мира, подстерегаю сон, который не хочет прийти, а если придет, то лишь
коснется меня, мои суставы болят от усталости; мое худое тело изматывает
дрожь волнений, смысл которых оно не смеет ясно осознать, в висках стучит.

21 июля 1913. Жалкий я человек!

15 октября 1913. Безутешен. Сегодня после обеда в полусне: в конце
концов страдание должно разорвать мою голову. И именно в висках. Представив
себе эту картину, я увидел огнестрельную рану, края которой острыми
выступами загнуты кверху, как в грубо вскрытой жестяной банке.

21 ноября 1915. Совершеннейшая бесполезность... Ночью полная
бессонница... Время от времени чувствовал сильные, однажды прямо-таки жгучие
головные боли.

25 декабря 1915. Головные боли уже не отпускают меня. Я в самом деле
измотал себя.

4 февраля 1922. Объят отчаянным холодом, измененное лицо, загадочные
люди.

12 июня 1923. Ужасы последнего времени, неисчислимые, почти
беспрерывные. Прогулки, ночи, дни, не способен ни на что, кроме боли.

И почти в то же время в другом месте: "Какое счастье быть вместе с
людьми".

Пронзительное подвижничество.

15 декабря 1910. Почти ни одно слово, что я пишу, не сочетается с
другим, я слышу, как согласные с металлическим лязгом трутся друг о друга, а
гласные, подпевают им, как негры на подмостках. Сомнения кольцом окружают
каждое слово, я вижу их раньше, чем само слово, да что я говорю! - я вообще
не вижу слова, я выдумываю его. Но это еще было бы не самым большим
несчастьем, если бы я мог выдумывать слова, которые развеяли бы трупный
запах, чтобы он не ударял сразу в нос мне и читателю.

    677




3 июля 1913. Высказанная мною вслух мысль сразу же и окончательно
теряет значение; записанная, она тоже всегда его теряет, зато иной раз
обретает новый смысл.

Гений, он страшился стать наместником собственной пустоты.

3 мая 1913. Страшная ненадежность моего внутреннего бытия.

75 марта 1914. Ничего, кроме ожидания, кроме вечной беспомощности.

25 ноября 1914. Голое отчаяние, невозможно подняться, лишь насладившись
страданием, я могу успокоиться.

7 февраля 1915. Полнейший застой. Бесконечные мучения.

10 февраля 1915. Наладившаяся два дня назад работа прервана. Кто знает,
на какой срок. Полнейшее отчаяние.

22 февраля 1915. Неспособность - полная и во всех смыслах.

3 мая 1915. Полнейшее равнодушие и отупение.


4 декабря 1913. Страх перед глупостью. Глупость видится в каждом
чувстве, стремящемся прямо к цели, заставляющем забыть обо всем остальном.
Что же тогда не глупость? Не глупость - это стоять, как нищий у порога, в
стороне от входа, постепенно опускаться и погибнуть... Наверное, бывают
глупости, которые крупнее своих носителей. Но как отвратительны маленькие
глупцы, которые тщаться совершить великие глупости. А разве не таким же
выглядел Христос в глазах фарисеев?

12 января 1914. Бессмысленность молодости. Страх перед молодостью,
страх перед бессмысленностью, перед бессмысленным расцветом бесчеловечной
жизни.

Изолированность сознания. Непреодолимая стена взаимного непонимания. -
"Только люди, пораженные одинаковым недугом, понимают...".

Понимания он не знал с самого детства, ибо с детских лет был как бы
герметичен, закрыт. Согласно свидетельству соученика Франца Эмиля Утица,
даже друзья не были с ним откровенными: "...он всегда будто окружен какой-то
стеклянной стеной. Со своей спокойной и любезной улыбкой он позволял миру
приходить к нему, но сам был закрыт для мира". Эту "закрытость" лучше всего
символизирует Нора: необходимость в "укрепленной площадке", отделяющей от
"окружающей земли"...

Кафка оставил после себя то, что издатель назвал "наброском к одной
автобиографии". Приведенный ниже отрывок касается только детства и только
одной его особенности.

