Страница:
сочувственно принятый его сослуживцами по адвокатскому бюро. Хотя
умение убивать в нашем веке не поубавилось и многим тесна их собственная
Македония, но времена великих Александров миновали, и потому Буцефалу
остается только одно - приспосабливаться к монотонной, лишенной величия
жизни. Даже память о дерзновенном подвиге Прометея, похитителя небесного
огня, гаснет, ибо она бессильна преодолеть невероятную усталость и богов и
людей, убедившихся в полной бесцельности борьбы (притча "Прометей").
Дело вовсе не в релятивности добра и зла - дело в зле "дерзновенного
подвига", в зле "борьбы за справедливость", извечно ведущей к торжеству
несправедливости, в зле "спасителей человечества", которому, как
свидетельствует история, всегда приходится расплачиваться за "спасение"
свободой и кровью...
О Прометее существует четыре предания. По первому, он предал богов
людям и был за это прикован к скале на Кавказе, а орлы, которых посылали
боги, пожирали его печень по мере того, как она росла.
По второму, истерзанный Прометей, спасаясь от орлов, все глубже
втискивался в скалу, покуда не слился с ней вовсе.
По третьему, прошли тысячи лет, и об его измене забыли - боги забыли,
орлы забыли, забыл он сам.
По четвертому, все устали от такой беспричинности. Боги устали, устали
орлы, устало закрылась рана.
Остались необъяснимые скалы... Предание пытается объяснить
необъяснимое. Имея своей основой правду, предание поневоле возвращается к
необъяснимому.
Смысл кафкианского Прометея, как мне представляется, заключен в
четвертом сказании: "все устали от бесцельности происходящего" - героизм,
непримиримость, страсть, мука бросившего вызов богам растворяются во
всеобщей "усталости" - Прометея, богов, людей. Страстность оборачивается
равнодушием, целеустремленность - бесцельностью, несгибаемость - усталостью.
Даже то, что столкнуло Прометея с богами, становится со временем случайным,
преходящим. Конец героизма во все времена один - забвение, обреченность,
упадок сил...
Самое страшное в жизни - повседневность, но не менее страшен - героизм.
"Неверие Кафки в созидательные возможности масс" сопоставимо лишь с его
неверием в Прометеев, дающих огонь. Пожалуй, Прометеи даже страшнее...
- Разве я не рулевой? - воскликнул я.
- Ты? - удивился смуглый рослый человек и провел рукой по глазам,
словно желая отогнать какой-то сон.
Я стоял у штурвала, была темная ночь, над моей головой едва светил
фонарь, и вот явился этот человек и хотел меня оттолкнуть. И так как я не
двинулся с места, он уперся ногою мне в грудь и медленно стал валить меня
наземь, а я все еще висел на спицах штурвала и, падая, дергал его во все
стороны. Но тут незнакомец схватился за него, выправил, меня же отпихнул
прочь. Однако я быстро опомнился, побежал к люку, который вел в помещение
команды, и стал кричать:
- Команда! Товарищи! Скорее сюда! Пришел чужак, отобрал у меня руль!
Медленно стали появляться снизу усталые мощные фигуры; пошатываясь,
всходили они по трапу.
- Разве не я здесь рулевой? - спросил я.
Они кивнули, но смотрели только на незнакомца, они выстроились возле
него полукругом и, когда он властно сказал: "Не мешайте мне", - собрались
кучкой, кивнули мне и снова спустились по лестнице в трюм. Что за народ!
Думают они о чем-нибудь или только, бессмысленно шаркая, проходят по земле?
Новые мифы развенчивают старые: похититель небесного огня безмерно
устает, рыцарь печального образа приручается Пансой, Посейдон становится
бухгалтером, Буцефал уходит на службу в адвокатское бюро. Впрочем, многие
новые герои торят старые тропы: охотник Гракх - это Агасфер, носящийся в
ладье и не способный достичь царства мертвых, землемер К. -
древневавилонский Гильгамеш, так и не сумевший воспользоваться добытой у
Утнапиштима травой бессмертия, но он же и Парцифаль, не достигший цели
поиска, Йозеф К. - герой-сын, испытуемый Богом-отцом. И все эти новые Дедалы
терпят фиаско и сами в том повинны: им кажется, что они богоборцы, а они -
жертвы богоборчества.
