Страница:
развернутый в некотором роде на фаустовских мотивах. Одним из примеров
современной адаптации "Фауста" Гете является "Доктор Фаустус", своеобразную
адаптацию на "Поэзию и правду" Гете представляет "Феликс Круль". А "Лотта в
Веймаре" полностью посвящается проблеме Гете, его рецепции и феномену Гете.
В 1932 году Т. Манн заявил: "Да, я любил Гете с юности, почему мне не
сказать об этом здесь и сегодня, с той любовью, в которой было высочайшее
перевоплощение симпатии, приятие собственного "я" в его перевоплощении, в
совершенствовании и идеальности".
Как все великие модернисты, Манн был "человеком мира", прежде всего в
том смысле, что блестяще владел всем "корпусом" мировой культуры, изучал
творчество многих ее деятелей.
В своих эссе и докладах (речах, выступлениях и т.д.) Т. Манн
рассматривает такие литературные памятники и писателей средних веков, как
"Муспилли", "Песнь о Нибелун-гах", "Песнь о Роланде", Гартман фон Ауэ,
Вольфрам фон Эшенбах, Готфрид Штрасбургский, Вальтер фон дер Фогел-вейде,
Фрауэнлоб. Рассуждает о таких представителях эпохи Возрождения, как Эразм
Роттердамский, Ульрих Гуттен, Меланхтон; характеризует мейстерзингера XVI
века Ганса Сакса, народную книгу этого же столетия - "История доктора
Иоганна Фауста", писателя XVII века Гриммельсхаузе-на; писателей XVIII века:
Готшеда, Эвальда фон Клейста, Клопштока, Мюзеуса, Бюргера, Виланда, Гердера,
Хельти; авторов XVIII-XIX веков Коцебу, Гельдерлина, Жан-Поля,
Юнг-Штиллинга; романтиков: Фр. и А. В. Шлегелей, Новали-са, Людвига Тика,
Фуке, Адама Мюллера, Вакенродера, Ахи-
ма, Арнима, Брентано, Ейхендорфа, Герреса, братьев Гримм, Гофмана,
Людвига Уланда, Юстинуса Кернера, поэта XIX века Эдуарда Мерике; а также
других известных и менее известных писателей этого столетия: Георга Бюхнера,
Э. М. Арн-дта, Грильпарцера, Кристиана Фридриха Геббеля, И. Гот-тгельфа,
Берне, Гейбеля, Иммермана, Карла Гуцкова, Пауля Гейзе, Георга Гервега.
Не только романы, но и эссеистика Манна во многом автобиографична: в
облике великих деятелей культуры он неизменно подчеркивает человеческие
качества, которыми обладает сам. Говоря о самоидентификации писателя с
героями его творений и предшественниками, нельзя пройти мимо фигуры Лютера.
Хотя в одном из писем он называет себя больше Эразмом, чем Лютером, по
свидетельству Ленерта, можно назвать "тайным автопортретом" все, что Манн
написал о Лютере.
И в литературной критике, и в художественных произведениях Томас Манн
широко пользовался методом скрытого цитирования, "монтажа", порой коллажа.
Мне представляется, что это относится к числу крупных достоинств его прозы и
"придает ей многоаспектность, "объемность". Хотя дело нередко доходило до
обвинений в плагиате, великий писатель отличается от малого прежде всего
тем, что отказывается от притязаний сказать все самому. Может быть, кому-то
и по душе индивидуальность, "не запятнанная" влияниями, но мне
представляется, что именно из них соткана вся великая литература, да и
творчество вообще. Возможно, высшая задача писателя заключается именно в
том, чтобы всем "дать слово", чтобы сквозь ажурную ткань текста просвечивали
лица великих творцов культуры.
Кстати, сам Манн и не пытался скрывать заимствований, видя в них
специфику своего творческого метода, собственную "укорененность" в немецкой
традиции, плоды "наставничества" совокупной мировой литературы, след
Шекспира в собственном творчестве.
Защищая в очень ранней статье, получившей широкую известность - "Бильзе
и я" (1906 г.), свое право использовать сведения, факты, события,
непосредственно взятые из жизни, - то, что применительно к поздним романам
Т. Манна, особенно к "Доктору Фаустусу", - будет постоянно именоваться
"монтажом", - Т. Манн поднимает вопрос о месте изобретательства, выдумки в
мировой литературе.
Оперируя именами Тургенева, Шиллера, Вагнера, Т. Манн пытается
обосновать право писателя черпать материал для своих произведений как из
реальной жизни, так и из книг,
статей, хроник и т.д. В качестве главного аргумента привлекается "самое
необычайное явление во всей истории поэтического творчества - Шекспир",
который, обладая "всем на свете", обладал и даром изобретательства, но
предпочитал находить, а не изобретать, "смиряться перед данным", как говорит
Т. Манн, так как для поэта "конкретный материал, маскарад сюжета - ничто, а
душа, одухотворение - все". Легко заметить, что уже в этом первом
высказывании Т. Манн открывает и подчеркивает в Шекспире то, что созвучно
его собственным тогдашним мыслям и - что важно - его творческой манере.
История - это то, что произошло и что продолжает происходить во
времени. А тем самым она является напластованием над почвой, на которой мы
стоим.
Т. Манн
Генри Миллер как-то сказал, что Томас Манн - только уверенный
ремесленник, ломовая лошадь, тянущая повозку с неистовым старанием. В этих
словах подвижничество и эрудиция великого немца умаляются его
старомодностью, консерватизмом, устарелостью. Справедлив ли упрек?
Действительно ли - последний из могикан? При всей воле к ценностям
гуманизма, при всех попытках "удержаться в рамках традиции", Манн - мост,
промежуточное звено между иллюзиями прошлых веков и безнадежностью
агонизирующего, апокалиптического времени мировых войн и концентрационных
лагерей. Как всякий нормальный человек, он не мог принять надвигающийся
апокалипсис, строя внутреннюю защиту по правилам Лоренцо Баллы, Дидро или
Канта. Но Шопенгауэр и Ницше уже мощно вторглись в его жизнь - я уж не
говорю о реалиях нацизма и тоталитаризма...
