Они уселись на скамеечке в тени дикого винограда. Один листочек, под дуновением ветерка, так защекотал Мадзе шейку, что она вздрогнула, вспомнив майора.
   — Посмотрите, милочка, какие ужасные последствия имел этот концерт, — сказала больная дама, подавая Мадзе анонимку.
   Мадзю бросило в жар, в глазах у нее потемнело, однако она пробежала письмо и молча вернула его больной даме.
   — Вот видишь, — говорила сестра пана Круковского, — как осмотрительна должна быть женщина, если она не хочет навлечь беду на себя и на тех, кто ее любит. Независимость! Неужели ты думаешь, что только ты независима. А твоя мать, которая ведет весь дом, а я?
   Больная дама остановила совиные глаза на огорченном личике Мадзи и продолжала:
   — Я не сводила знакомств с людьми подозрительной репутации, хотя была независимой женщиной! Надо было видеть, как я укротила своего покойного мужа, эгоиста, да простит его господь бог, и ревнивца, который подозревал, что у меня роман с конторщиком имения! А что мне пришлось вытерпеть с Людвиком! Один бог знает, сколько стоили мне его карты и лечение… Это был степной конь, однако и его я укротила, потому что женщина должна властвовать над мужчиной, иначе они оба погибнут. Всеми победами я обязана не только моему независимому характеру, но и такту, который спасал меня от неприличных знакомств. Эмансипация! Это новое слово, но само дело старо, как мир: женщина должна быть повелительницей в доме, вот тебе и эмансипация. Девушка, которая водит дружбу с актерами и попадает людям на зубок, никогда не будет повелительницей. Вся наша сила заключается в нашей невинности, в том, что мы имеем право каждый день и каждый час твердить мужьям и братьям: ты гуляка, изменник, бродяга, а я — блюду дом, его честь и я чиста, как слеза…
   — Но, сударыня, что же плохого в том, что я устроила концерт? — прошептала Мадзя.
   — Прежде всего ты слишком молода для концертов, а потом, что за люди эти актеры? Их общество могло бы скомпрометировать даже… меня! Ведь они, не будучи женатыми, спали в одной комнате.
   — Это неправда! — воскликнула Мадзя, обратив на экс-паралитичку дерзкий взор, в котором сверкала сдерживаемая слеза.
   — А ты откуда знаешь, что это неправда? — изумилась больная дама.
   — Я видела. У них в комнате стояла только одна кровать.
   Гнев больной дамы внезапно остыл. Она всплеснула руками и ответила очень спокойно:
   — Пресвятая богородица!.. Мадзя, милая, какая же ты глупая!
   Мадзя расплакалась и, поднявшись со скамьи, сказала:
   — Ах, вот как! Спасибо! Вот уж не ждала, что услышу от вас такое слово! Ах, вот как!
   Экс-паралитичка живо поднялась и, схватив Мадзю обеими руками за голову, начала ее целовать:
   — Ты уж прости меня, деточка, но… я отродясь не слыхивала ничего более наивного! Если бы ты была замужем, то знала бы, что это обстоятельство больше всего их изобличает. Но ты еще так наивна, что мне неудобно объяснять тебе это.
   — Вы совсем неверно обо мне думаете! Я вовсе не так наивна. О нет! — сердито говорила Мадзя.
   — Наивна, милочка, наивна, — повторяла больная дама, осыпая ее поцелуями. — И в этом твоя главная прелесть: уж я-то в этом знаю толк, я тоже была в твоем возрасте! Не знаю, право, чем этот гуляка Людвик заслужил у господа бога такую награду!
   — Простите, сударыня, но я сама уговорила пана Людвика. Я не хочу таиться перед вами. Если бы не я, пан Людвик не играл бы на концерте…
   — Милая моя девочка, дорогая моя! Не будем говорить о концерте и об этих актерах, я вижу, мы ни до чего не договоримся, невзирая на весь твой опыт, — со смехом говорила больная дама.
