732



если бы должна была жить рядом с ним. Он вспоминает гравюру, которая
постоянно преследовала его, когда он был ребенком и которая изображала
самоубийство двух влюбленных, - несомненно, не было ли бы это единственным
разумным выходом? Одновременно он умоляет Фелицу и предостерегает ее:
"Продолжай меня любить, - пишет он ей 18 марта, - и ненавидь меня!". Можно
было бы продолжать до бесконечности цитаты такого рода, но, несомненно, и
одной будет достаточно. В письме от 3 марта: "Для моей собственной
безопасности ответь мне сегодня, не избегая прямого ответа, на следующий
вопрос: если бы тебе однажды пришлось понять с ясностью, исключающей по
меньшей мере большую часть сомнений, что ты могла бы несмотря ни на что,
возможно, ценой определенных трудностей, обойтись без меня, если бы тебе
пришлось понять, что я являюсь препятствием на твоем жизненной пути /.../;
если бы тебе пришлось понять, что доброе активное, живое, уверенное в себе
существо, такое как ты, не может завязывать никаких связей с такой темной
натурой, как я, или не могла бы это сделать без сожаления, могла бы ты
тогда, дорогая (не отвечай легкомысленно, прошу тебя, прими во внимание
ответственность, которой требует твой ответ!), могла бы ты мне сказать
прямо, не беря в расчет свою жалость?/.../ А ответ, который ограничился бы
отрицанием возможности предположений, содержащихся в моем вопросе, не был бы
ответом, достаточным для меня и способным умерить страх, который испытываю
по отношению к тебе. Или, скорее, это был бы достаточный ответ, то есть
признание, что ты испытываешь ко мне непреодолимую жалость. Но в то же время
зачем тебя спрашивать и мучить? Я уже знаю ответ". Когда сегодня читаешь эти
строки, нельзя остаться равнодушным к породившему их исступленному волнению,
к заключенному в них страху, страху, который слишком реален, который
стремится наполнить содержанием искусственную любовь.

Любовь Франца к некрасивой и банальной Фелице лучше всего описать
понятием "странная" - скорее это и не любовь вовсе, а повод для писем;
"Между Фелицей и Францем нет ничего, кроме слов, целой горы слов".

К. Давид:

Для чего служат слова? Иногда - чтобы набросать диалог. Чаще всего,
чтобы при их помощи возбуждать отрешенность или даже ужас, либо представлять
себя пленником невыносимых холостяцких маний, либо придавать литера-

    733



турному творчеству значение, которое делает невозможным любую другую
форму существования.

Писание является страданием для автора этих писем, оно же есть
инструмент пыток для их получателя. Сколько напрасных упреков, о которых
тотчас же приходится сожалеть, сколько бесполезных слез, сопровождаемых
беспомощными извинениями: "Существо, которое отдает тебе лучшее, что в нем
есть, мучило ли оно уже тебя, как я? Я притягиваю тебя к себе с
непреодолимой силой, которую дает слабость. Я отдал бы тебе свою жизнь, но я
не могу помешать себе подвергнуть тебя мучениям".

Но этот поток слов имеет еще и другое назначение: скрыть правду,
которую не удается сказать, недостатки, в которых себя обвиняют, приводятся
для того, чтобы утаить недостатки более глубокие, о которых язык
отказывается говорить.

Это начинается очень рано, с 5 ноября: "[Если Вы произнесете магическое
слово (любовь)], Вы обнаружите во мне такие вещи, которые Вы не сможете
вынести, и что мне тогда останется делать?". Фраза задумана так, чтобы не
быть понятой: под видом признания она что-то скрывает. 11 ноября он делает
шаг к ясности, все еще избегая того, чтобы быть понятым: "...моего
захудалого здоровья едва хватает для меня одного, его вряд ли хватит для
семейной жизни и уже тем более для отцовства". 14 ноября он обвиняет себя в
"маленьких утешительных неправдах", которыми он испещряет свои письма и
которые позволяют ему уклониться от главного. 26-го: "У всех этих
противоречий есть простое и очевидное объяснение/.../ - это состояние моего
здоровья, только это и ничего кроме. Я не хочу больше говорить на эту тему,
но именно это отнимает у меня всякую уверенность перед тобой, именно это
вызывает у меня нерешительность во всем, которая затем скажется и на
тебе/.../. У меня никогда не хватит силы обойтись без тебя, я хорошо это
знаю, но то, что я посчитал бы у других за добродетель, будет моим самым
большим грехом".

