объяснения.
Тяжело прошел для Мадзи весь этот день, полный страхов, и бессонная ночь, когда минуты тянулись как часы.
На следующий день пан Круковский прислал букет с преобладанием красных цветов. Ментлевич только прошел под окнами, но не зашел к доктору в дом и вообще смотрел на другую сторону улицы. Перед обедом в кабинете, где доктор принимал больных, между супругами произошел крупный разговор, причем доктор раза два даже повысил голос, что не было у него в обычае. Мадзя трепетала.
Часа в четыре майор с ксендзом пришли сыграть в шахматы, они отправились в беседку, куда пани Бжеская подала им кофе, и сразу засели за партию.
— Вы не ждете пана заседателя? — удивилась Мадзя.
Надо было видеть в эту минуту майора! Он вынул изо рта огромную трубку, встопорщил седые брови, на лбу у него вздулись жилы. Он стал похож на старого дракона.
— Знать не хочу никаких заседателей! — гаркнул он, хлопнув кулаком по столу так, что подпрыгнули шахматы и зазвенели стаканы. — Я не играю с колпаком, у которого бабы перемешали все в голове, как в свином корыте!
Мадзя недоумевала, за что это майор так возненавидел заседателя; но не успела она прийти в себя от удивления, как служанка подала ей письмо.
«От Фемци», — подумала Мадзя, уходя в глубь сада и дрожащими руками вскрывая конверт.
Письмо было действительно от панны Евфемии, и вот что писала Мадзе союзница:
Когда Мадзя прочла письмо, и особенно когда оценила все значение перечеркнутых голубков, ей показалось, что молния ударила в сад. На минуту она закрыла глаза и ждала, не дыша, что на ее голову вот-вот обрушится дом и земля разверзнется под ногами. Но дом, земля и сад остались на месте, солнце светило, пахли цветы, и майор с ксендзом играли в шахматы так, точно ничего особенного не случилось ни в природе, ни в Иксинове, ни даже в сердце Мадзи.
Игра кончилась. Ксендз проиграл и потому отнес шахматы в кабинет, майор набил новую трубку, всадив в нее по меньшей мере четвертушку табаку. Тогда Мадзя вошла со сжавшимся сердцем в беседку и, подняв на старика глаза, полные тоски, сказала:
— Пан майор, со мной случилась ужасная беда, а я ничего не понимаю. Все на меня сердятся.
Он шел по тихим немощеным улицам, на которых горели два чадных фонаря, и думал:
«И зачем я впутался в это дело? Для чего мне понадобился этот концерт? Для того, чтобы Круковский своим пиликаньем кружил голову панне Магдалене, а потом представлял ей всяких важных птиц, якобы своих приятелей? Ну, и выхватит он ее у меня из-под носа! Он богат, он франт, он родовитый барин, а я бедный хам!.. Всегда так бывает: пулярки для господ, мослы для бедняков!»
Чем темней становилось на улицах, тем мрачнея становились и мысли, роившиеся в уме Ментлевича. Ему казалось, что он погружается в пучину безнадежной печали, волны которой бьются вместе с сердцем, унося прочь все замыслы, планы, виды на будущее. К чему эта контора, к чему деловые связи с Эйзенманом и шляхтой, к чему ловкость и деньги, если за все это нельзя получить Мадзю? Придет со скрипкой в руке этакий франт, живущий у сестры из милости, и заберет девушку — как пить дать!
А девушка, ясное дело, предпочтет большой дом, красивый сад, тридцать тысяч рублей и знакомство со шляхтой кровным денежкам какого-то Ментлевича.
Первый раз он разочаровался в делах, даже в жизни. Когда он был жалким чиновником в уездной управе, он мечтал о независимом положении. Завоевал независимость, стал помышлять о состоянии, о переезде в Варшаву, о большой конторе, которая вела бы посреднические дела со всеми Эйзенманами и со всей шляхтой. И вдруг на его жизненном пути встала Мадзя с желтой розой в волосах и пунцовой у пояса, и прахом пошли все его благие намерения.
Около самого своего дома он заметил в темноте какую-то фигуру.
— Это вы, Ментлевич? — услышал он голос.
— А, Цинадровский! Что это вы бродите по ночам?
— Жду почты.
— Гм! Той, которая меняет лошадей у заседателя.
Почтовый чиновник подошел к Ментлевичу и сказал сдавленным, но страстным голосом:
— Если бы вы знали, как мне хочется иногда пустить себе пулю в лоб! Не удивляйтесь, если я когда-нибудь это сделаю.
