Страница:
Лицо пани Ляттер прояснилось, глаза заблестели; однако к ней тотчас вернулось прежнее суровое спокойствие.
— Дитя мое, — сказала она, — я не стану скрывать от тебя, что ты красавица и можешь, как и Казик, рассчитывать на блестящую партию. Но я должна тебя предостеречь. Я тоже была недурна, была счастлива…
Она поднялась с кресла и заходила по кабинету.
— Да, я была счастлива! — с иронией в голосе говорила она. — Но все оказалось обманчивым, за исключением труда и забот. Чувство остывает, красота вянет, остаются только труд и заботы. На них ты можешь рассчитывать, а больше ни на что. Во всяком случае, — прибавила она, останавливаясь перед панной Эленой и глядя ей в глаза, — ничего не предпринимай и даже не замышляй, не посоветовавшись со мною. У меня такой богатый опыт, что хоть моих детей он должен уберечь от разочарований. А ты настолько рассудительна, что должна верить мне.
Панна Элена обняла мать и, прижавшись головой к ее плечу, тихо сказала:
— Так у нас с вами, мамочка, нет никаких недоразумений? Вы не сердитесь на меня?
— С чего ты это взяла? Мне будет грустно, очень грустно. Но если ты найдешь счастье…
В кабинет постучали. Вошел служитель и доложил, что приехали кареты.
— Камердинер пана Сольского здесь? — спросила пани Ляттер.
— Тот, что должен ехать с барышнями за границу? Он ждет.
— А Людвика готова?
— Она прощается со слугами, а вещи ее уже отосланы на вокзал.
— Попроси панну Аду сесть с панной Магдаленой и камердинером, а мы приедем сейчас с Людвикой.
Служитель вышел, а пани Ляттер увлекла дочь в свою спальню, где над аналойчиком висело распятие из слоновой кости.
— Дитя мое, — произнесла пани Ляттер изменившимся голосом. — Ада благородная девушка, ее любовь много для тебя значит, но не заменит тебе материнского глаза. В минуту, когда ты выходишь из моей опеки, я вверяю тебя богу. Поцелуй крест!
Эленка коснулась губами распятия.
— Стань на колени, дитя мое!
Эленка медленно опустилась на колени, с удивлением глядя на мать.
— О чем мне молиться, мама? Разве я уезжаю далеко или надолго?
— Обо всем молись: чтобы бог тебя не оставил, хранил, тебя от бед и… мне ниспослал утешение. Молись, Эля, за себя и за меня. Может, бог скорее услышит детскую молитву.
Панна Элена все больше удивлялась. Опустившись на одно колено и опершись об аналойчик, она с беспокойством смотрела на мать.
— Разве человек всегда настроен молиться? — робко спросила она. — К чему это, мама? Бог и без молитвы поймет наши желания, если… если он слышит нас.
И она медленно поднялась.
— Боже милостивый, боже праведный! — хватаясь за голову, шептала пани Ляттер.
— Что с вами, мамочка? Мама!
— Несчастная я, — тихо произнесла пани Ляттер, — самая несчастная из матерей, я даже не научила вас молиться. Казик ни во что не верит, смеется, ты сомневаешься, услышит ли бог молитву, а я… я даже не знаю, как убедить тебя. Приходит для меня час расплаты за вас и за все.
Она схватила дочь в объятия и со слезами целовала ее.
— Лучше уж мне остаться, — сказала Эленка с отчаянием в голосе.
Пани Ляттер отстранила ее и вытерла глаза.
— И думать об этом не смей! Поезжай, развлекись и возвращайся, умудренная опытом. О, если бы вы преуспели в жизни, я была бы счастлива, даже если бы мне пришлось стать хозяйкой в каком-нибудь пансионе. Едем! У меня нервы разыгрались, и я говорю бог знает что.
— Ну конечно, мама, у вас разыгрались нервы. Я так испугалась! А вам припомнились, наверно, старые времена, когда люди, уезжая из Варшавы в Ченстохов или даже Прушков, заказывали молебны о путешествующих. Нет сегодня ни таких опасностей, ни такой наивной веры. Вы, мама, сами это прекрасно понимаете.
Мать слушала ее, опустив глаза.
Они вышли в кабинет, и пани Ляттер нажала кнопку звонка. Через минуту появилась заплаканная Людвика, готовая уже в дорогу.
— Помоги барышне одеться, — велела пани Ляттер. — Чего ты плачешь?
— Страшно уезжать так далеко, барыня, — ответила та, всхлипывая. — Барышни говорили, что где-то там загибается земля. Если бы я раньше знала, не решилась бы ехать на край света. Одно меня утешает, что паспорт уже в руках и святого отца увижу.
Через несколько минут пани Ляттер с Эленкой и Людвикой сели в карету, простившись с пансионерками, которые, по совету панны Жаннеты, преподнесли Эленке букет цветов и, по собственному почину, пролили потоки слез, хотя и без достаточных к этому оснований.
По дороге пани Ляттер была молчалива, Эленка упоена. Проезжая по улицам, освещенным двумя рядами фонарей и витринами магазинов, глядя на движение карет, извозчичьих пролеток и омнибусов, на вереницы прохожих, ни лиц, ни одежды которых нельзя было разглядеть в темноте, Эленка воображала, что она уже в Вене или в Париже, что уже исполнилась давнишняя ее мечта!
Около вокзала и на самой вокзальной площади сбилось столько экипажей, что карета раза два останавливалась. Наконец она подъехала к подъезду, и дамы вышли, верней утонули в темной людской волне, кипевшей у входа. Пани Ляттер, которой редко случалось видеть толпу, была обеспокоена, а Эленка была вне себя от восторга. Ей все нравилось: продрогшие извозчики, потные носильщики, пассажиры в тяжелых шубах. С любопытством смотрела она на толпу, в которой одни пробивались вперед, другие озирались назад и, наконец, третьи чувствовали себя как дома.
Как радовал ее этот шум, давка, толчея — после той тишины и порядка, которые до сих пор царили в ее жизни.
«Вот он, мир! Вот то, что мне нужно!» — думала она.
Камердинер Сольского выбежал навстречу дамам и проводил их в зал первого класса. Они вошли в тот самый момент, когда Ада и пан Сольский усаживали на диван свою тетушку, с ног до головы закутанную в бархаты и меха, из-под которых ее почти совсем не было видно, только доносились обрывки французских фраз; это тетушка выражала опасения, не будет ли ночь слишком холодна, можно ли будет спать в вагоне и тому подобное.
Пани Ляттер присела рядом со старухой, а Эленку, едва она успела поздороваться с тетушкой, окружили молодые люди, которые хотели проститься с нею. Первым подбежал к ней учитель Романович, красивый брюнет. Он преподнес Эленке букет роз и, меланхолически глядя ей в глаза, вполголоса произнес:
— Так как, панна Элена?