Так начинается приключение. Сегодня нельзя удержаться от мысли, что
Кафка сбился с пути. Но это не должно заставить забыть, какое отчаяние
бросило его в эту обманчивую любовь. Он, чувствующий себя мертвым, как
говорит сам в одном из писем, пытается зацепиться за живое существо. В
другой раз, вслед за одним из бесчисленных недоразумений, которыми усеяна
эта переписка, он восклицает: "Итак, Вы меня не отвергли? Я уже подумал, что
сбывается проклятие, которого, как я считал в последнее время,

мне удалось избегнуть". Уже угадываются те отвратительные торги, к
которым он прибегнет позднее: "Постарайся, - говорит он Фелице 14 ноября, -
жить в иллюзии, что я тебе необходим; тебя это ни к чему не обязывает, ты в
любой момент сможешь избавиться от меня".

Он рвется приехать к ней в Берлин и тут же находит смехотворнейшие
предлоги, чтобы поездки избежать; он упрекает ее, что она ему редко пишет, и
тут же начинает умолять вообще прекратить переписку. "Как же мне, - жалуется
он, - ...убедить тебя в серьезности обеих моих просьб: "люби меня!" и
"ненавидь меня!". А с приближением первой помолвки он начинает испытывать
"безумный страх перед нашим будущим", прежде всего вызванный тем, что
женитьба с его писательством несовместима: воистину ни для одной женщины не
нашлось бы места в том глубоком подвале, в самый дальний угол которого ему
хотелось забиться...

"Эта неудачная попытка жениться, - писал М. Брод, - не имела
индивидуального значения и не зависела от личности невесты...".

Здесь все определялось личностью Кафки, мироощущением Кафки, состоянием
Кафки, его психикой...

...с момента, когда я принимаю решение жениться, я не могу больше
спать, голова пылает днем и ночью, жизнь становится невыносимой, я в
отчаянии бросаюсь из стороны в сторону. Причиной этого являются, в сущности,
не заботы, хотя мои пассивность и педантизм соответственно сопровождаются
бесчисленными заботами, но не в них главное, они лишь, как черви на трупе,
довершают дело, - убивает меня другое. А именно - общее угнетающее меня
состояние страха, слабости, презрения к самому себе.

Сексопатология? Нет, сверхчувствительность души! Есть нечто
закономерное в том, что Декарт, Киркегор, Клейст, Сковорода, Достоевский,
Грильпарцер, Брамс, Чюрленис бегут от своих невест, как Кафка от Фелицы
Бауэр или Юлии Вохрыцек. Говорят: по неясным причинам. Почему же неясным?
Был бы Кафка Кафкой, если бы не бежал?..

Разрыв с невестой [Ф. Бауэр] приобретает, таким образом, особое
значение, противоположное значению разрыва, описанного в "Беренике". На
страницах своего "Дневника" Кафка пишет: "Я любил девушку, она любила меня.
Несмотря на это я вынужден был ее оставить". Это напоминает слова Та-


    735



цита: "Invitus invitam dimisit" и трагедию Расина. В самом деле, Тита и
Беренику разлучает вся тяжесть мира, непреодолимая приверженность человека к
своему могуществу, к своим обязанностям, ко всему, чем он связан с
общественной жизнью, с ее неприкасаемыми ценностями. Кафку с невестой,
напротив, разлучает ощущение, что он витает в пустоте, лишенный корней, на
грани небытия.

Впрочем, на грань небытия его ставил и разрыв с Фелицей:

Я сам разорвал себя на части.

Поврежденное легкое - это только символ раны, воспаление ее зовется
Фелицей, а глубина - оправданием.

За последние пять лет завязалось много узлов на кнутах, которыми мы
[Франц и Фелица] хлестали друг друга.

Сознавала ли Фелица свою роль - спасительницы, громоотвода, конфидента,
психотерапевта? Видимо, да. Она не была способна на мученичество, на роль
подлинной музы, спасительницы. Как у женщины во всех отношениях нормальной,
у нее не было желания следовать прихотям неврозов своего жениха. Едва
уразумев, для чего необходима невротику, она явно охладевает к нему и трезво
вразумляет Макса Брода относительно собственной позиции в "эпистолярном
романе": "Не знаю, почему он мне много пишет, но его письма лишены всякого
смысла, я не знаю, о чем идет речь...".

