— Получена новая партия книг, — сказал он, немного подумав.
   — Ах! — перебил его Сольский, нетерпеливо отмахнувшись. — Если у вас всегда будут такие новости, ваше кресло скоро обрастет лишайниками, которые разводит моя сестрица! Не дом у нас, а сущее наказание! — говорил он, расхаживая по библиотеке. — Одна охает от мигрени, другой размышляет над новой партией книг, а третья, чудная девушка, в свои двадцать лет портит глаза за микроскопом в оранжерее, где сейчас жарко, как в пекле. Ах, эти бабы, эти бабы! А в ваше время среди них тоже свирепствовало какое-нибудь поветрие вроде эмансипации?
   — Что-то не припомню, — ответил Дембицкий. — В мое время женщинам было легче добыть себе мужа и кусок хлеба; им не приходилось искать работы вне дома; лишь немногие вели ненормальный образ жизни, а потому женщины реже были эксцентричны.
   — Всегда они были глупы и злы! — проворчал Сольский.
   — Бывали и такие, бывали! — поддакнул Дембицкий.
   — Да нет, не бывали, а всегда, вечно, все они были глупы и злы! — вскипел Сольский. — Ну и подлая же у них роль на свете! — желчно продолжал он. — Точь-в-точь лавочник, который хватает тебя за полы, сулит золотые горы, только бы ты заглянул в его лавчонку, а зайдешь — слыхано ли дело? — начинает дорожиться! Такие рожи строит, будто честь тебе оказывает, будто ты на коленях должен выпрашивать у него товар, и цену ломит баснословную. А стоит только тебе попасться на удочку, смотришь, он уже другого покупателя ищет! Вот она, женщина, эта бездонная бочка Данаид, в которой тонут благородные чувства, гибнут великие умы и… большие деньги.
   Дембицкий махнул рукой.
   — А вы, мужчины, тоже хороши! — сказал он. — Сегодня вы на седьмом небе, если женщина позволит вам целовать ей ноги, а завтра жалуетесь, что она губит ваш ум и деньги. Бегаете за ней, как собаки за мясом, каждый хочет обладать ею, а когда она отдастся наконец одному, все на нее рычите.
   — Дорогой мой, — прервал старика Сольский. — Вы, конечно, как никто, разбираетесь в формулах, но, позвольте заметить, что в женщинах я разбираюсь лучше вас. Встречал я гордячек, которые пренебрегали князьями и продавались пивоварам. Видал женщин добрых и богатых, которые проливают слезы над страждущим человечеством, но не ему отдают свое сердце и имущество, а швыряют деньги на научные опыты, которые в глазах ученого ломаного гроша не стоят. Знавал ангелов невинности и гениев рассудка, которые отказывались отдать руку человеку порядочному и предпочитали ему шута горохового, недостойного даже называться преступником… Много ловушек расставляет человеку природа, и одна из них — это женщина; в ту минуту, когда тебе кажется, что ты нашел лучшую половину собственной души, с глаз твоих спадает пелена, и что же ты видишь? Куклу с блестящими глазками и смеющимися влажными губами. Нет, дорогой, это не ваши формулы, которым можно верить, как слову божьему. Это вечно живая ложь, окутанная сверкающей оболочкой, это мыльный пузырь! Тебе хочется стать на колени перед этим волшебным видением, а ты лучше плюнь, и сразу увидишь, что это такое на самом деле.
   — Вы бы не обрушились так на женщин, — возразил Дембицкий, — если бы основывались не на своем неудачном житейском опыте, а на общих закономерностях. Чудачки и чудаки, кокетки и донжуаны, женщины, торгующие своими прелестями, и мужчины, торгующие честью, — все это случайные отклонения, а не правило.