Я бы не стал упрекать великого писателя в художественном синтезе:
трудно, почти невозможно поддерживать высочайший уровень интеллектуализма
"собственным умом". Большинство гениев не притязало на право все сказать
самим: "Нет мысли маломальской, которой бы не знали до тебя", - восклицает
Мефистофель. Серьезная литературная работа немыслима без штудий, без работы
с мировой литературой. Сам Томас Манн утверждал, что "величайшие поэты
никогда в жизни не сочиняли, они лишь заполняли и воплощали заново силой
своей души дошедшее до них" - за примерами ходить недалеко: Шекспир,
Мильтон, Гете, Пушкин... Технику эпического монтажа, коллажа широко ис-
пользовали Достоевский, Джойс, Йитс, Деблин, большинство авторов
современного интеллектуального романа. Конечно, Манн - мастер мозаики, но,
прежде всего, - виртуоз слова, придающий партитуре необыкновенное,
неповторимое звучание.
Выйдя из декаданса, из его хронистов и аналитиков, влекомый постоянной
жаждой нового, Манн нес в своем сердце освободительную волю к самоотречению
- но при всем своем стремлении превзойти самого себя добиться этого так и не
смог.
Манн по-джойсовски неисторичен, доказательство этому - Иосиф.
Перенесение действия романа в глубь времен свидетельствует не о вере в
социальный прогресс, а о безвременности прогресса, во все времена
реализующегося через великих одиночек. Другое дело, Манн верит, что личности
всегда были и всегда есть и что лишь с ними связана надежда превозмочь
жвачность массы, а у Джойса нет и этой ненадежной веры-соломинки. Впрочем, в
христоподобном Иосифе Манн отдает должное и юнгианскому началу - обширному
коллективно-бессознательному, развертывающемуся в Иосифе так же, как и в его
братьях. Колодец, помимо, прочего, - еще и подсознание, где человек
встречается со смертью, он же - и ожидающая его вечность, и память,
сохраняющая прохождение через смерть.
Пытаясь противопоставить джойсовской бессмысленности истории ее
манновскую осмысленность, раскрывающуюся в культуре, мы упрощаем Манна,
пытаемся вычленить из его плюрализма выгоду для себя. Сам Манн видит в
богоискательстве (обожествлении человека или очеловечивании Бога) -
выделение "я" из "мы". Иосиф отличается от братьев индивидуализмом,
личностностью, внутренней свободой, и сам факт, что он уже обладает этими
качествами, а современная фашизированная масса - нет, говорит не о торжестве
человека, а об опасности, миной заложенной под культуру. Культура, смысл
культуры - не прогресс, а извечная повторяемость Иосифов, с одной стороны, и
"братства" - с другой. Дабы на сей счет не было превратного мнения, Манн
многократно подчеркивает повторяемость истории: Каин - Авель, Исаак -
Измаил, Исав - Иаков, братья - Иосиф, история Авраама и Сарры - Исаака и
Ревекки, повторение Иосифом истории Иакова и т.д. до бесконечности. Как и у
Джойса, у Манна все то же вращение мира: "и они бывают отцом и сыном, и эти
два несходных, красный и благословенный; и сын оскопляет отца или отец
закалывает сына. Но иной раз они бывают братьями, как Сет и Усир, как Сим и
Хам, и случится, что они втроем, как мы видим, образуют во плоти две пары: с
одной стороны, пару "отец - сын", а с другой стороны пару "брат-брат".
Измаил, дикий осел, стоит между Авраамом и Исааком. Для первого он сын с
серпом, для второго - красный брат".
Можно лицемерить и лгать в поисках отличий между дурной бесконечностью
истории и вечным обновлением, но правда в том, что для обоих творцов -
Джойса и Манна - история суть и вечная сущность, и типическое обобщение.
Недаром манновский символ истории, Елиезер, отождествляет себя с другим
Елиезером - слугой Авраама и со всеми другими Елиезерами - слугами предков
Иосифа. В "Елиезере вообще", говорит Манн, мифическое переходит в типическое
(это явление откровенной идентификации, которое сопутствует явлению
подражания или преемственности). Лунная грамматика - не что иное, как
иррациональная, темная, мистическая стихия неизменности, проступающая сквозь
тонкий флер кажущихся изменений...
Так в чем Джойс отличается от Манна?
Сравниваясь с Джойсом и Пикассо, Томас Манн считал себя плоским
традиционалистом. Пауль Вест противопоставлял Манна и Джойса в духе Ницше:
Если Рабле, Пушкин и, скажем, Джойс дионисийские писатели, с внезапным
приступом духовной и словотворческой энергии, то в отношении Томаса Манна,
Джеймса и Пруста у нас создается впечатление, будто они всегда пишут по
плану, всегда подчиняют момент вдохновения холодному разуму; одним словом,
они аполлоновские писатели.
Поглощая книги о Джойсе, сравнивая его с собой, Манн проводит
водораздел - уже по музыкальным пристрастиям. Джойса он ставит рядом с
Шенбергом: "С точки зрения классически-реалистического ума Джойс
представляет собой тот же протест, что и Шенберг и иже с ними". Р. Эгри
предпринял оригинальную попытку уподобления самого Джойса Адриану Леверкюну.
В таком сопоставлении также сказывается разделение Джойса и Манна по уже
упомянутой линии Дионис - Аполлон.
Конечно, можно, как Брох, усомниться в мифологичности манновского
Иакова или джойсовского Блума, ибо они - не фигуры утешения и не символы
религии. Но почему Брох усомнился? Он усомнился потому, что связывал миф с
позитивной верой: чтобы создать миф, необходимо остановить распад ценностей
мира и сосредоточить ценности вокруг веры. Но разве это исчерпывает миф?
Кстати, неверие - тоже вера и часто не менее плодоносящая и творческая:
скажем, неверие в человека, творящее его.
Сам Манн усматривал близость к Джойсу в ироничности, опоре на пародию.
Персонажи Джойса и Манна лишены одномерности, присущей героям наших
"инженеров человеческих душ", как все его творчество - того духа
противостояния и ниспровержения, который приписывают ему наши служивые.
Может ли быть плодотворной и производительной критика художника, основанная
на выдергивании из брюссельских кружевов, сплетенных из многочисленных нитей
влияний, духовного наследия немецких романтиков, Шопенгауэра, Ницше,
Киркегора и т.д.?
Томасу Манну принадлежит замечательная мысль, гневно отвергающая
"раскаянье" душителей и фальсификаторов немецкой культуры: "В моих глазах
книги, напечатанные в Германии с 1933 года до 1945, хуже, чем просто
бессмысленные, их невозможно взять в руки, они источают запах крови и
позора". Но те, по крайней мере, раскаялись, а эти?..