— Да вот так! — смеясь ответила разрумянившаяся Эленка.
— Ну, если так… — начал было пан Романович, но вынужден был уступить место пану Казимежу Норскому, который преподнес сперва букет Аде, а затем коробку конфет сестре.
— Я не прощаюсь с тобой, — сказал он Эленке, — мы увидимся не позже чем через месяц.
— Не позже чем через месяц? — с удивлением повторила Эленка. — Ведь ты не в Рим едешь, а в Берлин.
— Берлин, Рим, Париж, — все они, раз уж ты уезжаешь за границу, расположены под одной крышей.
И он отступил на шаг перед панной Сольской, которая вполголоса спросила Эленку, не слишком ли та легко одета, и шепнула, краснея, что пан Казимеж преподнес ей, Аде, очень красивый букет.
Раздался первый звонок, пассажиры второго класса начали проталкиваться на перрон, в зале первого класса тоже открыли дверь. Эленка увлекла Мадзю в сторону.
— Знаешь, — торопливо заговорила она. — У меня с мамой только что разыгралась сцена, ну прямо тебе эпизод из драмы! Она велела мне стать на колени и молиться, слышишь!
— Но ведь мы каждый день молимся даже перед отходом ко сну, что же говорить о таком путешествии, — заметила Мадзя.
— Ах, ты да пансионерки, подумаешь! Не в этом дело… Мне показалось, что мама очень расстроена, прошу тебя, присмотри за нею и, если что-нибудь случится, напиши мне.
— Эля! — позвала пани Ляттер дочь.
Все стали прощаться. Пан Сольский — на этот раз он был в пальто — преподнес букет цветов Элене, на которую, поглаживая черные усы, бросал грозные и вместе с тем меланхолические взгляды пан Романович. Ада бросилась на шею Мадзе, пан Казимеж занялся отправкой в вагон тетушки в бархатах. Давка, движение, шум стали еще больше, и Мадзя, утирая слезы, которые она проливала по Аде, очутилась в хвосте провожающих, рядом с паном Романовичем.
— Теперь я понял, — сказал красивый учитель, — почему панна Элена издевается над старыми поклонниками. У нее появился Сольский.
— Что вы говорите! — возмутилась Мадзя.
— Неужели вы не видите, какой букет он ей преподнес? Sapristi[4], такого букета на нашем вокзале еще никому не преподносили.
— В вас говорит ревность.
— Нет, не ревность! — с гневом возразил он. — Я просто знаю женщин вообще и панну Элену в частности. Одно только меня утешает: если я сегодня стушевался при пане Сольском, то он стушуется при каком-нибудь заграничном магнате, или…
Поезд тронулся. К Мадзе подошла пани Ляттер и тяжело оперлась на ее руку. Сольский весьма почтительно простился с обеими дамами, вслед за ним стал прощаться и пан Казимеж.
— Ты не отвезешь меня, Казик? — спросила мать.
— Как прикажете, мама… Правда, я договорился с графом…
— Раз договорился, что ж, ступай, — прошептала пани Ляттер, еще сильнее опираясь на руку Мадзи.
Пан Романович, который смотрел сбоку на пани Ляттер, вежливо, но сухо поклонился и со вздохом ушел. В душе Мадзи пробудилось сомнение, об Эленке он вздыхает или, может, ему жаль потерянных уроков у пани Ляттер по десять злотых за час. Однако она тут же сказала себе, что глупо и некрасиво подозревать пана Романовича, и успокоилась.
Когда они возвращались домой, пани Ляттер опустила окно и раза два высунулась из кареты, точно ей не хватало воздуха, потом она торопливо и оживленно заговорила:
— Ничего, пусть девочка рассеется. Ты ведь знаешь, Мадзя, она никуда не выезжала, а сегодня и женщина должна повидать свет. В путешествии жизнь течет быстрее; наблюдая людей, путник узнает ей цену. Как приятно отдохнуть в постели после бессонной ночи в вагоне и как в гостинице путник тоскует по дому! Ему хочется вернуться раньше, чем он думал перед отъездом…
Последние слова она произнесла со смехом. Но всякий раз, когда в глубь кареты падал свет от фонаря, мимо которого они проезжали, Мадзя замечала на лице пани Ляттер выражение горечи, которое не вязалось ни со смехом, ни с многоречивостью.
— Я очень довольна, — продолжала пани Ляттер, — что ты возвращаешься со мной. Присутствие хорошего человека приносит облегчение, а ты хорошая девочка… Если бы у меня могла быть еще одна дочь, я бы хотела, чтобы это была ты…
Мадзя молча жалась в угол кареты, чувствуя, что ужасно краснеет. И за что ее хвалит пани Ляттер, глупую и скверную, ведь она принимает от подруг золотые часы в подарок и не любит Элены!
— Ты, Мадзя, любишь своих родителей? — спросила вдруг пани Ляттер.
— Ах, сударыня! — прошептала Мадзя, не зная, что сказать.
— Ведь ты уже семь лет не живешь у них.
— Но как бы мне хотелось жить дома! — прервала ее Мадзя. — Сейчас я даже на праздники не люблю ездить, потому что всякий раз, когда приходится возвращаться в Варшаву, мне кажется, что я умру от горя. А ведь у вас мне очень хорошо.
— Ты плачешь, уезжая из дому? — с беспокойством спросила пани Ляттер.
Мадзя поняла, в чем дело.
— Я плачу, — сказала она, — но это потому, что я рева. А если бы я была умной, так чего же тут плакать? Теперь я бы, наверно, не заплакала.
— И ты по-прежнему любишь родителей, хотя так редко видишь их?
— Ах, сударыня, я еще больше люблю их. По-настоящему я поняла, что значат для меня родители, только тогда, когда меня отвезли в пансион и я не смогла видеть их каждый день.
— Мать ласкала тебя?
— Как вам сказать? А потом разве ребенок любит только за ласку? Моя мама не ласкает нас так, как вы Эленку, — дипломатично говорила Мадзя. — А ведь она не работает, как вы. Но когда я вспомню, как мама готовила для нас обед, как с утра давала нам булочки с молоком, как по целым дням шила да штопала наши платьица… Нет, она не могла нанять для нас учителей и гувернанток; но мы любим ее и за то, что она сама научила нас читать. По вечерам мы усаживались подле нее: Здислав на стуле, я на скамеечке, Зося на коврике. Это был простенький коврик, мама сшила его из лоскутков. Так вот, по вечерам мама рассказывала нам обо всем, учила нас священному писанию и истории. Мало чему мы научились, мама не была настоящей учительницей, и все же мы никогда этого не забудем. Наконец она сама смотрела, хорошо ли постланы наши постельки, становилась с нами на колени, чтобы прочесть молитву, а потом, укрывая и целуя нас, говорила: «Спите спокойно, шалуны!» Я ведь была так же шаловлива, как Здись, даже по деревьям лазала. Однажды упала… Ну а Зося, та совсем другая, ах, какая она милая девочка!