   После этой прелюдии экс-паралитичка хотела перейти к главному вопросу и намекнуть девушке, что обожаемый брат, пан Людвик Круковский, может в любой день и даже в любой час сделать ей предложение. Но Мадзя хмурилась, а больная дама была так впечатлительна, что подумала:
   «Эта девчонка еще будет тут мне гримасничать? Видали! Сказала ей правду, так она сразу обиделась. Ну, милашечка, хочешь знать, какое ждет тебя счастье, приходи ко мне в другом настроении…»
   Она насупилась, и Мадзя, заметив это, стала прощаться. Она была уже в прихожей, когда дама крикнула:
   — Мадзя, будь так добра…
   — Что вы говорите? — спросила Мадзя с такой холодностью, что экс-паралитичка еще больше разгневалась.
   — Ничего, милочка, — ответила она еще холодней.
   Мадзя была уже на полдороге к дому, когда в сердце больной дамы проснулось к ней такое нежное чувство, что она хотела послать слугу воротить девушку. Однако через минуту она снова передумала.
   «Как Людвик ни хорохорился, — решила она, — как ни вырядился, а не хватит у него храбрости сделать ей предложение. Столько раз уже ему отказывали! Лучше всего мне самой сходить к Бжеским. Так будет верней и приличней. Я ему все равно как мать, стало быть, мне и следует сделать этот шаг…»
   Кроме того, она испытывала угрызения совести за сегодняшний разговор с Мадзей. Концерт — это глупости, а она безо всякой нужды обидела девушку, добрую, как ангел.
   Да, диапазон чувств у сестры пана Круковского был необыкновенно широк: он вмещал все тона, полутона и четверти тонов от любви — до ненависти, от презрения — до преклонения, от отчаяния — до восторга. Фортепьяно ее души так часто и внезапно меняло тон, что недоброжелатели могли заподозрить знаменитую даму в том, что она, если не с придурью, то, уж конечно, крайняя истеричка. По счастью, у сестры пана Круковского почти не было недоброжелателей, так как все ее избегали; лица же заинтересованные уверяли, что она — воплощение ума и энергии, подавляемой иногда приступами невралгии.
   Только майор называл ее старой сумасбродкой; но все его суждения об иксиновцах отличались резкостью, так что в обществе согласились не обращать на них внимания.
   Между тем взволнованная Мадзя прибежала домой. В прихожей ее встретила мать; на лице пани Бжеской пылал яркий румянец, а глаза светились неописуемой нежностью. Минуту мать и дочь смотрели друг на друга: мать думала о том, что в недалеком будущем ей предстоит разлука с дочерью, а дочь недоумевала, по какому поводу мать так расчувствовалась.
   — Сними скорее шляпу, — дрожащими губами сказала докторша. — Круковский сделал тебе предложение.
   У Мадзи дух захватило и глаза раскрылись.
   — Что? — воскликнула она.
   — Ничего. Входи.
   Она легонько подтолкнула дочь к двери в гостиную, где около кресла стоял пан Круковский в мышиного цвета панталонах, с цветком в петлице, синими кругами под глазами и волосами более черными, чем обыкновенно. Узкой рукой в мышиного цвета перчатке он машинально дергал шнурок, на котором беспокойно крутился монокль.
   — Пусть она сама вам ответит, — сказала докторша пану Круковскому.
   — Сударыня, в ваших руках счастье моей жизни, — произнес с поклоном пан Круковский. Не успел он закончить эту сакраментальную фразу, как несносная память шепнула ему, что он повторяет ее девятый раз в своей жизни.
   Побледневшая Мадзя смотрела на него, просто ничего не понимая; она остолбенела на минуту, и в потрясенном ее уме мелькнула мысль, что это пан Круковский просит руки… ее матери.