Мы тужимся сделать из Манна плоского реалиста в духе Драйзера, но все в
нем, почти все, вплоть до наиреальнейшей Шарлотты Кестнер, есть травести
мифического прототипа. Даже в жизнь реального Гете он вносил мифологический
элемент. Но не в мифологизации дело: его мировоззрение, его пристрастие к
философии жизни и к иронии, его многозначность, виртуозная техника,
зашифрованность, глубина - все ставит Иосифа рядом с Улиссом, Ганса Касторпа
рядом с Дедалом и Волшебную гору - с модернистским Утраченным временем -
пусть не Джойса, но Пруста.
Кстати, у Кафки тоже была своя "волшебная гора" - в жизни: в татранских
Матлиарах, где лечился от туберкулеза, он оказался погруженным в ту же
атмосферу, что и Ганс Касторп.
По словам Р. Фаези, Волшебная гора - новая "Одиссея", со своими Сциллой
и Харибдой, со своей Цирцеей в лице Клавдии Шоша, с нисхождением в "царство
мертвых, это "Одиссея" духовных, а не географических приключений, странствие
в мире философии и этики, странствие без цели, ибо духовные блуждания вечны.
Потому-то Ганс Касторп (и автор) не стремятся к окончательному пристанищу,
не хотят "попасть домой".
У Джойса и Манна романные сюжеты - лишь декорации виртуозного
психологизма, "мысли и анализа", "странствий духа" в метафизическом мире.
Философская насыщенность мысли, афористичность, художественность потоков
сознания, столкновение идей, высокая степень духовного накала, обилие
культурных реминисценций, перспективизм, тончайшая ироничность - все это
сближает романы-притчи двух идущих своими путями мифотвор-цев XX века.
Как и Джойс, Томас Манн не приемлет натурализма, объективизма и
рационализма, чуждых эстетике Гете:
Глаза мои, всюду,
Расширив зрачки,
Вы видели чудо,
Всему вопреки.
"Объективные", "абсолютные" истины статичны, в них нет будущего. Истины
не "объективны", а человечны. Но, снова-таки, в духе Гете, надо чем-то быть,
чтобы что-либо создать. Внутренняя мощь гения - единственный эстетический и
ценностный критерий, ибо, опять по Гете, природа каждому является в его
собственном обличий.
Познавать, считал Томас Манн, значит, подчинять наблюдения идее,
всецело завладевшей художником. Познание - творчество, личная перспектива,
самоанализ, самовыражение, обновление, переоценка, неисчерпаемость средств и
форм...
Он и сам чувствовал свою пограничность и называл себя одним из
завершающих: "Таков мой традиционализм, который сочетается с
экспериментированием, - в этом, видимо, есть нечто, характерное для нашей
переходной эпохи".
А разве вся атмосфера Волшебной горы - не немилосердный дух распада с
остановившимся временем? -
Это была жизнь без времени, жизнь без забот и без надежд,
загнивающее... распутство, словом, - мертвая жизнь.
Волшебная гора имеет даже свою Вальпургиеву - карнавальную - ночь, этот
Хоровод живых мертвецов и символов одновременно. Да, Ганса Касторпа,
искусственным образом изолированного от жизни равнины, окружают не просто
живые люди, а символы и не просто символы, а его собственные ино-лики,
ведущие борьбу за его душу. Чем не Дедалус?
Джойса и Манна объединяет очень многое. - Автобиографичность: все их
герои - частички их личности, их внутренние противоречия, переживания,
страсти, страхи, сомнения. Буденнбро-ки, Тонио Крегер, Королевское
высочество, У пророка так же насыщены фактами жизни Манна, как Портрет или
Улисс - Джойса. Оба почти всегда пишут исто-
рию своей семьи, своей родины и у обоих автобиографический пафос
обращается в пафос человеческий. Оба в своих этически-исповедальных книгах
судят не других, но преже всего - самих себя, будь то проявления животной
разнузданности Дедала или бессильный гуманизм Цейтблома.
То же преодоление - у Джойса: идеалов ирландского национализма и
католицизма, у Манна: наследия философии жизни. - Преодоление, имевшее не
меньшее значение, чем сами эти влияния.
То же неразрывное сочетание мифического с философским, так что Улисс и
Иосиф - это целые философские системы, опирающиеся не только на древнюю
культуру или историю религии, но и на наисовременнейшую философию и науку,
вплоть до аналитической психологии.
Та же асоциальность, роднящая новую, творческую мифологию с
искренностью старой - от наивной архаики Гильгамеша до рыцарской
антиидеологичности Парцифаля.
То же одухотворение материального, сближение божественного и
природного, тот же христианско-гетеанский пантеизм, придающий вере и неверию
человечность и теплоту жизни.
Та же виртуозная медлительность действия, та же интеллектуальная
сложность, разве что по-иному зашифрованная, но одинаково многомерная. То же
тончайшее, хотя и такое разное, художественное мастерство.
Как Джойс и Музиль, Томас Манн много размышлял о размывании границ
между физикой и метафизикой и в собственном творчестве пытался синтезировать
точность и красоту. Он имел право заявить, что медицина и музыка сопредельны
его художественному творчеству. Что до философии, то она вплетена в
художественную ткань его произведений вместе с мифом, этическими учениями и
цитатами всех когда-либо живших мудрецов.
Разве роман об Иосифе более доступен, чем Улисс? Если глубинные пласты
Улисса можно не понять, хотя не почувствовать их невозможно, то за
перипетиями Иосифа много ли читателей ощутит нечто большее, чем хождения
Синдбада-морехода?
На творчество того и другого неизгладимый отпечаток наложило
непроходящее сомнение, желание узнать, нет ли исконной и вечной связи между
природой и злом и осуществима ли вообще гармония между духом и телом. Оба
однозначно не отвечают
на эти адские вопросы, но само состояние постоянного мучения в поиске
ответа и есть свидетельство боли, без которой невозможно выздоровление.
Поистине, в том, что искусство завязло, отяжелело и само глумится над
собой, что восстало так непосильно и горемычный человек не знает, куда же
ему податься, в том, други и братья, виною время... Вместо того, чтоб
разумно печься о нуждах человека, о том, чтобы людям лучше жилось на земле и
средь них установился порядок, который дал бы прекрасным человеческим
творениям вновь почувствовать под собой почву и честно вжиться в
человеческий обиход, иной сворачивает с прямой дороги и предается
сатанинским неистовствам.
Разве сам Манн не работал в духе Дедала - с его мифом и лабораторией, с
его "сделанностью" художественной ткани, с его виртуозностью техники и
изощренности слова, - оставаясь, однако, в рамках старой романной традиции?