Мадзя вдруг смолкла, бросив взгляд на пани Ляттер, которая шептала, закрыв руками лицо:
— Боже! Боже!
«Разве я что-нибудь не то сказала? — в испуге подумала Мадзя. — Ах, я ужасно…»
Карета подкатила к дому. Когда Мадзя, поднимаясь по освещенной лестнице, посмотрела на пани Ляттер, ей показалось, что лицо у начальницы словно изваянное, таким оно было холодным и безразличным. Только глаза казались больше, чем обыкновенно.
«Наверно, я сказала ужасную глупость… Ах, какая я скверная!» — говорила про себя Мадзя.
— Дитя мое, — сказала она, — я не стану скрывать от тебя, что ты красавица и можешь, как и Казик, рассчитывать на блестящую партию. Но я должна тебя предостеречь. Я тоже была недурна, была счастлива…
Она поднялась с кресла и заходила по кабинету.
— Да, я была счастлива! — с иронией в голосе говорила она. — Но все оказалось обманчивым, за исключением труда и забот. Чувство остывает, красота вянет, остаются только труд и заботы. На них ты можешь рассчитывать, а больше ни на что. Во всяком случае, — прибавила она, останавливаясь перед панной Эленой и глядя ей в глаза, — ничего не предпринимай и даже не замышляй, не посоветовавшись со мною. У меня такой богатый опыт, что хоть моих детей он должен уберечь от разочарований. А ты настолько рассудительна, что должна верить мне.
Панна Элена обняла мать и, прижавшись головой к ее плечу, тихо сказала:
— Так у нас с вами, мамочка, нет никаких недоразумений? Вы не сердитесь на меня?
— С чего ты это взяла? Мне будет грустно, очень грустно. Но если ты найдешь счастье…
В кабинет постучали. Вошел служитель и доложил, что приехали кареты.
— Камердинер пана Сольского здесь? — спросила пани Ляттер.
— Тот, что должен ехать с барышнями за границу? Он ждет.
— А Людвика готова?
— Она прощается со слугами, а вещи ее уже отосланы на вокзал.
— Попроси панну Аду сесть с панной Магдаленой и камердинером, а мы приедем сейчас с Людвикой.
Служитель вышел, а пани Ляттер увлекла дочь в свою спальню, где над аналойчиком висело распятие из слоновой кости.
— Дитя мое, — произнесла пани Ляттер изменившимся голосом. — Ада благородная девушка, ее любовь много для тебя значит, но не заменит тебе материнского глаза. В минуту, когда ты выходишь из моей опеки, я вверяю тебя богу. Поцелуй крест!
Эленка коснулась губами распятия.
— Стань на колени, дитя мое!
Эленка медленно опустилась на колени, с удивлением глядя на мать.
— О чем мне молиться, мама? Разве я уезжаю далеко или надолго?
— Обо всем молись: чтобы бог тебя не оставил, хранил, тебя от бед и… мне ниспослал утешение. Молись, Эля, за себя и за меня. Может, бог скорее услышит детскую молитву.
Панна Элена все больше удивлялась. Опустившись на одно колено и опершись об аналойчик, она с беспокойством смотрела на мать.
— Разве человек всегда настроен молиться? — робко спросила она. — К чему это, мама? Бог и без молитвы поймет наши желания, если… если он слышит нас.
И она медленно поднялась.
— Боже милостивый, боже праведный! — хватаясь за голову, шептала пани Ляттер.
— Что с вами, мамочка? Мама!
— Несчастная я, — тихо произнесла пани Ляттер, — самая несчастная из матерей, я даже не научила вас молиться. Казик ни во что не верит, смеется, ты сомневаешься, услышит ли бог молитву, а я… я даже не знаю, как убедить тебя. Приходит для меня час расплаты за вас и за все.
Она схватила дочь в объятия и со слезами целовала ее.
— Лучше уж мне остаться, — сказала Эленка с отчаянием в голосе.
Пани Ляттер отстранила ее и вытерла глаза.
— И думать об этом не смей! Поезжай, развлекись и возвращайся, умудренная опытом. О, если бы вы преуспели в жизни, я была бы счастлива, даже если бы мне пришлось стать хозяйкой в каком-нибудь пансионе. Едем! У меня нервы разыгрались, и я говорю бог знает что.
— Ну конечно, мама, у вас разыгрались нервы. Я так испугалась! А вам припомнились, наверно, старые времена, когда люди, уезжая из Варшавы в Ченстохов или даже Прушков, заказывали молебны о путешествующих. Нет сегодня ни таких опасностей, ни такой наивной веры. Вы, мама, сами это прекрасно понимаете.
Мать слушала ее, опустив глаза.
Они вышли в кабинет, и пани Ляттер нажала кнопку звонка. Через минуту появилась заплаканная Людвика, готовая уже в дорогу.
— Помоги барышне одеться, — велела пани Ляттер. — Чего ты плачешь?
— Страшно уезжать так далеко, барыня, — ответила та, всхлипывая. — Барышни говорили, что где-то там загибается земля. Если бы я раньше знала, не решилась бы ехать на край света. Одно меня утешает, что паспорт уже в руках и святого отца увижу.
Через несколько минут пани Ляттер с Эленкой и Людвикой сели в карету, простившись с пансионерками, которые, по совету панны Жаннеты, преподнесли Эленке букет цветов и, по собственному почину, пролили потоки слез, хотя и без достаточных к этому оснований.
По дороге пани Ляттер была молчалива, Эленка упоена. Проезжая по улицам, освещенным двумя рядами фонарей и витринами магазинов, глядя на движение карет, извозчичьих пролеток и омнибусов, на вереницы прохожих, ни лиц, ни одежды которых нельзя было разглядеть в темноте, Эленка воображала, что она уже в Вене или в Париже, что уже исполнилась давнишняя ее мечта!
Около вокзала и на самой вокзальной площади сбилось столько экипажей, что карета раза два останавливалась. Наконец она подъехала к подъезду, и дамы вышли, верней утонули в темной людской волне, кипевшей у входа. Пани Ляттер, которой редко случалось видеть толпу, была обеспокоена, а Эленка была вне себя от восторга. Ей все нравилось: продрогшие извозчики, потные носильщики, пассажиры в тяжелых шубах. С любопытством смотрела она на толпу, в которой одни пробивались вперед, другие озирались назад и, наконец, третьи чувствовали себя как дома.
Как радовал ее этот шум, давка, толчея — после той тишины и порядка, которые до сих пор царили в ее жизни.
«Вот он, мир! Вот то, что мне нужно!» — думала она.