   — Гм, любопытно…
   — Женщина, — продолжал Дембицкий, — прежде всего мать, и в этом ее назначение. Если она хочет быть чем-нибудь другим, например, философом с шуршащим шелковым шлейфом, реформатором с обнаженными плечами, ангелом, несущим счастье всему человечеству, или драгоценностью, требующей для себя золотой оправы, — она выходит из своей роли и становится чудовищем или шутихой. Только выступая в роли матери или хотя бы стремясь к этому, женщина может сравняться с нами в силе и даже превзойти нас. Если цивилизацию можно уподобить удивительному зданию, то женщину я сравнил бы с известью, которая скрепляет отдельные кирпичи, образуя из них монолитную массу. Если человечество — это сеть, уловляющая дух природы, то женщины — узлы этой сети. Если жизнь — чудо, то женщина — алтарь, на котором совершается это чудо.
   — С нашей помощью, — вставил Сольский.
   — Хвалиться особенно нечем! Уж где-где, а в этом деле вы всего лишь придатки, чванитесь, но даже не понимаете своей роли. Там, где надо прорыть туннели на тысячи метров, заплыть за тысячи миль от суши, ковать железные балки, вырвать победу под градом пуль орлом парить над головокружительными безднами природы и духа — там мужчина в своей стихии. Но когда надо этих горняков, мореплавателей, воинов и мыслителей рожать, кормить и воспитывать, легионы тружеников, героев и философов не заменят одной хрупкой женщины. Лоно ее мудрее всех вас. Но тут начинается недоразумение, которое было бы смешным, если бы не порождало столько несправедливостей. Сотни лет уже не найдешь школяра, который верил бы, что земля — центр мироздания, но и по сей день самые просвещенные мужчины воображают, будто всякие их вожделения — центр общественной жизни. Мужчина, — продолжал Дембицкий ровным голосом, — который впряг в свою колесницу огонь, надел ярмо на вола и превратил вепря в домашнюю свинью, этот мужчина, упоенный своими победами, полагает, что и женщина должна быть его собственностью. «Ее ум принадлежит не ей, это мой ум, — думает мужчина, — ее сердце принадлежит не ей, это мое сердце, и я волен терзать его и попирать ногами, ведь у меня про запас есть другое — в моей собственной груди». Детский самообман! Женщина никогда не принадлежала и не будет принадлежать мужчине; никогда не будет безраздельно ему отдана, чего мы от нее требуем, не будет его собственностью. Женщина и мужчина — это два мира, подобно Венере и Марсу, которые видят друг друга, стремятся друг к другу, но никогда не сольются воедино. Венера ради Марса не отклонится от своего пути, а женщина ради мужчины не отречется от своего предназначения. И если женщины и принадлежат кому-либо, то, во всяком случае, не нам, а своим нынешним или грядущим потомкам. Если бы мужская половина человечества поняла, что женщина — вовсе не придаток к мужчине, а совершенно особая, самостоятельная сила, которая лишь иногда соединяется с ним, выполняя высшее предназначение, нам не пришлось бы слышать этих взрывов мужского недовольства. Женщина, говорите вы, это купец, который тащит нас за полы в свою лавчонку, а потом запрашивает втридорога. Вы ошибаетесь. Женщина — это сила, которая пользуется вами для высших целей, и… разумеется, она вправе требовать, чтобы вы несли расходы наравне с ней…
   — Ваше заблуждение, — прибавил Дембицкий после минутного раздумья, — так велико, что вы считаете женщину чем-то вроде домашнего животного, предназначенного для удовлетворения ваших прихотей. В своем заблуждении вы заходите еще дальше. В женщине таится сила, которая лишает вас разума, воли, достоинства. Эта сила — очарование, которое исходит от женской натуры, как цветок рождается от дерева или свет изливается от огня. Женское очарование — одно из сложнейших явлений природы; кроме множества внешних условий, для него, прежде всего, требуется свободное развитие женской натуры. Вам это чудо нравится, и хотя ни один из вас не способен создать радугу или цветок, у вас хватает наглости требовать, чтобы женщина в любую минуту была для вас исполнена прелести. Пусть изнывает она от голода и холода, пусть заливается слезами от горя, пусть будет больна, удручена, напугана — вас это не касается, для вас женщина всегда должна быть исполнена прелести! И так как обманывать себя глупцам-мужчинам легче, чем изменить свою натуру, то вы и создали целые категории, целые разряды прелестей и чар. Но если женщине случится недосмотреть, и к вам на минуту возвратится рассудок, вы начинаете вопить благим матом: «Это кукла! Это мыльный пузырь, на который надо плюнуть!» А я, Стефек, — заключил Дембицкий, грозя пальцем, — я не советую плевать! Среди мыльных пузырей может и впрямь оказаться луч радуги, до которого не долетит ваш плевок.