И разве эта традиционность - не остатки традиции, не дань нового мэтра
старым? Просто Манну не хватило духа отбросить заодно со старым содержанием
и старую форму. Но разве Джойса сегодня не обвиняют в том же - в
нерешительности ломки традиций?
Да, искусство обоих несет на себе следы "сделанности". И там, и здесь -
чисто модернистский монтаж, даже коллаж. В Докторе Фаустусе прямо
отвергается потребность в якобы реалистической иллюзии. Наивность ушла в
прошлое, читатель достаточно искушен, ему не нужны подделки под реальность,
имитация действительности, современный китч - ему требуется
интеллектуальность, глубина, подтекст, для которых слова - только
строительный материал, не больше. В двух разных манерах - псевдостарой и
ультрановаторской - они, Джойс и Манн, ставят ту же задачу и достигают той
же цели. Отсюда музыкальный конструктивизм Доктора Фаустуса, его полифония и
многомерность.
Их соединяет и главное художественное средство - символ. Говоря о своем
любимом герое, Манн подчеркивал, что он лишен внешнего вида, зримости,
телесности. Индивидуализация - о как бы это было легко! Но конкретизация
грозит принизить и опошлить духовный план с его символичностью и
многозначительностью.
Тот и другой - глубоко и много впитывающие губки, нет - трубки,
пропустившие через себя воды культуры и накопившие на своих стенках ее соли.
Интеллектуальный синтезатор и глубокий знаток культуры, основоположник
аналитической художе-
ственности, Манн не просто черпает идеи из огромного числа источников,
но сплетает воедино, казалось бы, несовместимые нити. Здесь та же
невероятная, неисчерпаемая книжность: Библия, Коран, каббала, мидрашистские
традиции, платоническая и гностическая литература, синкретические
эзотерические учения, мифология Египта, Вавилона, Финикии, патристика,
севе-ро-немецкое бюргерское искусство, Лютер, Гете, Шопенгауэр, Вагнер,
Ницше, Винклер, Ензен, Фрейзер, Фрейд, Бахофен, Кассирер, Леви-Брюль,
Кереньи...
Волшебная гора - квинтэссенция духовной жизни Европы, впитавшая в себя
Бэлпингтона Блэпского и Последнюю главу, живых людей, таких как Бетке, и
мифологических персонажей, Вальпургиеву ночь и предвоенную зарю, современную
философию и психологию человеческих вожделений.
Можно сказать так: это не просто впитывание идей и техник, но
переработка опыта гениальных личностей, их "высокое переписывание".
Доктор Фаустус был задуман как энциклопедия культуры, охватывающая все
явления европейской истории, музыки, философии, литературы. В сферу охвата
попали Бетховен, Вагнер, Гуго Вольф, Брамс, Шенберг, Стравинский,
Чайковский, Данте, Шекспир, Брентано, Гете, Ницше, Стефане Георге, Верлен,
Киркегор, Достоевский. Сама проблематика романа предвосхищена Чапеком в
Жизни и творчестве композитора Ф о л т ы н а.
С Гонкуром (Рене Мопрэн) Манна сближает психологичность и
архитектоника, с Толстым - повествовательная мощь и радость созидания, с
Глюком и Рихардом Вагнером - самоанализ творческого процесса, эта необоримая
потребность писать о своих собственных произведениях, объясняя их замысел и
смысл. У Леверкюна есть предтеча - гофмановский Крейслер:
сверхчеловек-изгой, неизбежное страдание величия.
Размышление аполитичного как бы продолжение Дневника писателя
Достоевского, это относится и к форме философско-исторического эссе и к
образу мысли автора, гребущего против течения и одновременно защищающего
консервативные устои. Именно - продолжение, в котором, утверждая
национальные чаяния и идеалы, автор парадоксальным образом очищается,
освобождается от них. Типичный представитель бюргерской культуры, Манн
усвоил у нее сильно развитое чувство долга, любовь к традиции и порядку,
умение держать слово и обуздывать порывы.
Но унаследовав лучшее в культуре аристократического реализма,
величайшим представителем которой был бюргер Гете, Томас Манн не был чужд и
либеральных тенденций, порой перерастающих в утопию. Волею судьбы и фюрера
его плюрализм нередко смахивал на эклектику, но на самом деле он был весьма
последователен: просто на мировой линии его развития, в отличие от
Веймарского Мудреца или Ирландского Гомера, сильнее сказалось
апокалиптическое воздействие времени. Это шаткое объяснение: катаклизмы
обостряют видение, его же развитие происходило от рассуждений аполитичного к
порой терпимому отношению к полярной форме тоталитаризма, я имею в виду -
нас. Если принять во внимание его проницательность и ненависть к фашизму,
это кажется непостижимым.
У Манна есть вещи, полностью созвучные Джойсу. В Смерти в Венеции тоже
нет переходов между высокой культурой и варварством. "Как медленно, с какими
усилиями поднимается человек вверх к добру и светлой мысли и как быстро,
катастрофично идет процесс деградации". Чтобы создать духовную культуру,
нужна вечность, чтобы разрушить ее - миг. Для чего же нужен реалисту и
гуманисту Манну Ашенбах? Для того же, для чего декаденту Джойсу Блум: чтобы
"открыть люки в подспудную область человеческой личности и осветить ее
факелом знания. Это не изменит характера сил, действующих в подполье
бессознательного, но облегчит нам борьбу с ними". (В. Д. Днепров).
Улисса, Вол шебную гору и Доктора Фаустуса связывает слишком многое:
начиная от композиционной структуры, построенной на лейтмотивах, ассоциациях
и реминисценциях, и кончая ритуальными моделями, мифологемами,
материализацией душевных импульсов и культом музыки - вплоть до попыток
имитировать словесными средствами музыкальную форму, а также широкое
использование вагаеровскои техники контрапункта, одновременного движения
нескольких самостоятельных тем.
Те же персонажи-маски со всей их текучестью и размытостью во времени,
та же музыкальность (обоих называли музыкантами среди писателей), та же
поэтика мифа, вскрывающая вневременную сущность человека и его истории, то
же погружение во вне-исторические глубины подсознания, та же цикличность и
релятивность времени:
Т. Манн:
Если движение, которым измеряется время, совершается по кругу и
замкнуто в себе, то и движение, изменение,
все равно что покой и неподвижность; ведь "прежде" постоянно
повторяется в "теперь", "там" - в "здесь".
