— Счастье, что при тебе нет этих денег и ты не имеешь права распорядиться ими. Ах, если бы ты была так богата, как Ада! — как бы про себя сказала пани Ляттер.
   Лицо Мадзи снова оживилось, и глаза засветились радостью.
   — Ну, довольно об этом, дитя мое. Ступай через мою спальню наверх, умой мордашку и садись писать письма. Только, пожалуйста, ничего не выдумывай, легкомысленное ты существо, — закончила пани Ляттер.
   Пристыженная девушка взяла бумагу и вышла в спальню, проливая по дороге последние слезы. Она была очень опечалена, узнав о денежных затруднениях своей начальницы, да и себя самое упрекала в душе за тысячи несообразных поступков.
   «Чего только я не наболтала, сколько наговорила глупостей! Нет, во всем мире не найдешь никого глупее меня», — думала она со слезами.
   Пани Ляттер смотрела вслед девушке. Ей невольно представились рядом два лица: подвижное лицо Мадзи, которое каждую минуту пылало новым чувством, и словно изваянное, прекрасное лицо дочери, Элены. Эта сочувствовала всем и вся, та всегда была невозмутима.
   «Чудная девочка, но в Элене больше достоинства. Она так не воспламеняется», — с гордостью подумала пани Ляттер.
   А Мадзя, прежде чем сесть за письма, помолилась о том, чтобы бог позволил ей, пусть даже ценою собственной жизни, помочь пани Ляттер. Потом она вспомнила знакомцев, у которых тоже были свои горести: больную Зосю, обворованного сторожа, ученицу из пятого класса, которая была безнадежно влюблена в пана Казимежа Норского, — и вновь ощутила потребность пожертвовать собой, на этот раз за этих несчастных.
   Но тут ей пришло в голову, что бог не захочет внять молитве такого жалкого существа, как она, и, терзаемая сомнениями, полная отчаяния, она уселась писать письма, напевая вполголоса:

 
Нашли страну, где померанец зреет…[2]

 
   Ей казалось, что этот напев как нельзя более отвечает ее мыслям о собственном ничтожестве и о невозможности принести себя в жертву за весь мир, особенно за пани Ляттер, больную Зосю, обворованного сторожа и несчастную пятиклассницу, которая любила без надежды.


Глава третья

Пробуждение мысли


   Вот уже несколько дней панна Магдалена сама не своя. Глаза ее утратили блеск и стали глубже, смуглое лицо побледнело, черные волосы лежат гладко, что придает их обладательнице траурный вид.
   Молодая девушка уже несколько дней плохо спит и плохо ест. Если она смеется, то только по ошибке; если поет, то только по забывчивости, и если делает два-три тура с одной из своих учениц, то совершенно машинально. Душа панны Магдалены не принимает участия ни в одном из этих проявлений веселья; панна Магдалена знает о том, что сегодня душа ее не принимает решительно никакого участия в веселье, и, право, она не стала бы сердиться, если бы весь мир узнал об этом интересном состоянии ее души, которая полна забот и важных тайн.
   Это ужасное состояние так тяготит панну Магдалену, что она невольно ищет, кому бы открыть свою душу.
   Молодая учительница сама не знает, как она очутилась у дверей пятого класса, сама не знает, зачем вызвала ту самую хорошенькую пятиклассницу, которая пылает несчастной любовью к пану Казимежу, а в настоящую минуту сидит над немецким упражнением. К Магдалене подбегают девочки в коричневых формах и целуют ей лицо, волосы и шею; они очень огорчены и тем, что она печальна, и тем, что бульон за обедом был такой невкусный, но больше всего тем, что дождь пометал им выйти на прогулку. Панна Магдалена поддакивает им, но голос у нее срывается. Девочки пятятся в глубь класса, затем, взявшись под руки, отходят в угол, о чем-то шепчутся там и показывают на учительницу с таким явным сочувствием, что на душе у Магдалены делается легче. Она уже хочет открыть всему классу свою великую тайну, но вовремя спохватывается, что это не ее тайна, и становится еще печальней, совсем замыкается в себе.
   Тем временем к ней подходит та самая пятиклассница, на сочувствие которой Магдалена больше всего рассчитывала; но вид у девочки такой, словно тайна учительницы ее нимало не интересует, ведь у нее самой такое горе, которое не смогли бы рассеять все классные дамы. Все же панна Магдалена ведет ее в гостиную, сажает рядом с собой на диван и говорит со вздохом:
   — Ах, какая ты счастливица, милая Зося!