При всем том Притча о глубокой тоске имеет своим финалом вовсе не
безысходную, но мужественную, не строящую никаких иллюзий моральность.
Если гуляешь ночью по улице и навстречу бежит человек, видный уже
издалека - ведь улица идет в гору и на небе полная луна, - ты не задержишь
его, даже если он тщедушный оборванец, даже если кто-то гонится за ним и
кричит; нет, пусть бежит, куда бежал.
Ведь сейчас ночь, и ты ни при чем, что светит луна, а улица идет в
гору, а потом, может быть, они для собственного удовольствия гоняются друг
за другом, может быть, они оба преследуют третьего, может быть, первый ни в
чем не виноват и его преследуют понапрасну, может быть, второй хочет убить
его и ты будешь соучастником убийства, может быть, они ничего не знают друг
о друге и каждый сам по себе спешит домой, может быть, это лунатики, может
быть, первый вооружен.
Да, наконец, разве не может быть, что ты устал, что ты выпил излишне
много вина? И ты рад, что уже и второй скрылся из виду.
Я любил жить и так же охотно умер. Я был счастлив и прежде, чем ступить
на борт лодки мертвых, я сбросил с себя неприятную ношу: ружье, сумку,
которые я всегда носил с гордостью. И в саван я влез, как девушка влезает в
свадебное платье. Потом я лежал и ждал и потом случилось несчастье... Моя
лодка мертвых заблудилась, неправильный поворот руля, невнимательность
рулевого, отвлечение, вызванное пейзажами моей прекрасной родины - я не
знаю, что именно случилось, знаю только, что я остался на земле и что с тех
пор моя лодка плавает по земным водам. Так я, желавший жить только в моих
горах, путешествую после моей смерти по всем странам мира.
Читатель! Если ты понял Охотника Гракхуса, тебе уже нет надобности
углубляться в дебри экзистенциализма. Здесь сказано все!
Похоже, как Гракхус, Кафка чувствовал свою промежуточность между жизнью
и смертью, свою обреченность вечно блуждать в снежной пустыне на границе
бытия и небытия.
Мы не верим в ясновидение, а ведь Исправительная колония родилась в
1914-м. Пройдет двадцать лет и во имя всеобщего блага целые материки станут
архипелагами. "Каждому - свое", - напишут на воротах. Виновность несомненна,
подтвердят наши ни в чем и никогда не сомневающиеся учителя.
А, может быть, это правда, что нет мучеников и мучителей - только
идеи?.. Ведь офицер из мучителя добровольно становится жертвой. Слепящая
тьма? Исключение? Но ведь вся наша практика - подтверждение правила! А разве
история революции - не иллюстрация того, как мученичество в одночасье
оборачивается палачеством?
Так что же: палач и жертва - все-таки одно?..
Исправительная колония - символ и прототип мира, в котором воплощаются
на практике мечтания социальных утопистов, мира единственно возможного, ибо
к нему ведет единственно возможный путь установления справедливости - то
есть через кровавую жестокость. Нет, это говорю не я, упаси Боже, это я
вычитал из наших книг.
Почему Кафка раз за разом возвращается к теме зверя, животного? Его
интересовало как "выделывание" человека из животного состояния, так и
возвращение в оное... "Ребенок, дабы стать человеком, должен быть как можно
раньше избавлен от животного состояния". Но в очеловечивании тоже таится
опасность: путь от свободы инстинкта к цивилизации - это опасность
порабощения или обезличивания. "Я уже научился плевать", - говорит шимпанзе.
У человека два предельных выхода - зоопарк и сцена, учиться плевать и
лицедействовать, лицемерить...
В Гамбурге, попав к моему первому дрессировщику, я вскоре понял, что
для меня существует две возможности: зоологический сад или варьете. Я не
колебался ни секунды. Я сказал себе так: "Надо приложить все силы, чтобы
попасть в варьете, это единственный выход; зоологический сад - не что иное,
как новая клетка. Попадешь в нее - и ты погиб".
И тут, господа, я начал учиться. Эх, что и говорить, когда надо, хочешь
не хочешь, а приходится учиться. Мне необходимо было найти выход, и я учился
как одержимый. Я не давал себе ни минуты покоя, я нещадно вытравлял из себя
все, что мне мешало. Обезьяний дух вылетал из меня с такой силой, что мой
первый дрессировщик чуть было сам не превратился в обезьяну; уроки пришлось
прекратить, потому что его отправили в лечебницу.
