настроены на ритм, о котором мы на самом деле лишь мечтаем. Обстановка их
комнаты, их слова и эмоции - все это воплощенные значения. Нашими неясными,
отрывочными мечтами пропитано каждое их движение. Как в музыке, мы
воздвигаем грандиозный храм, который, подобно некоему четвертому измерению,
соотносится с нами, покоясь на невидимых опорах; он здесь и нигде.

Главное воздействие роман должен оказывать на чувство. Мысли не должны
располагаться в нем сами по себе. Их нельзя, что составляет особую
трудность, излагать таким образом, как это делает философ, они - "часть"
образа... Богатство мысли есть богатство чувства.

Но никому еще не удавалось так изловчиться, чтобы окружающую нас
реальную, натуральную жизнь - жизнь, распадающуюся на отдельные бессвязные
часы, пронизанную тягостным равнодушием, - изобразить так, чтобы она нигде
не выходила за пределы нас самих и все же была прекрасной.

Стометровая толща льда. Ничего не проникает сюда из разнообразных
обязательств дня, встающих вместе с солнцем и захо-

    653



дящих вместе с солнцем, ибо здесь нас никто не видит. О, ночь служит не
только для сна - она выполняет важную функцию в психологической экономии
жизни.

Но если что-то не может выразить себя в слове и остается невысказанным,
то, беззвучно канув в гомоне человеческом, оставляет ли оно хоть какую-либо
зарубку по себе, хоть малую царапину на скрижалях бытия? Такой поступок,
такой человек, такая средь ясного солнечного дня одиноко упавшая с неба
снежинка - реальность или воображение?.

Люди довольно расположены друг к другу; правда они проламывали друг
другу головы и оплевывали друг друга, но это они делали только по
соображениям высшей культуры.

Там у него напрашивалась мысль, что с тех пор, как стоит мир, ничто не
возникало исключительно из духовной чистоты и добрых порывов, а все только
из подлости, которая со временем стачивает себе рога, так что в конце концов
из нее даже и получаются эти великие и чистые помыслы!

Какая мера подлости необходима и допустима, чтобы создать величие
помыслов?..

Если не считать неудачников и счастливчиков, все люди живут одинаково
плохо, но живут они плохо на разных этажах.

Здорового от душевно больного отличает то, что здоровый страдает всеми
психическими болезнями, а душевно-больной - только одной.

Эгоизм - самое надежное свойство человеческой жизни. С его помощью
политик, солдат и король упорядочили мир. Такова главная мелодия
человечества.

Общество, пренебрегающее эгоизмом или не организующее его в иерархию, -
обречено.

Деньги - это одухотворенное насилие, особая, гибкая, высокоразвитая и
творческая форма насилия.

Но пуще всего не выдерживал настоящий каканец жизни в Какании. И если
бы от него потребовали каканского века, это показалось бы ему адской мукой.
Совсем иное дело был каканский год. Это значило: давайте-ка покажем, кем мы,
собственно, можем

    654



быть; но, так сказать, временно, до отмены, максимум в течение года.
Подразумевать под этим можно было что угодно, речь же не шла о вечности, а
сердце от этого согревалось невыразимо. Это пробуждало глубочайшую любовь к
отечеству.

Среди художников, которые помогли ему открыть в себе писателя, Музиль
высоко ставил Достоевского. Особенно близки ему Преступление и наказание,
Двойник и Вечный муж. Две главные темы его творчества - утрата внутреннего
спокойствия человеком-одиночкой и зарождение в его душе извращенных
наклонностей - тесно связаны с проблематикой Достоевского. И хотя поначалу
сложность Достоевского была воспринята Музилем как духовная
неопределенность, зрелый писатель осознал, что за психологической
неоднозначностью героев Достоевского кроется проникновенность.

Этот замкнутый и желчный, человек, не жаловавший даже весьма достойных
своих собратьев по перу, делал едва ли не самые очевидные исключения для
русских классиков, и хотя суждения его о них тоже немногочисленны, в этих
суждениях за обычной музилевской "застегнутостью" все-таки ощущается
напряженный интерес именно к проблемам нравственности и гуманности. Да и в
художественной прозе Музиля можно обнаружить глубинное присутствие многих
идейных комплексов творчества Достоевского и Толстого, хотя осмысляются они
не в прямой форме, а опосредственно, подчас в многократном ассоциативном
преломлении...


