Между тем панна Элена не отчаивалась. Она твердо верила в свою красоту и не сомневалась, что стоит только ей захотеть, и Сольский вернется. Но пока она этого не хотела — по нескольким причинам. Прежде всего она ждала своего отчима, пана Арнольда, который должен был взять ее в путешествие по Европе, а об отчиме, как о всяком американце, ходили слухи, что он очень богат. Во-вторых, панна Элена полагала, что она вправе рассчитывать на самую блестящую партию, а так как рядом с французским виконтом снова появился итальянский граф, да еще какой-то немецкий барон и знатный англичанин, то ей было из чего выбирать.
   Положение определилось в Цюрихе. Тетушка Габриэля собралась в Варшаву, Ада начала посещать университет, а за Эленой приехал пан Арнольд и с первых же слов заявил, что ее брат, Казимеж — вертопрах и мот.
   Несколько дней все провели в Цюрихе вместе, и тут Сольский короче сошелся с Арнольдом, который подал ему мысль построить в имении сахарный завод. Затем Сольский уехал в Париж, Арнольд с Эленой — в Вену, а виконты, графы, бароны и кандидаты в лорды, убедившись, что у панны Элены есть семья, рассеялись, как горный туман. Видимо, никто из них и не думал о браке, отчего Элена несколько разочаровалась в мужчинах, но о себе была по-прежнему высокого мнения.
   Вплоть до возвращения в Варшаву Сольский переписывался с Эленой и навестил ее в Пеште, где она опять была окружена поклонниками. Но отношения их остались прежними. Пан Стефан с удовольствием читал письма Элены, забывал обо всем на свете, когда они были вместе, но, расставшись, охладевал к ней. Он уже не был прежним обожателем панны Норской, его только восхищала ее уверенность в себе.
   — Мой муж, — говорила она, — должен принадлежать мне безраздельно, как и я ему. Я пошла бы за батрака, если бы он меня так полюбил, но, право, лучше умереть, чем стать игрушкой в руках даже самого могущественного человека на свете.
   «Завоевать такую женщину!.. — думал Сольский, слушая ее. — Это потруднее, чем взойти на Монблан…»
   И пока он смотрел на Элену, ему хотелось завоевать ее.
   Так обстояли дела, когда Сольский встретил у сестры Мадзю — и был поражен. Мадзя была очень хороша собой; но не красота девушки поразила Сольского; опытным глазом он уловил что-то непостижимое в выражении ее лица.
   Была ли это доброта или невинность, радость или сострадание? Этого он не мог сказать. Одно было ясно — в ее чертах ему виделось что-то неземное, чего он не замечал у других женщин, разве что на картинах или в скульптурах великих мастеров.
   Сольский знал, что Ада любит и хвалит Мадзю, и в нем заговорил дух противоречия.
   «Она такая же, как все, — думал он. — Наверно, примется устраивать свои дела, воспользуется покровительством Ады».
   Однако вскоре некоторые незначительные обстоятельства удивили Сольского.
   Мадзя никогда ни о чем не просила Аду, более того, отказывалась от всякой помощи. Из-за дружбы с Адой Мадзю притесняли у Корковичей, но она ни разу не обмолвилась об этом. И дом своих гонителей она покинула с неохотой, а теперь тосковала по своим ученицам и не порывала с ними отношений.
   Девушка могла не работать, а меж тем взяла уроки в пансионе панны Малиновской и, если соглашалась жить в особняке Сольских, то, несомненно, поступала так из самоотверженной любви к Аде.
   Пребывание Мадзи в доме оказалось истинным благословением. Мадзя не только лечила от мигреней тетушку Габриэлю и придумывала для Ады всякие занятия и развлечения, она заботилась о слугах и их детях: навещала их, когда они заболевали, и добивалась прибавки жалованья для несправедливо обойденных.
   Даже дворовые собаки, бездомные кошки и голодные зимой воробьи нашли в ней покровительницу. Плохо ухоженные цветы и те вызывали в ней жалость.
   У самой Мадзи, казалось, не было никаких потребностей, вернее, была лишь одна неутолимая потребность заботиться о других, служить другим. И при этом ни тени кокетства, напротив, — полное неведение того, что она хороша собой и может нравиться.
   «Невероятно!» — думал Сольский.