Животные необходимы Кафке для того же, для чего Свифту его йеху и
гуингнмы - для безжалостной, черной сатиры на род человеческий. "Свободу
причисляют к самым возвышенным чувствам, поэтому и ложь о свободе считается
возвышенной". Свобода, о которой сказано столько выспренних слов, - самая
большая фикция, хочет сказать Кафка Отчетом для Академии: "свобода" обезьяны
суть ее приобщение к людским порокам. Дрессированная обезьяна - это человек
культурный и с культурной же альтернативой: решетка или дрессировка...
Нора - многоплановый символ, целое напластование: беззащитность,
угроза, жизнь под землей, жажда жизни, тупики жизни, слабости
человеческие... В одном из писем Милене Кафка признается: "Человек, этот
старый крот, роет все новые и новые норы". Но все эти норы, башни, китайские
стены не защищают человека. Почему? Потому что они - внешние, а защита
должна быть - внутри. Вот почему: "подальше отсюда - вот моя цель", вот
почему: "есть цель, но нет к ней пути".
Но я старею, многие противники сильнее меня, а их бесчисленное
множество, и может случиться, что я, убегая от одного врага, попаду в лапы к
другому... Ах, может случиться все, что угодно! Во всяком случае, я должен
быть уверен, что где-то есть легко доступный, совершенно открытый выход и
что мне, если я захочу выбраться, совсем не нужно для этого еще новых
усилий, - ведь в ту минуту, когда я буду отчаянно рыть землю, хотя бы и
очень рыхлую, я вдруг - боже, упаси меня от этого - могу ощутить, как мой
преследователь впивается зубами в мою ляжку. И угрожают мне не только
внешние враги. Есть они и в недрах земли. Я их еще никогда не видел, но о
них повествуют легенды, и я твердо в них верю.
Комментарий Р. Гароди:
Безопасность возможна лишь в пустоте, и неизбежное давление
безграничной реальности ломает нашу оборону, гордые и ничтожные мысли об
одиночестве. Мы еще не вышли из животного состояния.
Ниже приведен записанный карандашом, нотариально не заверенный текст
завещания Кафки, найденный после его смерти:
Дорогой Макс, возможно, на этот раз я больше уже не поднимусь, после
легочной лихорадки в течение месяца воспаление легких достаточно вероятно, и
даже то, что я пишу об этом, не предотвратит его, хотя известную силу это
имеет.
На этот случай моя последняя воля относительно всего написанного мною:
Из всего, что я написал, действительны только книги: "Приговор",
"Кочегар", "Превращение", "В исправительной колонии", "Сельский врач" и
новелла "Голодарь".
(Существующие несколько экземпляров "Созерцания" пускай остаются, я
никому не хочу доставлять хлопот по уничтожению, но заново ничего оттуда
печататься не должно). Когда я говорю, что те пять книг и новелла
действительные, я не имею этим в виду, что желаю, чтобы они переиздавались и
сохранились на будущие времена, напротив, если они полностью потеряются, это
будет соответствовать моему истинному желанию. Я только никому не
препятствую, раз они уж имеются, сохранять их, если хочется.
Все же остальное из написанного мною (опубликованное в газетах,
рукописи или письма) без исключения, насколько это возможно достать или
выпросить у адресатов (большинство адресатов ты ведь знаешь, речь идет
главным образом о ... *, в особенности не забудь о нескольких тетрадях,
которые имеются у...**), - все это без исключения, лучше всего нечитанное (я
не запрещаю Тебе заглянуть туда, но мне, конечно, было бы приятнее, если бы
Ты не делал этого, во всяком случае никто другой не должен заглядывать
туда), - все это без исключения должно быть сожжено, и сделать это я прошу
тебя как можно скорее. Франц.
* Видимо, Фелица Бауэр.
** Видимо, Милена Есенская.
Сакраментальные вопросы: Отчего Кафка завещал Максу Броду уничтожить
его наследие? Почему не сделал этого сам? Или другой: Хорошо ли поступил
Макс Брод, не выполнив завещания, последней воли друга? Или еще один: Хотел
ли в глубине своего существа умирающий писатель, чтобы воля его была
исполнена?..