   — Моя высшая и, признаюсь, самая смелая мечта… назвать вас своей женой, — пробормотал пан Людвик и снова поклонился.
   Мадзя молчала. До некоторой степени она была уже подготовлена к этой чести и все же, услышав предложение пана Круковского, подумала, что сходит с ума. Отвращение, страх и отчаяние — вот чувства, которые испытывала она в эту самую прекрасную минуту своей жизни.
   — Что ты скажешь на это, Мадзя? — озабоченно спросила докторша. — Пан Круковский просит твоей руки, — прибавила она.
   После минутной подавленности в Мадзе проснулась энергия. Лицо ее приняло строгое выражение, глаза сверкнули, и она ответила холодно, как взрослая:
   — Я, мама, ни за кого не пойду замуж.
   На этот раз побледнела мать. Ее поразил не столько смысл ответа, сколько тон и лицо дочери.
   — Не надо торопиться, — заметила она.
   — Я действительно был бы самым счастливым человеком… — прибавил пан Круковский.
   — Это мой окончательный ответ, мама, — сказала Мадзя таким тоном, который в устах милой девочки прозвучал презрительно.
   Пан Круковский почувствовал это благодаря своему горькому матримониальному опыту, да и трудно было усомниться в значении слов Мадзи. Он поклонился ниже, чем обыкновенно, а затем поднял голову выше, чем это было у него в обычае.
   — Простите, я ошибся, — ответил он. — Но после разговора, который состоялся у нас перед концертом, — последнее слово он подчеркнул, — я, сударыня, имел смелость полагать, что вы подаете мне… тень надежды…
   — Что это значит, Мадзя? — спросила мать.
   — Ах, ничего, сударыня! — торопливо прибавил пан Круковский. — Видимое дело, мне показалось. Простите, тысячу раз простите…
   И он вышел, раскланиваясь.
   Докторша опустилась на стул. Она сжала трясущиеся руки и помутившимися глазами смотрела на дверь, в которую вышел пан Круковский. На лице ее изображалась такая мука, что потрясенная Мадзя со слезами упала к ее ногам:
   — Не смотрите так, мамочка, и не сердитесь на меня! Клянусь, я не могла этого сделать, не могла, мама, не могла!..
   Докторша мягко отстранила дочь. Она со вздохом пожала плечами и спокойно произнесла:
   — Это что еще за сцена? Не хочешь замуж, неволить никто не станет. Да и поздно. Что говорить, ты независимая! Такой сделала тебя бабушка, так хочет отец, а мое слово всегда немного значило. Но знаешь ли ты, в каком мы положении?
   Мадзя в испуге подняла глаза.
   — Отец зарабатывает мало, так мало, что едва хватает на жизнь. Правда, Здислав от нас уже ничего не требует, но Зося еще в пансионе. Впрочем, не будем говорить о ней… Эмансипированные девушки могут не думать о младших членах семьи, что для них семья! Но сестре Круковского мы должны несколько сот рублей, которые придется немедленно вернуть.
   — Мама, ведь у меня бабушкины три тысячи. Возьмите из этих денег сколько нужно, отдайте долги, заплатите за Зосю… Возьмите себе все деньги!
   — Не знаю, дадут ли нам сейчас триста рублей, немного уж осталось от этих денег… Я думала, ты любишь своих родных, и платила из них за Здислава. Мы израсходовали больше двух тысяч, о чем я сейчас жалею…
   — Ах, не говорите так, мама! Вы очень хорошо сделали, что помогали Здиславу, очень хорошо… Из оставшихся денег вы вернете долг, а Зосю я возьму с собой в Варшаву, я займусь ею…
   — Ты? — воскликнула докторша. — Упаси бог! Довольно с нас одной эмансипированной дочери. Да если бы я потеряла так и другую, что бы осталось нам на старость?
   — Не говорите так, мама! — простонала Мадзя.
