— Это вы? — спросила больная. — Ах, какая вы добрая!
   От жары и тошнотворного запаха пеленок у Мадзи закружилась голова. Конечно, ей уже случалось видеть нищету, но не такую отвратительную. Духота, стоны, доносящиеся неизвестно откуда, тихое причмокивание, за стенкой смех, а в клетушке напротив — стук посуды… И в этой обстановке женщина, вся прозрачная, как отбеленный воск, в грязном чепце и сорочке лежит под рваным одеялом, из которого торчат клочья пыльной ваты.
   Оправившись от первого впечатления, Мадзя присмотрелась к больной. Действительно, это была Стелла.
   — Что с вами? — спросила наконец Мадзя.
   — Я больна. Ах, какая вы добрая! Ах, какая у меня к вам просьба… А это что за бутылка? Вино? Это для меня?
   Стелла упала на подушку, протягивая вперед белые, как алебастр, руки.
   Мадзя откупорила бутылку и подала больной чуточку вина в давно не мытой чашке.
   — Еще капельку!
   Мадзя подлила еще.
   — Еще, еще, хоть полчашечки налейте. Она такая маленькая. Ах, какое вино! Я прямо оживаю! — С этими словами Стелла приподнялась и села на кровати, которая скрипела при каждом ее движении. На бледном лице больной появился слабый румянец, глаза заблестели, запекшиеся губы порозовели. Она казалась почти красавицей среди всей этой духоты и грязи.
   В дальней клетушке послышались душераздирающие стоны.
   — Сейчас, сейчас! — закричала пани Туркавец и побежала туда.
   — Это ничего! — сказала с улыбкой Стелла, глядя на изумленное лицо Мадзи. Затем она схватила гостью за руку и начала шептать ей на ухо: — Вовсе я не так уж больна. Я только притворяюсь, чтобы старуха не отослала меня в больницу.
   — В больнице вам было бы лучше, — заметила Мадзя.
   — Если бы я могла платить!
   — Найдется кому заплатить. Вас положат в отдельную палату. У меня есть знакомые монахини…
   — О, если так… — сказала Стелла, по-прежнему улыбаясь. — Но тогда пусть меня отвезут в приют Младенца Иисуса. Там моя дочурка.
   Мадзю передернуло от наивного бесстыдства больной, а та продолжала почти весело:
   — Как раз о ней я и хотела просить вас, о моей дочурке. Если бы Сольские — они ведь такие богатые — назначили сколько-нибудь на ее воспитание! Тогда можно было бы забрать ее из приюта. Ах, сударыня, я не о себе прошу, а о ней. Она ведь не виновата в том, что ее несчастная мать не может о ней позаботиться. Сделайте это. Ведь вы пользуетесь таким влиянием у Сольских.
   — Но как я ее разыщу? — возразила Мадзя, у которой вдруг мелькнула новая мысль.
   — Найти не трудно, — прошептала Стелла. — Ее отдали туда месяц назад… Ах, первые два дня я думала с ума сойду оттого, что не знаю, что с ней! Спросите там о девочке, которую месяц назад подобрал городовой возле почты. На шейке у нее был крестик из золотой проволоки, рядом лежала бутылочка молока с соской, а к рубашечке была пришпилена записка: «При крещении наречена Магдаленой». Я так ее назвала в вашу честь. Когда ее отсюда унесли, я кусала руки, билась головой об стену и кричала как безумная.
   Стоны в дальней клетушке становились все громче и пронзительней, во всех остальных каморках больные забеспокоились. На лице у Мадзи проступил холодный пот.
   — Пожалуйста, еще вина? Можно? О, если бы мне вырваться отсюда! — сказала Стелла. — Но я задолжала восемь рублей.
   — Они уже уплачены, — перебила ее Мадзя, — а это вам на первое время.
   И она сунула под подушку больной тринадцать рублей.
   — Дорогая моя! Святая! — воскликнула, зарыдав, Стелла и начала целовать Мадзе руки. — Но я только в долг беру, я отдам, клянусь, отдам. И те, что вы потратите на малютку, тоже отдам.
