Пани Ляттер схватилась за голову — с некоторых пор это движение стало у нее привычным — и силилась припомнить что-то забытое, но тщетно.
   «Ах, да! — подумала она. — Я хотела занять у Мельницкого четыре тысячи».
   — Лучше смерть! — прошептала она через минуту.
   Одна цифра потянула за собой целую вереницу других. Пани Ляттер села за письменный стол и в тысячный раз стучала карандашом по бумаге, потому что писать уже было нельзя.
   «До каникул, — считала она, — только на пансион нужна двадцать одна тысяча. Да тысяча рублей долгу в банке… А Эля? А Згерский? С воспитанниц я не получу и двадцати тысяч, где же взять остальные?»
   Слуга зажег свет. В пять часов стали приходить посетители: родители, две дамы со сбором пожертвований на отстройку костела, учитель, англичанка на место мадам Фантош и опять две дамы с билетами на благотворительный вечер.
   В семь часов, когда кончился прием, пани Ляттер была так утомлена, что с трудом удерживалась от слез.
   Вошел Станислав и принес деревянный ящик.
   — От пана Мельницкого, — доложил он.
   — Да, да, хорошо!
   Пани Ляттер выхватила у него ящик и унесла в спальню. Она разрезала ножницами бечевку и приподняла дощечку, из-под которой показались бутылки, покрытые толстой, как шуба, плесенью. С лихорадочным нетерпением поддела она ножницами пробку на одной бутылке. Открыла и услышала приятный аромат.
   — Видно, чудное вино, — прошептала она.
   Она взяла стакан, стоявший на умывальнике, налила примерно треть и выпила с жадностью.
   — И после этого я буду спать? — произнесла она. — Но ведь вино совсем легкое.
   Однако она заметила вдруг, что усталость как рукой сняло, почувствовала полноту мыслей, которые текли быстро и логично. Вспомнила, что Мельницкий решительно советовал бросить пансион и переехать к нему в деревню.
   «Замуж я за него не могу выйти, — думала она, — разве только… Но кто меня предупредит, если даже это случится! Замуж выйти не могу, но служить у него могу; ведь и он старик, и я не молода… Ах, я чувствую себя так, точно мне уже сто лет, и просто смешно становится, как подумаю, что у меня было два мужа…
   О, этот пансион… Может ли быть на свете горшее рабство и горшее проклятие, чем пансион! А Эля? А Казик? Что ж, Эля выйдет замуж, Казик женится.
   А что будет со мною? Если сейчас они оба могут обойтись без меня, то будут ли тогда тосковать по мне? Нет, я не настолько наивна! Дети растут не для родителей, ведь и я обходилась без матери. Да, дети до тех пор хороши, пока они маленькие; подрастут, совьют собственные гнезда и занимаются уже не стариками, а собственными птенцами. Так что мне, наверно, придется искать приюта у Мельницкого, и, кажется, он один только меня не обманет. Можно обойтись без родителей, но без ромашки, без кофе со сливками, свежих булочек и масла обойтись трудно», — закончила она с улыбкой.
   Прошло несколько часов, и пани Ляттер снова почувствовала усталость, и снова ее одолели думы. До начала каникул, даже еще раньше, надо занять тысячи четыре. Все напрасно! Нельзя обманываться, об этом упрямо напоминают счета за день, за неделю, за месяц. Каждый вечер надо давать деньги панне Марте, каждый понедельник булочникам и мясникам, каждое первое число учителям и прислуге и в договорные сроки хозяину и кредиторам. Это было бы ужасно не иметь под рукой каких-нибудь две тысячи!
   Около одиннадцати пани Ляттер снова выпила вина и легла спать. Сон и впрямь стал смыкать ей глаза, и в то же самое время нашлось средство спасения, которое она так давно искала.