Двигаясь в романной традиции XIX века, Кафка, однако, эту традицию
обеднил и по праву вместе с Прустом и Джойсом считается зачинателем того
направления в искусстве романа, которое уводит этот главенствующий жанр
литературы от познания и воспроизведения живой реальности и истории. Б.
Сучков
Еще один зловещий символ единства: было время, когда фашисты и мы, не
сговариваясь, включали произведения Кафки в список запрещенных книг.
Я нахожу у себя: минули времена шкунаевых, видящих в его творчестве
впечатляющую выразительность душевнобольного и искаженность бреда: "Кто
знает, был ли у Кафки талант, не имеющий источником болезнь?" - шкунаевых,
именующих освоение его наследия "возней, затеянной вокруг писателя-безумца".
Нет, не минули! Просто на смену злопыхательскому примитиву шла не менее
злонамеренная изощренность: "агент Запада", "вершина навозной кучи",
оказывающий "дурное влияние на молодежь", "мешающий идти дорогой, на которую
нас позвали Маркс и Ленин", "антигуманист", "клеветник", "равнодушный
созерцатель, не сознающий смысл собственных произведений", "мелкий буржуа,
охваченный разъедающим декадентским пессимизмом", "махровый реакционер",
"поверхностный лжевизионер, неспособный проникнуть в подспудные тайники и
глубины, где переплетаются корни причин и следствий" - вдруг превращался в
констататора разложения капитализма, летописца гибели империи Габсбургов,
даже союзника в борьбе с фантомами прошлого...
Почему сегодня, когда Кафка занимает приличествующее ему место в сонме
великих художников, необходимо напоминать о гнусностях вчерашних "служивых",
профессией которых стало изничтожение человеческой культуры. Актуально ли
сегодня сражаться со вчерашним днем? Да, актуально! Во-первых, потому, что
генетика истории непреодолима: из семян чертополоха не вырастают розы.
Во-вторых, потому, что когда не сражаются с прошлым, оно возвращается! Живы
и не бедствуют академики и профессора, сделавшие карьеру на этом
изничтожении... В третьих, потому, что пришлось долгие годы бороться с
шариковыми от культуры за мемориальную доску на его доме, открытие музея,
название его именем маленькой площади в Праге...
В чем же наши во времена не столь отдаленные обвиняли страдальца? А в
том, что жил внутри себя, воспринимал мир в себе и через себя - будто
человек и художник может иначе... В том, что был нагим перед ужасами лжи
культуры и больной цивилизации. В том, что не разоблачал, не отвергал, не
критиковал, не учил - страдал. В том, что сражался не столько с реальным
злом, сколько с собственной тенью, выбрал себе удел беззащитной жертвы, был
субъективным эгоцентриком, обломком больного мира, потерянной щепкой: не мир
ненормален, а художник смотрит на него больными глазами; не мир гадок -
гадок тот, кто видит его таковым...
В 1968 году конференцию "Франц Кафка в пражской перспективе" наши
назвали "началом контрреволюции" (Пражской весны).
В этом была доля истины: Кафка предвосхитил абсурд 1968-го. "То был
настоящий театр абсурда", - писал Млынарж.
Небольшое отступление о здоровье. Два с половиной тысячелетия тому
назад великий мудрец предостерегал: "Если что-либо не здорово, то не потому
ли, что я не здоров...". Нет сомнений, что болезнь откладывает печать на
мировидение, даже на саму гениальность. Некоторые полагают, что сама
гениальность - болезнь... Наш "инженер человеческих душ" номер один так и
говорил: "Писатель должен быть физически здоров... как топор, как железная
лопата, как пешня, как молот!". Не оттого ли - топором, железной лопатой,
пешней, молотом?..
Великий художник не может творить, не страдая. Да, Кафка -
олицетворение страдания. Но можно ли страдать, не сострадая? Можно ли любить
людей, не испытав страдания?.. Некогда Достоевский, выслушав
пятнадцатилетнего Мережковского, сказал ему: необходимо страдать и
сострадать, чтобы хорошо писать. Впрочем, самому Достоевскому досталось не
меньше, вспомним хотя бы зоре-и судьбоносный Первый съезд советских
писателей...