   Сольский в возбуждении расхаживал по библиотеке. Внезапно он остановился перед Дембицким и спросил:
   — Вы видели панну Бжескую?
   — Видел.
   — Ну и как?
   — Да никак. Она живет пока на четвертом этаже, я еле туда взобрался, даже сердцебиение началось. Но с виду она спокойней, чем была у вас в бельэтаже.
   — Почему она уехала от нас? — спросил Сольский.
   — Дорогой мой, меня удивляет, что она так долго здесь жила, — возразил Дембицкий. — Ведь эта девушка ушла от родителей, чтобы не сидеть у них на шее, не есть их хлеб. Так почему же она должна была принимать благодеяния от вас? Впрочем, истинной причины я не знаю, это только догадки. Быть может, я и ошибаюсь.
   — Так вы предполагаете, — с волнением спросил Сольский, — что именно поэтому она была так расстроена в последнее время?
   — Не знаю, но весьма вероятно. Кроме того, на ее настроение повлиял этот… Норский своими атеистическими речами.
   — Подлец!
   — Сердиться тут нечего. Такие апостолы бывают иногда полезны, как рвотное.
   Сольский все расхаживал по комнате, щелкал пальцами, насвистывал.
   — А знаете ли вы, — сказал он, снова останавливаясь перед Дембицким, — что я делал предложение панне Бжеской?
   — Да, слышал от вашей сестры.
   — Она мне отказала, это вам известно?
   — В подобных случаях девица вправе либо принять предложение, либо помедлить с ответом, либо отказать. Четвертого варианта я тут не вижу, — возразил Дембицкий.
   — Нет, есть и четвертый! — вспылил Сольский. — Она еще могла приказать моему лакею выставить меня за дверь!
   — Это была бы лишь форма отказа.
   — Вы просто великолепны со своими вариантами! Я говорю, что мною пренебрегли ради шулера и шута, а вы тут высчитываете, какой это будет вариант!
   — Что еще за шут? — спросил Дембицкий.
   — Разумеется, Норский. Барышня влюблена в него до безумия.
   Дембицкий пожал плечами.
   — Вы что же, и в этом сомневаетесь?
   — Я не сомневаюсь, меня это вообще не интересует. Скажу одно — я знаю панну Бжескую уже два года и до сих пор не замечал за ней влюбчивости. Допускаю, что другие влюбляются в нее. Но она…
   Сольский в задумчивости потер лоб.
   — Она ни в кого не влюблена? — сказал он. — Право, это было бы любопытно! Но какие у вас есть доказательства?
   — Простые. В бытность пансионеркой и, замечу, примерной ученицей, панна Бжеская должна была трудиться восемь — десять часов в день. Едва окончив пансион, она стала классной дамой, а это требует ежедневно десяти часов умственного труда, не считая занятий по расписанию. Живя у вас, она проводила в пансионе и за подготовкой к занятиям тоже часов по десять в день и, кроме того, ее живо интересовали женский союз, дела многих других людей и, наконец, вопрос о бессмертии души. При такой напряженной работе чувственное развитие молодой девушки неизбежно задерживается. Особенно, если ее занимают и даже мучают религиозно-философские вопросы.