Вот отчего почвенные люди ликуют и пляшут вокруг костров, они делают
современной адаптации "Фауста" Гете является "Доктор Фаустус", своеобразную
адаптацию на "Поэзию и правду" Гете представляет "Феликс Круль". А "Лотта в
Веймаре" полностью посвящается проблеме Гете, его рецепции и феномену Гете.
В 1932 году Т. Манн заявил: "Да, я любил Гете с юности, почему мне не
сказать об этом здесь и сегодня, с той любовью, в которой было высочайшее
перевоплощение симпатии, приятие собственного "я" в его перевоплощении, в
совершенствовании и идеальности".
Как все великие модернисты, Манн был "человеком мира", прежде всего в
том смысле, что блестяще владел всем "корпусом" мировой культуры, изучал
творчество многих ее деятелей.
В своих эссе и докладах (речах, выступлениях и т.д.) Т. Манн
рассматривает такие литературные памятники и писателей средних веков, как
"Муспилли", "Песнь о Нибелун-гах", "Песнь о Роланде", Гартман фон Ауэ,
Вольфрам фон Эшенбах, Готфрид Штрасбургский, Вальтер фон дер Фогел-вейде,
Фрауэнлоб. Рассуждает о таких представителях эпохи Возрождения, как Эразм
Роттердамский, Ульрих Гуттен, Меланхтон; характеризует мейстерзингера XVI
века Ганса Сакса, народную книгу этого же столетия - "История доктора
Иоганна Фауста", писателя XVII века Гриммельсхаузе-на; писателей XVIII века:
Готшеда, Эвальда фон Клейста, Клопштока, Мюзеуса, Бюргера, Виланда, Гердера,
Хельти; авторов XVIII-XIX веков Коцебу, Гельдерлина, Жан-Поля,
Юнг-Штиллинга; романтиков: Фр. и А. В. Шлегелей, Новали-са, Людвига Тика,
Фуке, Адама Мюллера, Вакенродера, Ахи-
ма, Арнима, Брентано, Ейхендорфа, Герреса, братьев Гримм, Гофмана,
Людвига Уланда, Юстинуса Кернера, поэта XIX века Эдуарда Мерике; а также
других известных и менее известных писателей этого столетия: Георга Бюхнера,
Э. М. Арн-дта, Грильпарцера, Кристиана Фридриха Геббеля, И. Гот-тгельфа,
Берне, Гейбеля, Иммермана, Карла Гуцкова, Пауля Гейзе, Георга Гервега.
Не только романы, но и эссеистика Манна во многом автобиографична: в
облике великих деятелей культуры он неизменно подчеркивает человеческие
качества, которыми обладает сам. Говоря о самоидентификации писателя с
героями его творений и предшественниками, нельзя пройти мимо фигуры Лютера.
Хотя в одном из писем он называет себя больше Эразмом, чем Лютером, по
свидетельству Ленерта, можно назвать "тайным автопортретом" все, что Манн
написал о Лютере.
И в литературной критике, и в художественных произведениях Томас Манн
широко пользовался методом скрытого цитирования, "монтажа", порой коллажа.
Мне представляется, что это относится к числу крупных достоинств его прозы и
"придает ей многоаспектность, "объемность". Хотя дело нередко доходило до
обвинений в плагиате, великий писатель отличается от малого прежде всего
тем, что отказывается от притязаний сказать все самому. Может быть, кому-то
и по душе индивидуальность, "не запятнанная" влияниями, но мне
представляется, что именно из них соткана вся великая литература, да и
творчество вообще. Возможно, высшая задача писателя заключается именно в
том, чтобы всем "дать слово", чтобы сквозь ажурную ткань текста просвечивали
лица великих творцов культуры.
Кстати, сам Манн и не пытался скрывать заимствований, видя в них
специфику своего творческого метода, собственную "укорененность" в немецкой
традиции, плоды "наставничества" совокупной мировой литературы, след
Шекспира в собственном творчестве.
Защищая в очень ранней статье, получившей широкую известность - "Бильзе
и я" (1906 г.), свое право использовать сведения, факты, события,
непосредственно взятые из жизни, - то, что применительно к поздним романам
Т. Манна, особенно к "Доктору Фаустусу", - будет постоянно именоваться
"монтажом", - Т. Манн поднимает вопрос о месте изобретательства, выдумки в
мировой литературе.
Оперируя именами Тургенева, Шиллера, Вагнера, Т. Манн пытается
обосновать право писателя черпать материал для своих произведений как из
реальной жизни, так и из книг,
статей, хроник и т.д. В качестве главного аргумента привлекается "самое
необычайное явление во всей истории поэтического творчества - Шекспир",
который, обладая "всем на свете", обладал и даром изобретательства, но
предпочитал находить, а не изобретать, "смиряться перед данным", как говорит
Т. Манн, так как для поэта "конкретный материал, маскарад сюжета - ничто, а
душа, одухотворение - все". Легко заметить, что уже в этом первом
высказывании Т. Манн открывает и подчеркивает в Шекспире то, что созвучно
его собственным тогдашним мыслям и - что важно - его творческой манере.
История - это то, что произошло и что продолжает происходить во
времени. А тем самым она является напластованием над почвой, на которой мы
стоим.
Т. Манн
Генри Миллер как-то сказал, что Томас Манн - только уверенный
ремесленник, ломовая лошадь, тянущая повозку с неистовым старанием. В этих
словах подвижничество и эрудиция великого немца умаляются его
старомодностью, консерватизмом, устарелостью. Справедлив ли упрек?
Действительно ли - последний из могикан? При всей воле к ценностям
гуманизма, при всех попытках "удержаться в рамках традиции", Манн - мост,
промежуточное звено между иллюзиями прошлых веков и безнадежностью
агонизирующего, апокалиптического времени мировых войн и концентрационных
лагерей. Как всякий нормальный человек, он не мог принять надвигающийся
апокалипсис, строя внутреннюю защиту по правилам Лоренцо Баллы, Дидро или
Канта. Но Шопенгауэр и Ницше уже мощно вторглись в его жизнь - я уж не
говорю о реалиях нацизма и тоталитаризма...