   Пятиклассница забывает о немецком упражнении и заливается слезами.
   — Так вы все знаете? — говорит она, прижимаясь к плечу Магдалены.
   — Да, счастливица, — повторяет панна Магдалена. — ты ведь еще слишком молода для того, чтобы понять, какие бывают странные состояния души…
   Семнадцатилетняя ученица с изумлением глядит на восемнадцатилетнюю учительницу и отвечает ей, хмуря брови:
   — То же самое сказал мне он, когда мы в первый раз встретились с ним в том коридорчике… знаете. Я думала, что сгорю со стыда, а он пробормотал: «Какая прелестная цыпочка!» Слыхали вы что-нибудь подобное! Я думала, что растерзаю его, и в эту минуту почувствовала, что уже никогда не перестану любить его…
   Тихие рыдания прервали ее речь.
   — Говорю тебе, Зося, есть тревоги, горшие любви…
   — Ах, боже мой, знаю, знаю! Но они всегда бывают от любви.
   — Ты глупенькая девочка, милая Зося! — с достоинством прерывает ее панна Магдалена. — Пока женщина любит, она счастлива… Впрочем, я не должна говорить с тобою о подобных вещах. Несчастье начинается лишь с той минуты, когда женщина начинает думать, как мужчина, о предметах важных. Когда она думает, например, о деньгах, о чужих делах, о спасении кого-нибудь…
   — О, если это вы обо мне, — сверкая глазами, восклицает Зося, — то меня никто не спасет! С той минуты, как Ядзя Зайдлер увидела, как он целовал панну Иоанну, жизнь моя разбита. Так это он не ради меня заглядывал в классы, не меня искал, когда со двора смотрел на наши окна, так потому он не поднял розы, которую я ему бросила. Но я не стану им мешать; я умру, конечно, не ради этой кокетки, а ради него. Пусть будет счастлив, с кем хочет, хотя у меня предчувствие, что когда-нибудь он обо мне пожалеет…
   При этих словах Зося заливается слезами, а панна Магдалена смотрит на нее в изумлении.
   — Зося, милая, что ты болтаешь? Кто мог целовать Иоасю?
   — Да уж больше некому, как пану Казимежу! Вскружила ему голову эта хищница, завидно ей.
   Панна Магдалена торжественно поднимается с диванчика и говорит:
   — Панна Иоанна классная дама и порядочная девушка, она никогда не позволила бы пану Казимежу целовать ее.
   — Вы в этом уверены? — спрашивает Зося, складывая руки.
   — Я в этом совершенно уверена и жалею, что доверилась тебе…
   — О панна Магдалена!.. — сквозь смех и слезы говорит умоляюще Зося.
   — Ты ребенок, — строго прерывает ее панна Магдалена, — и не понимаешь, что в жизни женщины могут быть дела поважнее всяких любовных восторгов. Ты сама убедишься в этом, когда тебе надо будет подумать о чужой нужде, когда придется спасать других…
   — Я уже спасена, я уже не умру, панна Магдалена! Теперь я все понимаю! Ядзя сама, наверно, в него влюблена, вот она и бросает на него тень, чтобы я от него отвернулась. О, я уже обо всем догадалась!
   Она осыпает панну Магдалену поцелуями, вытирает слезы и убегает из гостиной.
   «Ах, какая она глупенькая! — думает панна Магдалена о своей юной подружке. — Если бы пани Ляттер рассказала ей все, как мне, и ей пришлось бы ломать голову, как помочь начальнице, вся любовь у нее улетучилась бы… Разумеется, Ада одолжит начальнице денег, но что станется до тех пор с моей головушкой!»
   Все тоскливей и тяжелей на душе у панны Магдалены. Ей не хочется уже поделиться с кем-нибудь своей великой тайной, нет, ей хочется знать: неужели у всех пробуждение сознательной мысли сопряжено с такой тревогой? Ведь еще в приготовительном классе, даже дома, ей приказывали мыслить; семь лет она мыслила по школьной программе, будучи в пансионе, вот уже год она мыслит без программы, будучи классной дамой; но никогда ей не казалось, что мыслить — это так ново и так оригинально!
   Она чувствовала, что после разговора с пани Ляттер в душе ее пробудились чувства, каких она до сих пор не знала, хотя ее с первого класса называли мыслящей девочкой.