   — А они-то чем мешают?
   — Очень мешают. Силы человека, физические и духовные, подобны капиталу, которым мы располагаем для различных надобностей. Если у вас есть тридцать рублей в месяц и вы должны израсходовать их на пищу, жилье, одежду, книги и помощь другим людям, у вас уже не останется на музыку и театр. И если молодая женщина тратит весь запас своей энергии на изнурительный умственный труд, на заботы о ближних и даже на философские вопросы, откуда же возьмутся у нее силы для того, чтобы полюбить кого-нибудь до безумия? Пусть это будет даже не пан Норский, а сам ангел.
   — Мне это не приходило в голову! — с сожалением в голосе сказал Сольский.
   — Должен прибавить, — заметил Дембицкий, — что мое суждение основано на известных мне фактах из жизни панны Бжеской. Возможно, кто-нибудь другой, знающий ее хуже или, наоборот, лучше, чем я, составил бы себе иное мнение. В таких, весьма сложных случаях, как биологические, психологические и социальные явления, мы, располагая десятью точками зрения или фактами, получим совершенно иную кривую, чем при пяти фактах. В упомянутых науках надо постоянно прибегать к наблюдению, ибо чистая дедукция приводит к ошибочным результатам.
   — Ах, какой педантизм! — возмутился Сольский. — У меня сердце замирает при мысли, что я осудил ни в чем не повинную девушку, а вы тут поучаете меня логике! До свидания! Ваша мудрость — это пила, которой пилят живого человека.
   Пожав Дембицкому руку, Сольский в чрезвычайном волнении вернулся к себе. Математик уселся поудобней в кресле и снова принялся за свои заметки.
   С этого дня Сольский забросил сахарный завод: он уже не созывал совещаний, не получал и не отправлял писем и телеграмм, не беседовал с инженерами. Лакеи в его передней дремали, тщетно ожидая приказаний, а их повелитель расхаживал по комнатам особняка и тосковал.
   Прежде ему несколько раз случалось видеть Мадзю через окно, когда она возвращалась из пансиона, и теперь с часу до трех дня он, словно маньяк, все глядел в окна на двор. Каждый день в эти часы им овладевало беспокойство, ему казалось, что он вот-вот увидит Мадзю, которая вдруг по ошибке забежит на прежнюю квартиру.
   Иногда он крадучись заходил в комнаты, где она жила, садился в кресло перед ее письменным столом, смотрел на входную дверь и прислушивался: не зазвонит ли звонок? Но звонок молчал, и Мадзя не появлялась.
   «Почему она не приходит к нам?» — думал Сольский и сразу же сам себе отвечал. Не приходит потому, что в этом доме ее оскорбили. Его родственница, самый уважаемый человек в семье, вместо того, чтобы приласкать Мадзю, как он просил, заявила девушке, что ради брака с Сольским ей придется отречься от своих родных!
   А он сам, разве он лучше поступил? Еврей битый час торгует лошадь у мужика, а он за две минуты хотел сторговать себе жену, живую душу. Ведь разговор с Мадзей не продолжался больше двух минут, а каким тоном он говорил?
   — Что я наделал! Что я наделал! — повторял Сольский, хватаясь за голову.
   Однажды около двух часов дня он вдруг вскочил и побежал к дому, где помещался пансион панны Малиновской. С четверть часа он ходил по улице, видел пансионерок, возвращавшихся с уроков, но Мадзи не встретил.
   «С ума я схожу, что ли? — думал Сольский. — Да никакой паж не бегал так за королевской дочерью, как я за этой учительницей!»
   Гордость в нем возмутилась, и весь следующий день он посвятил делам завода. Созвал совещание, отправил несколько писем, а вечером… украдкой вышел из особняка и направился к дому, где жила Мадзя.