Камердинер Сольского выбежал навстречу дамам и проводил их в зал первого класса. Они вошли в тот самый момент, когда Ада и пан Сольский усаживали на диван свою тетушку, с ног до головы закутанную в бархаты и меха, из-под которых ее почти совсем не было видно, только доносились обрывки французских фраз; это тетушка выражала опасения, не будет ли ночь слишком холодна, можно ли будет спать в вагоне и тому подобное.
Пани Ляттер присела рядом со старухой, а Эленку, едва она успела поздороваться с тетушкой, окружили молодые люди, которые хотели проститься с нею. Первым подбежал к ней учитель Романович, красивый брюнет. Он преподнес Эленке букет роз и, меланхолически глядя ей в глаза, вполголоса произнес:
— Так как, панна Элена?
— Да вот так! — смеясь ответила разрумянившаяся Эленка.
— Ну, если так… — начал было пан Романович, но вынужден был уступить место пану Казимежу Норскому, который преподнес сперва букет Аде, а затем коробку конфет сестре.
— Я не прощаюсь с тобой, — сказал он Эленке, — мы увидимся не позже чем через месяц.
— Не позже чем через месяц? — с удивлением повторила Эленка. — Ведь ты не в Рим едешь, а в Берлин.
— Берлин, Рим, Париж, — все они, раз уж ты уезжаешь за границу, расположены под одной крышей.
И он отступил на шаг перед панной Сольской, которая вполголоса спросила Эленку, не слишком ли та легко одета, и шепнула, краснея, что пан Казимеж преподнес ей, Аде, очень красивый букет.
Раздался первый звонок, пассажиры второго класса начали проталкиваться на перрон, в зале первого класса тоже открыли дверь. Эленка увлекла Мадзю в сторону.
— Знаешь, — торопливо заговорила она. — У меня с мамой только что разыгралась сцена, ну прямо тебе эпизод из драмы! Она велела мне стать на колени и молиться, слышишь!
— Но ведь мы каждый день молимся даже перед отходом ко сну, что же говорить о таком путешествии, — заметила Мадзя.
— Ах, ты да пансионерки, подумаешь! Не в этом дело… Мне показалось, что мама очень расстроена, прошу тебя, присмотри за нею и, если что-нибудь случится, напиши мне.
— Эля! — позвала пани Ляттер дочь.
Все стали прощаться. Пан Сольский — на этот раз он был в пальто — преподнес букет цветов Элене, на которую, поглаживая черные усы, бросал грозные и вместе с тем меланхолические взгляды пан Романович. Ада бросилась на шею Мадзе, пан Казимеж занялся отправкой в вагон тетушки в бархатах. Давка, движение, шум стали еще больше, и Мадзя, утирая слезы, которые она проливала по Аде, очутилась в хвосте провожающих, рядом с паном Романовичем.
— Теперь я понял, — сказал красивый учитель, — почему панна Элена издевается над старыми поклонниками. У нее появился Сольский.
— Что вы говорите! — возмутилась Мадзя.
— Неужели вы не видите, какой букет он ей преподнес? Sapristi[4], такого букета на нашем вокзале еще никому не преподносили.
— В вас говорит ревность.
— Нет, не ревность! — с гневом возразил он. — Я просто знаю женщин вообще и панну Элену в частности. Одно только меня утешает: если я сегодня стушевался при пане Сольском, то он стушуется при каком-нибудь заграничном магнате, или…
Поезд тронулся. К Мадзе подошла пани Ляттер и тяжело оперлась на ее руку. Сольский весьма почтительно простился с обеими дамами, вслед за ним стал прощаться и пан Казимеж.
— Ты не отвезешь меня, Казик? — спросила мать.
— Как прикажете, мама… Правда, я договорился с графом…
— Раз договорился, что ж, ступай, — прошептала пани Ляттер, еще сильнее опираясь на руку Мадзи.
Пан Романович, который смотрел сбоку на пани Ляттер, вежливо, но сухо поклонился и со вздохом ушел. В душе Мадзи пробудилось сомнение, об Эленке он вздыхает или, может, ему жаль потерянных уроков у пани Ляттер по десять злотых за час. Однако она тут же сказала себе, что глупо и некрасиво подозревать пана Романовича, и успокоилась.
Когда они возвращались домой, пани Ляттер опустила окно и раза два высунулась из кареты, точно ей не хватало воздуха, потом она торопливо и оживленно заговорила:
— Ничего, пусть девочка рассеется. Ты ведь знаешь, Мадзя, она никуда не выезжала, а сегодня и женщина должна повидать свет. В путешествии жизнь течет быстрее; наблюдая людей, путник узнает ей цену. Как приятно отдохнуть в постели после бессонной ночи в вагоне и как в гостинице путник тоскует по дому! Ему хочется вернуться раньше, чем он думал перед отъездом…
Последние слова она произнесла со смехом. Но всякий раз, когда в глубь кареты падал свет от фонаря, мимо которого они проезжали, Мадзя замечала на лице пани Ляттер выражение горечи, которое не вязалось ни со смехом, ни с многоречивостью.
— Я очень довольна, — продолжала пани Ляттер, — что ты возвращаешься со мной. Присутствие хорошего человека приносит облегчение, а ты хорошая девочка… Если бы у меня могла быть еще одна дочь, я бы хотела, чтобы это была ты…
Мадзя молча жалась в угол кареты, чувствуя, что ужасно краснеет. И за что ее хвалит пани Ляттер, глупую и скверную, ведь она принимает от подруг золотые часы в подарок и не любит Элены!
— Ты, Мадзя, любишь своих родителей? — спросила вдруг пани Ляттер.
— Ах, сударыня! — прошептала Мадзя, не зная, что сказать.
— Ведь ты уже семь лет не живешь у них.
— Но как бы мне хотелось жить дома! — прервала ее Мадзя. — Сейчас я даже на праздники не люблю ездить, потому что всякий раз, когда приходится возвращаться в Варшаву, мне кажется, что я умру от горя. А ведь у вас мне очень хорошо.
— Ты плачешь, уезжая из дому? — с беспокойством спросила пани Ляттер.
Мадзя поняла, в чем дело.
— Я плачу, — сказала она, — но это потому, что я рева. А если бы я была умной, так чего же тут плакать? Теперь я бы, наверно, не заплакала.
— И ты по-прежнему любишь родителей, хотя так редко видишь их?
— Ах, сударыня, я еще больше люблю их. По-настоящему я поняла, что значат для меня родители, только тогда, когда меня отвезли в пансион и я не смогла видеть их каждый день.
— Мать ласкала тебя?