   Все, кто только ни сталкивался с Мадзей, сразу понимали ее достоинства, — это была кристально чистая натура. Но в полной мере оценил ее лишь Сольский, обладавший проницательным умом и знавший людей. Его воображению человечество представлялось грудой серых камней, среди которых драгоценный попадается один на тысячу, а может быть, и реже. Над всеми этими безликими, холодными существами возвышаются исключительные личности, которые, словно пылающие светочи, придают серым камням определенный облик, а драгоценным — блеск, переливы и прозрачность.
   Этими исключительными личностями, по мнению Сольского, были гении ума, воли или сердца, и в Мадзе он видел либо неслыханно ловкую обманщицу, либо гения доброты.
   Больше всего удивляло Сольского, что Мадзя не замечала, так-таки вовсе не замечала, что он увлекся ею. Вся прислуга в доме знала об этом, тетушка Габриэля укоряла и предостерегала его, панна Элена чуть ли не ревновала, пан Згерский рассыпался в похвалах Мадзе, совершенно чужие люди домогались у нее протекции, а меж тем она — то ли из утонченного коварства, то ли по непостижимой наивности — сватала ему, Сольскому, панну Элену!
   «Может, она влюблена в этого пустозвона Норского?» — размышлял пан Стефан после спиритического сеанса, на котором он ухаживал за панной Эленой, надеясь вызвать у Мадзи ревность.
   Но, подумав, он отверг эту догадку. Правда, Мадзя была тогда взволнована и даже расплакалась, но, вероятно, не от любви к пану Казимежу или ревности к Сольскому. Действительные или мнимые поклонники нисколько ее не занимали; взволновали ее пишущие и рисующие духи, но больше всего тирады пана Норского, отрицавшего бессмертие души!
   Так оно и было на самом деле. Целую неделю Мадзя не могла успокоиться: все толковала с Адой, не спала по ночам, худела и под конец заставила Дембицкого дать ей честное слово, что он верит в бога и в бессмертие души.
   Торжественное заверение Дембицкого немного утешило Мадзю. Все же Сольский видел, что семя неверия уже заронено в эту невинную душу; он еще больше увлекся Мадзей и возненавидел пана Казимежа, к которому, впрочем, никогда не питал особой симпатии.
   «Какой надо быть скотиной, — думал он, — чтобы отнимать веру у бедной девочки, даже если она заблуждается! Ведь она ничего иного не желает! Чем возместит он ей эту утрату? Он и весь этот мир, для которого бедняжка жертвует всем, не требуя для себя ничего, кроме бога и надежды?»
   У самого Сольского были сомнения в вопросах веры и склонность к пессимизму. Но атеистом он не стал, благодаря влиянию Дембицкого, который время от времени открывал перед ним новые, светлые горизонты.
   Невозмутимый, вечно рассеянный математик создал свою особую философскую систему. Но до сих пор он говорил о ней лишь с Сольским, да и то весьма осторожно.


Глава вторая

На чем основаны великие замыслы


   В эту пору Сольский был вправе считать себя счастливым. Если бы английский философ, которому он нанес в Лондоне неудачный визит, спросил его теперь: «Чем вы занимаетесь?», Сольский гордо ответил бы ему: «Строю сахарный завод и сам буду им управлять».
   С презрительной усмешкой вспоминал Сольский о тех временах, когда он, скучая, путешествовал без всякой цели по свету, когда, внезапно устыдясь своей праздности, хотел стать грузчиком в лондонских доках или готов был проситься в компанию к первому попавшемуся заводчику.
   Теперь он сам заводчик, да еще какой! У него работает несколько сот рабочих, просители вымаливают у него должности или добиваются чести войти на паях в его дело. А он раздает должности, но в компаньоны не берет никого.
   На что ему компаньоны! Чтобы стеснять его или дать возможность держать в банке часть наличных? Сольский не нуждается в помощи: ему с избытком хватит собственных средств, а на всякий непредвиденный случай — в его распоряжении имущество сестры и капиталы родственников, которые, не колеблясь, одолжат ему столько, сколько он захочет. Тетушка Габриэля в любую минуту даст ему сто тысяч рублей, не спрашивая, что он с ними сделает, лишь бы ей пожизненно выплачивались проценты.
   Сахарный завод в имении Сольского был выгодным делом. Во-первых, сахарные заводы приносили акционерам огромные проценты; во-вторых, Сольский владел прекрасными землями и сотни моргов мог пустить под свекловичные плантации. Заводскими отходами можно было откармливать много скота, что тоже было принято во внимание. И наконец, кроме всех прочих благ, дарованных этому баловню судьбы, в имении у Сольского был большой водоскат, а значит, даровая энергия, меж тем как другим сахарозаводчикам приходилось порядком тратиться на топливо для паровых машин.