Эти слова передает сам Кафка, он знал, какая непроходимая наивность
противостоит его словесным уловкам, его патетическим картинам, его драме.
Эта наивность была элементом игры, в которую он играл, он прибегал ко всем
средствам своей хитрой диалектики, использовал все резервы своего ума, но
никогда не забывал о возможностях своей партнерши. В этой переписке все
разворачивается в нескольких планах, поэтому для сегодняшнего читателя это
утонченное удовольствие, но тогда это была хитроумная борьба, где
искренность (и какая искренность!) самым запутанным образом перемешана с
сентиментальными софизмами и риторикой.

Они еще обмениваются несколькими письмами после возвращения Кафки в
Прагу, но что могли сказать письма, если вся затея столь явно
продемонстрировала свою тщетность? Кафка еще затрагивает проблему своего
расстроенного здоровья (так как именно к причинам физического

    736



свойства он привязывает все свои несчастья). Он строит расплывчатые
планы насчет того, чтобы провести летние месяцы в компании Фелицы, но время
их отпусков не совпадает. Письма от Фелицы стали нерегулярными, и Кафка
говорит о том, чтобы положить конец переписке, ставшей беспредметной.

Развязка отношений с Фелицей, совершенно истерзавших его, наступила в
декабре 17-го. Свидетельствует Макс Брод:

На следующее утро Франц пришел ко мне в контору. Чтобы немножко
отдохнуть, сказал он. Только что он отвез Ф. на вокзал. Лицо его было
бледным, суровым и строгим. Но вдруг он заплакал. То был единственный раз,
когда я видел его плачущим. Никогда не забуду эту сцену - один из самых
ужасных моментов, какие мне приходилось переживать... Кафка явился ко мне
прямо в рабочую комнату, на мое рабочее место, уселся рядом с моим столом в
креслице, предназначенное для просителей, пенсионеров, подателей жалоб. И
здесь он плакал, здесь говорил, всхлипывая: "Не ужасно ли, что так должно
было случиться?". Слезы текли у него по щекам, я никогда, за исключением
того единственного раза, не видел его таким растерянным, потерявшим
самообладание.

Несколько дней спустя он вернулся в Цюрау. Он показал мне еще одно
очень несчастное письмо Ф. Но его позиция по отношению к ней была совершенно
непоколебимой, он отказался не только от нее, но и от всякой возможности
супружеского счастья. Боль, которую он причинял сам себе, давала ему силу
побороть свою природную мягкосердечность и не отступать, признав однажды
неизбежность этого горького решения.

Клод Давид обратил внимание на, видимо, бессознательное "включение"
Фелицы в Приговор и Процесс: в данном случае имеются в виду героини (Фрида
Бранденфельд и фрейлин Бюрстнер), имеющие инициалы Фелицы Бауэр.

Жажда одиночества и страх перед ним сливались в его естестве -
нормальное состояние, которое он переживал как недуг.

В сущности ведь одиночество является моей единственной целью, моим
великим искушением.

И несмотря ни на что, страх перед тем, что я так сильно люблю.

    737











    ИЗ ДНЕВНИКА



21 июля 1913. Все, что я сделал, только плод одиночества.

75 августа 1913. Я запрусь ото всех и до бесчувствия предамся
одиночеству.

24 января 1915. Причина испытываемых мною при разговорах с людьми
трудностей - трудностей, совершенно неведомых другим, - заключается в том,
что мое мышление, вернее, содержимое моего сознания очень туманно... Никто
не захочет витать со мною в туманных облаках, а даже если кто-нибудь и
захочет, то я не смогу прогнать туман из своей головы - между двумя людьми
он растает и превратится в ничто.

Не способен с кем-нибудь познакомиться, не способен вынести знакомства,
бесконечное удивление вызывает у меня и любое веселое общество.

...оно бесформенное, безглазое - навалится на тебя, исторгая из твоей
глотки крик отчаяния, заставляя тебя раскачиваться, сидя на постели, и
кусать пальцы, и видеть в ближнем своем, в соседе, врага, ибо ничто так не
разобщает людей, как повседневность, прозаичная, однообразная, погружающая
человека в его собственные заботы и интересы и делающая его равнодушным к
себе подобным и их состраданиям.

Некогда Киркегор писал:

Если на моей могиле будет сделана надпись, я хотел бы, чтобы начертано
было только одно слово: "Одинокий". Это теперь кажется непонятным, но
когда-нибудь будет понято.