   Она снова откинулась на подушку, прерывисто дыша, хватаясь за грудь и с тревогой всматриваясь в глаза Мадзи. Через минуту приступ прошел, и больная успокоилась.
   — Не хочу залеживаться в больнице. Ох, в деревню бы мне! Я уверена, что за неделю поправилась бы, и тогда меня ждет бешеный успех! Все театры будут упрашивать, чтобы я у них пела. Вы даже не представляете, какой у меня теперь стал голос. Раз я пропела здесь несколько тактов «Жаворонком звонким…», так старуха и ее пациентки были в восторге: «Какой дивный голос!» А я разревелась, как маленькая.
   — Вы берегите себя, не утомляйтесь, — робко посоветовала Мадзя.
   — Меня это не утомляет, ничуть! — возбужденно продолжала Стелла; скулы у нее покрылись багровыми пятнами, губы стали ярко-красными. — На недельку бы в деревню, и тогда… вот увидите! За каждый рубль, который я должна людям, я верну сто. Европу, всю Европу объеду… и снова буду счастлива, как прежде!
   — Вы были счастливы? — с удивлением спросила Мадзя.
   — Еще бы! Да разве я могла бы выдержать здесь, если бы воспоминания не скрашивали жизнь в этом ужасном логове?! Я не вижу этих мерзких стен, этой дверцы, как в мышеловке. Я вижу зал, битком набитый публикой, мне бросают букеты, на лицах мужчин восхищение, женщины кривятся от зависти… А какие аплодисменты! Бис, бис! Браво, Стелла! А этот мой тиран — он всегда завидовал моему успеху!.. Ах, вы не знаете, что значит быть артисткой! Это такой волшебный мир, такой рай! Стоит один раз его увидеть, и нипочем тебе годы страданий! Ах, только бы один годик успеха в больших театрах, а потом можно и умереть… в последнем акте… среди букетов…
   Она упала на постель.
   — Сударыня, — сказала вдруг она, — слушайте, слушайте! Сейчас вы услышите то, за что меня осыпали бы золотом.
   И очень слабым, но удивительно приятным голосом она принялась напевать:
   «В Фуле жил… да был король… Он до самой… хранил кубок золотой…»
   Она закрыла глаза и умолкла. В это время со стуком отодвинулась дверь, и вошла пани Туркавец.
   — Нечего тут шуметь!
   — Но ведь она в обмороке, — сказала перепуганная Мадзя.
   Пани Туркавец нагнулась к больной.
   — Э-э, вовсе нет! Она уснула. Еще, чего доброго, сном праведных тут у меня уснет!
   — Надо отвезти ее в больницу, — прошептала Мадзя. — Позаботьтесь об этом, пожалуйста, расходы я оплачу.
   Пани Туркавец, покачав головой, посмотрела на Мадзю.
   — Во-первых, — сказала она, не думая понижать голос, — ни в одной больнице ее не примут. Во-вторых, она не доедет, а в-третьих, она и здесь может преспокойно умереть.
   Не помня себя от горя, Мадзя вышла из клетушка на лестницу; пани Туркавец поспешила за ней.
   — Самочувствие у нее неплохое, — сказала Мадзя, немного придя в себя.
   — Что там самочувствие, милая барышня! — возразила хозяйка заведения. — Ведь у нее и кусочка легких не осталось! Наш фельдшер, как может, поддерживает ее, но, право, жалко смотреть, как она мучается. И недели не протянет.
   Мадзю бросило в дрожь; простившись с хозяйкой, она пообещала прийти завтра. В знак глубокого уважения пани Туркавец взяла ее под руку и стала осторожно сводить с лестницы.
   — Гиблое дело, барышня! — говорила хозяйка. — Как запоет, так совсем забывается, а когда в сознании, так тоже не в своем уме. Неделька-другая, и конец. Прошу не забывать. После Михайлова дня я переезжаю вон в тот большой дом. Целую ручки, милая барышня!