   Она повалилась матери в ноги и так жалобно зарыдала, что докторша смягчилась. Она подняла Мадзю, стала ее успокаивать, даже запечатлела на лбу дочери холодный поцелуй.
   — Ты неповинна в этом, бедное дитя! — сказала она. — Это проклятая эмансипация превращает вас в уродов…
   — Которые не хотят продаваться истасканным жуирам! Не так ли? — произнес вдруг отец, который уже некоторое время наблюдал из сада через окно эту сцену.
   Он вошел через стеклянную дверь в гостиную, обнял Мадзю и, с укором глядя на мать, сказал:
   — И не стыдно тебе, мать, девушки, у которой больше такта, чем у нас, стариков? Подумай, какой была бы наша жизнь, если бы нам пришлось смотреть на ее мученья с хилым мужем и его сестрой, полусумасшедшей старухой… Да ведь таким людям ты не отдала бы собаку, которая служила тебе несколько лет!
   — Такое богатство, Феликс…
   — Но душа-то человеческая дороже вашего богатства, — возразил доктор. — А вы об этом забываете, хотя два раза на дню молитесь об ее спасении.


Глава четырнадцатая

Отголоски предложения


   Выход пана Круковского на улицу после неудачного объяснения с Мадзей был подобен восхождению мученика на костер. Пан Людвик чувствовал, что он выше всего этого презренного мира, только на сердце у него лежала тяжесть, словно в груди он влек целые пуды взрывчатых веществ.
   Он был убежден, что его унизили, растоптали, словом, он был очень несчастен; и все же в сердце его кипело чувство, очень похожее на легкомысленную радость. Если бы два часа назад ему предложили на выбор: смерть или отказ Мадзи, он выбрал бы смерть. Но когда ему отказали, в пане Людвике проснулась дремлющая энергия, и он стал подсмеиваться. «Три Марии, — думал он, — две Станиславы, одна Катажина, одна Леокадия, а теперь… Магдалена! Ясное дело, не везет мне у женщин…»
   Потом он вспомнил, что уже лет пятнадцать живет у сестры из милости, что он ничто, что люди хоть и вежливы с ним, но смотрят на него с пренебрежением, и, сжав кулаки, пробормотал:
   — Надо покончить с этим раз навсегда!
   Поднимаясь на крыльцо и входя в прихожую, он с удовольствием прислушивался к звукам собственных шагов: такие они были решительные. Без колебаний взялся он за ручку двери, толкнул дверь и очутился лицом к лицу с сестрой.
   Больная дама поднесла к глазам лорнет и взглянула на брата. Ей показалось в это мгновение, что он как-то изменился. Мышиного цвета панталоны, панама в правой руке, снятая перчатка в левой, черная визитка, цветок в петлице и особенно лицо, дышавшее энергией, — все это произвело впечатление на экс-паралитичку. С удовлетворением оглядела она брата с головы до ног, подумала: «Он получил согласие!» — и только для формы спросила:
   — Ну?
   Это «ну?» в такую минуту показалось пану Круковскому нестерпимым издевательством. Как молния, пролетели в его мозгу мысли о капризах сестры, о всех унижениях, каким она его подвергала, о всем его смешном ничтожестве, которое и жалости уже не возбуждало. Он взмахнул руками, повалился на диван и разразился такими рыданиями, что в комнату вбежал слуга, а за ним кухарка.
   Больная вскочила. Ей пришло в голову, что брат играл в карты и проигрался.
   — Пошли прочь! — крикнула она прислуге и, подойдя к брату, грозно спросила: — Людвик, что это значит?
   — Мне отказали! — прорыдал более чем совершеннолетний мужчина.
   — Так ты сделал предложение?
   — Да.
   — Зачем? Не мог подождать, пока я улажу все дело? Тебе непременно надо было доказать, что ты не думаешь обо мне?
   Она оборвала речь, потому что пан Людвик перестал плакать и как будто лишился чувств. Руки у него повисли, голова упала на валик дивана.