— Как вам сказать? А потом разве ребенок любит только за ласку? Моя мама не ласкает нас так, как вы Эленку, — дипломатично говорила Мадзя. — А ведь она не работает, как вы. Но когда я вспомню, как мама готовила для нас обед, как с утра давала нам булочки с молоком, как по целым дням шила да штопала наши платьица… Нет, она не могла нанять для нас учителей и гувернанток; но мы любим ее и за то, что она сама научила нас читать. По вечерам мы усаживались подле нее: Здислав на стуле, я на скамеечке, Зося на коврике. Это был простенький коврик, мама сшила его из лоскутков. Так вот, по вечерам мама рассказывала нам обо всем, учила нас священному писанию и истории. Мало чему мы научились, мама не была настоящей учительницей, и все же мы никогда этого не забудем. Наконец она сама смотрела, хорошо ли постланы наши постельки, становилась с нами на колени, чтобы прочесть молитву, а потом, укрывая и целуя нас, говорила: «Спите спокойно, шалуны!» Я ведь была так же шаловлива, как Здись, даже по деревьям лазала. Однажды упала… Ну а Зося, та совсем другая, ах, какая она милая девочка!
Мадзя вдруг смолкла, бросив взгляд на пани Ляттер, которая шептала, закрыв руками лицо:
— Боже! Боже!
«Разве я что-нибудь не то сказала? — в испуге подумала Мадзя. — Ах, я ужасно…»
Карета подкатила к дому. Когда Мадзя, поднимаясь по освещенной лестнице, посмотрела на пани Ляттер, ей показалось, что лицо у начальницы словно изваянное, таким оно было холодным и безразличным. Только глаза казались больше, чем обыкновенно.
«Наверно, я сказала ужасную глупость… Ах, какая я скверная!» — говорила про себя Мадзя.
Глава одиннадцатая
Снова скандал
На следующий день пани Ляттер вызвала к себе Мадзю.
— Панна Магдалена, — сказала она, — приведите сюда Зосю Вентцель и сами приходите с нею.
— Хорошо, пани начальница, — ответила Мадзя, и сердце забилось у нее от страха. Плохо дело, если пани Ляттер называет ее панной Магдаленой и лицо у нее строгое, как тогда, когда она делает выговоры воспитанницам.
«Конечно, дело тут в Зосе», — подумала Мадзя, вспомнив, что, когда пани Ляттер делает замечание учительнице, выражение лица у нее другое. Тоже не очень приятное, но другое.
Когда Мадзя, не сказав ничего о своих опасениях, передала Зосе, что начальница велела ей явиться, та отнеслась к этому равнодушно.
— Понятно, — сказала она, пожав плечами. — Это он на меня нажаловался.
— Кто? Пан Казимеж? — воскликнула Мадзя.
— Конечно. Догадался, что я его презираю, и теперь мстит мне. Они все такие; мне панна Говард постоянно твердит об этом.
На лестнице мимо них прошла панна Иоанна, бросив на Зосю ядовитый взгляд.
— Вот видите! — всплеснув руками, воскликнула Зося. — Ну, не говорила ли я вам, что это дело рук этой ведьмы?
— Зося, ты только что говорила, что во всем виноват пан Казимеж.
— Говорила о нем, а думала о ней.
Когда они постучались к пани Ляттер, внизу раздался шум: это младшие классы возвращались с панной Говард с прогулки. Мадзя заметила мимоходом, что Зося бледнеет и украдкой крестится.
— Не бойся, все обойдется, — прошептала Мадзя, чувствуя, что ее самое тоже берет страх.
Молча, не глядя друг на друга, они минут десять ждали в кабинете начальницы. Наконец пани Ляттер вышла. Она плотно притворила за собою дверь, протянула Мадзе руку, а на Зосю, которая сделала изящный реверанс, даже не взглянула, сделав вид, что совсем ее не замечает. Затем пани Ляттер села за письменный стол, указала Мадзе на диванчик и начала шарить в ящиках стола. Однако ни в правом, ни в среднем, ни в левом нижнем ящике, видимо, не оказалось нужной вещи; задвинув ящики, пани Ляттер взяла со стола несколько листов почтовой бумаги, исписанных мелким почерком, и спросила:
— Что это такое?
Бледная Зося вспыхнула и снова побледнела.
— Что это значит? — повторила пани Ляттер, холодно глядя на Зосю.
— Это… это о «Небожественной комедии» Красинского.
— Вижу. Догадываюсь, что «единственная» и «любимая» это и есть «Небожественная комедия»; но кто же он, «верный до гроба»? Надо полагать, не Красинский, тогда кто же?
Зося нахмурилась, но молчала.
— Я хочу знать, каким путем к тебе попадает этот курс истории литературы?
— Я не могу сказать, — прошептала Зося.
— А кто автор?
— Я не могу сказать, — повторила Зося немного смелей. — Но клянусь вам, — прибавила она, подняв глаза и скрестив руки на груди, — клянусь вам, что это не пан Казимеж.
И она залилась слезами.
Пани Ляттер, сжав кулаки, вскочила с кресла, а у Мадзи все поплыло перед глазами. Но в эту минуту с шумом распахнулась дверь, и на пороге выросла панна Говард; грозная, пылающая, она держала за руку Лабенцкую, у которой на лице застыло унылое и упрямое выражение.
— Простите, что я вторгаюсь к вам, — громко сказала панна Говард, — но я догадываюсь, что здесь творятся хорошенькие дела.
— Что это вы говорите? — овладев собою, спросила пани Ляттер.
— Одна из классных дам, — сказала панна Говард, — небезызвестная панна Иоанна в эту минуту бахвалится наверху, что она… как бы это выразиться?.. что она вытащила у Зоси Вентцель из-под подушки письма и что Зося, которую я вижу у вас, должна за это ответить.
— Уж не хотите ли вы освободить ее от ответственности? — спросила пани Ляттер.
— Это вы освободите ее по справедливости, — в ярости ответила панна Клара. — Зося призналась, чьи это письма?
— Нет! — энергично заявила Зося.
— Ты благородная девушка, — воскликнула с воодушевлением панна Говард, не обращая внимания на то, что начальница начинает терять терпенье. — Эти письма, — продолжала она, — принадлежат не Зосе, а Лабенцкой, которая и пришла со мною, чтобы сознаться во всем и освободить невинную подругу…
Пани Ляттер смешалась. Искры в ее глазах потухли, голос стал менее тверд.
— Почему же Зося сама мне об этом не сказала? — спросила она.
— Зося слышала, что это письма ее подруги Лабенцкой, которая и исполнит свой долг, как надлежит женщине, сознающей свое личное достоинство! — декламировала панна Говард. — Если учительница залезает под чужую подушку…
— Вы сами протежировали панне Иоанне, вы встали на ее защиту, — прервала панну Клару начальница.
— Я встала на защиту независимой женщины, женщины, которая борется с предрассудками. Но такую, какой эта учительница стала сейчас, я презираю! — закончила панна Говард.
Несмотря на все эти филиппики, пани Ляттер успокоилась; показывая на письма, она сказала Лабенцкой:
— Я вижу, это краткое изложение содержания «Небожественной комедии». Но кто дал тебе эти письма?
— Я не могу сказать, — прошептала Лабенцкая.