   Мадзя была так подавлена всем увиденным, что, очутившись на улице, решила не думать ни о Стелле, ни о заведении пани Туркавец.
   Во время разговора со Стеллой Мадзе вспомнилась мать Аполлония, старая монахиня, с которой она познакомилась в доме Корковичей. Мадзя до сих пор не навестила старушку, хотя та от души приглашала ее. Зато теперь она зайдет к ней и будет заклинать ее памятью своей бабушки Виктории, чтобы монахини позаботились о Стелле и ее дочурке.
   Деньги даст она, Мадзя. Сто, даже двести рублей. Даже все те деньги, которые отложил для нее отец. Но вырвать больную из этого вертепа, взять на себя заботу о ней и о ребенке — нет, с этим Мадзе не справиться.
   Впервые в жизни Мадзя столкнулась с такой задачей, перед которой ее ум и мужество были бессильны. Сердце всегда влекло ее к беднякам, к отверженным, но то горе, которое она увидела у пани Туркавец, вызвало у нее невыразимое отвращение.
   Именно там, среди этой духоты, слушая стоны неизвестной женщины и бред угасающей певицы, она вполне постигла философию пана Казимежа, его слова о том, что человек — это скопление молекул железа, фосфора и жиров, которые превращаются в ничто. Должны превратиться в ничто! Если хочешь это понять, не смотри на людей здоровых, работающих и улыбающихся, а разыщи тех, кто в муках дает начало новой жизни, или погибает, распевая в горячке и бредя триумфами.
   Знакомый голос прервал размышления Мадзи:
   — Мое почтение! Добрый день! Как поживаете, дорогая панна Магдалена? Каким ветром занесло вас на этот пустырь, в эти жалкие, покосившиеся лачуги? А, догадываюсь, догадываюсь… Святое чувство сострадания!
   Мадзя пришла в себя. Перед ней, сняв шляпу, стоял Згерский и горячо пожимал ей руку.
   — Я навестила здесь одну тяжелобольную, а теперь должна ехать в монастырь Святого Казимира, — сказала Мадзя. — Как туда добраться поскорей?
   — Я провожу вас, — предложил Згерский. — А кто же эта больная? Быть может, мои связи…
   На углу стояла пролетка. Заметив ее, Мадзя поблагодарила Згерского за любезность и велела извозчику ехать на Тамку.
   Пан Згерский с минуту постоял, глядя вслед пролетке, и… повернул к домику, из которого вышла Мадзя.
   Он любил обстоятельно осведомиться обо всем, даже о пустяках.


Глава четырнадцатая

Прогулка


   После пятнадцати — двадцати минут езды, которые показались Мадзе вечностью, пролетка начала спускаться по Тамке. Миновав консерваторию, она остановилась против тупика, в глубине которого виднелись ворота с чугунным крестом наверху.
   — Приехали, — сказал извозчик.
   Выйдя из пролетки, Мадзя пересекла неуютный двор и вошла в здание, напоминавшее не то тюрьму, не то больницу.
   «Здесь, наверно, страшно жить!» — подумала девушка.
   В сенях ее встретила молодая монахиня и спросила, что ей надо.
   — Я хотела бы видеть мать Аполлонию.
   — У вас что, просьба к ней?
   — Моя фамилия Бжеская, я знакомая матери Аполлонии, — с раздражением ответила Мадзя, чтобы монахиня не подумала, будто она пришла за помощью.
   — В приемной сейчас ждет несколько человек, — сказала монахиня. — Но если вы знакомая матери Аполлонии, мы можем пройти прямо к ней.
   Она быстро зашагала вперед, Мадзя последовала за ней. Они шли по коридорам, поднимались и спускались по лестницам, заглянули в несколько залов, но матери Аполлонии нигде не было. За это время Мадзя успела присмотреться к непривычной для нее обстановке. Удивительная чистота, образа, небольшие алтари в залах и кое-где над дверью надпись:
   «Господь зрит на нас!»

   — Придется поискать в саду, — сказала монахиня.