   В общем, для всех, кто кое-что смыслил в делах, было ясно, что, если бы Сольский после нескольких сезонов сахароварения поджег свой завод, не застраховав его, он и то оказался бы в барышах. Но Сольский и не думал поджигать завод; напротив, он заявлял, что хочет сделать его во всех отношениях образцовым.
   Кроме того, с началом стройки у Сольского появилось много новых занятий; пришлось, хотя бы в самых общих чертах, ознакомиться с такими видами труда, как выращивание сахарной свеклы, откорм скота, сахароварение и торговля. Сольского интересовали также школы, больницы и другие учреждения для рабочих, которые он собирался основать при заводе.
   Наконец — и это был предел его мечтаний — Сольский повелевал! Повелевал людьми, которые подчинялись ему, облекали его приказы в плоть из железа и камня. Он определял размеры и расположение завода, на съезде помещиков указывал, сколько пашни пустить на будущий год под свекловицу, намечал количество голов скота, которое надо поставить на откорм, и, посоветовавшись с Арнольдом, решал, с какой из английских фирм следует договориться о поставке котлов и машин. Сольский был настолько упоен властью, что нередко, особенно вначале, вел себя по-детски легкомысленно, например, выбирал более дорогие проекты лишь для того, чтобы голосам специалистов противопоставить один-единственный голос неспециалиста — свой голос.
   Впоследствии он стал прислушиваться к мнению большинства; показав свою власть, он мог себе позволить быть практичным.
   Сольского тешили и внешние приметы его деятельности и господства над людьми. Его кабинет был весь увешан, заставлен и завален планами зданий и чертежами машин, учебниками, пробами сахара, а на самом видном месте красовались склянки с семенами свекловицы и сахариметр, который тетушка Габриэля приняла за какой-то новый вид оружия или особого рода бинокль.
   Кроме того, в передней всегда находился на посту слуга, которого каждые два часа сменял другой, а у ворот стояло несколько посыльных для отправки писем и телеграмм. Сольский ежедневно совещался с адвокатами, земледельцами, техниками и торговыми агентами, назначал им часы приема, срочно вызывал их к себе или сам ездил к ним.
   Но со временем это ему наскучило, и он стал созывать совещания лишь по мере надобности. А порой все вообще становилось ему противно: планы, пробы и даже сахариметр. Тогда он целыми днями читал французские романы, дразнил Цезаря или возился с ним на широкой софе.
   Мысли о сахарном заводе уже не заполняли его жизнь. Иногда эта затея даже казалась ему современным донкихотством, а сам он — странствующим рыцарем, который, живя роскошно, жаждет трудиться.
   «Зачем? Чтобы отнимать у других кусок хлеба?» — думал Сольский.
   Но достаточно было малейшего толчка, чтобы вывести его из этой апатии. Скажет кто-нибудь: «Это дело не для Сольского!» или «Вот увидите, он все потеряет!», заметит кто-нибудь из родни, что это неподходящее занятие, или пойдут слухи о создании акционерного общества, которое намерено строить сахарный завод в той же округе, — и Сольский вмиг оживится. Снова принимается он читать книги по сахароварению, изучать планы, устраивать совещания и выезжать в деревню для надзора за работами.
   Благодаря этому к середине мая в имении Сольского было сооружено большое водохранилище, и стены десятка зданий росли как на дрожжах. Отступать было поздно, тем более что работа теперь шла сама по себе, как катится под гору камень. Даже противники Сольского уже не заикались о постройке второго завода и только советовались между собой, как бы откупить у него такое прибыльное предприятие.
   Услыхав об этом, пан Згерский, который постоянно вертелся около Сольского, сладко прищурил глазки и сказал:
   — Никто не заставит Сольского продать завод, никто в мире, хоть предложите ему столько золота, сколько поместится в заводских котлах. Другое дело, если ему самому все это наскучит, — прибавил он вкрадчивым тоном. — Улучить бы такую минуту, задеть его слабую струнку и тут же выложить на стол наличные — тогда, пожалуй…
   — Вы думаете, это может случиться? — спросил один из заинтересованных дельцов.
   — Боже мой, — скромно ответил Згерский, — в жизни все может случиться. Но поладить с Сольским — дело нелегкое…
   — А не согласились бы вы помочь нам… Ну хотя бы подстеречь такую минуту? — допытывался собеседник.