Комментирует Г. Адамович:

Кафка эти страницы Киркегора читал, над ними размышлял... читал,
колебался, сомневался, сопоставляя свое одиночество с киркегоровским,
вдумываясь в сущность того и другого, в возможность преодоления, исхода. Но
на пороге сомнений он и остановился, может быть из-за ранней смерти, не
успев всего договорить. Большего одиночества, чем то, которое выпало на долю
Йозефа К., нельзя себе представить, большей бессмыслицы в литературе не
существует.

А вот слова самого Кафки: "Я отгорожусь от всех до потери чувств.
Рассориться со всеми, ни с кем не говорить".

Комментирует М. Брод:

    738



Он читает антологию Киркегора "Книга судьи". Ему становится ясным
сходство судьбы Киркегора с его собственной.

К. Давид:

Грегор Замза - это явно Франц Кафка, превращенный своим нелюдимым
характером, своей склонностью к одиночеству, своей неотвязной мыслью о
писании в некое подобие монстра; он последовательно отрезан от работы,
семьи, встреч с другими людьми, заперт в комнате, куда никто не осмеливается
ступить ногой и которую постепенно освобождают от мебели, непонятый,
презираемый, отвратительный объект в глазах всех.

Р. Гароди:

Ценой систематического самоуничтожения Кафка, охваченный бессонницей,
остался Бдящим и Будящим. Отчуждению - сну без сновидений - он
противопоставлял свои сновидения без сна.

Он ощущал себя слабым вследствие гипертрофированного чувства
собственной греховности, сверхсовестливости. По словам Г. Яноуха, "всю
тяжесть своего присутствия в мире он ощущал гораздо острее и сильнее, чем
другие люди".

Помимо иных комплексов, он страдал "чувством грязи",
противоестественным ощущением непристойности человеческого "низа". Его
отношение к сексу было не модернистским, а пуританским: "Любовь всегда идет
рядом с непристойностью", - признавался он Густаву Яноуху, а Милене писал:
"Я грязен, Милена, бесконечно грязен. Вот почему я так беспокоюсь о
чистоте". Кафку мучила плотская сторона любви, иметь жену значило для него
ни много, ни мало - "иметь Бога". Иными словами, он терзался неразрешимым
противоречием между собственной "греховностью" и стремлением к гиеротамии,
священному браку, не знающему секса. Жизнь Кафки - неупорядоченный, не
приносящий удовлетворение секс плюс вечное сражение с собственным "природным
человеком".

Любовь для него была связью с существованием и неосуществимым идеалом.
Он говорил о себе: "Без предков, без жены, без потомства, со страстным
желанием иметь предков, супружескую жизнь и потомство".

Жениться, создать семью, вырастить детей, которые родятся, помочь им
жить в этом шатком мире и даже, если возможно, немного руководить ими. Я
убежден, что это высшее, чего может достичь человек.

    739



Любовь для Кафки - высшее человеческое чувство, сама духовность.
"Чувственность отвлекает наше внимание от чувства", - говорит он и
признается Милене, что любит гораздо большее, чем ее, то высшее состояние
существования в мире, которое дает ему любовь. Любовь - таинство приобщения
к жизни и к другому человеку. Лени говорит Иозефу К., поцеловавшему ей руку:
"Теперь ты принадлежишь мне". Именно из-за такого отношения к любви, именно
из невозможности выбора между двумя святынями - творчеством и любовью - все
его муки.

Я дерзок, отважен, силен, удивительно взволнован, только когда пишу.
Если бы благодаря женщине я мог со всеми быть таким!..

Один - я концентрация всех моих сил. Женившись, ты ставишь себя вне
действия, предаешься безумству, открываешь себя всем ветрам.

И - неожиданная концовка письма к Милене: Я уже никогда не смогу больше
быть один...

С Миленой Кафка пережил несколько дней безоблачного счастья, считал
венские дни, с 29 июня по 4 июля 1920 года, самыми восхитительными в своей
переполненной страданиями жизни. "Он никогда не знал лучшего момента, чем
тот, который пережил, лежа в траве с Миленой, прислонясь головой к ее
обнаженному плечу".

В дневниках он будет многократно возвращаться к этому "короткому
моменту телесной близости", пережитой с Миленой и освободившей его - это
говорит он сам - от грязи, в которой он всегда жил. Милена - по крайней мере
частично - освободила его от глубоко переживаемого отвращения к плоти и
связанных с нею страхов.