   «Наверно, во мне пробудилось то чувство независимости, о котором говорит панна Говард, — сказала себе Магдалена. — Нет, — думала она, — я не должна избегать этой женщины, только она может объяснить мне состояние моей души…»
   Под влиянием этой мысли Магдалена направилась к панне Говард; услышав за дверью разговор, она постучалась.
   В комнате было трое. Прежде всего сама панна Говард, которая, скрестив руки на груди, сидела в кресле и разглагольствовала. Напротив нее ерзал на плетеном стуле небрежно одетый и невероятно растрепанный студент университета с потертой фуражкой в руках. Опершись о подлокотник кресла панны Говард и словно прячась за учительницей, сидела на табурете прехорошенькая шестиклассница Маня Левинская с лицом ребенка и глазами взрослой женщины.
   Магдалена заметила, что Маня Левинская смотрит на студента с выражением тихого восторга, что панна Клара пожирает его глазами и что он поглядывает на панну Говард, а сам думает о притаившейся за ее креслом Мане.
   — Милости просим! — воскликнула панна Говард, протягивая руку. — Пан Владислав Котовский, панна Магдалена Бжеская.
   Студент и Магдалена поклонились друг другу, причем взлохмаченный гость состроил такую гримасу, точно он недоволен появлением нового лица. Впрочем, когда Магдалена села так, что не заслонила от него Мани Левинской и в то же время не могла следить за его взглядом, он успокоился.
   — Жаль, что вы не пришли четверть часа назад, — сказала панна Говард. — Я как раз читала свою статью, которую пан Владислав берет для «Пшеглёнда».[3] Я развиваю в этой статье мысль, что незаконнорожденным детям государство должно присваивать фамилии, государство должно давать им образование и снабжать их средствами существования; чем лучше будут фамилии и выше образование, тем в большем почете будут незаконнорожденные. Ясно, что таким образом удастся разрешить вопрос о внебрачных детях. А пока женщины даже в таких естественных делах должны оглядываться на мужчин…
   Магдалена думала, что сквозь землю провалится, а Маня, точно не слыша, смотрела добрыми глазами на студента, который ерзал на стуле, краснел и мял в руках фуражку.
   — Вы, сударь, — обратилась панна Говард к студенту, — думаете, что в моих словах кроется какое-то неприличие?
   — Я ничего не думаю, — не на шутку переполошился студент.
   — Но вы так полагаете. О, я как в открытой книге читаю в вашей душе тайны, которые вы хотели бы скрыть от самого себя…
   Маня при этих словах вспыхнула, а не менее смущенный пан Владислав сделал такое движение, точно вознамерился спрятать голову под стул.
   — Вы забываете, однако, — продолжала панна Говард, — что я говорю не о мужчинах вообще, а о том, единственном, которого современное общество навязывает женщине и который называется мужем.
   Панна Говард еще несколько минут говорила в таком духе своим красивым контральто, но о чем? Магдалена не смогла бы повторить ее слова. Девушке казалось только, что розовый и белобрысый апостол в юбке, глашатай независимости женщин говорит, — это при студенте-то! — такие неприличные вещи, что лучше не слушать ее и думать о чем-нибудь своем. Но собственные мысли у нее путались, и поэтому Магдалена стала читать про себя «Отче наш» и «Богородицу». Само собой разумеется, обе молитвы настолько поглотили ее внимание, что она смотрела на панну Говард, слышала ее звучный голос, но ничего не понимала.
   А студент, наверно, понимал, он то вытягивал, то поджимал ноги, поднимал брови, то правой, то левой рукой приглаживал непослушную шевелюру и вообще держался как преступник в застенке. Магдалена подумала, что он не испытывал бы таких мук, если бы, как она, читал хотя бы «Богородицу». Но он, наверно, безбожник, как все студенты, и не верит в силу молитвы, поэтому бедняга не может не слышать ужасных рассуждений панны Клары.
   Окончив наконец свою речь, панна Говард подошла к письменному столу и стала развязывать и развертывать, а потом снова завертывать и завязывать сверток бумаги со своей любопытной статьей об этих самых… детях. Маня в это время подошла к студенту, и они стали вполголоса разговаривать.
   — До свидания! — сказала девочка. — Во вторник придете?
   — Неужели вы сомневаетесь в этом?
   — И принесете Красинского?
   — С объяснениями.
   — Вы совсем заработались… До свидания.