Да, Кафка был больным - трагической совестью мира, в котором подлость
прощается, если не прикрыта привычным лицемерием, а человечность беззащитна
и отдана на поругание "здоровым". Да, Кафка был пассивным, но пассивность
эта оказалась дерзким вызовом, пощечиной, возможно, самой хлесткой и
отчаянной после Свифта. А вот наша активность не обернулась ли стадностью,
безопасным конформизмом, диким лицемерием, поруганием и произволом? Ничего в
мире не изменив, все обгадив и изнасиловав, "активисты" придумали самую
легкую самозащиту - пафос. Пафос поругания. Пафос извращения. Пафос
осквернения. Пафос обмана. Никогда еще за всю историю человек не был так
извращен, оболванен, растлен. - И чем? - Всемогущей, всезнающей,
безошибочной, единственно верной, объективной, "здоровой" Идеей. Эта-то
манипулирующая человеком и обществом идея и стала непереносимой, зловещей,
кошмарной, жестокой.
А чем, собственно, предустановленная дисгармония Кафки отличается от
нашей общеобязательной гармонии? Его высокоорганизованная нелепость от
нашего абсурдного порядка? Неразумность его мира от разумности нашего
лучшего из миров? Читаешь и ежестрочно потрясаешься: ведь это же мы, мы во
всем, в обобщениях и деталях. Мы до появления нас: недоступность и
извращенность людей из замка, рабская покорность людей из деревни, тотальный
бюрократизм Системы, судебная волокита, освящение идолов. Герои Достоевского
еще остро переживали свою униженность и оскорбленность. Мы - жители деревни,
что
около Замка, - уже ничего не чувствуем и не переживаем. Мы усвоили
точку зрения людей из краснокаменного Замка, и она стала нашим
мировоззрением. Нет, товарищи днепровы, мистик не Кафка, мистики - мы,
живущие в мире, которого не существует. Настолько не существует, что
становится жутко от истерической веры в его существование.
Его обвиняли в том, что он претендовал на постижение жизненной тайны,
создавал видимость такого постижения. То, что претендовал и создавал
видимость - чушь, а вот что вычислил нас будущих в окружавшем его прошлом -
это уж точно.
Пассивность Кафки?
Нет, нет и нет! - Своим негромким и некрикливым талантом, своим
небольшим наследием он открыл душераздирающую правду, трагедию человеческого
существования, жуть человеческих глубин.
Кафка нарисовал потрясающий образ отвергнутого просителя,
символизирующий суть отношений человека и тоталитарной власти. В рассказе
Новые лампы пред нами проникновенная зарисовка "светлого будущего": шахтер
предлагает дирекции улучшить условия труда, переоборудовать освещение в
штольнях, и неожиданно встречает не только поддержку, но обещание внедрения
превосходных новшеств: мы-де печемся об условиях труда горняков: "Как только
все будет готово, вы получите новые лампы. А своим внизу скажи: пока мы не
превратим ваши штольни в салоны, мы здесь не успокоимся, и если вы не
начнете наконец погибать в лакированных башмаках, то не успокоимся вообще.
Засим всех благ!".
В Отклоненном ходатайстве - типовая ситуация с "жалобами трудящихся":
все знают и понимают, что любая сколь нибудь серьезная жалоба будет
отклонена, и все жалуются, сознавая, что отказ "в некотором роде необходим".
"Предпринятое усилие имело ценность само по себе и приносило успокоение,
добиться реального успеха и не хотели". Важен не результат - важна идея,
важна не ужасающая жизнь - важно обещание. Но Кафка идет дальше - он
демонстрирует плоды "двойных стандартов", человеческого расщепления:
тщетность надежд порождает разрушительность, безнадежность - мать отчаяния.
Символом больного общества становится постель - место бессонных страданий
автора. У Кафки раз за разом повторяется гротескная ситуация: проситель
обращается за помощью к человеку, лежащему в постели: больные ищут защиты у
больных, директора не покидают кроватей...
Клаус Манн имел основания уподобить кафкианский миропорядок "новому
порядку" тоталитаризма, но это только первый план, поверхностный подход. Да,
сбылись пророчества террора и пыток, да, под лозунгом "Государство и партия"
заседали на чердаках (подвалах) и буйствовали в трактирах, да, судили "ни за
что" и насиловали "просто так", но за всем этим скрывалось неизмеримо более
страшное: между деревней и замком разницы нет... Фашизм, коммунизм страшны
не всевластием и террором, а укорененностью в безликой массе, "гигантским
охватом", вечной анонимностью насилия, обыденностью зла и ужаса на земле.