Он рассказывает, что в Меране он еще замышлял покорить горничную этого
отеля. Теперь с этим покончено. "Все было лишь грязью, лишь жалкой
мерзостью, лишь спуском в ад, и я сейчас перед тобой, словно ребенок,
который сделал что-то очень плохое и, стоя перед своей матерью, плачет и
клянется, что никогда больше этого не сделает". Отныне он слегка дышит
воздухом, которым дышали в раю перед грехопадением, так что touha, тоска,
томление исчезает; остается лишь - последнее свидетельство падения -

    740



немного страха, частица ужаса. У любви есть дневной и ночной лики. Он
только что испытал ее солнечную сторону. С другой стороны, есть "эти полчаса
в постели", о которых Милена упомянула однажды с пренебрежением как о сугубо
мужской заботе. "Здесь целый мир - мой, я им владею, и неужели теперь я
должен вдруг перепрыгнуть в ночь, чтобы и ею еще раз овладеть? Здесь я
владею миром - и вдруг должен перенестись туда, там его оставить - в угоду
чародейству, ловкому фокусу, камню мудрецов, алхимии, колдовскому
кольцу/.../. Жаждать посредством колдовства ухватить за одну ночь - в
спешке, натужно дыша, беспомощно, одержимо - посредством колдовства ухватить
то, что каждый день дарит раскрытым глазам!". Чувство в нем очищено до такой
степени, до такой степени отмыто от всякой грязи, что он может достаточно
легко вообразить супружество втроем, с Миленой и Поллаком. Он не испытывает
ни малейшей ревности к мужу, которого Милена, что бы она ни говорила,
продолжает любить. "Я не являюсь его другом, я не предал ни одного друга, но
он не просто знакомый, я к нему очень привязан во многих отношениях больше,
чем к другу. И ты его тем более не предала, поскольку ты его любишь/.../.
Так что наше дело не является чем-то, что надо хранить в секрете, это не
только источник мучений, страха, страданий, забот/.../, это ситуация
общеизвестная, абсолютно ясная ситуация втроем".

И внезапно все меняется, Милена покидает Вену. Она отправляется,
кстати, вместе с мужем, поправлять здоровье на берега Вольфгангзее, в
Сен-Гильген, что в Зальцкаммер-гуте. Переписка замедляется. Они все реже
обмениваются письмами. Но беда в другом - она в самом Кафке. Едва
возвратившись в Прагу, он пытается в бесконечном письме объясниться, но ему
это не удается: он снова заперт в некоммуникабельности. Он обут, говорит
Кафка, в свинцовые сапоги, которые увлекают его в глубь воды. Над ним
довлеет ощущение позора и стыда: "Я грязен, Милена, - пишет он, - грязен до
самой глубины моего естества". У него на устах лишь слово "Чистота", но это
ничего не доказывает: никто не поет более непорочной песни, чем те, которые
находятся в самой глубине ада.


Счастье длилось шесть недель, шесть недель, которые отделяют Гмюнд от
Вены. Что произошло? Несомненно, самый вульгарный, самый банальный и,
впрочем, наиболее ожидаемый эпизод: Кафка уже до встречи писал, что
страшится "гмюндской ночи". Судя по всему, этой ночью появились старые
демоны, или, скорее, они никогда и не исчезали и снова продемонстрировали
свое присутствие. С этого момента

    741



стыд, страх, чувство беспомощности вновь овладевают им. Он был, пишет
Кафка, лесным зверем, спрятавшимся в глубине грязной берлоги (грязной,
добавляет он, только из-за моего присутствия, разумеется).







    ГОРЯЩИЙ КУСТАРНИК



- Я попал в непроходимый кустарник... Я спокойно прогуливался, занятый
своими мыслями, и вдруг очутился здесь! Будто кустарник внезапно разросся
вокруг меня. Я не могу выбраться, я погиб!

- Дитя! - сказал сторож. - Вы ступили на запретный путь. Вы сами же
вошли в этот ужасный кустарник и теперь жалуетесь! Но мы же не в девственном
лесу! Здесь общественный сад. Вас выведут... но вам придется немного
подождать. Я должен сначала найти рабочих, чтобы прорубить тропинку, а для
этого мне нужно получить разрешение Директора.