   — До свидания.
   Студент едва коснулся ее руки, но как они смотрели друг на друга! С такой братской нежностью и притом так печально, словно прощались навеки, хотя расставались только до вторника. Магдалене хотелось расцеловать их обоих, смеяться с ними и плакать, словом, делать все, чего бы от нее ни потребовали, такими они казались ей красивыми и такими несчастными оттого, что увидятся только во вторник.
   В эту минуту панна Говард вручила сверток студенту; небрежно попрощавшись с нею, тот опрометью бросился вон, надеясь, наверно, еще раз взглянуть на Маню, которая уже успела выйти из комнаты.
   Панна Говард сияла. Она снова опустилась в кресло и, глядя в потолок, словно там витали ее мечты, сказала Магдалене:
   — Вы пришли поговорить? Какой интересный молодой человек, не правда ли? Я люблю следить, когда в молодой душе зарождается и развивается высокая идея или чувство…
   — О да, — подтвердила Магдалена, думая о студенте и Мане.
   — Стало быть, вы тоже заметили?
   — Конечно, это сразу видно…
   Состроив скромную и озабоченную мину, панна Говард сказала, понизив голос:
   — Не могу понять, что могло ему во мне понравиться…
   Магдалена вздрогнула от неожиданности.
   — Наверно, общность стремлений… взглядов, — мечтательно продолжала панна Говард. — Да, существует сродство душ… Но не будем говорить об этом, дорогая панна Магдалена, поговорим лучше о вас… Ах, какой он энтузиаст! Как он слушает мои статьи! Когда у меня появился такой слушатель, я поняла, что можно красиво слушать. Однако довольно об этом, панна Магдалена, поговорим о вас. У вас тоже своя печаль?.. Оригинальный молодой человек!.. С чем вы пришли ко мне? Наверно, тоже сердечко забило тревогу?.. Угадала? О, мы, женщины, существа особенные: мы презираем толпу этих зверей, мужчин, но если встретится человек исключительный… Вы что-то таите на сердце, панна Магдалена, давайте поговорим. Что же вы хотите мне сказать?
   Услышав поэтический лепет панны Говард, Магдалена так растерялась, точно ее вдруг перенесли в незнакомую местность. Неужели это она, та самая надменная, вспыльчивая, порою просто злая панна Говард, которой побаивается пани Ляттер, которая в присутствии молодого студента говорила непристойности? Она толкует о сродстве душ и сердечных тревогах?..
   Магдалена не могла сдержаться, — уже несколько дней готовился этот взрыв, и вот он произошел. Девушка упала на колени перед панной Говард, обняла ее за шею и, целуя, воскликнула:
   — Ах, какая вы хорошая, какая хорошая! Я думала, что вы только очень умная, но у вас нет сердца. Что же это я делаю? — прибавила она, вскакивая и садясь на табурет рядом с креслом.
   — Восторженное дитя! Восторженное дитя! — снисходительно сказала панна Говард. — Кто же он, кому отдали вы свое сердце?
   — Вы думаете, я влюблена?.. Нет!
   Тень неудовольствия пробежала по розовому лицу панны Говард.
   — Я только хотела, — продолжала Мадзя, — поговорить с вами, потому что вы такая умная, такая энергичная, а я так нуждаюсь в поддержке…
   — Так вы с каким-нибудь серьезным делом? — спросила панна Говард тоном наставника, который дает советы во всех серьезных делах.
   — О да, очень серьезным! — лихорадочно проговорила Магдалена. — Но это тайна, которую я унесу с собой в могилу… Впрочем, — прибавила она с глубоким вздохом, — вы такая умная, такая — я сегодня убедилась в этом — благородная, хорошая, милая…
   — Как сказать, шалунья! — со смехом прервала ее панна Говард.
   — Да, очень милая; я по крайней мере вас обожаю… Так вот я открою вам великую тайну. Я, — прошептала Магдалена, — должна, даже если мне придется умереть ради этого, я должна достать денег для…
   — Для кого? — спросила в изумлении панна Говард.
   — Для па-ни Лят-тер! — еще тише прошептала Мадзя.
   Панна Говард подняла плечи.
   — Она вас просила об этом?
   — Боже упаси! Она даже не догадывается.
   — Так она нуждается в деньгах, эта барыня? — проговорила панна Говард.
   В дверь постучали.
   — Войдите!
   Вошел служитель и сказал Магдалене, что ее просит панна Ада.