   В ее комнате на четвертом этаже горел свет, окно было открыто. В ту минуту, когда Сольский посмотрел на это окно с противоположного тротуара, муслиновая занавеска вдруг вздулась, как парус под напором ветра.
   — Кто-то к ней зашел, — сказал себе Сольский. — Но кто же?..
   И ревность пронзила его сердце.
   Назавтра он все утро ломал себе голову: почему Ада не навестила Мадзю? Может, они поссорились? Как будто нет. В чем же дело? Ведь они были самыми задушевными подругами.
   Вдруг он остановился посреди комнаты и сжал кулаки.
   «А если Ада и впрямь влюблена в этого Норского? Ведь они оба несколько месяцев жили в Цюрихе. Норский посещал Аду чуть не каждый день. Они вместе ходили на прогулки. А потом из-за чего-то не поладили…»
   — А-а-а! — простонал Сольский.
   При одной мысли, что его сестра влюблена в пана Казимежа и может оказаться соперницей Мадзи, Сольский почувствовал, что готов биться головой об стенку, бежать на улицу, кричать! Ум его помутился от ярости.
   Этот Норский, пустомеля и картежник, отнимает у него и сестру и Мадзю!
   Но взрыв гнева прошел, и пан Стефан так же быстро успокоился.
   — Ох, и пущу я когда-нибудь этому молодчику пулю в лоб, — сказал он себе.
   К вечеру у него собрались инженеры и подрядчики и сообщили, что строительство завода подвигается успешно. Строения уже надо подводить под крышу, котлы и машины отправлены по воде из Гданьска в Варшаву, водяные колеса уже готовы, и нет никаких непредвиденных расходов.
   Сольский слушал рассеянно, а когда участники совещания начали расходиться, знаком попросил Згерского остаться.
   Толстенький человечек осклабился, догадываясь, что предстоит конфиденциальный разговор. И, как хороший дипломат, стал соображать, о чем его могут спросить. О панне Элене Норской? О Мадзе? Может, о продаже завода? Может, о том, что говорят о Сольских в городе? Или о том, что говорят об уходе Мадзи из их дома? Или о том, что говорят в обществе о панне Аде Сольской, которая недавно увлекалась эмансипацией, потом стала спириткой, а теперь предалась мизантропии и не выходит из дому?
   Сольский сел в кресло и пододвинул гостю ящик с сигарами. Пан Згерский взял сигару, помял ее и обрезал, украдкой посматривая на дверь. Сердце у него трепетало при мысли, что сейчас могут принести чудное вино Сольских, которое пан Згерский очень любил, хотя и побаивался. Любил потому, что было отменное, а побаивался потому, что уж очень у него после этого вина язык развязывался.
   Пока он колебался между надеждой и опасением, Сольский спросил:
   — Что нового?
   Черные глазки Згерского сузились, стали двумя блестящими точками. С медовой улыбкой он поклонился чуть не до земли и сказал:
   — Панна Норская выходит за Бронислава Корковича. Бракосочетание состоится в Ченстохове недели через две. Из-за этого пан Казимеж рассорился с сестрой.
   — Любопытно, пригласит ли меня панна Элена на свадьбу? Это, пожалуй, единственный случай провести часок-другой в салоне пани Коркович.
   — Могу ли я передать ей ваши слова? — спросил, ухмыляясь, Згерский. — Хотя нет! — прибавил он. — Для панны Элены было бы слишком огорчительно услышать, что ее месть произвела так мало впечатления.
   — Но за что же она мстит? — зевая, спросил Сольский.
   — Роковая ошибка! — вздохнул Згерский. — До того, как панна Бжеская выехала отсюда, люди говорили — и панна Элена поверила этому — будто…
   — Что говорили?
   — Будто вы охладели к ней, то есть к панне Элене, и почтили своим расположением… панну Магдалену.
   — А-а! — протянул Сольский, с равнодушным видом выдерживая взгляд мигающих глазок Згерского.