   В саду она извинилась, что должна ненадолго отлучиться, и оставила Мадзю одну.
   Сад не поражал ни обширностью, ни обилием зелени, и все же какой разительный контраст с заведением пани Туркавец! Там жара и духота, здесь прохладный ветерок, напоенный ароматом цветов; там теснота, здесь свежая зелень, на фоне которой даже здания больничного образца казались не такими уродливыми. Там пение Стеллы и стоны неизвестной, здесь тишина… Впрочем, нет, слышится щебет птиц и откуда-то издалека доносится веселый детский смех.
   Стоя у постели певицы, Мадзя видела слева от себя грязную гравюру с изображением купающихся нимф. А здесь, оглянувшись налево, девушка заметила распятие, которое словно вырастало из засаженного цветами холмика, упираясь темной перекладиной чуть ли не в облака.
   Будто молния озарила давние воспоминания Мадзи при виде этой мирной картины. Ей почудилось, что она видит себя в детстве и что у нее, стоящей вот здесь сейчас, нет ничего общего с той девочкой, которая набожно крестилась на монастырские стены и опускалась на колени перед каждым распятием. Мадзя подумала, что той богобоязненной девочки уже нет на свете, и гнетущая тоска легла ей на душу.
   В эту минуту появилась молодая монахиня.
   — Пройдемте, сударыня, в приемную, — сказала она, не поднимая глаз. — Мать Аполлония сейчас выйдет.
   Они вернулись в коридор, откуда монахиня провела Мадзю в небольшую комнату.
   Оставшись одна, Мадзя почувствовала смутное беспокойство. Все здесь пугало ее: сводчатый потолок, толстые побеленные стены и особенно Христос, задумчиво глядевший на нее с небольшого распятия. В ее разгоряченном мозгу пронеслась мысль, что сейчас с грохотом захлопнется тяжелая монастырская калитка и навсегда отрежет ее от мира. Девушка подошла к окну, но тут тихо отворилась дверь, и за спиной у Мадзи раздался ласковый голос:
   — Слава Иисусу Христу! Наконец-то ты собралась навестить меня, нехорошая девочка! А я вот уже полгода жду тебя.
   Мадзя поцеловала у строгой старухи руку и стала смущенно просить извинения.
   — Ну, ну, я не сержусь, — успокоила ее мать Аполлония. — Садись. У вас, мирянок, чересчур много дел, чтобы помнить о приятельницах ваших бабушек. Что же привело тебя к нам?
   Мадзя рассказала о Стелле и ее болезни, о ребенке, о том, где Стелла сейчас живет, и попросила помочь бедняжке.
   Монахиня потирала руки, покачивая головой в большой шляпе.
   — Смотри ты у меня! — погрозила она пальцем. — Не зря, видно, даже до нас дошли слухи, что ты эмансипированная. Нечего сказать, хорошие у тебя знакомства! Конечно, мы должны позаботиться об этой несчастной и о плоде ее грешной любви, но что это за женщина! Наверно, не исповедовалась бог знает сколько времени. А ты, вместо того чтобы подумать о ее душе, понесла ей вино, даже не спросясь у доктора.
   — Я думала… — начала Мадзя.
   — Что умирающей полезней пить вино, чем примириться с господом, — перебила ее монахиня, по доброму лицу которой пробежала тень. — Эти дамы из ваших кружков, — продолжала она, — много говорят о женских правах, но совсем забыли о боге. А кончается тем, что они отдают детей в приют и сами умирают на руках женщин сомнительной репутации.
   — Вы сердитесь на меня…
   — Полно, что ты! — возразила монахиня, обнимая Мадзю. — Ты похожа на свою бабушку Фелициссиму, и этого для меня достаточно. Если это новое течение и увлечет тебя на минуту, ты все равно вернешься на путь истинный.
   — Вы думаете, это возможно?
   Монахиня подняла голову и внимательно посмотрела на Мадзю.
   — Если человек не способен сам возвратиться к истине, — сказала она, подумав, — бог станет на его пути.
   Мадзя вздрогнула и побледнела.