Я бы не стал упрекать великого писателя в художественном синтезе:
трудно, почти невозможно поддерживать высочайший уровень интеллектуализма
"собственным умом". Большинство гениев не притязало на право все сказать
самим: "Нет мысли маломальской, которой бы не знали до тебя", - восклицает
Мефистофель. Серьезная литературная работа немыслима без штудий, без работы
с мировой литературой. Сам Томас Манн утверждал, что "величайшие поэты
никогда в жизни не сочиняли, они лишь заполняли и воплощали заново силой
своей души дошедшее до них" - за примерами ходить недалеко: Шекспир,
Мильтон, Гете, Пушкин... Технику эпического монтажа, коллажа широко ис-
пользовали Достоевский, Джойс, Йитс, Деблин, большинство авторов
современного интеллектуального романа. Конечно, Манн - мастер мозаики, но,
прежде всего, - виртуоз слова, придающий партитуре необыкновенное,
неповторимое звучание.
Выйдя из декаданса, из его хронистов и аналитиков, влекомый постоянной
жаждой нового, Манн нес в своем сердце освободительную волю к самоотречению
- но при всем своем стремлении превзойти самого себя добиться этого так и не
смог.
Манн по-джойсовски неисторичен, доказательство этому - Иосиф.
Перенесение действия романа в глубь времен свидетельствует не о вере в
социальный прогресс, а о безвременности прогресса, во все времена
реализующегося через великих одиночек. Другое дело, Манн верит, что личности
всегда были и всегда есть и что лишь с ними связана надежда превозмочь
жвачность массы, а у Джойса нет и этой ненадежной веры-соломинки. Впрочем, в
христоподобном Иосифе Манн отдает должное и юнгианскому началу - обширному
коллективно-бессознательному, развертывающемуся в Иосифе так же, как и в его
братьях. Колодец, помимо, прочего, - еще и подсознание, где человек
встречается со смертью, он же - и ожидающая его вечность, и память,
сохраняющая прохождение через смерть.
Пытаясь противопоставить джойсовской бессмысленности истории ее
манновскую осмысленность, раскрывающуюся в культуре, мы упрощаем Манна,
пытаемся вычленить из его плюрализма выгоду для себя. Сам Манн видит в
богоискательстве (обожествлении человека или очеловечивании Бога) -
выделение "я" из "мы". Иосиф отличается от братьев индивидуализмом,
личностностью, внутренней свободой, и сам факт, что он уже обладает этими
качествами, а современная фашизированная масса - нет, говорит не о торжестве
человека, а об опасности, миной заложенной под культуру. Культура, смысл
культуры - не прогресс, а извечная повторяемость Иосифов, с одной стороны, и
"братства" - с другой. Дабы на сей счет не было превратного мнения, Манн
многократно подчеркивает повторяемость истории: Каин - Авель, Исаак -
Измаил, Исав - Иаков, братья - Иосиф, история Авраама и Сарры - Исаака и
Ревекки, повторение Иосифом истории Иакова и т.д. до бесконечности. Как и у
Джойса, у Манна все то же вращение мира: "и они бывают отцом и сыном, и эти
два несходных, красный и благословенный; и сын оскопляет отца или отец
закалывает сына. Но иной раз они бывают братьями, как Сет и Усир, как Сим и
Хам, и случится, что они втроем, как мы видим, образуют во плоти две пары: с
одной стороны, пару "отец - сын", а с другой стороны пару "брат-брат".
Измаил, дикий осел, стоит между Авраамом и Исааком. Для первого он сын с
серпом, для второго - красный брат".
Можно лицемерить и лгать в поисках отличий между дурной бесконечностью
истории и вечным обновлением, но правда в том, что для обоих творцов -
Джойса и Манна - история суть и вечная сущность, и типическое обобщение.
Недаром манновский символ истории, Елиезер, отождествляет себя с другим
Елиезером - слугой Авраама и со всеми другими Елиезерами - слугами предков
Иосифа. В "Елиезере вообще", говорит Манн, мифическое переходит в типическое
(это явление откровенной идентификации, которое сопутствует явлению
подражания или преемственности). Лунная грамматика - не что иное, как
иррациональная, темная, мистическая стихия неизменности, проступающая сквозь
тонкий флер кажущихся изменений...
Так в чем Джойс отличается от Манна?
Сравниваясь с Джойсом и Пикассо, Томас Манн считал себя плоским
традиционалистом. Пауль Вест противопоставлял Манна и Джойса в духе Ницше:
Если Рабле, Пушкин и, скажем, Джойс дионисийские писатели, с внезапным
приступом духовной и словотворческой энергии, то в отношении Томаса Манна,
Джеймса и Пруста у нас создается впечатление, будто они всегда пишут по
плану, всегда подчиняют момент вдохновения холодному разуму; одним словом,
они аполлоновские писатели.
Поглощая книги о Джойсе, сравнивая его с собой, Манн проводит
водораздел - уже по музыкальным пристрастиям. Джойса он ставит рядом с
Шенбергом: "С точки зрения классически-реалистического ума Джойс
представляет собой тот же протест, что и Шенберг и иже с ними". Р. Эгри
предпринял оригинальную попытку уподобления самого Джойса Адриану Леверкюну.
В таком сопоставлении также сказывается разделение Джойса и Манна по уже
упомянутой линии Дионис - Аполлон.
Конечно, можно, как Брох, усомниться в мифологичности манновского
Иакова или джойсовского Блума, ибо они - не фигуры утешения и не символы
религии. Но почему Брох усомнился? Он усомнился потому, что связывал миф с
позитивной верой: чтобы создать миф, необходимо остановить распад ценностей
мира и сосредоточить ценности вокруг веры. Но разве это исчерпывает миф?
Кстати, неверие - тоже вера и часто не менее плодоносящая и творческая:
скажем, неверие в человека, творящее его.
Сам Манн усматривал близость к Джойсу в ироничности, опоре на пародию.
Персонажи Джойса и Манна лишены одномерности, присущей героям наших
"инженеров человеческих душ", как все его творчество - того духа
противостояния и ниспровержения, который приписывают ему наши служивые.
Может ли быть плодотворной и производительной критика художника, основанная
на выдергивании из брюссельских кружевов, сплетенных из многочисленных нитей
влияний, духовного наследия немецких романтиков, Шопенгауэра, Ницше,
Киркегора и т.д.?
Томасу Манну принадлежит замечательная мысль, гневно отвергающая
"раскаянье" душителей и фальсификаторов немецкой культуры: "В моих глазах
книги, напечатанные в Германии с 1933 года до 1945, хуже, чем просто
бессмысленные, их невозможно взять в руки, они источают запах крови и
позора". Но те, по крайней мере, раскаялись, а эти?..