   — Сейчас иду, — ответила Магдалена. — Видно, бог вдохновил ее в эту минуту. Но, моя милая, моя дорогая панна Клара, никому об этом ни слова. Если кто-нибудь узнает, я умру, лишу себя жизни!
   И она выбежала из комнаты, оставив панну Говард в совершенном недоумении.
   «Так у Ляттер нет денег, а я-то хочу говорить с нею о реформе воспитания!» — думала панна Говард.


Глава четвертая

Дурнушка


   Панна Магдалена на минутку заходит в дортуар, в котором она живет. По дороге она обнимает нескольких воспитанниц, здоровается с двумя-тремя классными дамами, которые при виде ее улыбаются, приветствует горничную в белом переднике. А сама тем временем думает:
   «Панна Говард — вот женщина, а я только сегодня это разглядела. Кто бы мог предполагать, что она так добра и отзывчива? А вот пан Владислав негодник: нет ничего удивительного в том, что он любит панну Говард, — хотя я на его месте предпочла бы Манюсю, — но зачем он кружит голову Мане? Ах, эти мужчины! Панна Говард презирает их, и, кажется, она совершенно права…»
   В коридоре высокие двери справа и слева ведут в дортуары. Панна Магдалена входит в один из дортуаров. Это большая голубая комната, в которой вдоль двух стен стоит по три кроватки, ногами к середине комнаты. Кроватки железные, покрытые белыми покрывалами, на каждой лежит одна подушка, около каждой стоит маленькая тумбочка в головах и деревянная скамеечка в ногах. Пол покрашен масляной краской; над каждой кроваткой висит на стене распятие или иконка богоматери, а иногда и распятие и иконка: повыше богоматерь, пониже спаситель. Только над кроватью еврейки, Юдифи Розенцвейг, висит обыкновенный святой Иосиф с лилией в руке.
   Угол дортуара, отделенный синей ширмочкой, представляет собою кабинет панны Магдалены. Кажется, все в этой части дортуара рассчитано на то, чтобы внушить воспитанницам, какая пропасть лежит между ними и классной дамой. Уже сама ширма вызывает у них восхищение и заставляет почтительно относиться к своей классной даме, а синее покрывало и две подушки на кровати, плетеный стульчик и столик, на котором стоит бронзовый фонарик с огарком стеариновой свечи в стеклянном подсвечнике, внушают им, наверно, еще более сильные чувства.
   К несчастью, Магдалена, которую классные дамы более почтенного возраста считали легкомысленным созданьем, сама роняла свой авторитет, разрешая воспитанницам пользоваться фонариком со стеклянным подсвечником, забегать за ширму и даже ложиться днем на постель. Но все любили Магдалену, и эти доказательства отсутствия такта классные дамы относили за счет ее неопытности. Пани Ляттер бросала на нее иногда выразительные взгляды, которые показывали, что она знает и о фонарике с подсвечником и о том, что воспитанницы отсыпаются за ширмой у Магдалены.
   Причесав волосы, растрепавшиеся в объятиях панны Говард, и захватив со столика какую-то книгу, Магдалена собралась наконец к Аде. Медленно прошла она по коридорам и спустилась по лестнице, то и дело останавливаясь в раздумье, качая головой или прикладывая палец к губам.
   «Сперва, — думала она, — я ей скажу, сколько пани Ляттер платит за помещение и содержание пансиона и сколько платит учителям… Нет, сперва я ей скажу, что многие родители оттягивают уплату денег до каникул, а после каникул тоже не платят!.. Нет, не то!.. Я просто скажу ей: милая Ада, будь у меня твои деньги, я тотчас одолжила бы пани Ляттер тысяч пятьдесят… Нет, нет, все это плохо… Ах, какая я! Столько дней думаю и не могу придумать ничего путного…»
   Ада Сольская сирота, очень богатая невеста. Она, точно, больше жизни любит своего брата Стефана; у нее, точно, есть близкая и дальняя родня, которая тоже любит ее больше жизни, и сама она вот уже полтора года как кончила пансион и могла бы появиться в свете, где ее, как говорят, ждут с нетерпением; но Ада, невзирая на это, живет у пани Ляттер. Она платит тысячу рублей в год за квартиру с полным пансионом и живет в доме пани Ляттер, потому что ей, как она утверждает, негде жить. Родню, которая любит ее больше жизни, она недолюбливает, что ж до обожаемого Стефана, тридцатилетнего холостяка, то он помешан на заграничных университетах и катается по заграницам, хотя уверял, что когда Ада кончит пансион, они больше не расстанутся. Либо он поселится с нею в одном из родовых поместий, либо они будут разъезжать по Европе в поисках университетов, доселе еще никем не открытых.