   — Ну, не тревожься, — уже ласковей сказала монахиня, заметив, что Мадзя переменилась в лице. — Сегодня же кто-нибудь из сестер зайдет к этой несчастной и посмотрит, что можно для нее сделать. Оставь мне ее адрес. А если хочешь увидеть бедное дитя, я дам тебе записку.
   Мадзя сообщила адрес Стеллы, монахиня вышла и вскоре вернулась с запиской.
   — Обратись к сестре Марии в приюте Младенца Иисуса, она тебе обо всем расскажет.
   Мадзя поцеловала старушке руку.
   — Не забывай же нас, приходи, — сказала монахиня. — Не бойся, больше я не буду журить тебя за необдуманные слова. Видишь ли, я уже стара и хоть живу в монастыре, а кое-что видела на своем веку. Монашеская шляпа мне не застит. Может, тебе пригодятся мои советы, ведь ты, бедненькая, трудишься вдали от матери. До свидания.
   Поцеловав и перекрестив Мадзю, старуха вышла с ней в сени:
   — Заходи к нам.
   «Какой странный этот мир, ах, какой странный», — думала Мадзя, торопясь к воротам. Нервы у нее были так расстроены, что ей стало страшно, как бы распятие в монастырском саду и впрямь не сошло с заросшего цветами холмика, чтобы стать на ее пути.
   Вконец измученная вернулась Мадзя домой и никак не могла поверить, что она уже у себя и что пробило всего лишь пять часов. Всего два часа, как она вышла из дому, чтобы навестить Стеллу? Не может быть! Наверно, уже минул целый месяц, а то и год! Разве за два часа можно увидеть такие контрасты, столько перечувствовать и пережить?
   Собственно, видела она не так уж много, и ничего особенного в этом не было. Больную — и монахиню, заведение пани Туркавец — и монастырский сад, нимф среди пожелтевших газет — и распятие среди зелени. Почему же эти предметы пробудили в ней столько чувств, словно каждый из них был целым миром? Мыслимо ли, чтобы два часа раздробились на такое множество отрезков времени и каждый из этих отрезков разросся в столетие? Разговор на лестнице с пани Туркавец — одно столетие. Встреча со Стеллой — тысячелетие. Поездка на извозчике — снова столетие. Монастырский двор, приемная, беседа с матерью Аполлонией — целая вечность!
   Сидя на жестком диванчике, Мадзя грезила. Перед ее мысленным взором проносились два образа: бледное как полотно лицо больной, лежащей в грязной постели, и добродушная физиономия монахини в сводчатой комнате; в ее ушах звучали то стоны неизвестной женщины, долетавшие из-за ряда перегородок, то смех детей в саду. Порой все как-то путалось: в монастырском дворе появлялась Стелла, в заведении пани Туркавец — монахиня. Стелла в новой обстановке казалась печальней, но благородней, а заведение пани Туркавец при появлении монахини исчезало, как дым. Стоны затихали, никто не чмокал, пропадали отвратительные стены и вместо купающихся нимф появлялось распятие, подножие которого утопало в цветах, а верхушка уходила в облака.
   Потом откуда-то появилась тень Сольского. Как и монахиня, он был милосерден, но строг; в его жилище царила монастырская тишина, а из окон виднелись темные стволы деревьев с пышными зелеными кронами.
   А она, Мадзя, что она такое? Разве ее тесная комнатушка не походит на каморку, где лежит Стелла? Здесь так же душно, воздух так же отравлен кухонными запахами, как там — зловонием, а стук невидимой швейной машины раздражает Мадзю не меньше, чем стоны больной.
   «Что я наделала? Что я наделала? — думает Мадзя и прибавляет в отчаянии: — Зачем только я уехала из Иксинова?»
   Ах, сбежать бы из этой душной Варшавы в деревню! Заснуть — и не проснуться или по крайней мере забыть об этих мучительных грезах!