Мы тужимся сделать из Манна плоского реалиста в духе Драйзера, но все в
нем, почти все, вплоть до наиреальнейшей Шарлотты Кестнер, есть травести
мифического прототипа. Даже в жизнь реального Гете он вносил мифологический
элемент. Но не в мифологизации дело: его мировоззрение, его пристрастие к
философии жизни и к иронии, его многозначность, виртуозная техника,
зашифрованность, глубина - все ставит Иосифа рядом с Улиссом, Ганса Касторпа
рядом с Дедалом и Волшебную гору - с модернистским Утраченным временем -
пусть не Джойса, но Пруста.
Кстати, у Кафки тоже была своя "волшебная гора" - в жизни: в татранских
Матлиарах, где лечился от туберкулеза, он оказался погруженным в ту же
атмосферу, что и Ганс Касторп.
По словам Р. Фаези, Волшебная гора - новая "Одиссея", со своими Сциллой
и Харибдой, со своей Цирцеей в лице Клавдии Шоша, с нисхождением в "царство
мертвых, это "Одиссея" духовных, а не географических приключений, странствие
в мире философии и этики, странствие без цели, ибо духовные блуждания вечны.
Потому-то Ганс Касторп (и автор) не стремятся к окончательному пристанищу,
не хотят "попасть домой".
У Джойса и Манна романные сюжеты - лишь декорации виртуозного
психологизма, "мысли и анализа", "странствий духа" в метафизическом мире.
Философская насыщенность мысли, афористичность, художественность потоков
сознания, столкновение идей, высокая степень духовного накала, обилие
культурных реминисценций, перспективизм, тончайшая ироничность - все это
сближает романы-притчи двух идущих своими путями мифотвор-цев XX века.
Как и Джойс, Томас Манн не приемлет натурализма, объективизма и
рационализма, чуждых эстетике Гете:
Глаза мои, всюду,
Расширив зрачки,
Вы видели чудо,
Всему вопреки.
"Объективные", "абсолютные" истины статичны, в них нет будущего. Истины
не "объективны", а человечны. Но, снова-таки, в духе Гете, надо чем-то быть,
чтобы что-либо создать. Внутренняя мощь гения - единственный эстетический и
ценностный критерий, ибо, опять по Гете, природа каждому является в его
собственном обличий.
Познавать, считал Томас Манн, значит, подчинять наблюдения идее,
всецело завладевшей художником. Познание - творчество, личная перспектива,
самоанализ, самовыражение, обновление, переоценка, неисчерпаемость средств и
форм...
Он и сам чувствовал свою пограничность и называл себя одним из
завершающих: "Таков мой традиционализм, который сочетается с
экспериментированием, - в этом, видимо, есть нечто, характерное для нашей
переходной эпохи".
А разве вся атмосфера Волшебной горы - не немилосердный дух распада с
остановившимся временем? -
Это была жизнь без времени, жизнь без забот и без надежд,
загнивающее... распутство, словом, - мертвая жизнь.
Волшебная гора имеет даже свою Вальпургиеву - карнавальную - ночь, этот
Хоровод живых мертвецов и символов одновременно. Да, Ганса Касторпа,
искусственным образом изолированного от жизни равнины, окружают не просто
живые люди, а символы и не просто символы, а его собственные ино-лики,
ведущие борьбу за его душу. Чем не Дедалус?
Джойса и Манна объединяет очень многое. - Автобиографичность: все их
герои - частички их личности, их внутренние противоречия, переживания,
страсти, страхи, сомнения. Буденнбро-ки, Тонио Крегер, Королевское
высочество, У пророка так же насыщены фактами жизни Манна, как Портрет или
Улисс - Джойса. Оба почти всегда пишут исто-
рию своей семьи, своей родины и у обоих автобиографический пафос
обращается в пафос человеческий. Оба в своих этически-исповедальных книгах
судят не других, но преже всего - самих себя, будь то проявления животной
разнузданности Дедала или бессильный гуманизм Цейтблома.
То же преодоление - у Джойса: идеалов ирландского национализма и
католицизма, у Манна: наследия философии жизни. - Преодоление, имевшее не
меньшее значение, чем сами эти влияния.
То же неразрывное сочетание мифического с философским, так что Улисс и
Иосиф - это целые философские системы, опирающиеся не только на древнюю
культуру или историю религии, но и на наисовременнейшую философию и науку,
вплоть до аналитической психологии.
Та же асоциальность, роднящая новую, творческую мифологию с
искренностью старой - от наивной архаики Гильгамеша до рыцарской
антиидеологичности Парцифаля.
То же одухотворение материального, сближение божественного и
природного, тот же христианско-гетеанский пантеизм, придающий вере и неверию
человечность и теплоту жизни.
Та же виртуозная медлительность действия, та же интеллектуальная
сложность, разве что по-иному зашифрованная, но одинаково многомерная. То же
тончайшее, хотя и такое разное, художественное мастерство.
Как Джойс и Музиль, Томас Манн много размышлял о размывании границ
между физикой и метафизикой и в собственном творчестве пытался синтезировать
точность и красоту. Он имел право заявить, что медицина и музыка сопредельны
его художественному творчеству. Что до философии, то она вплетена в
художественную ткань его произведений вместе с мифом, этическими учениями и
цитатами всех когда-либо живших мудрецов.
Разве роман об Иосифе более доступен, чем Улисс? Если глубинные пласты
Улисса можно не понять, хотя не почувствовать их невозможно, то за
перипетиями Иосифа много ли читателей ощутит нечто большее, чем хождения
Синдбада-морехода?
На творчество того и другого неизгладимый отпечаток наложило
непроходящее сомнение, желание узнать, нет ли исконной и вечной связи между
природой и злом и осуществима ли вообще гармония между духом и телом. Оба
однозначно не отвечают
на эти адские вопросы, но само состояние постоянного мучения в поиске
ответа и есть свидетельство боли, без которой невозможно выздоровление.
Поистине, в том, что искусство завязло, отяжелело и само глумится над
собой, что восстало так непосильно и горемычный человек не знает, куда же
ему податься, в том, други и братья, виною время... Вместо того, чтоб
разумно печься о нуждах человека, о том, чтобы людям лучше жилось на земле и
средь них установился порядок, который дал бы прекрасным человеческим
творениям вновь почувствовать под собой почву и честно вжиться в
человеческий обиход, иной сворачивает с прямой дороги и предается
сатанинским неистовствам.
Разве сам Манн не работал в духе Дедала - с его мифом и лабораторией, с
его "сделанностью" художественной ткани, с его виртуозностью техники и
изощренности слова, - оставаясь, однако, в рамках старой романной традиции?