    678



"Мальчику, углубившемуся вечером в захватывающую историю и
остановившемуся на самом интересном месте, никогда не смогут внушить через
обычное доказательство, что он должен прервать чтение и отправиться спать".
Дальше Кафка пишет: "Во всем этом важно то, что осуждение моего неуемного
чтения в моих собственных глазах доходило до того, что я тайком прогуливал
уроки и в итоге приходил к удручающим результатам". Взрослый автор
настаивает на том, что осуждение отражалось на вкусах, формировавших
"особенности ребенка": принуждение вело либо к "ненависти к обидчику", либо
к признанию защищаемых особенностей незначительными. "Если я обходил
молчанием, - пишет он, - одну из особенностей, то начинал ненавидеть себя и
свою судьбу и считать себя гадостью или проклятием".

Тот, кто читал "Процесс" или "Замок", легко узнает атмосферу и
композицию романов Кафки. За преступным чтением последовало преступное
сочинительство, когда он уже был взрослым. Как только встал вопрос о
занятиях литературой, в отношении окружающих, особенно отца, почувствовалось
неодобрение, подобное тому, которое сопровождало чтение. Кафка был повергнут
в отчаяние. Как раз по этому поводу Мишель Карруж сказал: "Он ужасно
переживал, что к самым серьезным его занятиям относились так несерьезно".
Описывая сцену, где презрение родственников проявилось со всей жестокостью,
Кафка восклицает: "Я остался, где был, по-прежнему в заботах о моей семье...
но в действительности меня выбросили из общества одним ударом...".

Как человек, совмещающий в себе комплекс ребенка и святого, он
отличался от "всех" структурой личности, плотиновским отношением к миру,
неотмирностью.

Известно, что поглощенность Кафки своим телом носила почти болезненный
характер. В 1910 году, за семь лет до постановки диагноза туберкулезного
заболевания, он пишет о чувстве безысходности, которое охватывает его при
виде своего тела и при мысли о том, что произойдет с этим телом в будущем. В
других дневниковых записях можно найти упоминания о "хилой груди", "слабом
сердце", "дряхлости". У него было ощущение, будто его тело "нашли в чулане".
Он постоянно беспокоится о своем здоровье, в его дневниках содержится
солидный перечень различных недомоганий, включая запор, расстройство
пищеварения, бессонницу, выпадение волос, а также искривление позвоночника.
Макс Брод свидетельствует, что "каждый изъян в его теле причинял ему
страдание, даже такой пустяк, как, например, перхоть или запор, или
неправильная форма большого пальца ноги".

    679



Здесь не просто природный нарциссизм - здесь что-то от "тела - сосуда
дьявола", источника пороков и страстей. Отсюда - понимание плоти как грязи,
вылившееся в аномальном отношении к сексу. Отсюда же - парадоксальное
сочетание поглощенности телом и определенной склонности к
саморазрушению-самоистязанию, в чем-то близкой к мазохизму: ослабление
собственного организма диетической и вегетарианской пищей, стрессом,
бессонницей, страхами...

Отношение Кафки к миру - это отношение ребенка, столкнувшегося с
несчастьем - надежда на чудо. Вопреки злу существования, вопреки наличной
действительности, вопреки всему, что его окружает, Кафка предпочитает
безысходности надежду на конечное спасение. "Верить в прогресс не значит
верить в то, что какой-то прогресс уже произошел". Хотя разглагольствования
о прогрессе - ложь или своекорыстие, но не следует отчаиваться:

Чувство человека, попавшего в беду - и приходит помощь, но он радуется
не тому, что спасен - он вовсе и не спасен, - а тому, что пришли новые
молодые люди, уверенные, готовые вступить в борьбу, и хотя они наивны в
отношении того, что им предстоит, но наивность их такова, что она не
вызывает у наблюдателя ощущения безнадежности, она вызывает у него
восхищение, радость, слезы. Примешивается сюда и ненависть против тех, к
кому относится борьба.

На самом деле все сложней: преодоление инфантилизма связано не с
надеждой или утверждением в обществе, а, по словам Юнга, со "способностью
подчиниться духу своей собственной независимости". Кафка признавал это, даже
обладал таким духом, но ничего не мог с собой поделать, чтобы пойти за своей
свободой, не убояться ответственности...