   «Займу денег у Згерского, — подумала она. — Он будет кривиться, но если я посулю пятнадцать процентов, сдастся. Должны же когда-нибудь кончиться мои беды. Я подниму пансион, поступят новые ученицы, Эля выйдет за Сольского. Тогда она займется Казиком, а я весь доход обращу на уплату долгов. Года за два расплачусь с кредиторами, и тогда… Ах, как я буду счастлива тогда!»
   «Бесценный человек этот Мельницкий!» — думала пани Ляттер, чувствуя, что засыпает. Постель, которая за столько бессонных ночей стала для нее орудием пыток, теперь кажется удивительно мягкой. Она не просто прогибается под тяжестью ее тела, а опускается и летит вниз, доставляя ей неизъяснимое наслаждение.
   «Куда это я так лечу? — улыбаясь, говорит про себя пани Ляттер. — Ах, это я лечу в прош… в будущее», — поправляется она и чувствует, что говорит бессмыслицу. Потом она видит, что слово «будущее» оборачивается сказочным зверем, который уносит ее в край, где рождаются и зреют события будущего. Пани Ляттер понимает, что это сонное виденье, но не может противиться и соглашается обозреть будущее.
   И вот она видит себя совершенно свободной. Она одна на улице, без гроша в кармане, в одном платье; и все же она испытывает безграничную, беспредельную радость, потому что пансиона уже нет. Она не огорчается уже оттого, что обед был плох, что кто-то из воспитанниц заболел, что перессорились классные дамы и у одного из учителей была кислая физиономия. Она не боится уже, что какая-нибудь воспитанница может не заплатить, не бледнеет, увидев домовладельца, не вздрагивает, услышав слова Марты: «Пани начальница, завтра у нас большие расходы». Ничего этого уже нет, ничто уже ее не сердит, не тревожит, не парализует способность мышления…
   Только теперь она видит, чем был для нее пансион. Он был чудовищной машиной, которая каждый день, каждый час вколачивала в ее тело булавки, гвозди, ножи. И за что? За то, что она взялась учить чужих детей, чтобы воспитать своих собственных!
   Боже правый, мыслимое ли это дело, чтобы мать и начальница пансиона терпела пытки, каким не подвергают ни одного преступника? Но так оно было на самом деле, и все получалось очень просто: она принимала участие в судьбе всех, за всех страдала. Страдала за своих детей, за чужих детей, за классных дам, за учителей, за прислугу — за всех! Они обязаны были только трудиться определенное число часов в день, а она должна была думать о том, чтобы прокормить их и обеспечить жильем, должна была заботиться об их здоровье и ученье, платить жалованье и следить за тем, чтобы все жили в мире. Все знали, что в определенное время получат сполна все, что им причитается, а она не знала, откуда взять на это деньги. Учениц надо было регулярно кормить, а их опекуны не думали о том, что за это надо регулярно платить. Прислуга работала спустя рукава, а спешила получить жалованье. Учителя и классные дамы строго критиковали малейший непорядок в учебном заведении, а сами и не помышляли о том, чтобы потрудиться и поддержать порядок.
   Неужели так оно было, неужели и впрямь так было? И все эти требования предъявляли ей, женщине, обремененной двумя детьми? «И я терпела целую неделю?» — «Нет, ты терпела долгие годы». — «И никто надо мною не сжалился, никто даже не знал, как я тружусь и страдаю?» — «Никто не подозревал и даже не пробовал догадаться, что ты страдаешь; напротив, все завидовали твоему счастью и судили тебя беспощадней, чем преступника. Ведь тот совершил преступление, а за тобой нет никакой вины, тот имеет право на защиту, а тебе нельзя даже пожаловаться».
   Но сегодня она уже свободна. Она имеет право просить подаяние, упасть на улице, лечь в больницу, даже умереть под забором со сладостным ощущением свободы, сознанием того, что сброшено бремя, которое сокрушало ее много лет! Что же это: новое рождение или воскресение из мертвых?