Добровольный отказ от индивидуальных черт, выползание на свет ужасов,
кишащих под камнем культуры, означают гибель индивидуальности как таковой.
Но весь ужас в том, что бюргер не найдет себе преемника: "никто этого не
сделал". Видимо, в этом смысл рассказа о Гракхе - уже не о диком охотнике, а
о человеке насилия, которому не удалось умереть. Вот так же не удалось это и
бюргерству. История становится у Кафки адом, ибо спасительный шанс упущен.
Этот ад открыло само позднее бюргерство. В концентрационных лагерях фашизма
была стерта демаркационная линия между жизнью и смертью; живые скелеты и
разлагающиеся тела, жертвы, которым не удалось самоубийство, создали некое
промежуточное состояние - насмешку сатаны над надеждой отменить смерть. Как
в перевернутых эпо-сах Кафки, там погибало то, что дает меру опыта, -
выжившая из себя, до конца изжитая жизнь. Гракх есть полная
противоположность той возможности, которая была изгнана из мира: умереть в
старости, насытившись жизнью.
По мнению Т. Адорно, герои Кафки виновны не потому, что совершили
преступление, но потому, что пытались добиться справедливости - в этом тоже
предвидение тоталитаризма, но и его недооценка: виновны все, но
справедливости уже не ищет никто... Впрочем, есть и это: внутренняя
податливость обвинению.
Если ограничить множественность толкований "замка" победой бюрократии
над бытием, то образ "необозримой администрации" гораздо шире тоталитарного
абсурда: Кафка предвосхитил раковую болезнь "темных веков" современности -
пожирание государства властью. По словам Фридриха Дюрренматта, "если в XV
веке германский император Фридрих III вместе со своей администрацией,
состоящей из канцлера и, вероятно, нескольких писарей, проехал через всю
страну на одной бычьей повозке, то сегодня все быки федеративной Республики
были бы не в состоянии перевезти ее администрацию".
В коммунистических же странах господствующее положение администрации
выражается и в языке. Правит не президент или премьер-министр, а
секретарь...
Говорят: он не дал рецептов. А кто дал? Сегодня мы знаем цену рецептам
некрофилов-вождей, догмам мрачных мессий, обещаниям насильников и лжецов.
Упаси нас Бог от таких рецептов, от таких лекарей-социалистов. Лучше уж
страдание, вопль - боль хоть оставляет место надежде. А вот реакция наших на
Кафку - не оставляет: если каменьями по самому страданию, то спасения нет...
Пристегивая его к разлагающейся империи и к своему времени, наши хотели
показать, что бесперспективность его государства определила
бесперспективность его взгляда на мир. А как быть с нашими нынешними
"перспективами"? Что до Кафки, то он, воочию наблюдая разложение
предпоследней империи, понял нечто важное для последней: что Система нередко
бывает сильна своей слабостью, неотвязной вездесущностью, хаосом, но эта
"сила" все равно не спасает...
Но главная сила Кафки как раз не в конкретности, а во внеисторичности,
безвременности: его парадоксальная фантазия вмещала действительность всех
времен, - особенно же - грядущего времени, нашего.
Кое-кому и сегодня хотелось бы представить Кафку "разоблачителем"
частного, преходящего, временного, конкретного. Но Кафка ничего не
разоблачал и ничего не предсказывал - осмысливал сущность "мирового" и
"человеческого" - и, судя по всему, осмысливал безошибочно: не потому ли
сплошной поток сбывшихся пророчеств, которых он не хотел? Вот уж воистину
"наше прошлое и наше будущее держит нас"...
Кафка потому взял верх над сучковыми, что не разоблачал и не
предсказывал, а только живописал оголенные сущности, платоновские идеи,
эйдосы; видел движущую силу не в массах и иных химерах, а в исторических
судьбах и человеческих сущностях.
Коммунистический и социалистический рай за полвека своего существования
дал бессчетные примеры обращения с человеком, которые едва ли не ближе к
видениям Кафки, чем худшие образцы гнета и насилия в прошлом. В сталинских