Панна Говард с торжеством посмотрела на Лабенцкую.
Послышался тихий стук в дверь.
— Войдите! — сказала пани Ляттер.
Вошла Маня Левинская. Лицо ее было бледно, испуганные глаза потемнели и наполнились слезами. Она остановилась посредине кабинета, сделала реверанс пани Ляттер и едва слышно сказала:
— Это мои письма, я дала их Лабенцкой.
С длинных ресниц девушки покатились крупные слезы. Мадзя думала, что от этого зрелища у нее сердце разорвется.
Панна Говард несколько секунд пристально смотрела на Маню Левинскую. Наконец она подошла к Мане и, положив ей на плечо большую костистую руку, спросила:
— Это твои письма? Кто тебе их писал?
Не дождавшись ответа, она подошла к столу и из-за кресла пани Ляттер посмотрела на письмо.
— Ах, вот оно что! Я поняла, — воскликнула она с судорожным смехом. — Это почерк пана Котовского. Не думала я, что для этого вас познакомила…
— Панна Клара, — прервала ее пани Ляттер, отодвигая письма, — кажется, читать чужие письма не полагается. Да это и не письмо, а какое-то сочинение.
— Я тоже не читаю чужих писем, — ответила панна Говард. — И сделаю еще больше! Маня, — обратилась она к Левинской, — я тебя прощаю, хотя ты нанесла мне рану! Пойдем со мной, панна Магдалена, — прибавила она, — я чувствую, что мне нужна будет дружеская рука.
По знаку пани Ляттер Мадзя поднялась с диванчика и, взяв панну Клару под руку, повела ее из кабинета; панна Клара покачивалась при этом, как подрезанный цветок.
— Ступайте наверх, — довольно мягко сказала пани Ляттер пансионеркам.
— Я думала, — прошептала в коридоре панна Клара, — что я выше толпы, но сегодня вижу, что я только женщина…
И она заморгала глазами, силясь выдавить слезу, что очень позабавило Мадзю.
Около лестницы навстречу им шагнул Станислав.
— Пан Котовский уже поднялся наверх, — сказал он панне Говард.
Панна Клара выпрямилась, как пружина. Вместо того чтобы опираться на Мадзю, она дернула ее за руку и сказала вполголоса:
— Пойдемте, вы увидите, как я уничтожу этого негодяя!
— Но, панна Клара! — запротестовала Мадзя.
— Нет, вы должны поглядеть, как мстит изменникам независимая женщина. Если этот человек, услышав мою речь, проживет до завтра, я получу доказательство, что он подлец, не заслуживающий даже моего презрения.
Несмотря на сопротивление Мадзи, она затащила ее к себе; по комнате широкими шагами расхаживал студент, растрепанный больше обыкновенного. Увидев панну Клару, он вынул руку из кармана и хотел поздороваться.
— Посмотрите, панна Мадзя, — глубоким голосом сказала панна Говард, — этот человек протягивает мне руку!
— В чем дело? — спросил оскорбленный студент, смело глядя на панну Клару, которая стояла перед ним, бледная и неподвижная.
— Вы, сударь, за моей спиной переписываетесь с Маней и спрашиваете у меня, в чем дело? Это я должна вас спросить: что вы делаете в доме женщины, которую вы обманули?
— Я вас? Господи Иисусе…
— Разве вы не расставляли мне сети? Разве не завлекали?
— Честное слово, я и не помышлял об этом! — воскликнул студент, ударив себя в грудь.
— Какую же цель преследовали тогда ваши посещения? — в гневе спросила панна Клара.
— О какой цели вы говорите? Вы слышите, сударыня? — обратился он к Мадзе, разводя руками. — Ту же цель, что и сегодня, что и всегда. Я принес вам корректуру, но…
— Корректуру? Моей статьи о незаконных детях? — воскликнула панна Говард.
Мадзя изумилась, увидев, как внезапно переменилась панна Клара. За минуту до этого она была подобна Юдифи, которая рубит голову Олоферну, а сейчас напоминала пансионерку.
— Но если мне будут устраивать такие скандалы, — продолжал студент, — то увольте, благодарю покорно! Я не желаю вмешиваться…
К панне Говард снова вернулось торжественное настроение, и голос ее снова стал глубоким.
— Пан Владислав, — сказала она, — вы нанесли мне смертельную рану. Но я готова простить вас, если вы поклянетесь, что никогда… не женитесь на Мане.
— Так вот, клянусь вам, что я только на ней и женюсь, — отрезал студент, размахивая руками и ногами самым неподобающим образом, никак не отвечавшим важности момента.
— Значит, вы изменяете прогрессу, предаете наше знамя.
— Очень мне нужен ваш прогресс, ваше знамя! — проворчал студент, трепля и без того растрепанную гриву.
— Вот вам доказательство мужской логики! — высокопарно произнесла панна Говард, обращаясь к Мадзе.
— Мужская логика, мужская логика! — повторил пан Котовский. — Во всяком случае, разработали ее не женщины.
— Я вижу, пан Котовский, с вами нельзя серьезно разговаривать, — проговорила панна Клара таким непринужденным тоном, как будто в эту минуту случилось что-то ужасно забавное. — Впрочем, довольно об этом! — прибавила она. — Поможете ли вы мне просмотреть корректуру, несмотря на все то, что произошло между нами?
— Независимая женщина, а даже корректуру читать не умеете, — все еще мрачно буркнул оскорбленный студент.
— Позвольте мне проститься, — прошептала Мадзя. Пан Котовский угрюмо протянул Мадзе правую руку, а левой достал из потертого мундира сверток бумаг и стал озираться в поисках стула.
— Панна Магдалена, — сказала она, — приведите сюда Зосю Вентцель и сами приходите с нею.
— Хорошо, пани начальница, — ответила Мадзя, и сердце забилось у нее от страха. Плохо дело, если пани Ляттер называет ее панной Магдаленой и лицо у нее строгое, как тогда, когда она делает выговоры воспитанницам.
«Конечно, дело тут в Зосе», — подумала Мадзя, вспомнив, что, когда пани Ляттер делает замечание учительнице, выражение лица у нее другое. Тоже не очень приятное, но другое.
Когда Мадзя, не сказав ничего о своих опасениях, передала Зосе, что начальница велела ей явиться, та отнеслась к этому равнодушно.
— Понятно, — сказала она, пожав плечами. — Это он на меня нажаловался.
— Кто? Пан Казимеж? — воскликнула Мадзя.
— Конечно. Догадался, что я его презираю, и теперь мстит мне. Они все такие; мне панна Говард постоянно твердит об этом.
На лестнице мимо них прошла панна Иоанна, бросив на Зосю ядовитый взгляд.
— Вот видите! — всплеснув руками, воскликнула Зося. — Ну, не говорила ли я вам, что это дело рук этой ведьмы?