   И когда она проникается этим чувством свободы, когда она утопает в блаженстве на мягкой постели, то видит, что кто-то внезапно преграждает ей путь и грубо хочет вернуть ее в пансион. В пансион? Да. И это делают ее собственные дети: Казимеж и Элена! Они молчат, но лица их суровы, и глаза устремлены на нее с укоризной.
   «Дети мои, деточки, разве вы не знаете, как намучилась я с пансионом?»
   «Нам нужны деньги, много денег!»
   «Да, вы ничего не знаете, я все скрывала от вас. Но неужели вы так безжалостны, что еще раз приговорите мать к медленной смерти. Я жизнь отдам за вас, но спасите меня от мук, на которые не осудил бы меня самый жестокий тиран».
   «Деньги, нам нужны деньги!»
   Пани Ляттер просыпается и, плача, садится на постели.
   — Дети, — говорит она, — это немыслимо!
   Она вспоминает их маленькими, слышит их тоненькие голоса и видит слезы, которые они проливали над мертвой канарейкой.
   — Дети мои! — повторяет она, уже совсем очнувшись, и вытирает глаза.
   Она зажигает свечу. Только час ночи.
   — Ах, это вино! — шепчет пани Ляттер. — Какие оно приносит страшные сны.
   Она тушит свечу и снова ложится, а тревожная мысль бьется над вопросом:
   «Что лучше: совсем не спать или видеть такие страшные сны?»
   И в это самое мгновение странное чувство овладевает ею: в сердце ее пробуждается как бы неприязнь к детям, злоба против них. То, чего многие годы не сделали въяве, сделал сон.
   — Мыслимо ли это? — шепчет она.
   Да, это так: сонные виденья подсказали ей, что она и сегодня могла бы быть свободной, если бы не дети, — и холод обнял ее, тень пала на душу, мать увидела детей в новом свете.
   Они уже не были детьми. В действительности они давно перестали быть детьми, но в ее сердце — всего минуту назад, во время сна. Она все еще любила их, нежно любила, но они уже были взрослыми, они лишали ее свободы и покоя, и как знать… не следовало ли ей защищаться от них?
   На следующий день пани Ляттер проснулась часов в восемь утра освеженная и успокоенная. Но она помнила свой сон и в сердце чувствовала холод. Ей казалось, что в горе она пролила одну лишнюю слезу, и эта слеза пала на дно души и оледенела.
   На лице ее не было заметно тревоги, которая томила ее уже несколько недель, а только холод и как бы ожесточение.
   В следующие два дня вернулись все ученицы, за исключением четырех приходящих, и начались занятия. В пансионе царило спокойствие, только однажды панна Говард, красная от возбуждения, увлекла к себе в комнату Мадзю и сказала ей:
   — Панна Магдалена, дадим друг другу клятву спасти пани Ляттер!
   Мадзя воззрилась на нее в удивлении.
   — Пани Ляттер, — торжественно продолжала панна Клара, подняв кверху палец, — благородная женщина. Правда, старые предрассудки борются в ней с новыми идеями, но прогресс победит.
   Мадзя еще больше удивилась.
   — Не понимаете? Я не стану излагать вам мой взгляд на эволюцию, которая происходит в уме пани Ляттер, потому что мне надо идти в класс, но я приведу два факта, которые бросят свет…
   Панна Говард на минуту прервала речь и, убедившись, что ее слова производят достаточно сильное впечатление, продолжала своим густым контральто:
   — Знайте, что Маню Левинскую приняли в пансион.
   — Но ведь она здесь уже два дня.
   — Да, но ее не исключили только благодаря мне. Я просила об этом пани Ляттер, она исполнила мою просьбу, и я должна отблагодарить ее. А я умею быть благодарной, панна Магдалена…
   Мадзе пришло тут в голову, что она где-то слышала похожий голос… Ах, да! Таким голосом говорит один из комических актеров, и, быть может, поэтому панна Клара показалась Мадзе в эту минуту очень трагической.