   После шести в дверь постучались, и на пороге показался пан Казимеж. Мадзя вскрикнула от радости. Наконец-то перед ней не призрак, а живой человек! Пан Казимеж явился так неожиданно, был так далек от терзавших ее видений, а главное, ничем не напоминал ни Стеллу, ни монахиню…
   — Я был бы счастлив слышать это приветствие, — сказал пан Казимеж, — если бы не странное выражение ваших глаз. Что с вами? У вас неприятности?
   — Сама не знаю! — вздохнула Мадзя. — Просто разнервничалась.
   — Нервные женщины — очаровательны.
   — Вот как! Вы лучше угадайте, где я была!
   — На уроке? Ба, неужто у панны Ады?
   — У монахинь, — ответила Мадзя. — И вот до сих пор не могу прийти в себя.
   — Что же вас так взволновало? Надеюсь, вас не пытались насильно заточить в монастырь?
   — Меня поразил сам монастырь: кресты, тишина. Пан Казимеж, — горячо сказала Мадзя, — в этом что-то — …какая-то непонятная сила, я бы назвала ее священной… Чем другим объясните вы впечатление, которое производит на нас самый вид монастыря?
   — Смотря на кого, — возразил пан Казимеж. — В Италии я видел несколько монастырей, кстати, великолепных по архитектуре. И должен признаться, размечтался, глядя на них…
   — Вот видите! В них есть что-то неземное.
   — Нет, панна Магдалена, неземного нет ничего, но есть что-то несовременное. Мощные монастырские стены, частые решетки на окнах, кельи, в которых суровые монахи спят на досках, — все это приводит на память эпоху стальных панцирей, замков, окруженных зубчатыми стенами, бичующих себя монахов в капюшонах и средневековых пыток. Глядишь на подобные памятники старины и спрашиваешь себя: «Где я, что со мной?» Как будто ты раздвоился и стоишь на рубеже двух миров, один из которых — действительность, а другой — фантазия, облеченная в осязаемые формы. Эта зримая легенда пробуждает в нас мечты, а вид предметов, давно уже мертвых и все же как будто живых, наполняет нас меланхолией. Но за этими меланхолическими грезами, которые, разумеется, могут взволновать человека впечатлительного, нет ничего неземного, ничего священного!
   Слушая его, Мадзя сжимала руками голову.
   — Да вам и в самом деле нездоровится! — воскликнул пан Казимеж.
   — Мне душно здесь. Совсем как…
   — Как в монастыре?
   — О нет! Там я отдохнула. Там зеленый сад.
   — Послушайте, панна Магдалена, — решительно произнес пан Казимеж. — Вам надо сейчас же выйти на воздух. Я увезу вас в Ботанический сад, даже против вашей воли.
   — Уже поздно.
   — Еще нет семи часов. А небольшая прогулка на свежем воздухе освежит вас.
   — Ну, будь по-вашему! — сказала Мадзя. — Может, прогулка и в самом деле меня успокоит.
   Мадзя оделась, и они вышли из дому. Пан Казимеж хотел кликнуть извозчика, но Мадзя отказалась. Они дошли до Нового Свята пешком и там сели в один из омнибусов, курсирующих между площадью Сигизмунда и Бельведером.
   Ехали долго; солнце уже заходило, и на южной стороне неба появились темные тучи с багряными отсветами. Наконец омнибус остановился у Ботанического сада, и они вошли в ограду.
   Хотя вечер стоял чудесный, в саду уже было немного народу; собирался дождь. Все же пан Казимеж встретил знакомых дам и мужчин, с которыми ему пришлось раскланяться; видя рядом с ним хорошенькую женщину, они бросали на него любопытные взгляды.
   Пан Казимеж был чем-то озабочен, он то и дело украдкой посматривал на Мадзю. Но девушка шла, не замечая ни встречных, ни их взглядов. Ее опять осаждали прежние видения, в ушах звучали далекие голоса.
   Чтобы уйти от толпы, пан Казимеж выбирал самые глухие аллеи. Гуляющие встречались все реже.
   — Как здесь хорошо! — воскликнула Мадзя, остановившись посреди аллеи.
   — Вот видите, я был прав.