   — И не говорите! — с приятной улыбочкой возмутился пан Згерский. — Я всей душой предан Сольскому. Я вижу, что заниматься заводом для него удовольствие, и поэтому ни за что не стану советовать ему продать завод.
   Собеседник нахмурился, а пан Згерский, помолчав минуту, строго прибавил:
   — Другое дело, если бы эти хлопоты тяготили Сольского, портили ему настроение, подрывали здоровье. Гм, тогда я лег бы у него на пороге и сказал: убей меня, но откажись от этого злосчастного завода, который сокращает тебе жизнь. Клянусь честью, я бы это сделал! Я, сударь, горой стою за тех, кто мне доверяет.
   Лицо собеседника прояснилось.
   — Стало быть, вы допускаете такую возможность? — сказал он. — Для нас это давно уже дело ясное. Сольский замучился со своим заводом. Не по нем эта работа. Правда же, дорогой пан Згерский?
   — При чем тут правда? — возмутился Згерский. — Что есть правда, сударь, что есть истина? — сказал он, подняв вверх палец. — Если сам Иисус промолчал на такой вопрос, то как можно задавать его нам, грешным? Вы спросите меня, может это случиться или нет? Вот тогда я отвечу: в жизни все может случиться.
   На этом они расстались в наилучшем расположении духа. Претендент на покупку строящегося завода не сомневался, что нашел в лице Згерского усердного ходатая, а Згерский был убежден, что он — верный друг Сольского, как некогда был верным другом пани Ляттер.
   Згерский усмехался. Его живое воображение рисовало ему в эту минуту забавную картину: он видел себя дирижером удивительной оперы, Сольский в опере был тенором, противники-сахарозаводчики — оркестром, и все пели и играли, повинуясь его, Згерского, дирижерской палочке.
   Между тем расчеты пана Згерского не оправдались: в душе Сольского, кроме честолюбия и скуки, которые сменялись, подобно дню и ночи, родились совершенно новые порывы.
   Сольский по натуре был щедр и великодушен, однако терпеть не мог благотворительности. При одной мысли о том, что надо искать несчастных, помогать нуждающимся и утирать слезы страждущим, при одном намеке на это он испытывал отвращение. Ему, сумевшему ограничить свои потребности, заботиться, подобно жалостливой бабе, о потребностях других? Ему, искавшему трудностей, чтобы их преодолевать, сочувствовать чужим трудностям? Ему, стремившемуся стать твердым, как сталь и гранит, — утирать носы ребятишкам или чинить телогрейки их мамашам? Какая нелепость!
   Сольский был способен выбросить десятки, сотни тысяч рублей на дело, которое его увлекало, но стирать пеленки он не мог! Для таких дел существуют сердобольные души, благовоспитанные барышни, дельцы, жаждущие популярности, но не он!
   Однако с того дня, как в их доме поселилась Мадзя, Сольский невольно начал заботиться о ближних.
   Как-то его сестра пообещала Мадзе место учительницы в школе, которую должны были открыть при заводе. Мадзя согласилась, а Сольский подтвердил обещание.
   Через несколько дней после этого Сольским овладел обычный приступ хандры. Он смотреть не мог на планы, не хотел разговаривать с техниками и только расхаживал по кабинету или листал страницы начатого романа.
   «На кой черт мне этот завод? — думал он. — Пусть строят заводы те, кто гонится за тридцатью процентами годовых, а мне это к чему? Донкихотство, и только!»
   Вдруг он вспомнил, что пообещал Мадзе место учительницы, и мысли его приняли другое направление.
   «Не будет завода, не будет и школы, и эта славная девушка окажется обманутой… А как она хороша! — подумал он, припоминая черты лица Мадзи. — Какие у нее благородные порывы!»
   Трудно этому поверить, но Сольского вывела из апатии лишь боязнь разочаровать Мадзю! С каким удивлением посмотрела бы она на него, если бы узнала, что он забросил свой завод! И что бы он ответил, если бы она спросила: «Значит, вы уже не хотите строить завод? Почему же?»
   Потом Мадзя, по просьбе своей подруги Жаннеты, уговорила пана Стефана назначить в заводскую аптеку Файковского. Сольский тогда и не думал об аптеке, но согласился, что она нужна, и обещал Файковскому место аптекаря.
   Так появился еще один человек, с которым Сольскому в минуты апатии приходилось считаться. Продать строящийся завод — легче легкого. Но что ответить Файковскому, если тот спросит:
   «Почему вы отказались от завода? Ведь от него зависит мое благополучие и брак с панной Жаннетой, а вы сами сказали, чтобы я на ней женился!»