Несколько микрорецензий Музиля на собратьев по перу:

Откуда идет мания психологизирования в современной литературе и,
соответственно, противонаправленные течения? Очевидно, это объясняется тем,
что среди писателей клонящегося к своему закату XIX века было несколько
подлинно великих психологов. Трое или четверо. Киркегор и Достоевский - двое
из них.

В последнее время я видел свою цель в том, чтобы добиться максимальной
четкости изображения и исчерпать проблему до самых последних глубин... Я
искал подлинных (этических, а не просто психологических) детерминант
поведения. Ибо у Гауптмана или Ибсена люди не детерминированы, их
побудительные мотивы меня не трогают.

    655



Заратустра, одинокий глашатай с гор, - это все-таки не для меня. Но как
иначе совладать с миром, не имеющим твердой точки опоры, откуда приступиться
к нему? Я не понимаю его - в этом вся суть!

Вчера вечером опять читал Жида. У меня такое впечатление, что
французские ландшафты, описываемые им и Бернаносом, - страна моих мечтаний,
хотя в случае с Бер-наносом это трудно понять, потому что он избрал ландшафт
скорее неприглядный.

Мораль в "Воскресении" не безупречна; как теоретик он [Толстой] мыслит
даже более расплывчато, чем обычно.

Человек высокой культуры и эрудиции, широко пользующийся в собственном
творчестве изобретенным Достоевским способом скрытого цитирования,
манновским принципом монтажа цитат, Музиль придавал этому средству
интеллектуального романа новый, иронически-гротескный оттенок: "Показать
людей, полностью составленных из реминисценций, о которых они не
подозревают", - делал "зарубку" в дневнике. Совокупная культура важна и
необходима, но она опасна шаблонами, руководствами, императивами. Уходя в
"цитирование", человек утрачивает себя.

Он постигал не понятия и не целое, а трепетное мерцание единичного
случая, пробуя при этом пробиться к вещам, которые уже почти невозможно
выразить словами.

В статье-самоинтервью Р. Музиль писал:

Они обращаются к узкому кругу сверхчувствительных людей, у которых не
осталось никаких, даже извращенных, реальных чувств, а лишь литературные
представления о них. Перед нами искусственно вскормленное искусство, которое
от слабости становится худосочным и темным, но строит на этом бог весть
какие амбиции. Вот именно! - вдруг загремел он. - Двадцатый век прямо-таки
бурлит событиями, а этот человек не способен сказать ничего существенного ни
о явлениях жизни, ни о душе явлений. Одни догадки и предположения - вот душа
его искусства. - И он напряг бицепс.

Дух облагораживает, твердила культура устами Плотинов и Паскалей. Дух
ничего не меняет, ибо природа животна, низменна и неизменна, твердят у
Музиля Ульрих и Арнгейм. Духом прихорашиваются, им раскармливаются, с его
помощью хотят жить наперекор природе и самим себе.

    656



К тому же дух неприобретаем. Можно читать поэтов, изучать философию,
покупать картины, ночи напролет вести дискуссии - но то, что при этом
возникает, разве это дух? Допустим, что и впрямь приобретаешь его - но разве
потом ты им обладаешь? Нет, очень уж прочно связан этот дух с формой своего
появления! Как таинственное нейтрино проходит он сквозь человека, жаждущего
его вобрать, действительно взыскующего его, но... почти также
безрезультатно.

Что нам делать со всем этим обилием духа? Он снова и снова производится
в поистине астрономических количествах на грудах бумаги, камня, холста, и
столь же непрестанно, с гигантскими затратами нервной энергии, истребляется
и вкушается. Но что происходит с ним потом? Исчезает, как мираж? Распадается
на частицы? Не подчиняется земному закону сохранения? Пылинки, оседающие в
нас и медленно успокаивающиеся, не идут ни в какое сравнение с этим обилием.

Дух - высокий приспособленец, но сам он неуловим, и впору поверить, что
от его воздействия не остается ничего, кроме распада, заключает Музиль. Но
ему мало неуловимости, непри-обретаемости, ускользаемости духа, он идет
дальше: не в том ли в конце концов вся беда - ведь духа-то наверняка хватает
на свете, - что сам дух бездуховен? Что интеллектуальное развитие лишь
обезображивает того, кто продолжает гнусности, делая их более изощренными?
Вот почему чем больше на свете духовности, тем большая нужна осторожность.