   — Ну-ну! — прикрикнула на него сестра, но, видя, что это не помогает, позвала прислугу.
   Графин воды и полфлакона одеколона привели пана Людвика в чувство. Больная дама обрела необыкновенную упругость во всех членах и, сжав губы, помогала перенести брата на постель, а затем послала за доктором Бжозовским.
   Пан Людвик лишился чувств и при докторе, причем обморок был такой глубокий, что Бжозовский испугался. Он обложил пациента горчичниками и бутылками и не разрешил ему целую неделю вставать с постели. Экс-паралитичка день и ночь ухаживала за братом, а у парнишки, который помогал ей, вспухли обе щеки.
   На восьмой день пан Людвик облачился в халат и прогулялся по саду. Потом он достал из-под вышитого чехольчика скрипку, и тихо, как шелест крыльев мотылька, из-под его пальцев поплыла та самая баркаролла, которую он когда-то играл под аккомпанемент панны Евфемии, та самая баркаролла, за исполнение которой он сорвал на концерте столько аплодисментов.
   В тот же день экс-паралитичка увела доктора в самую дальнюю комнату и спросила, чем, собственно, болен ее брат.
   Бжозовский поднял брови и начал перечислять по пунктам, а так как сидели они рядышком, то после каждого пункта он хлопал даму по коленке.
   — Сударыня, во-первых, ваш брат, истощен, он должен отдохнуть и рассеяться…
   — Да ведь он все время это делает.
   — Превосходно! Сударыня, во-вторых, ваш брат, страдает тяжелым нервным расстройством, что вызвано, быть может, не столько собственными огорчениями, сколько тем, что у вас самих расстроены нервы. Постоянное общение с таким нервным человеком не могло не отразиться и на нем…
   — Но, дорогой доктор…
   — Сударыня, — прервал больную даму Бжозовский, снова хлопнув ее по коленке, — вы вольны поступать, как вам угодно, а я скажу то, чему учит медицина. Для того чтобы поправиться, ваш брат должен переменить обстановку и образ жизни, непременно! Поэтому его лучше всего отправить путешествовать.
   — Никогда! — прервала его больная дама.
   — Как вам угодно, сударыня, — ответил доктор и снова хлопнул ее по коленке.
   — А что, если его женить? — спросила дама.
   — Можно. Только жена пана Людвика должна быть женщиной спокойной, чуткой, тактичной. Ну, и не из молоденьких, потому что эти молоденькие не для нас.
   — Найдем такую, — ответила дама.
   — Что ж, поищите, да не откладывайте дело в долгий ящик. Но самое главное, дайте ему, сударыня, немного воли.
   — Как? Неужели вы думаете…
   — Я ничего не думаю, я уверен, что вы деспотически властвуете над ним. Женщины от мужской тирании проливают слезы, а мужчины от женской тирании хворают, глупеют, становятся беспомощными, деморализуются.
   — Вы говорите дерзости, сударь! Спасибо за такие советы!
   — Я не просил вас звать меня. Я не люблю отнимать у Бжеского его немногочисленных пациентов. Но раз меня вызвали, я говорю то, что вижу, это мой долг! Если бы пан Круковский сумел оседлать вас, сударыня, так, как вы его, вы оба были бы здоровы.
   После этого поучения больная дама расплакалась, изругала Бжозовского, но дала ему три рубля. Доктор взял три рубля, изругал ее еще похлеще, и они расстались довольные друг другом.
   Когда Бжозовский вышел, натыкаясь на мебель и напяливая еще в комнате шляпу, больная дама со вздохом подумала:
   «Да, если бы Людвик был похож на него!»
   Все восемь дней болезни пана Круковского в высших кругах иксиновского общества кипели сплетни. Никакое электричество не в состоянии с такой скоростью пронестись по проводам, с какой слух о новом отказе, полученном паном Людвиком, облетел весь город.