   Сотни людей, уже работавших на постройке, завербованных на будущий завод или добивавшихся места, были Сольскому совершенно безразличны. Они представлялись ему бесформенной массой, и его ничуть не тревожило их мнение о нем или их разочарование. Но учительница Мадзя и аптекарь Файковский были живыми людьми, не безразличными для Сольского. Конечно, он нашел бы способ возместить им эту потерю, но… как им объяснить, почему он продал завод?
   Вскоре Сольскому стало трудно представить себе Мадзю в роли учительницы детей его служащих; его уже коробило при мысли, что она может занимать такое положение. Зато он ждал, что она попросит какую-нибудь должность на заводе для своего брата или место врача для отца. Разумеется, он предложил бы им самые лучшие условия!
   Но Мадзя намекнула ему, что вовсе не собирается устраивать своих родственников, и Сольскому стало немного обидно. Будто рухнули два столба, которые могли поддерживать если не его завод, то хотя бы ею увлечение стройкой.
   Потом Сольский успокоился. Ему почему-то пришло в голову, что отцу Мадзи не пристало занимать такую скромную должность и что ее брат, ознакомившись с производством, должен был бы стать по меньшей мере директором завода. И все же он с нетерпением ожидал, что Мадзя снова порекомендует кого-нибудь на службу. У него было суеверное чувство, что всякий человек, которого она посоветует взять на завод, станет еще одной нитью, связывающей его с практической деятельностью.
   Сольский начал догадываться, что ему не хватает способности сближаться с людьми. Он начал ощущать свою неполноценность и убеждаться в том, что Мадзя щедро наделена как раз теми достоинствами, которых нет у него. Он понимал, что достоинства эти относятся к сфере чувств, но пока неясно сознавал, в чем же они заключаются.


Глава третья

Сахарный завод с идеальной точки зрения


   Как-то вечером Сольский зашел с Дембицким к сестре на чашку чая. Погода стояла хорошая, и пить чай уселись на просторной веранде, выходившей в сад. Ада с увлечением говорила о прорицаниях пани Арнольд и о собственных успехах в спиритизме; духи, по ее словам, уже начали общаться с ней посредством азбуки и угольничка, который надо было придерживать рукой. С не меньшим жаром Мадзя рассказывала о последнем заседании женского союза, на котором панна Говард предложила построить большой дом для одиноких женщин.
   — Хотела бы я знать, где они достанут деньги? — сказала Ада. — Мне уже надоели все эти проекты, для которых нужны миллионы.
   — Сразу видно, что ты моя сестра! — со смехом воскликнул Сольский. — Должен все же заметить, что ради общения с духами не стоит забывать союз, который ставит перед собой благородные, а порой и полезные цели.
   — Во-первых, — краснея, возразила Ада, — прошу не шутить над духами. А во-вторых, зачем мне ходить на все заседания этих дам?
   — Ну, а что бы ты запела, если бы и я ради какого-нибудь «изма» забросил сахарный завод.
   — И слова бы не сказала, — ответила Ада.
   — Вы могли бы забросить завод? — воскликнула Мадзя, с удивлением глядя на Сольского.
   — Неужели только дамам разрешается следовать своим влечениям? Если моей сестре за каких-нибудь две недели надоели заседания, почему же и мне за столько месяцев не мог надоесть завод? Ручаюсь, — смеясь, добавил он, — что ваши заседания куда интересней.
   — Никогда этому не поверю! — убежденно заявила Мадзя.
   — Не поверите, что мои занятия неинтересны?
   — Нет, что вы способны отказаться от возможности осчастливить сотни людей!
   — Какое мне дело до этих людей, ведь я их не знаю. И наконец, кому и когда удалось осчастливить человека?
   — Ах, вы так говорите, потому что не видели нужды и бедняков, — горячо возразила Мадзя. — Посмотрели бы вы на семью учителя в Иксинове, на его жену, которая в доме и за кухарку и за прачку, на его детей в обносках. Познакомились бы с беднягой гробовщиком, который так иссох, что смерть не берет его, видно, потому, что для него самого некому будет сколотить гроб. Послушали бы, как в грязной комнате постоялого двора плачет женщина, которая приехала дать концерт, боится провала и к тому же голодна…
   От волнения голос Мадзи пресекся; немного помолчав, она продолжала:
   — Да, вам легко отказаться от завода, ведь вы таких людей не видали. Но если бы они вам встретились, я уверена, вы не знали бы минуты покоя до тех пор, пока не вызволили бы их из беды. От чужого горя и нам больно, оно преследует нас, не дает уснуть. Оно как рана, которая не заживет, пока мы не окажем посильной помощи бедняку.