Феномен Кафки - инфантильная беспомощность перед выбором, чего бы этот
выбор не касался - службы или писательства, действия или мечты, одиночества
или брака, преданности семье или бунта против нее. Страхи и душевные
страдания - результат бесконечного напряжения, вызванного столкновением
между внутренней и внешней реальностью, возвышенной любовью и сексом,
преданностью семье и ее неприятием, притязаниями инстинкта и стремлением к
духовной жизни.

Это понимал сам Кафка и его друзья. Макс Брод считал, что в его друге
борются за господство две взаимоисключающие тенденции: "стремление к
одиночеству и желание быть общительным". Он сам полагал, что существует на
"ничейной земле" и чувствовал себя сверхробинзоном:

    680



Пограничную зону между одиночеством и общением я пересекал крайне
редко, в ней я обосновался даже более прочно, чем в самом одиночестве. Каким
живым, суматошным местом был по сравнению с этим остров Робинзона!

Это не было эскапизмом, аутизмом - это было именно "пограничной зоной",
согласием и протестом одновременно. "Если я обречен, - писал он в июле
1916-го, - то обречен не только на смерть, но обречен и на сопротивление до
самой смерти".

Здесь-то заключена суть конфликта "двух миров" Кафки. Его основная
дилемма - можно сказать, трагедия его жизни - заключалась в том, что он
восхищался жизнью, исполненной мирной простоты ("нормальности") и стремился
к ней, тогда как его терзала природа, стремящаяся к чему-то иному, требующая
чего-то еще. Он не смог примирить эти два стремления. "Моя жизнь по-прежнему
катится в двух направлениях", - отмечает он в ноябре 1917года. "Меня ожидает
огромная работа".

"Есть цель (один из его афоризмов), но нет пути; то, что мы называем
путем, - всего лишь сомнения". В другом месте:

"Правильный путь проходит по канату, который натянут не высоко, а над
самой землей. Создается впечатление, что он предназначен для того, чтобы
люди натыкались на него, а не ходили по нему".

Уникальность феномена Кафки - в ярком свидетельстве парадоксальности
человеческого существования: неотрывности добра и зла, силы и бессилия,
внутреннего опустошения и творческого порыва, несчастья и торжества, успеха,
рождающегося из отверженности.

Ж. Батай:

В 1922 году Кафка пишет в "Дневнике": "Когда я был доволен, мне
хотелось быть неудовлетворенным и всеми возможными традиционными способами
нашего столетия я все глубже погружался в неудовлетворенность: теперь я
желал бы вернуться к моему изначальному состоянию. Я был всегда
неудовлетворен даже своей неудовлетворенностью. Странно, что у этой комедии
при некоторой систематизации смогла появиться определенная реальность. Мой
духовный упадок начался с детской игры, честно говоря, осознанно детской.
Например, я прикидывался, что у меня дергается лицо, или прогуливался,
заложив руки за голову, - отвратительное

    681



ребячество, но имевшее успех. Также развивалось и мое литературное
самовыражение, к несчастью, позже прервавшееся. Если было бы возможно
вынудить несчастье произойти, это было необходимо сделать". Вот еще один
отрывок без даты: "...я жажду не победы, меня радует не борьба, она может
доставить мне радость только как единственная вещь, которую надо сделать.
Борьба как таковая действительно наполняет меня радостью, переливающейся
через край моей способности радоваться и проявлять себя, и я в конце концов
склоняюсь скорее не к борьбе, а к радости".

Ему хотелось быть несчастным, чтобы себя удовлетворить: в укромном
уголке этого несчастья была спрятана такая неуемная радость, что он говорил,
что умрет от нее. Вот следующий отрывок: "Он склонил голову набок: на
обнажившейся шее - дымящаяся плоть и кровь - рана, нанесенная все еще
сверкающей молнией". В разряде ослепительной молнии, длящемся во времени,
больше смысла, чем в предшествующей ей долгой депрессии. В "Дневнике" (1917)
есть удивительный вопрос: "Никогда не мог понять, как почти любой человек,
умеющий писать, может, испытывая боль, выразить ее и сделать это настолько
удачно, что, например, страдая, с головой, раскалывающейся от горя, я могу
сесть и сообщить кому-либо в письме: я несчастен. Идя далее, я могу, в
зависимости от степени моей одаренности, не имеющей никакого отношения к
горю, импровизировать всячески на данную тему, выражаясь просто, антитезами
или целыми сочетаниями ассоциаций. Это не ложь и не снятие боли, это излишек
сил, дарованный благодатью в тот миг, когда боль истощила мои последние силы
и продолжает мучить меня, сдирая шкуру живьем.