   Разумеется, сразу образовались две партии. Ксендз говорил, что Мадзя бескорыстное существо, майор называл ее благородной девушкой, а пан Ментлевич считал божеством, у ног которого должен лежать во прахе весь мир. Но супруга пана нотариуса, заседательша и их приятельницы были о Мадзе несколько иного мнения, которое пан аптекарь, фасуя порошки и закупоривая пузырьки, формулировал следующим образом:
   — А что, не говорил я, что панна Бжеская заплатит боком за дружбу с бродячими актерами? Пока надо было строить глазки, наряжаться да устраивать концерты, она блистала в Иксинове. А когда дело дошло до брака… фи-фи! она не может… Вот как, милостивые государи, обстоит дело с нашими эмансипированными: начинается с теории, а там фи-фи!
   Во время одного такого разговора супруга пана нотариуса, скромно потупя взор, бросила:
   — Ах, какой вы злой! Ну, можно ли говорить такие вещи о… барышнях?
   Аптекарь удивился; правда, он хотел прослыть натурой демонической и пессимистом, но в своих суждениях о поведении Мадзи опирался на приговор супруги пана нотариуса.
   После этого небольшого инцидента между почтенными семействами пана нотариуса и пана аптекаря пробежала черная кошка. Аптекарь перестал вдруг интересоваться Мадзей, зато завел разговоры о местечковых интригах.
   — Хо-хо! — говорил он жене. — Хотели бабы сделать из меня мех, чтобы раздувать сплетни. Шалишь, брат, раненько надо встать тому, кто думает обвести меня вокруг пальца. Не на такого напали!..
   Все эти тяжелые дни Мадзя почти не показывалась на улице: готовясь руководить школой в Иксинове, она с утра до поздней ночи просиживала за учебниками для начальной школы и просматривала свои тетради за младшие классы. Доктор Бжеский с невозмутимым спокойствием посещал или принимал больных, а докторша немного поблекла и, быть может, плакала по ночам, но Мадзю не упрекала. За день они с дочерью обменивались едва двумя-тремя словами. Не то чтобы они сердились друг на друга, нет, но обе чувствовали, что вместе им как-то не по себе.
   Если бы кому-нибудь из них грозила опасность, и мать и дочь пожертвовали бы жизнью друг за друга. Но жить под одной кровлей им было все тяжелей: между ними встала тень бабушки, продолжительная разлука, пансион пани Ляттер, разница в возрасте и главное — разница в понятиях. Никто не убедил бы докторшу, что Мадзя не глаз ее, не сердце, не мозг, словом, не неотъемлемая и важная частица ее существа, что у них с дочерью не может быть одна душа. А тем временем Мадзя все яснее ощущала свою независимость, чувствовала, что у нее своя душа, от которой она не отречется ни за что на свете.
   С той минуты, как она отказала пану Круковскому, Мадзе казалось, что она чужая в родительском доме. Она чувствовала себя так, точно села на шею людям порядочным, но бедным. За обедом она боялась есть, каждый кусок казался ей словно украденным. Иногда она машинально говорила «спасибо», когда ей пододвигали блюдо, а однажды у нее началось сердцебиение, когда ложка со звоном упала у нее на стол. Никто ее не видел, когда она работала у себя в комнате, и все же она старалась занимать как можно меньше места на столике, сидела на краешке стула, затаив дыхание, чтобы не отнимать воздуха у дорогих родителей, которых она так обидела.
   Одного ее слова было достаточно, чтобы избавить их от трудов и забот, обеспечить им сытую старость, а — она не сказала его! А ведь она так сочувствует чужому горю, так способна на самопожертвование! Ах, и сегодня, в любую минуту, она отдала бы жизнь за них, почему же у нее не требуют жизни, а хотят, чтобы она отдалась человеку, который как муж ей противен?