   — Надеюсь, вы не думаете, что я буду подбирать всяких неудачников и устраивать их на завод, — с раздражением отрезал Сольский. — Там нужны работники.
   — И о них надо заботиться…
   — Простите, ни на одном заводе рабочие не умирают с голоду! — перебил ее Сольский.
   — Боже мой, уж я-то кое-что об этом знаю, правда, Адзя? Ведь к нам в союз обращается много женщин с просьбой дать работу их дочкам. Я бывала у этих людей, они ютятся на чердаках или в подвалах, часто по три семьи с кучей детей в одной душной комнате! Я пробовала похлебку, которую они готовят на обед раза два в неделю, пробавляясь в остальные дни одним кофе без сахара и хлебом. Я даже видела в одной постели двух ребятишек, которым нечего было надеть; вот они и лежали, вместо того чтобы бегать по двору.
   — Позвольте вам напомнить, — сухо сказал Сольский, — что при нашем заводе для рабочих уже строятся дома, и я надеюсь, что наши рабочие не будут питаться одним кофе и держать в постели голых ребятишек.
   — Потому что хозяином завода будете вы, — убежденно сказала Мадзя. — Вот почему я и мысли не допускаю, чтобы вы могли отказаться от завода, который позволит вам делать людям столько добра.
   — Как она горячится! — вмешалась Ада, ласково глядя на подругу. — Успокойся, Стефек не отречется от своего детища.
   — Завод вовсе не мое детище, — недовольно заметил Сольский. — Это замысел Арнольда, замысел блестящий, спору нет, но не мой. Родился он не в моей голове, и теперь, когда он уже стал реальностью, я чувствую, что не гожусь для него. Разумеется, я сделаю все, что нужно, но без всякого восторга. Ничто не влечет меня к этому делу, — прибавил он тише, — разве только эти трогательные картины нужды и горя, которые так красноречиво нарисовала нам панна Магдалена.
   Он принялся насвистывать, глядя на усеянное звездами небо. Мадзя пригорюнилась.
   — У Стефека обычный приступ хандры, — сказала Ада. — Одним после работы надо хорошенько выспаться, а Стефеку, чтобы набраться сил, надо поскучать и похандрить. День-два — и все пройдет!
   — Так ты не веришь, что сахарный завод меня не увлекает, что роль охотника за дивидендами унизительна для меня? — с раздражением спросил Сольский. — Общественная деятельность! Вот это другое дело. Для нее надо быть гением, у которого, словно под резцом ваятеля, людские толпы становятся прекрасными скульптурами. Вашингтон, Наполеон I, Кавур, Бисмарк — вот это гении, вот это деятельность! А строить сахарный завод, выжимать свекольный сок… Брр!..
   — Странные вещи вы говорите, — отозвался Дембицкий. — Бисмарк — это гений, ибо он был в числе тех, кто строил германское государство, а создатель завода не может быть гением, ибо строит всего лишь завод. Выходит, поймать кита дело более почетное, чем сотворить воробья. А мне кажется, что вторая задача труднее, и тот, кто сумел бы сотворить мало-мальски стоящего воробья, был бы гением, более достойным удивления, чем китолов.
   Откинувшись на спинку стула и вытянув ноги, Сольский смотрел на небо. Слова Дембицкого явно задели его, но старик не обратил на это внимания.
   — А меж тем, — продолжал он, — у нас никто не желает сотворить воробушка и развить таким образом свои творческие силы, зато каждый стремится родить кита, для чего у нас нет ни места, ни времени, ни материала. Людям кажется, что миру нужны только необыкновенные дела или хотя бы мечты о таких делах, а мир прежде всего нуждается в творцах. Изобретатель нового сапожного гвоздя ценней для человечества, чем сотня фантазеров, выдумывающих перпетуум-мобиле; создатель реального сахарного завода больше двигает человечество вперед, чем сотня вечных кандидатов в Бисмарки. Попробуйте создать образцовую семью, магазин, объединение, мастерскую, завод, и вы убедитесь, что это тоже как бы скульптура, состоящая из человеческих индивидуумов. Да что я говорю — скульптура! Это полный жизни организм высшего типа. Кто создает подобные творения сознательно, по плаву, тот поднимается выше Фидия и Микеланджело, и ему нечего завидовать Бисмарку.