   — А знаете ли вы об этой… ну, как ее… Иоанне? — продолжала панна Говард.
   — Знаю, что вчера она не хотела разговаривать со мной, а сегодня не поздоровалась, впрочем, это меня совсем не трогает, — ответила Мадзя.
   — Вчера пани Ляттер предупредила эту… классную даму, эту… нашу сослуживицу, — о, я содрогаюсь от отвращения! — что с первого февраля она увольняется. Конечно, пани Ляттер уплатит ей за целую четверть.
   — Так все это неправда с паном Казимежем? — воскликнула Мадзя, краснея. — Вечно на него наговаривают.
   Панна Говард бросила на Мадзю величественный взгляд.
   — Пойдемте, — сказала она, — я тороплюсь на урок… Меня поражает ваша наивность, панна Магдалена!
   И ни слова больше. Так Мадзя и не узнала, насколько несправедливы сплетни о пане Казимеже.


Глава пятнадцатая

Пан Згерский пьян


   На пятый день после визита Мельницкого, около часу дня, Станислав и панна Марта под личным наблюдением пани Ляттер сервировали в столовой изысканный завтрак.
   — Сельди и кофе, — говорила пани Ляттер, — поставьте, панна Марта, с той стороны, там, где стоит водка.
   — Устрицы на буфете? — спросила панна Марта.
   — Нет, нет. Устрицы Станислав откроет, когда войдет пан Згерский… А вот, кажется, и он! — прибавила пани Ляттер, услышав звонок, — Михал в прихожей?
   Она вышла в кабинет. Станислав бросил взгляд на панну Марту, та опустила глаза.
   — Хорошо такому вот, — пробормотал лакей.
   — Никто, пан Станислав, вас не спрашивает, кому здесь хорошо, кому плохо, — проворчала в ответ хозяйка пансиона. — Нет ничего хуже, когда прислуга распускает язык, сплетен от этого, как блох в опилках. Надо быть поумнее и не тыкать носа в чужое просо.
   — Ну-ну! — воскликнул старый лакей, хватаясь руками за голову, и выбежал вон.
   Тем временем в кабинет пани Ляттер вошел долгожданный гость, пан Згерский. Это был невысокого роста, уже несколько обрюзглый мужчина, лет пятидесяти с хвостиком; огромная лысина все заметней оттесняла у него на голове остатки седеющих волос. Одет он был скромно, но элегантно; красивое когда-то лицо выражало добродушие, но его портили маленькие и подвижные черные глазки.
   — Я, как всегда, минута в минуту? — воскликнул гость, держа в руках часы. Затем он сердечно пожал пани Ляттер руку.
   — Я не должна была бы с вами здороваться, — возразила пани Ляттер, окинув его огненным взглядом. — Три месяца! Слышите: три месяца!
   — Разве только три? Мне они показались вечностью!
   — Лицемер!
   — Что ж, будем откровенны, — с улыбкой продолжал гость. — Когда я не вижу вас, я говорю себе: хорошо, а увижу, думаю: а так все же лучше. Вот почему я до сих пор не был у вас. К тому же на святки я уезжал в деревню. Вы, сударыня, не собираетесь в деревню? — спросил он с ударением.
   — В какую деревню? Когда?
   — Ах, как жаль, сударыня! Когда я летом бываю в деревне, я говорю себе: деревня никогда не может быть прекрасней; но сейчас я убедился, что деревня прекраснее всего — зимой. Это волшебство, сударыня, настоящее волшебство! Земля подобна сказочной спящей королевне…
   Можно было бы поверить искренности этих речей, если бы не бегающие черные глазки Згерского, которые вечно чего-то искали и вечно старались что-то утаить. Можно было бы подумать, что и пани Ляттер слушает его с упоением, если бы в ее томных глазах не мелькала порой искра подозрительности.