— Неизвестно, кто первый, — ответил Ментлевич.
— Вы тоже?
— Эх!
Они разошлись, не прощаясь, как два человека, которые затаили друг на друга обиду.
Весь следующий день после концерта Мадзю преследовала странная тревога: она все выглядывала в окошко, словно в ожидании какой-то беды; всякий раз бледнела, когда кто-нибудь входил, ей казалось, что это уже пришла неприятная весть.
Отец молчал и неизвестно почему пожимал плечами, мать избегала Мадзи. В полдень пришел Ментлевич, не то невыспавшийся, не то сердитый: он представил счет по концерту, отдал Мадзе деньги, которые причитались костелу, и холодно простился с нею. Через час слуга принес от пана Круковского чудный букет и письмо; в письме пан Круковский просил у Мадзи извинения за то, что не может лично засвидетельствовать ей свое почтение, так как ухаживает за больной сестрой. Наконец под вечер показался майор: он хотел сыграть в шахматы, но не застал заседателя и с удивлением узнал, что тот сегодня вообще не появлялся.
— Болен или с ума спятил! — проворчал майор и, даже не кивнув Мадзе, выбежал вон с незажженной трубкой.
«Боже, что творится?» — думала Мадзя, боясь спросить у кого-нибудь, что же случилось: все казались ей врагами.
Сатаниелло и Стелла тоже не показывались; впрочем, на их отсутствие Мадзя не обратила бы внимания, если бы мать не заметила язвительно:
— Хорошо отблагодарили тебя твои протеже!..
— Что случилось? Почему вы так говорите? — с испугом спросила Мадзя. Но пани Бжеская вышла в кухню, явно не намереваясь входить в объяснения.
Тяжело прошел для Мадзи весь этот день, полный страхов, и бессонная ночь, когда минуты тянулись как часы.
На следующий день пан Круковский прислал букет с преобладанием красных цветов. Ментлевич только прошел под окнами, но не зашел к доктору в дом и вообще смотрел на другую сторону улицы. Перед обедом в кабинете, где доктор принимал больных, между супругами произошел крупный разговор, причем доктор раза два даже повысил голос, что не было у него в обычае. Мадзя трепетала.
Часа в четыре майор с ксендзом пришли сыграть в шахматы, они отправились в беседку, куда пани Бжеская подала им кофе, и сразу засели за партию.
— Вы не ждете пана заседателя? — удивилась Мадзя.
Надо было видеть в эту минуту майора! Он вынул изо рта огромную трубку, встопорщил седые брови, на лбу у него вздулись жилы. Он стал похож на старого дракона.
— Знать не хочу никаких заседателей! — гаркнул он, хлопнув кулаком по столу так, что подпрыгнули шахматы и зазвенели стаканы. — Я не играю с колпаком, у которого бабы перемешали все в голове, как в свином корыте!
Мадзя недоумевала, за что это майор так возненавидел заседателя; но не успела она прийти в себя от удивления, как служанка подала ей письмо.
«От Фемци», — подумала Мадзя, уходя в глубь сада и дрожащими руками вскрывая конверт.
Письмо было действительно от панны Евфемии, и вот что писала Мадзе союзница:
«Сударыня! Считаю своим долгом сообщить вам, что наш проект открытия пансиона я по крайней мере более поддерживать не собираюсь. Я отказываюсь от союза с вами, полагая, что если одна сторона не уважает самых святых своих обязанностей, то и другая не может связывать себя ими. Полагаю также, что о дальнейшей дружбе между нами не может быть и речи.Вверху на письме были нарисованы слева два целующихся голубка. Этот прелестный символ дружбы или любви панна Евфемия перечеркнула крестом, давая понять, что все кончено.
Евфемия».
Когда Мадзя прочла письмо, и особенно когда оценила все значение перечеркнутых голубков, ей показалось, что молния ударила в сад. На минуту она закрыла глаза и ждала, не дыша, что на ее голову вот-вот обрушится дом и земля разверзнется под ногами. Но дом, земля и сад остались на месте, солнце светило, пахли цветы, и майор с ксендзом играли в шахматы так, точно ничего особенного не случилось ни в природе, ни в Иксинове, ни даже в сердце Мадзи.
Игра кончилась. Ксендз проиграл и потому отнес шахматы в кабинет, майор набил новую трубку, всадив в нее по меньшей мере четвертушку табаку. Тогда Мадзя вошла со сжавшимся сердцем в беседку и, подняв на старика глаза, полные тоски, сказала:
— Пан майор, со мной случилась ужасная беда, а я ничего не понимаю. Все на меня сердятся.