— Зося, ты только что говорила, что во всем виноват пан Казимеж.
— Говорила о нем, а думала о ней.
Когда они постучались к пани Ляттер, внизу раздался шум: это младшие классы возвращались с панной Говард с прогулки. Мадзя заметила мимоходом, что Зося бледнеет и украдкой крестится.
— Не бойся, все обойдется, — прошептала Мадзя, чувствуя, что ее самое тоже берет страх.
Молча, не глядя друг на друга, они минут десять ждали в кабинете начальницы. Наконец пани Ляттер вышла. Она плотно притворила за собою дверь, протянула Мадзе руку, а на Зосю, которая сделала изящный реверанс, даже не взглянула, сделав вид, что совсем ее не замечает. Затем пани Ляттер села за письменный стол, указала Мадзе на диванчик и начала шарить в ящиках стола. Однако ни в правом, ни в среднем, ни в левом нижнем ящике, видимо, не оказалось нужной вещи; задвинув ящики, пани Ляттер взяла со стола несколько листов почтовой бумаги, исписанных мелким почерком, и спросила:
— Что это такое?
Бледная Зося вспыхнула и снова побледнела.
— Что это значит? — повторила пани Ляттер, холодно глядя на Зосю.
— Это… это о «Небожественной комедии» Красинского.
— Вижу. Догадываюсь, что «единственная» и «любимая» это и есть «Небожественная комедия»; но кто же он, «верный до гроба»? Надо полагать, не Красинский, тогда кто же?
Зося нахмурилась, но молчала.
— Я хочу знать, каким путем к тебе попадает этот курс истории литературы?
— Я не могу сказать, — прошептала Зося.
— А кто автор?
— Я не могу сказать, — повторила Зося немного смелей. — Но клянусь вам, — прибавила она, подняв глаза и скрестив руки на груди, — клянусь вам, что это не пан Казимеж.
И она залилась слезами.
Пани Ляттер, сжав кулаки, вскочила с кресла, а у Мадзи все поплыло перед глазами. Но в эту минуту с шумом распахнулась дверь, и на пороге выросла панна Говард; грозная, пылающая, она держала за руку Лабенцкую, у которой на лице застыло унылое и упрямое выражение.
— Простите, что я вторгаюсь к вам, — громко сказала панна Говард, — но я догадываюсь, что здесь творятся хорошенькие дела.
— Что это вы говорите? — овладев собою, спросила пани Ляттер.
— Одна из классных дам, — сказала панна Говард, — небезызвестная панна Иоанна в эту минуту бахвалится наверху, что она… как бы это выразиться?.. что она вытащила у Зоси Вентцель из-под подушки письма и что Зося, которую я вижу у вас, должна за это ответить.
— Уж не хотите ли вы освободить ее от ответственности? — спросила пани Ляттер.
— Это вы освободите ее по справедливости, — в ярости ответила панна Клара. — Зося призналась, чьи это письма?
— Нет! — энергично заявила Зося.
— Ты благородная девушка, — воскликнула с воодушевлением панна Говард, не обращая внимания на то, что начальница начинает терять терпенье. — Эти письма, — продолжала она, — принадлежат не Зосе, а Лабенцкой, которая и пришла со мною, чтобы сознаться во всем и освободить невинную подругу…
Пани Ляттер смешалась. Искры в ее глазах потухли, голос стал менее тверд.
— Почему же Зося сама мне об этом не сказала? — спросила она.
— Зося слышала, что это письма ее подруги Лабенцкой, которая и исполнит свой долг, как надлежит женщине, сознающей свое личное достоинство! — декламировала панна Говард. — Если учительница залезает под чужую подушку…
— Вы сами протежировали панне Иоанне, вы встали на ее защиту, — прервала панну Клару начальница.
— Я встала на защиту независимой женщины, женщины, которая борется с предрассудками. Но такую, какой эта учительница стала сейчас, я презираю! — закончила панна Говард.
Несмотря на все эти филиппики, пани Ляттер успокоилась; показывая на письма, она сказала Лабенцкой:
— Я вижу, это краткое изложение содержания «Небожественной комедии». Но кто дал тебе эти письма?
— Я не могу сказать, — прошептала Лабенцкая.
Панна Говард с торжеством посмотрела на Лабенцкую.
Послышался тихий стук в дверь.
— Войдите! — сказала пани Ляттер.
Вошла Маня Левинская. Лицо ее было бледно, испуганные глаза потемнели и наполнились слезами. Она остановилась посредине кабинета, сделала реверанс пани Ляттер и едва слышно сказала:
— Это мои письма, я дала их Лабенцкой.
С длинных ресниц девушки покатились крупные слезы. Мадзя думала, что от этого зрелища у нее сердце разорвется.
Панна Говард несколько секунд пристально смотрела на Маню Левинскую. Наконец она подошла к Мане и, положив ей на плечо большую костистую руку, спросила:
— Это твои письма? Кто тебе их писал?
Не дождавшись ответа, она подошла к столу и из-за кресла пани Ляттер посмотрела на письмо.
— Ах, вот оно что! Я поняла, — воскликнула она с судорожным смехом. — Это почерк пана Котовского. Не думала я, что для этого вас познакомила…
— Панна Клара, — прервала ее пани Ляттер, отодвигая письма, — кажется, читать чужие письма не полагается. Да это и не письмо, а какое-то сочинение.
— Я тоже не читаю чужих писем, — ответила панна Говард. — И сделаю еще больше! Маня, — обратилась она к Левинской, — я тебя прощаю, хотя ты нанесла мне рану! Пойдем со мной, панна Магдалена, — прибавила она, — я чувствую, что мне нужна будет дружеская рука.
По знаку пани Ляттер Мадзя поднялась с диванчика и, взяв панну Клару под руку, повела ее из кабинета; панна Клара покачивалась при этом, как подрезанный цветок.
— Ступайте наверх, — довольно мягко сказала пани Ляттер пансионеркам.
— Я думала, — прошептала в коридоре панна Клара, — что я выше толпы, но сегодня вижу, что я только женщина…
И она заморгала глазами, силясь выдавить слезу, что очень позабавило Мадзю.
Около лестницы навстречу им шагнул Станислав.
— Пан Котовский уже поднялся наверх, — сказал он панне Говард.
Панна Клара выпрямилась, как пружина. Вместо того чтобы опираться на Мадзю, она дернула ее за руку и сказала вполголоса:
— Пойдемте, вы увидите, как я уничтожу этого негодяя!
— Но, панна Клара! — запротестовала Мадзя.
— Нет, вы должны поглядеть, как мстит изменникам независимая женщина. Если этот человек, услышав мою речь, проживет до завтра, я получу доказательство, что он подлец, не заслуживающий даже моего презрения.
Несмотря на сопротивление Мадзи, она затащила ее к себе; по комнате широкими шагами расхаживал студент, растрепанный больше обыкновенного. Увидев панну Клару, он вынул руку из кармана и хотел поздороваться.