   — Панна Бжеская — девушка самолюбивая, — прибавил он после минутного молчания. — Она у нас не спала по ночам, худела, ей все казалось, будто моя сестра держит ее из милости.
   Сольский умолк.
   — Самолюбивая, но хорошая девушка, — снова заговорил он. — Она вносила веселье в наш, надо признаться, унылый дом. Лечила мою тетушку от мигреней. Славная девочка. Я искренне хотел бы, чтобы моя сестра нашла приемлемый для панны Бжеской способ обеспечить ее будущее… Жалкая это участь — быть бедной учительницей!
   Згерский растерялся.
   — Панне Магдалене, — торопливо сказал он, — нечего страшиться за будущее. Ее брат служит управляющим крупных красильных фабрик под Москвой; он хорошо зарабатывает и скоро составит состояние. А на ее имя в Иксинове сделана дарственная на несколько тысяч рублей.
   — Кем?
   — Каким-то майором.
   — Майором? — повторил Сольский. — Чего ради?
   Пан Згерский поднял брови, опустил глаза и пожал плечами.
   Сольский испытал такое чувство, точно кто-то повернул ему голову, и все представилось теперь в новой перспективе. У него даже шея заболела.
   — Откуда вам это известно? — спросил он у Згерского.
   — А в Варшаве гостила заседательша из Иксинова с дочерью и будущим зятем.
   — Ах, вот как! — прошептал Сольский.
   — Я познакомился с этими дамами у Корковичей и узнал от них кое-какие подробности.
   — Любопытно! — сказал Сольский. — Но в чем ее могли упрекнуть?
   — Так, пустяки! Обе дамы, да и пани Коркович, не могут простить панне Бжеской ее невинного кокетства…
   — Кокетства?
   — О, все женщины — кокетки! — усмехнулся Згерский. — Во всяком случае, именно по этой причине панне Бжеской пришлось оставить дом Корковичей.
   — Да ведь мы сами силком увезли ее оттуда, — заметил Сольский.
   — Так-то оно так, но… Кажется, по той же причине панна Бжеская уехала из Иксинова.
   — Так вот какая она опасная особа! — засмеялся Сольский.
   — Ребячество, конечно, одним словом, провинция, — сказал Згерский. — Ну, а все-таки какой-то иксиновский почтовый чиновник застрелился. У него еще такая странная была фамилия: Цинадровский.
   — Цинадровский? Цинадровский? — повторил Сольский, уже не пытаясь скрыть свое волнение. Опершись на подлокотники кресла, он прикрыл руками глаза и прошептал: — Цинадровский? Так, так!
   Он вспомнил, как растерялась Мадзя, когда доложили о приходе Ментлевича. Вспомнил их разговор, в котором гость из Иксинова упомянул и о майоре, и о смерти какого-то Цинадровского, что очень смутило Мадзю.
   — Так, так! — повторял Сольский, воскрешая в памяти подробности этого визита, который еще тогда показался ему подозрительным.
   Згерский заметил, что его вести произвели на Сольского, пожалуй, слишком сильное впечатление. Отвесив глубоким поклон, он выкатился на своих коротеньких ножках за дверь.
   «Стало быть, панна Магдалена девушка с прошлым? — думал Сольский. — Ба, и весьма драматическим! Из-за нее даже стрелялись! Вот каково в действительности это невинное дитя, у которого, по мнению Дембицкого, и времени-то не было думать о любовных делах! Такой из вас, дорогой учитель, знаток женских сердец! Да, но почему в конце своей пространной речи он сказал, что кто-нибудь другой, узнав поближе панну Бжескую, быть может, составил бы о ней другое мнение? Ну, и хитер старик!»
   Вскочив с кресла, повеселевший Сольский зашагал по кабинету. Правда, по временам у него мелькала мысль, что в рассказах Згерского о Мадзе не все ясно и, возможно, это попросту сплетни. Было даже мгновение, когда ему захотелось проверить все эти слухи. Но сразу же на него нахлынул поток чувств и доводов, заглушивших это желание.