   Вообще Мадзе казалось теперь, что замужество компрометирует женщину. Всякий мужчина пробуждал в ней чувство такого непобедимого стыда, что она превозмогла бы это чувство только ради одного — ради пана Казимежа Норского. Но когда это первый раз пришло ей в голову, она заплакала, а потом упала на колени и с трепетом стала молиться; ей казалось, что она грязная развратница, которую люди должны заклеймить, а бог наказать.
   Девичьим сердцам случается впадать в такое заблужденье.
   А тем временем в городе самые почтенные дамы рассказывали, что Мадзя, видно, далеко, очень далеко зашла со своей эмансипацией, раз отвергла такую блестящую партию, как пан Людвик Круковский. Правда, пану Людвику не повезло и у других невест, но это были богатые невесты, шляхтянки. Дочка лекаря, и даже заседателя, аптекаря или нотариуса не совершила бы такого безрассудного поступка без особо важных причин.
   Болезнь пана Круковского вызывала живое сочувствие главным образом у иксиновских дам почтенного возраста. Рассказывали, что, когда пан Круковский в тот роковой час возвращался из дома пана Бжеского, он был как каменный, что он наткнулся на телегу с овсом и не ответил на поклон пану нотариусу. «Как автомат!» Описывали, как он разрыдался и плакал чуть не пять часов кряду так, что отголоски рыданий доносились даже до старого постоялого двора. Говорили, что злосчастный пан Людвик каждый день падает без чувств и давно бы умер, если бы Бжозовский не прилагал нечеловеческих усилий для его спасения.
   — Да, да, — толковала супруга пана нотариуса жене помощника, — он или с ума сойдет, или получит размягчение мозга, а нет, так болезнь спинного мозга. Так или иначе его сестра продаст дом и сад, вынет из ипотек капиталы и увезет страдальца куда-нибудь за границу. В такую глушь, в такой медвежий угол, где бы даже не знали об Иксинове.
   Слушая эти россказни с важностью, приличествующей его положению, нотариус строил такие мины, которые должны были означать, что трудно, однако же, будет найти такое место, куда не дошел бы слух об Иксинове.
   — Ах, какое это горе для Фемци! — говорила его супруга. — Ведь если бы не приехала эта… панна Магдалена, Круковский непременно бы на ней женился. Между ними была такая симпатия, а теперь!..
   — Да, но Цинадровский был там лишним, — вмешался нотариус.
   — Мой милый, что означает это твое «там»? — повысила голос супруга. — Что он вздыхал по ней? Любой из вас вздыхает по любой красавице…
   — Цинадровский по вечерам слоняется около дома заседателя, — сказал нотариус.
   — Ну и что же? Он волен слоняться даже около костела. Не повторяй, пожалуйста, сплетен, ты меня сердишь.
   Нотариус умолк, однако состроил такую мину, которая могла означать, что его удивляет отвращение супруги к сплетням. Так по крайней мере поняла его супруга, и настроение у нее испортилось.


Глава пятнадцатая

Прогулки на кладбище


   На пятый день болезни пана Круковского Мадзя незадолго до захода солнца прогуливалась в саду. Вдруг по ту сторону забора мелькнула фуражка с кокардой, и через минуту около куста малины упало письмо.
   — От панны Евфемии, — прошептал кто-то за забором.
   Мадзя и испугалась немного и рассердилась на странного посланца, но письмо подняла и прочитала.
   На нем снова были два целующихся голубка, однако на этот раз неперечеркнутые.
   «Моя бесценная, святая, единственная подруга! Сегодня после захода солнца приходи на кладбище, я буду ждать тебя там с неописуемой тоской. Умоляю, не откажи мне в этой просьбе, речь идет о важном деле».
   Далее следовала вычеркнутая фраза: «Быть может, о жизни двух существ», — и подпись: «Твоя навеки Евфемия».
   Через полчаса Мадзя, у которой уже никто не спрашивал, куда она идет, была на указанном месте.