   Оптимисту Згерский мог показаться гостем, который является на завтрак с некоторым запасом поэтических банальностей; пессимисту он мог показаться темным человеком, который опутывает все сетью тайных интриг. Первый осудил бы пани Ляттер за то, что она боится от дружеского расположения перейти к любви, второй подметил бы, что она не очень доверяет Згерскому, даже опасается его.
   Но если бы кто-нибудь мог уловить голоса, звучавшие в их душах, то поразился бы, услышав следующие монологи.
   «Я уверен, что под маской симпатии она побаивается меня и что-то подозревает. Но она изящная женщина», — говорил про себя довольный Згерский.
   «Он воображает, что я верю в его ловкость и хитрость. Что поделаешь, мне нужны деньги», — говорила пани Ляттер.
   — Если вам представится возможность уехать в деревню, а у меня предчувствие, что так оно и будет, уезжайте на годик, чтобы увидеть деревню зимой, — сказал Згерский, подчеркивая отдельные слова и многозначительно поглядывая на собеседницу.
   — Я в деревню? Вы шутите, сударь! А пансион?
   — Я понимаю, — продолжал Згерский, нежно заглядывая ей в глаза, — что на вас возложены великие гражданские обязанности. Нет нужды объяснять, как я к ним отношусь. Но боже мой, всякий человек имеет право на маленькое личное счастье, а вы, сударыня, больше, чем кто-либо.
   В глазах пани Ляттер мелькнуло выражение удивления, даже беспокойства. Но тут же ее словно осенило: «Понятно!» — а потом из груди вырвался короткий возглас:
   — А!
   И пани Ляттер бросила на Згерского взгляд, не скрывая своего изумления.
   — Итак, мы поняли друг друга? — спросил Згерский, испытующе глядя на нее. А про себя прибавил:
   «Поймалась!»
   — Вы страшный человек, — прошептала пани Ляттер, а про себя прибавила:
   «Он у меня в кармане!»
   И опустила глаза, чтобы скрыть торжествующий блеск.
   Во взоре, который устремил на нее Згерский, светилось холодное сочувствие и непоколебимая уверенность в том, что сведения, которыми он располагает, совершенно точны.
   — Позвольте задать вам один вопрос? — спросил он внезапно.
   — Никаких вопросов! Я разрешаю вам только подать мне руку и пройти со мной в столовую.
   Згерский встал с левой стороны, взял пани Ляттер за руку, как в полонезе, и, глядя своей даме в глаза, повел ее в столовую.
   — Я буду хранить молчание, — произнес он, — однако взамен вы должны пообещать мне…
   — Вы думаете, что женщина может что-нибудь обещать? — опуская глаза, спросила пани Ляттер.
   «Как она лезет в ловушку! Как она лезет в ловушку!» — подумал Згерский, а вслух прибавил:
   — Вы одно только можете обещать: всякий раз, когда случится что-нибудь приятное для вас, я буду первым, кто вас поздравит.
   Едва ли не самой большой победой, которую пани Ляттер одержала в жизни над собой, было то, что она не дрогнула, не побледнела и вообще ничем не выдала той тревоги, которая овладела ею в эту минуту. По счастью, Згерский был настолько самоуверен, что не обратил на нее внимания, он думал только о том, как бы показать, насколько он всеведущ.
   — Всякий раз, — проговорил он с ударением, — когда с вами случится что-нибудь приятное, здесь ли, или в Италии, я буду первым, кто поздравит вас…
   Они вошли в столовую. Пани Ляттер слегка отстранилась и, показывая на стол, произнесла:
   — Ваша любимая старка. Прошу пить и за хозяина и за гостя.
   Поглядев на бутылку, Згерский удивился.
   — Да ведь это моя старка, которую мне удалось купить у князя.
   — Именно у князя Казик достал несколько бутылок я одну дал мне. А я не могла найти для нее лучшего применения, как…
   Слова эти сопровождались томным взглядом.