   И в самом деле, как он будет проверять эти слухи, да и зачем? Не зазывать же к себе на беседу пана Файковского, иксиновского провизора, чтобы, потрепав его по плечу, за рюмочкой вина осторожно спросить: что это за история с дарственной майора? Нет, этого Стефан Сольский не сделает. На это он не способен, да и не хочет он расширять круг своих демократических знакомых, они и так уже стали ему поперек горла.
   Теперь все понятно. Прелестная Мадзя, как, впрочем, и все женщины, обманывала мужчин то ли с корыстными целями, то ли просто так себе. Вот почему она смутила покой пивоваров Корковичей, а в Иксинове довела кого-то до самоубийства, конечно, без всякого умысла, ну и несколько тысяч рублей получила, быть может, уже не без умысла…
   Поселившись у Сольских, она устроила на сахарный завод пана Файковского, опасаясь, видно, как бы он не навредил ей, разболтав об иксиновских похождениях. А когда заметила, что ее филантропические замашки производят хорошее впечатление, начала кокетничать с ним, Сольским, разыгрывать роль сердобольной и сострадательной особы. Занятия в пансионе, дружба с Адой, лечение тетушкиных мигреней, забота о прислуге в их доме — все это было одно кокетство!
   И вдруг в Варшаве появляется некий пан Ментлевич с невестой и мамашей. Тогда панна Бжеская, понимая, что ее могут разоблачить, разыгрывает драматическую сцену и удаляется из их дома! Предусмотрительный поступок, ведь через недельку ей, быть может, пришлось бы намекнуть, что она должна удалиться.
   Расхаживая из угла в угол по комнате, Сольский кусал губы и усмехался. Правда, новая теория о характере Мадзи в некоторых пунктах хромала, зато была проста и подтверждала его мнение, что женщины — подлые существа.
   Итак, он поверил в эту новую теорию, закрыл глаза на некоторые сомнительные частности и поверил. Его идеальная любовь, его оскорбленная гордость, все ребяческие поступки, которые он совершил ради панны Бжеской, тоска, которая томила его, — все это требовало удовлетворения. И он поверил, что Мадзя — двуличная кокетка.
   На следующий день Сольский зашел к сестре, осунувшийся, но полный решимости.
   — Ада, — сказал он, — ты поедешь со мной за границу?
   — Зачем? — спросила сестра.
   — Да так, развлечься, подышать свежим воздухом. Эта варшавская жара действует мне на нервы, да и люди…
   — Куда же ты хочешь поехать?
   — Неделю-другую поживу у Винтерница, оттуда отправлюсь в горы, а потом к морю. Едем со мной, Ада, на водах и ты поправишься.
   — Я поеду в деревню, — холодно ответила сестра.
   Прошло два дня, а со времени отъезда Мадзи две недели, и особняк Сольских опустел. Ада с тетушкой Габриэлей уехала в деревню, прихватив коллекцию мхов и лишайников, а пан Стефан укатил за границу.
   Прислуга вздохнула свободней. В последние дни жизнь в доме Сольских стала просто невыносимой. Господа почти не встречались друг с другом, а хозяин был так сердит, что от одного его вида бросало в дрожь даже старика камердинера.


Глава одиннадцатая

В новом гнезде


   В доме на небольшой, но оживленной улице бездетная вдова пани Бураковская содержала что-то вроде пансионата для дам. Она арендовала половину четвертого этажа, где была квартира из нескольких комнат и кухни, а также несколько отдельных комнаток.
   Эти-то комнатки с услугами и столом пани Бураковская сдавала жиличкам. В хозяйстве она знала толк, кухня в квартире была просторная, поэтому, кроме жиличек, у пани Бураковской столовалось еще несколько человек.