Психологические комплексы Кафки, мешавшие его адаптации к миру, носили
системный характер и взаимно усиливали друг друга: невротическая депрессия,
нарциссизм, аутизм, вялость, ипохондрия, комплекс неполноценности,
неспособность к активному действию, выбору альтернатив, нерешительность,
всепроникающая амбивалентность, неумение разрешать внутренние конфликты,
переживание писательской непризнанности, бессознательное ощущение
тупиковости всех жизненных ситуаций, возможно, страх коитуса, отношение к
бытию как к тьме, "из которой поднимается, когда захочет, темная сила".

Поскольку разрешение внутренних конфликтов личности, согласно
психоанализу, может происходить только изнутри, на уровне характера, смены
жизненной установки, а Кафка - по крайней мере до сорокалетнего возраста -
не мог ничего изменить или что-

    682



либо выбрать (а прибегать к помощи психоаналитиков не имел желания
вследствие отрицательного отношения к самому психоанализу), то его
конфликтные ситуации оказались неразрешимыми.

В результате этого большую часть своей жизни Кафка находился во власти
своих комплексов. Комплексы властвовали над ним потому, что ему не удалось
установить с ними связь, определенную сознательной позицией мужского эго.

Сам он ощущал собственный душевный конфликт как распятие, как пытку,
при которой "преступника" разрывает надвое специальная машина (схему
последней он посылал Милене), как закованность в двойные (небесные и земные)
цепи: так что, если наклоняешь голову к земле, тебя начинает душить небесный
ошейник, а если поднимаешь голову к небу, тогда душит ошейник земной.

Клетка, тюрьма, оковы - символы внешнего подавления и зависимости от
других, постоянно мелькающие в его творениях: тюрьма, темница - родительский
дом, клетка - работа, оковы - брак...

Клетка, тюрьма, оковы для него все: семья, работа, брак, даже Прага,
город детства, семьи, город, который он ненавидит и всю жизнь мечтает
покинуть, убежать...





    ИЗ ДНЕВНИКОВ



С тюрьмой он примирился бы. Закончить свои дни заключенным - это было
бы целью жизни. Но тут была решетчатая клетка. Равнодушно, властно, словно у
себя дома, втекал через решетку шум мира, заключенный, собственно говоря,
был свободен, он мог во всем участвовать, ничто его не обходило, он мог даже
покинуть клетку, прутья решетки находились друг от друга на метровом
расстоянии, да он и не был заключенным. У него было чувство, будто он
загораживает себе дорогу тем, что живет. Но в этом препятствии он опять-таки
черпал доказательство того, что он живет.

Каждый человек живет за решеткой, которую он носит в себе.

Люди боятся свободы и ответственности. Поэтому они предпочитают
прятаться за тюремную решетку, которую они сами выстраивают вокруг себя.

Моя тюремная камера - моя крепость.


    683







На этой земле он чувствует себя заключенным, ему тесно, на него
нападают грусть, слабость, болезни, галлюцинации заключенных, его не может
утешить никакое утешение, именно потому что это только утешение, слабое,
причиняющее головную боль, утешение перед лицом грубого факта заключения. Но
когда у него спрашивают, чего он, собственно, хочет, он не может ответить,
ибо - и это одно из его сильнейших доказательств - он не имеет представления
о свободе.

У него много судей, они словно стая птиц, сидящих на одном дереве.
Голоса перебивают друг друга, чины и компетенции не разобрать, к тому же они
постоянно меняются местами. И все же некоторых можно распознать.

И здесь налицо - амбивалентность: промежуточное состояние между жизнью
и тюрьмой, стремлением к свободе и согласием на неволю. Сам Кафка
характеризует такое состояние "не смертью, а бесконечной мукой умирания".

Налицо еще один феномен - "бесконечное стремление к свободе" и бегство
от нее, уклонение от ответственности, без которой немыслима свобода.