Кто хочет строить свои отношения с человеком на камне, а не на песке,
должен пользоваться только низкими свойствами и страстями, ибо только то,
что теснейше связано с эгоизмом, устойчиво и может быть принято в расчет;
высшие стремления ненадежны, противоречивы и мимолетны, как ветер.

Действительно, какое может быть доверие к духу, когда лучшие его
представители - Достоевский, Соловьев, Гауптман, Планк, Эрнст, Геккель,
Мориас, Гамсун, Оствальд, Сологуб, Гумилев, Маковский, Хьюм, Маритен,
Ортега, Маринетти, даже Томас Манн способны поддаться милитаристскому угару
национализма и шовинизма - этому "хмелю судьбы" - и интеллектуалы каждой
страны выступают со своим заявлением 93-х, где каждый подписант - гордость
культуры...

И в дни прекраснейшей войны,
Которой кланяюсь я земно...

    657



Б. Поульсен: "На место духа мы возвели интеллект, а это означает, что
мы выбрали противоборство, но не общность. Война и одиночество - вот те
плоды, которые нам закономерно приходится пожинать".

А, может быть, Человек без свойств - это протест против мира? Ведь
подвергается остракизму, снижается, горестно высмеивается все: духовность и
сексуальность, патриотичность и государственность, история, закон, политика,
этика, наука, познание, философия, мудрость. Одинаково ровно, без горячечных
эмоций, без свифтианства и раблезианства, изничтожаются мелочи и ядро жизни,
глупости и идеалы, человеческие слабости и сама человеческая культура.

Культура вовсе не добра - культура маниакальна. И маниям несть числа.
Мир зловеще благосклонен к несправедливости. На шаг вперед продвигаешься
всякий раз именно тогда, когда лжешь. Музиль, как никто иной, понимал, что
"истинно" и "ложно" - это увертки тех, кто уже принял решение.

В ходе времен ответственность возлагали на гром, на ведьм, на
социалистов, интеллигентов, генералов или евреев. Настала пора понять:
ответственность - на самой цивилизации, на гес-сеанских Касталиях,
манновских Фаустусах, на активизме духа, который так трагически
обездуховлен.

ВДневникахР. Музиля нахожу:

Эпоха: все, что обнаружилось во время войны и после нее, было уже и до
нее. Уже было:

1. Стремление пустить все на самотек. Абсолютная жестокость.
2. Желание ограничиться только выгодой от средств. По этим же причинам
- эгоизм.

Эпоха попросту разложилась, как гнойник. Все это надо показать как
подводное течение уже в довоенной части романа. Странными должны выглядеть
на этом фоне лишь те несколько недель, когда люди были захвачены моральным
энтузиазмом.

Город и провинция. Буржуазия и рабочие. Парламентаризм и придворная
аристо-бюрократия. Торговец, который уже в те годы всегда был в барыше, хотя
усердие и корректность еще преобладали. Клерикальные партии и партии
интеллектуальных ультра. Обезумевший конвейер книг и газет, и т.д.

Это, вероятно, типичная эпоха упадка, эпоха цивилизации. Причем
причиной распада следует, видимо, считать, то, что эпоху уже невозможно
удержать в рамках как некую целостность.

    658



Посреди всего этого, может быть, какой-нибудь утопист - человек,
который - может быть! - располагает рецептом. Человек, которого никто не
хочет слушать, мимо которого все мчатся в лихорадочной спешке. Нечто вроде
сказочного персонажа.

Офицеры, среди которых уже можно распознать будущих белых убийц. Также
и наполеоны, которые, может быть, еще появятся, а, может быть, и нет. По
всей вероятности, нет. Впрочем, почему я, собственно, думаю, что не
появятся? Разве исторические эпохи не повторяются? Хотя бы отчасти -
например, в сфере экономической? Не обнаруживается ли все-таки определенная
линия в этом развитии?

И эта гротескная Австрия есть не что иное, как особенно наглядная
модель современного мира.