И разве эта традиционность - не остатки традиции, не дань нового мэтра
старым? Просто Манну не хватило духа отбросить заодно со старым содержанием
и старую форму. Но разве Джойса сегодня не обвиняют в том же - в
нерешительности ломки традиций?
Да, искусство обоих несет на себе следы "сделанности". И там, и здесь -
чисто модернистский монтаж, даже коллаж. В Докторе Фаустусе прямо
отвергается потребность в якобы реалистической иллюзии. Наивность ушла в
прошлое, читатель достаточно искушен, ему не нужны подделки под реальность,
имитация действительности, современный китч - ему требуется
интеллектуальность, глубина, подтекст, для которых слова - только
строительный материал, не больше. В двух разных манерах - псевдостарой и
ультрановаторской - они, Джойс и Манн, ставят ту же задачу и достигают той
же цели. Отсюда музыкальный конструктивизм Доктора Фаустуса, его полифония и
многомерность.
Их соединяет и главное художественное средство - символ. Говоря о своем
любимом герое, Манн подчеркивал, что он лишен внешнего вида, зримости,
телесности. Индивидуализация - о как бы это было легко! Но конкретизация
грозит принизить и опошлить духовный план с его символичностью и
многозначительностью.
Тот и другой - глубоко и много впитывающие губки, нет - трубки,
пропустившие через себя воды культуры и накопившие на своих стенках ее соли.
Интеллектуальный синтезатор и глубокий знаток культуры, основоположник
аналитической художе-
ственности, Манн не просто черпает идеи из огромного числа источников,
но сплетает воедино, казалось бы, несовместимые нити. Здесь та же
невероятная, неисчерпаемая книжность: Библия, Коран, каббала, мидрашистские
традиции, платоническая и гностическая литература, синкретические
эзотерические учения, мифология Египта, Вавилона, Финикии, патристика,
севе-ро-немецкое бюргерское искусство, Лютер, Гете, Шопенгауэр, Вагнер,
Ницше, Винклер, Ензен, Фрейзер, Фрейд, Бахофен, Кассирер, Леви-Брюль,
Кереньи...
Волшебная гора - квинтэссенция духовной жизни Европы, впитавшая в себя
Бэлпингтона Блэпского и Последнюю главу, живых людей, таких как Бетке, и
мифологических персонажей, Вальпургиеву ночь и предвоенную зарю, современную
философию и психологию человеческих вожделений.
Можно сказать так: это не просто впитывание идей и техник, но
переработка опыта гениальных личностей, их "высокое переписывание".
Доктор Фаустус был задуман как энциклопедия культуры, охватывающая все
явления европейской истории, музыки, философии, литературы. В сферу охвата
попали Бетховен, Вагнер, Гуго Вольф, Брамс, Шенберг, Стравинский,
Чайковский, Данте, Шекспир, Брентано, Гете, Ницше, Стефане Георге, Верлен,
Киркегор, Достоевский. Сама проблематика романа предвосхищена Чапеком в
Жизни и творчестве композитора Ф о л т ы н а.
С Гонкуром (Рене Мопрэн) Манна сближает психологичность и
архитектоника, с Толстым - повествовательная мощь и радость созидания, с
Глюком и Рихардом Вагнером - самоанализ творческого процесса, эта необоримая
потребность писать о своих собственных произведениях, объясняя их замысел и
смысл. У Леверкюна есть предтеча - гофмановский Крейслер:
сверхчеловек-изгой, неизбежное страдание величия.
Размышление аполитичного как бы продолжение Дневника писателя
Достоевского, это относится и к форме философско-исторического эссе и к
образу мысли автора, гребущего против течения и одновременно защищающего
консервативные устои. Именно - продолжение, в котором, утверждая
национальные чаяния и идеалы, автор парадоксальным образом очищается,
освобождается от них. Типичный представитель бюргерской культуры, Манн
усвоил у нее сильно развитое чувство долга, любовь к традиции и порядку,
умение держать слово и обуздывать порывы.
Но унаследовав лучшее в культуре аристократического реализма,
величайшим представителем которой был бюргер Гете, Томас Манн не был чужд и
либеральных тенденций, порой перерастающих в утопию. Волею судьбы и фюрера
его плюрализм нередко смахивал на эклектику, но на самом деле он был весьма
последователен: просто на мировой линии его развития, в отличие от
Веймарского Мудреца или Ирландского Гомера, сильнее сказалось
апокалиптическое воздействие времени. Это шаткое объяснение: катаклизмы
обостряют видение, его же развитие происходило от рассуждений аполитичного к
порой терпимому отношению к полярной форме тоталитаризма, я имею в виду -
нас. Если принять во внимание его проницательность и ненависть к фашизму,
это кажется непостижимым.
У Манна есть вещи, полностью созвучные Джойсу. В Смерти в Венеции тоже
нет переходов между высокой культурой и варварством. "Как медленно, с какими
усилиями поднимается человек вверх к добру и светлой мысли и как быстро,
катастрофично идет процесс деградации". Чтобы создать духовную культуру,
нужна вечность, чтобы разрушить ее - миг. Для чего же нужен реалисту и
гуманисту Манну Ашенбах? Для того же, для чего декаденту Джойсу Блум: чтобы
"открыть люки в подспудную область человеческой личности и осветить ее
факелом знания. Это не изменит характера сил, действующих в подполье
бессознательного, но облегчит нам борьбу с ними". (В. Д. Днепров).
Улисса, Вол шебную гору и Доктора Фаустуса связывает слишком многое:
начиная от композиционной структуры, построенной на лейтмотивах, ассоциациях
и реминисценциях, и кончая ритуальными моделями, мифологемами,
материализацией душевных импульсов и культом музыки - вплоть до попыток
имитировать словесными средствами музыкальную форму, а также широкое
использование вагаеровскои техники контрапункта, одновременного движения
нескольких самостоятельных тем.
Те же персонажи-маски со всей их текучестью и размытостью во времени,
та же музыкальность (обоих называли музыкантами среди писателей), та же
поэтика мифа, вскрывающая вневременную сущность человека и его истории, то
же погружение во вне-исторические глубины подсознания, та же цикличность и
релятивность времени:
Т. Манн:
Если движение, которым измеряется время, совершается по кругу и
замкнуто в себе, то и движение, изменение,
все равно что покой и неподвижность; ведь "прежде" постоянно
повторяется в "теперь", "там" - в "здесь".
Вот отчего почвенные люди ликуют и пляшут вокруг костров, они делают