— Посмотрите, панна Мадзя, — глубоким голосом сказала панна Говард, — этот человек протягивает мне руку!
— В чем дело? — спросил оскорбленный студент, смело глядя на панну Клару, которая стояла перед ним, бледная и неподвижная.
— Вы, сударь, за моей спиной переписываетесь с Маней и спрашиваете у меня, в чем дело? Это я должна вас спросить: что вы делаете в доме женщины, которую вы обманули?
— Я вас? Господи Иисусе…
— Разве вы не расставляли мне сети? Разве не завлекали?
— Честное слово, я и не помышлял об этом! — воскликнул студент, ударив себя в грудь.
— Какую же цель преследовали тогда ваши посещения? — в гневе спросила панна Клара.
— О какой цели вы говорите? Вы слышите, сударыня? — обратился он к Мадзе, разводя руками. — Ту же цель, что и сегодня, что и всегда. Я принес вам корректуру, но…
— Корректуру? Моей статьи о незаконных детях? — воскликнула панна Говард.
Мадзя изумилась, увидев, как внезапно переменилась панна Клара. За минуту до этого она была подобна Юдифи, которая рубит голову Олоферну, а сейчас напоминала пансионерку.
— Но если мне будут устраивать такие скандалы, — продолжал студент, — то увольте, благодарю покорно! Я не желаю вмешиваться…
К панне Говард снова вернулось торжественное настроение, и голос ее снова стал глубоким.
— Пан Владислав, — сказала она, — вы нанесли мне смертельную рану. Но я готова простить вас, если вы поклянетесь, что никогда… не женитесь на Мане.
— Так вот, клянусь вам, что я только на ней и женюсь, — отрезал студент, размахивая руками и ногами самым неподобающим образом, никак не отвечавшим важности момента.
— Значит, вы изменяете прогрессу, предаете наше знамя.
— Очень мне нужен ваш прогресс, ваше знамя! — проворчал студент, трепля и без того растрепанную гриву.
— Вот вам доказательство мужской логики! — высокопарно произнесла панна Говард, обращаясь к Мадзе.
— Мужская логика, мужская логика! — повторил пан Котовский. — Во всяком случае, разработали ее не женщины.
— Я вижу, пан Котовский, с вами нельзя серьезно разговаривать, — проговорила панна Клара таким непринужденным тоном, как будто в эту минуту случилось что-то ужасно забавное. — Впрочем, довольно об этом! — прибавила она. — Поможете ли вы мне просмотреть корректуру, несмотря на все то, что произошло между нами?
— Независимая женщина, а даже корректуру читать не умеете, — все еще мрачно буркнул оскорбленный студент.
— Позвольте мне проститься, — прошептала Мадзя. Пан Котовский угрюмо протянул Мадзе правую руку, а левой достал из потертого мундира сверток бумаг и стал озираться в поисках стула.
Глава двенадцатая
Скучные святки
В жизни Мадзи еще не бывало таких унылых святок, как в этом году.
Печально было и пусто. Пусто в комнате Эли и в квартире Ады, которую никто не занимал, пусто в дортуарах, столовых и классах, пусто в квартирах учительниц. Панна Говард целые дни проводила у знакомых, панна Жаннета у старой родственницы, Иоася уехала на несколько дней, мадам Мелин вывихнула руку и лежала в больнице, а мадам Фантош на самый Новый год подала заявление об уходе и перешла в другой пансион.
Слыша в классах и коридорах раскатистое эхо собственных шагов, Мадзя порой пугалась. Ей казалось, что ни одна пансионерка уже сюда не вернется, что столы и парты всегда будут покрыты пылью, а на кроватях всегда будут лежать голые матрацы. Что вместо детских голосов она будет слышать эхо собственных шагов, а вместо учителей и классных дам встречать только пани Ляттер, когда она, сжав губы, проходит по коридорам или заглядывает в пустые дортуары.
А может, и она думает, что после каникул сюда никто уже не вернется, может, странный ее взгляд выражает опасенье?
С пани Ляттер творилось что-то неладное. Станислав и панна Марта говорили, что она не спит по ночам, доктор посылал ее на воды, предписывал продолжительный отдых и качал головой. Мадзя не раз заставала начальницу в кабинете сидящей без движения, уставясь глазами в стену; раза два она слышала, как пани Ляттер выбегала в коридор и спрашивала Станислава, не приехал ли пан Казимеж из деревни, нет ли от него письма.
Мадзе казалось, что пани Ляттер очень несчастна и как начальница пансиона и как мать. Видя ее страдания, которых та не обнаруживала ни единой жалобой, Мадзя легче переносила свое одиночество и плохие вести от родных. Мать все жаловалась на тяжелые времена, отец не переставал обманывать себя надеждами, брат писал о величии пессимистической философии и пользе массовых самоубийств, а Зохна спрашивала, когда ей можно будет переехать в Варшаву.
Печально было и пусто. Пусто в комнате Эли и в квартире Ады, которую никто не занимал, пусто в дортуарах, столовых и классах, пусто в квартирах учительниц. Панна Говард целые дни проводила у знакомых, панна Жаннета у старой родственницы, Иоася уехала на несколько дней, мадам Мелин вывихнула руку и лежала в больнице, а мадам Фантош на самый Новый год подала заявление об уходе и перешла в другой пансион.
Слыша в классах и коридорах раскатистое эхо собственных шагов, Мадзя порой пугалась. Ей казалось, что ни одна пансионерка уже сюда не вернется, что столы и парты всегда будут покрыты пылью, а на кроватях всегда будут лежать голые матрацы. Что вместо детских голосов она будет слышать эхо собственных шагов, а вместо учителей и классных дам встречать только пани Ляттер, когда она, сжав губы, проходит по коридорам или заглядывает в пустые дортуары.
А может, и она думает, что после каникул сюда никто уже не вернется, может, странный ее взгляд выражает опасенье?
С пани Ляттер творилось что-то неладное. Станислав и панна Марта говорили, что она не спит по ночам, доктор посылал ее на воды, предписывал продолжительный отдых и качал головой. Мадзя не раз заставала начальницу в кабинете сидящей без движения, уставясь глазами в стену; раза два она слышала, как пани Ляттер выбегала в коридор и спрашивала Станислава, не приехал ли пан Казимеж из деревни, нет ли от него письма.
Мадзе казалось, что пани Ляттер очень несчастна и как начальница пансиона и как мать. Видя ее страдания, которых та не обнаруживала ни единой жалобой, Мадзя легче переносила свое одиночество и плохие вести от родных. Мать все жаловалась на тяжелые времена, отец не переставал обманывать себя надеждами, брат писал о величии пессимистической философии и пользе массовых самоубийств, а Зохна спрашивала, когда ей можно будет переехать в Варшаву.