   Згерский молча выпил рюмку, желая подчеркнуть молчанием, сколь величественна эта минута. Однако первая рюмочка навела его на некоторые новые размышления.
   «Если она, — говорил он себе, — выходит замуж за Мельницкого, человека богатого, то во мне она совершенно не заинтересована. Если же она во мне не заинтересована, то зачем же тогда?.. Гм… а не влюблена ли она в меня?..»
   В эту минуту в его душе, которая была вместилищем самых противоречивых чувств, проснулась потребность в излияниях.
   — Сельди бесподобные! — проговорил он. — Икра… икра… нет, я просто в восторге от икры! А может ли быть что-нибудь выше восторга? — вопросил он, испытующе глядя на пани Ляттер, чтобы узнать, поняла ли она его намек. Он увидел, что поняла.
   — Пан Стефан, — сказала она, — я не вижу, чтобы вы пили как гость…
   — Так эту рюмку бесподобной старки я пил за…
   — За хозяина, — закончила пани Ляттер, глядя на скатерть.
   — Сударыня! — воскликнул гость, глядя на нее с таким чувством, которое могло сойти за любовь, и наливая себе вторую рюмку. — Сударыня, — повторил он, понизив голос, — сейчас я пью как гость… Как гость, который умеет молчать даже тогда, когда его сердце хочет… я бы сказал, заплакать, но скажу: воззвать… Сударыня, если это нужно для вашего счастья и покоя, то позвольте мне поднять такой же бокал… за здоровье двоих… ну хотя бы на берегу Буга… Я кончил.
   Он поставил выпитую рюмку и сел, опершись головою на руку.
   В эту минуту вошел Станислав с блюдом устриц во льду.
   — Как? — воскликнул Згерский. — Устрицы?
   Он прикрыл рукою глаза, как человек глубоко взволнованный, и подумал:
   «Она выходит замуж и дает мне понять, что влюблена в меня… Это очень приятно, но в то же время очень… Нет, не опасно, а сложно… Я бы предпочел, чтобы она была лет на двадцать моложе…»
   Он набросился на устриц и ел торопливо, в молчании, драматическими жестами запихивая в рот кусочки лимона, как человек, который страдает, но хочет показать, что ему все безразлично.
   — Пан Стефан, — томно сказала пани Ляттер, — вот шабли…
   — Я вижу, — ответил Згерский, который после второй рюмки старки чувствовал потребность доказать, что он обладает дьявольской проницательностью.
   — Но, может, вы попробуете вот этого вина…
   Пани Ляттер налила рюмочку. Он попробовал и строго на нее посмотрел.
   — Сударыня, — сказал он, — бутылку, покрытую такой плесенью, я не мог не заметить сразу… Вы сами понимаете. Но сейчас я убедился, что такое вино не могла выбрать женщина…
   — Это подарок пана… пана Мельницкого, дяди и опекуна одной из моих воспитанниц, — ответила пани Ляттер, опуская глаза.
   — Вы хотите, чтобы я пил это вино? — торжественно спросил Згерский.
   — Прошу вас.
   — Чтобы я пил из чаши пана Мельницкого, который может быть самым достойным человеком…
   Молчание. Но в эту минуту Згерский почувствовал, что его ноги касается чья-то нога.
   «Можно подумать, что я ей очень нужен по важному делу, — подумал он, выпивая кряду две рюмки вина. — Но если она выходит замуж за Мельницкого…»
   Згерский сидел как изваянный; он не придвигал, но и не отодвигал своей ноги, только выпил третью рюмку вина, съел кусочек какой-то рыбы, выпил четвертую рюмку, взялся за жаркое и, совершенно позабыв о пани Ляттер, погрузился в воспоминания о далеком прошлом.
   Он вспомнил о том, как тридцать с лишним лет назад кто-то коснулся под столом его ноги; ему показалось тогда, что молния ударила, он был совсем без памяти и чуть не уронил вилку. Когда такая же история повторилась двадцать лет назад, он, правда, не был уже так потрясен, но все же почувствовал, что небо открывается у него над головой. Когда такой же случай произошел десять лет назад, он не видел уже ни молний, ни неба, открывающегося над головой, но душу его еще наполнили самые прекрасные земные надежды.