   Если Ада выражала иногда сомнения в реальности этих проектов, брат коротко отвечал ей:
   — Милая Адзя, даже если мы этого не хотим, наш долг беречь друг друга до конца жизни. Ты так богата, что всякий захочет тебя обмануть, а я так безобразен, что меня никто у тебя не отнимет.
   — Но, Стефан, — негодовала сестра, — откуда ты взял, что ты безобразен? Это вовсе не ты, а я урод!
   — Ты говоришь глупости, Адзя! — кипятился брат. — Ты очень милая, вполне приятная барышня, вот только робеешь немножко, а я!.. Да будь я чуточку покрасивей, я бы застрелился от отвращения к самому себе; но с той красотой, какой небо меня наградило, я должен жить. Я служу так людям, ведь кто на меня ни взглянет, всяк скажет: какое счастье, что я непохож на эту обезьяну!
   Ада занимает две комнаты на втором этаже. В одной стоит железная пансионская кроватка, покрытая белым покрывалом, рядом с нею тумбочка, и только гарнитур мебели, обитой серой джутовой тканью, свидетельствует о том, что живет здесь не пансионерка. Вторая комната с двумя окнами очень любопытна: она похожа на научную лабораторию. В этой комнате стоит большой» стол, обитый клеенкой, стеллажи с книгами и атласами, классная доска с мелом и губкой, которые, видно, все время находятся в употреблении, и, наконец, большой шкаф, наполненный физическими и химическими приборами. Тут мы видим точные весы, дорогой микроскоп, вогнутое зеркало, линзу в несколько дюймов, электрическую машину и катушку Румкорфа. Много в шкафу и реторт, склянок, пузырьков с реактивами, есть астрономический глобус, скелет какой-то птицы и неизменный крокодил, по счастью, очень молодой и уже набитый чучельником.
   Все эти предметы, которые приводили в восторг младших учениц и смущали старших, не всегда отличавших микроскоп от электроскопа, все эти предметы составляли личную собственность панны Сольской. Она не только приобретала их и содержала в порядке, но даже умела ими пользоваться. Это были ее бальные платья, как говаривала она, улыбаясь печальной и кроткой улыбкой.
   Вкус к естественным наукам пробудил в ней старый учитель брата; Стефан, сам восторженный поклонник точных наук, поддерживал это увлечение, остальное довершили способности панны Ады и ее отвращение к салонной жизни. Молодую девушку не тянуло в общество, ее отпугивало сознание того, что она дурнушка. Панна Ада пряталась в своей лаборатории, много читала и постоянно брала уроки у лучших учителей.
   Просто богатые члены семьи Сольских считали Аду эгоисткой, очень богатые — человеком больным. Не только они сами, но и гости их, знакомые, друзья не могли постигнуть, как это девятнадцатилетняя богатая невеста может ставить науку выше салонов и не помышлять о замужестве.
   Причуды богатой помещицы стали понятны только тогда, когда в салонах разнесся слух, что в Варшаве, наряду с демократизмом и позитивизмом, вспыхнула новая эпидемия, называемая эмансипацией женщин. Стали различать две разновидности эмансипированных женщин: одни из них курили папиросы, одевались по-мужски и уезжали за границу учиться наравне с мужчинами медицине; другие, менее дерзкие и в то же время более нравственные, ограничивались приобретением толстых книг и избегали салонов.
   Ада была причислена ко второй разновидности; в связи с чем известные круги общества вознегодовали на пани Ляттер. Но девушки из этих кругов учились в пансионах лишь в виде исключения, и все ограничилось тем, что одна из теток Ады, которая иногда навещала племянницу, стала холоднее здороваться с пани Ляттер. Пани Ляттер ответила на это еще большей холодностью, справедливо или несправедливо полагая, что причина неприязни кроется не столько в занятиях Ады, сколько в ее богатстве. Если бы Ада была бедна, думалось пани Ляттер, ее родных и двоюродных теток не обеспокоило бы ни то, что их племянница приобретает толстые книги, ни то, что в Варшаве начала свирепствовать эпидемия эмансипации.