За год до смерти Кафка попытался в последний раз обрести счастье с
Дорой Димант. С ее помощью он хотел не только испытать полноту жизни, но и
полноту духа. Под влиянием Доры он стал постигать вездесущие Бога,
интересоваться идеями хасидов, медитировать через самоуглубление. Но... Но
времени, отпущенного на счастье, почти не оставалось... "Сизиф был
холостяком...".

После душевных страданий, связанных с бегством от любимых женщин,
кажется совсем невероятным то кратковременное счастье, которое он пережил
незадолго до смерти с Дорой Димант, девушкой далеко не ординарной.

Лето 1923 года Франц проводил с сестрой и ее детьми в курортном
местечке Мюриц на берегу Балтийского моря. Там он случайно обнаружил летнюю
колонию берлинского еврейского Народного дома, основанного доктором Леманном
и вселившего в него надежду... Уже в самом начале деятельности этой
организации, приобретшей потом широкий размах в Палестине, Франц принимал
активное участие в ее работе и даже убедил в свое время помогать этому дому
в Берлине свою невесту Ф. Теперь, много лет спустя, он встречает на берегу
детей из этого дома, играет с ними, знакомится с воспитателями, посещает их
вечера. Однажды на кухне он замечает девушку. Она чистит рыбу. "Такие нежные
руки и такая кровавая работа!" - говорит он неодобрительно. Девушка
смущается и просит дать ей другую работу.

Так начинается знакомство с Дорой Димант, спутницей его жизни.

    742



Любовь к Доре преобразила его: может быть, впервые он почувствовал себя
счастливым, поздоровевшим, даже сон (неслыханная новость - воскликнет Макс
Брод) вернулся к нему. Бесы, наконец, покинули меня, - сообщает он другу: "Я
ускользнул от них, это переселение в Берлин было замечательным, теперь они
ищут меня, но не могут найти, по крайней мере, пока".

Дора была польской еврейкой, бежавшей от преследований в Берлин.
Встреча произошла под знаком иудаистских увлечений Кафки: религия укрепила
эту последнюю его любовь.

Богатства религиозной традиции восточного иудаизма, которыми
располагала Дора, были для Кафки постоянным источником радости, в то время
как девушка, которой были еще неведомы многие достижения западной
цивилизации, любила и почитала обучающего его профессора в такой же мере,
как любила и почитала странные грезы его воображения.

В конце 1923 года он покинул Прагу, с успехом оказав сопротивление всем
возражениям семьи... Франц казался тогда свободным, обновленным человеком, -
его письма тоже свидетельствуют о хорошем настроении и обретенной, наконец,
уверенности в себе.

Франц так счастлив, что строит несбыточные планы: они должны во что бы
то ни стало родить ребенка и переселиться в Палестину. Он даже готовится к
переезду - регулярно посещает "Высшую научную школу иудаизма", изучает
Талмуд и древнееврейский. То ли в шутку, то ли всерьез планирует с Дорой
арендовать на Святой земле ресторанчик: она будет готовить, он прислуживать
кельнером...

Знакомство с Дорой, недолгая жизнь с ней стали для него "освобождением"
от самого себя, от собственных комплексов и маний. Не бесы покинули его, а
он сам поднялся из ада на землю, нашел и полюбил земную (!) женщину, впервые
испытал чувство свободы. Видимо, здесь дело было не в Доре, а в нем самом:
наконец - на пороге смерти (может быть, в предчувствии ее) - он стал
"взрослым", ночные кошмары и инфернальные странствия завершились. Но - было
поздно, жизнь подошла к концу...

Судя по письмам, а также по словам многих очевидцев последние месяцы
были не только самым счастливым периодом его жизни, но и самым плодотворным.

Что случилось с нерешительным, меланхоличным, несамостоятельным
невротиком, который, находясь в состоянии

    743



крайнего отчаяния, написал в 1920 году: "Некоторые люди отрицают
существование страдания, указывая на солнце; он отрицает существование
солнца, указывая на страдание".

По мнению Дарела Шарпа, Кафка преодолел себя, изменил внутреннюю
установку, наконец ощутил божественную поддержку, "обрел смысл".

Дарел Шарп, в соответствии с канонами юнгианства, считает, что Кафка
долго шел к "развязке" - преодолению комплекса раздвоенности, выбору одного
из "двух миров", раздиравших его на две части.

По словам Кафки, "развязка" наступила в январе 1922 года. В начале
месяца он перенес "нечто вроде полного упадка сил". Этому событию Кафка даст