   А сегодня он подумал, что попал в щекотливое положение. Да и как же иначе мог чувствовать себя мужчина его лет с такой страстной женщиной.
   Он опустил глаза, ел за троих, пил за четверых, причем большая его лысина покрылась каплями пота.
   «Этому Мельницкому, должно быть, уже лет шестьдесят, — подумал он, — а какая прыть! Нет ничего лучше, чем жить в деревне!»
   Завтрак кончился. Згерского разобрало, вид у него был озабоченный и даже смущенный; пани Ляттер сохраняла спокойствие невозмутимое.
   — Я пьян, — сказал он за черным кофе и превосходным коньяком.
   — Вы? — улыбнулась пани Ляттер. — О, у вас голова крепкая, я о ней более лестного мнения.
   — Это верно. Не помню, чтобы мне когда-нибудь случалось терять голову, но старка и вино действительно крепкие… Могло и разобрать…
   — К несчастью, сударь, вы даже в этом случае не забываетесь, — с легкой горечью заметила пани Ляттер. — Страшны те люди, которые никогда не теряют способности логически мыслить!
   Згерский печально кивнул головой, как человек, который, даже если ему и не хочется, должен нести бремя железной логики, и подал хозяйке руку. Они прошли в кабинет, где пани Ляттер показала гостю на коробку сигар, а сама зажгла свечу.
   — Чудная сигара! — вздохнул Згерский. — Можно… можно попросить еще чашечку кофе?
   В эту минуту вошел Станислав, неся на подносе серебряную спиртовку, бутылку коньяка и чашки.
   — О сударь, неужели вы думаете, что после трехмесячной разлуки я забыла о ваших привычках? — с улыбкой сказала пани Ляттер, наливая кофе.
   Затем она пододвинула Згерскому коньяк.
   Черные глазки его уже не бегали беспокойно, один все стремился направо, другой налево, а их обладатель прилагал неимоверные усилия, чтобы заставить их смотреть прямо. Пани Ляттер заметила это, сама выпила залпом рюмку коньяку и вдруг сказала:
   — A propos…[5] Хотя еще не февраль, позвольте, сударь, привести в порядок наши расчеты.
   Згерский отшатнулся, как будто на него вылили ушат воды.
   — Простите, сударыня, какие расчеты?
   — Триста рублей за следующее полугодие.
   Згерский остолбенел, у него мелькнула мысль, что это он, со всей своей ловкостью и дьявольской изворотливостью, пал жертвой интриги, которую сплела эта женщина! Он вспомнил тут старое изречение, что самого искушенного мужчину может надуть самая обыкновенная женщина, и совсем растерялся.
   — Мне кажется, — промямлил он, — мне кажется…
   Но слова застряли у него в горле, в голове не было ни одной мысли. Он почувствовал, что попал в ловушку, которую отлично знает, но в эту минуту не представляет себе достаточно ясно.
   «Анемия мозга!» — сказал он про себя и для исцеления от недуга выпил новую рюмку коньяку.


Глава шестнадцатая

Пан Згерский трезв


   Лекарство возымело свое действие. Згерский не только обрел утраченную энергию в мыслях, но и загорелся желанием схватиться с пани Ляттер. Она хочет застигнуть его врасплох? Отлично! Сейчас он покажет, что застигнуть его не удастся, потому что он всегда и везде остается хозяином положения.
   — Раз уж вы, — начал он с улыбкой, — хотите говорить о делах, хотя я полагал, что у нас с вами нет никаких срочных дел, что ж, давайте рассуждать последовательно. Не потому, упаси бог, что я хочу оказать какое-то давление, ведь между нами… Просто мы оба привыкли к точности…