В двадцатитрехлетнем возрасте Кафка получил степень доктора юридических
наук Пражского университета. Его интерес к праву никак не связан с
соображениями карьеры, юриспруденция была для него "минимально фиксированной
целью, или максимальным выбором целей", иначе говоря, средством свободы,
которой он никогда не обладал. Молодой юрист еще не сознавал, что профессия
вторична - определяющ характер, структура души, а при его душевном складе
восприятие жизни не зависит от профессии. Позже он скажет, что две профессии
- страхового служащего и писателя - никогда не смогут ужиться друг с другом,
но для людей его склада, для большого писателя вообще, все находящееся за
пределами глубочайшей внутренней страсти, не может ужиться с жизненной
рутиной, губящей эту страсть.

Кафка был высоким и худощавым человеком - выше шести футов, и в 1922
году весил 55 килограммов. У него была приятная внешность, правильные черты
лица, темные глаза и волосы. До самой смерти он сохранил моложавый вид; в
сорок лет он выглядел так, будто ему едва исполнилось двадцать. Один из
друзей Кафки упоминает о его "детской наивности". (Обе эти характеристики
указывают на наличие особенностей, характерных для психологии дитя).

    684



Он был вегетарианцем, трезвенником, принимал холодный душ, совершал
пешие прогулки, плавал, ездил верхом, всю жизнь проявлял интерес к здоровой
диете и естественным средствам лечения. Тем не менее, он оставался
болезненным и винил в этом только себя.

Для человека с гиперчувствительностью ко всему окружающему - близким
людям, ненавистной службе, городскому шуму, - находящемуся в состоянии
постоянного возбуждения, поглощенному исключительно происходящим внутри себя
и претворением его в "литературу", главным в жизни становилось "бегство" -
от опеки семьи, от обязательств перед невестой, службой, людьми. При всей
своей непрактичности он совершает несколько энергичных попыток освободиться
от "ига", первые из которых связывает с "родительским благословением": в
разгар кризиса отношений с Фелицей пишет родителям из Мариенлис-та,
остзейского курорта в Дании:

"Выполнение моего плана представляется мне следующим: у меня есть пять
тысяч крон. Вы разрешаете мне прожить два года, если потребуется, где-нибудь
в Германии, в Берлине или Мюнхене, не зарабатывая денег. Эти два года
позволят мне заняться литературным трудом и добиться того, чего я не могу
достигнуть в такой ясности, полноте и единстве в Праге, находясь в тисках
между внутренней расслабленностью и внешними препятствиями. Такой
литературный труд позволит мне жить по прошествии двух этих лет на свой
собственный заработок, хотя бы и скромный. Пусть и скромный, но он даст мне
возможность вести жизнь, несравнимую с моей теперешней жизнью в Праге и той,
которая ожидает меня там и впоследствии. Вы возразите мне, что я заблуждаюсь
в отношении своих способностей и возможности зарабатывать с их помощью.
Конечно, это не исключено. Однако против этого говорит то, что мне тридцать
один год и нельзя принимать в расчет подобные заблуждения в таком возрасте,
иначе всякий расчет был бы невозможен, кроме того, я уже кое-что написал,
хотя и немногое, и получил некоторое признание, но главным образом это
возражение снимается тем, что я вовсе не ленив и довольно непритязателен, а
посему, если уж одна надежда не оправдается, найдется другая возможность
заработка, и во всяком случае я не воспользуюсь вашими услугами, так как это
подействовало бы и на меня, и на вас еще хуже, чем теперешняя жизнь в Праге,
это было бы и вовсе невыносимо.

А посему мое положение представляется мне достаточно ясным, и я с
нетерпением жду, что вы скажете по этому поводу. Ведь хотя я и убежден, что
это единственно правиль-

    685



ное решение и что, не выполнив этот план, я упущу нечто решающее, все
же мне, естественно, крайне важно знать, что вы скажете об этом.

С самыми сердечными пожеланиями
Ваш Франц".

М. Брод:

Но этим планам не суждено было осуществиться. Вспыхнула большая война.
Настало время, когда все, из-за чего мы до сих пор страдали, по сравнению с
настоящим стало казаться какой-то сказочной страной, сверкающей розовым
блеском детства.

Грызущий его самоанализ, то, что сам он именовал "активным
самонаблюдением, копанием в душе" и что сделало его великим писателем,
мешало ему жить, но не ослепляло, о чем свидетельствует способность к
самообузданию: "Спокойно терпеть себя, не забегать вперед, жить так, как
подобает, не носиться с собой".