   — Да, да. Я чувствовала, что мне чего-то недостает — а мне просто надо было увидеть траву, густые деревья. В этом полумраке мне даже кажется, будто я вижу лес, большой лес… Но вы, пожалуй, скажете, — вызывающе прибавила она, — что в лесу, как и в монастыре, нет ничего… ничего! Никакой неземной силы, которая говорила бы с нашей душой без помощи органов чувств?
   — Что это вас сегодня так привлекают метафизические, я бы даже сказал, мистические вопросы? — удивился пан Казимеж. — В чем дело? Вы всегда так рассудительны!
   — Я хочу раз навсегда узнать: правда ли, что человек после смерти превращается в ничто, правда ли, что те, кто уходит в монастырь, сами себя обманывают? Если в мире существуют лишь химические элементы, тогда почему вид этого леса действует на меня совсем по-особому, почему он трогает мою душу? Вот взгляните туда! — сказала она, садясь на скамейку. — Ну что там? Десятка два деревьев, покрытых пышной листвой. А ведь я вижу что-то, оно зовет меня. Так зовет, что я готова заплакать! Сердце мое так и рвется из груди, стремясь к чему-то… Так что же это такое?
   — Подсознательное, унаследованное воспоминание, — ответил пан Казимеж. — Наши доисторические предки жили в лесах. Там они находили пищу, защиту от ненастья и врага, там побеждали исполинских зверей — и все это потрясало их нервную систему. От этих далеких предков, — продолжал пан Казимеж, придвигаясь к Мадзе, — мы унаследовали группу уже отмирающих мозговых клеток. Эти частицы прошлого безмолвны в обстановке цивилизованной жизни, но среди лесов, гор и пещер в них начинают звучать давно смолкшие напевы: боли, страха, надежды, радости, ликования. Это эхо древности — и есть тот голос, который зовет вас, панна Магдалена, в нем-то и слышится вам что-то таинственное, неземное. Но, кроме него, ничего больше нет.
   Сумерки сгущались, небо затягивалось тучами. В саду было пусто. Но цветы пахли все сильнее, деревья все громче шелестели, и в воздухе как бы проносились страстные вздохи.
   Пан Казимеж ощутил легкий озноб, мысли у него начали мешаться.
   «Удивительный все-таки вечер», — подумал он.
   — Это ужасно, что вы говорите! — вздохнула Мадзя. — Если бы все в это верили, счастье ушло бы из мира, — тихо прибавила она.
   У пана Казимежа стучало в висках, он прерывисто дышал, чувствуя, что весь пылает. С трудом подыскивая слова, он попытался овладеть собой и глухо сказал:
   — Счастье уходит не из мира, а из нас самих, как вино из треснувших бутылок. Мир! Разве мир повинен в том, что люди соорудили себе железные клетки и сами терзают себя?
   У него снова стали путаться мысли. Он хотел было взять Мадзю за руку, но вместо этого потер себе лоб.
   — Случалось ли вам ночью ехать в поезде? — внезапно спросил он. — Видели ли вы снопы искр, вылетающих из паровоза? Каждая искра, сверкая, уносится ввысь, а затем падает в траву и гаснет. Этот светящийся сноп и есть все человечество, а искорки — наши жизни. Но представьте себе, что эти искры вместо того, чтобы взлетать, гореть и сверкать отпущенное им мгновенье, сразу погребали бы себя в землю или добровольно гасили свой свет, свою радость? Что бы вы на это сказали? Смерть, которая погружает нас в забытье, я не могу назвать несчастьем. Но когда люди отказываются от простых, но сильных наслаждений, когда жаждущие уста отворачиваются от чистой воды — это пытка и самоубийство.
   Опершись рукой о скамейку, пан Казимеж коснулся пальцев Мадзи; они были такие же горячие, как и у него. На секунду он забыл, где находится, забыл, светло или темно вокруг. В руках и ногах бегали мурашки, голос звучал все глуше. Пан Казимеж придвинулся еще ближе. Плечо Мадзи касалось его плеча.