В чем-то он пошел дальше творцов психоанализа, который, по словам
Фрейда, роется в "отбросах внешнего мира", каковыми является человеческое
бессознательное. Кафка, в своих творениях никогда не обращавшийся к душе,
исследует только сор действительности, внешней реальности.

Т. Адорно:

Вместо исцеления неврозов он ищет в них самих целебную силу - силу
познания: раны, которые социум выжигает на теле отдельного человека,
прочитываются этим человеком как шифры социальной неправды, как негатив
правды. Мощь Кафки - это мощь разрушения. Он сносит декоративные фасады,
обнажая то безмерное страдание, с которым рациональный контроль все больше
свыкается. В разрушении - никогда это слово не было так популярно, как в год
смерти Кафки, - он не останавливается, подобно психологии, на субъекте, но
добирается до субстанционального уровня, проникая сквозь видимое к тому
субстанциональному, которое в субъективной сфере проявляется в ничем не
смягченном обвале поддающегося, отказывающегося от всякого самоутверждения
сознания. Эпический путь Кафки - бегство сквозь человека в нечеловеческое.
Это падение человеческого гения, это судорожное непротивление, которое так
идеально согласуется с моралью Кафки, парадоксально вознаграждается
императивным авторитетом своего выражения. Этой до разрыва напряженной рас-

    686



слабленности непосредственно, нечаянно достается в виде "духовного
тела" то, что было метафорой, значением, смыслом. Словно по мере того, как
Кафка писал, развертывалась некая философская категориальная система,
оплаченная в аду.

Хотя самонаблюдение, автопсихоанализ оказались плохим терапевтическим
средством, именно они сделали его великим диагностом человеческого
существования, выведенного исключительно из самонаблюдения. "Неизбежная
необходимость в самонаблюдении, - пишет он в ноябре 1921 года. - Если за
мною кто-то наблюдает, я, естественно, тоже должен наблюдать за собой, если
же никто другой не наблюдает за мной, тем внимательнее я должен наблюдать за
собой сам".

Потемки, в которые погружал себя Кафка, были непроницаемы для него
самого, но невидимы его близкими. Он так прятал свою интровертность, что
даже самый близкий, можно сказать, задушевный его друг, Макс Брод, был
совершенно ошеломлен, когда - уже после написания биографии Кафки -
обнаружил его дневник, скрывающий невротическое подполье, страхи и трепеты.

Он увидел в его творчестве "настольную книгу положительной жизни", а
"Дневник" неожиданно раскрывал перед ним безысходные сомнения, тяжелый
невроз, планы самоубийства. Этот промах, который ему потом столь
несправедливо ставили в упрек, несомненно, был неизбежен. Кафка в отношениях
с друзьями отличался деликатностью и юмором, но в нем были темные зоны,
столь глубокие, что туда нелегко было открывать доступ его близким и более
всего доброму Максу Броду, с его золотым сердцем и его неизлечимым
оптимизмом. У дружбы были свои границы, которые Кафка чутко улавливал.
Однажды, чувствуя ко всему безразличие и пребывая в плохом настроении, он
признает себя неспособным описать Максу Броду состояние, в котором
находится, "так как именно там, - пишет он, - находятся вещи, которые он
никогда как следует не понимает". И добавляет: "Следовательно, я должен был
быть неискренним, что и испортило все. Я был столь жалок, что предпочел
говорить с Максом, когда его лицо было в тени, хотя мое было целиком
освещено и на нем можно было прочесть гораздо больше /.../ На обратном пути
после расставания меня мучили угрызения от лицемерия и страдания от сознания
его неизбежности. Намерение подготовить специальную тетрадь, посвященную
нашим с Максом отношениям. Все, что не записано, остается мельтешить перед
глазами, и таким образом случайность оптических впечатлений определяет общее
суждение". Кафка никогда не вел такую тетрадь, но позднее он напишет Фелице
Бауэр:

    687



"Макс плохо разбирается во мне, а когда разбирается хорошо - значит
ошибается".

Дневник играл особую роль в жизни Кафки. Это было его прибежище, его
источник надежды, его исповедальня, его способ представить самому себе