При всем различии стилистик, творческих методов, мировидений, при
несхожести притчеобразной структуры Замка и бесструктурной аморфности
Человека без свойств, при разном освещении темных и загадочных движений души
человеческой, в загадочном стремлении землемера К. к Замку и необъяснимом
участии Ульриха в "мелочной и шутовской деятельности" комитета по подготовке
"параллельной акции" есть что-то неуловимо общее - бремя и тяготы
социальности, опутывающей даже "не таких, как все", способных идти "противу
всех"...

Как и других творцов интеллектуального романа, Кафку и Музиля волновала
проблема взаимоотношения творца и мельчающего, деградирующего общества. Они
внесли значительный вклад в философскую антропологию, разделив социальные и
персональные функции человека, выявив опасность обезличивания и расщепления
компонент личности. Развивая гельдерлиновскую идею: "В Германии не
существует людей, а есть лишь одни профессии", - Музиль констатирует:

Ведь каждый обитатель страны обладает по меньшей мере девятью
характерами: профессиональным, национальным, государственным, классовым,
географическим, половым, осознанным, бессознательным и еще вдобавок частным
характером. Человек объединяет их в себе, но они расщепляют его... Поэтому
каждый из населяющих землю обладает еще и десятым характером, и этот
характер являет собой не что иное, как пассивную фантазию незаполненных
пространств; он позволяет человеку все, что угодно, кроме одного - всерьез
воспринимать то, что делают по меньшей мере девять других его характеров и
что с ними происходит.

    659




Его пугает не "бесхарактерность", открывающая возможность изменения,
совершенствования, обретения неожиданных решений, но именно аморфность,
способность большинства покорно принимать готовые формы. Человек не должен
быть продуктом социальной функции, исполнителем социальной роли - это
опустошает его, превращает в текучую массу, которой "формовщики" придают
желаемую форму, по словам Б. Брехта, "одного человека превращают в
совершенно другого".

Атмосфера приближающегося омассовления, тоталитаризма, воспринималась
духовной элитой Европы как страшная угроза, не ощущаемая безликим
"большинством". Трудно назвать философов или писателей, которые в начале
века не предостерегали бы свои народы о деперсонализации основных форм
человеческого бытия. Накануне угрозы все вдруг осознали опасность, своими
словами повторили откровения Киркегора. Рильке устами героя Записок Мальте
Лауридса Бригге констатировал:

Желание умереть собственной, не похожей на другие смертью становится
все более редким. Еще немного, и оно будет таким же редким, как своя, не
похожая на другие жизнь. Боже, все здесь уже есть. Приходишь, находишь
жизнь, уже готовую, и тебе остается лишь облечься в нее, как в готовое
платье.

Собственно, только "человек без свойств" Ульрих стремится остаться
собой, сохранить внутреннюю независимость и свободу, двигаться вперед, не
поддаться угару, отказаться от утопий "генеральной инвентаризации духа",
служения обществу как высшему благу.

Фашизм - следствие того, что "история нашей эпохи развивалась в
направлении обостренного коллективизма". В 1934 году Музиль ставит диагноз
болезни: "Человек сегодняшнего дня оказывается еще более несамостоятельным,
чем он сам это представляет, и лишь в союзе с другими обретает
прочность...".

Предугадав фашизм, омассовление, почитание народом диктаторов, Музиль
наглядно иллюстрирует адлеровскую идею о стремлении к власти как результате
комплекса неполноценности (Моосбруггер).

Трагедия цивилизации, говорит Музиль, - это ее анонимность плюс
бессмысленная активность. Только дела! Только свер-

    660



шения! Только покорение! Корень этой ужасающе-бессмысленной анонимной
активности - в незнании, в отказе от знания того, что действительно нужно
делать. Апогей этому - революция, разрушение, война. Ведь проще простого
обладать энергией для действия и труднее трудного найти действиям смысл!

Но ведь его и не ищут... Зачем, когда все столь дебильно ясно?..

Человек без свойств - это книга не о буржуазном обескультуривании
культуры, а о тонкости культурного слоя человека, к какому бы классу он не
принадлежал. Если человека что-то сдерживает, говорит Музиль прекрасной
Диотимой, то не культура, а предрассудок; не знание, а ханжеская, сословная
мораль; не разум, а страх... Музиль уже знал, что разум, эта кажущаяся
изощренность эволюции, служит не культуре, а сокрытию человеческих качеств
культурой, не музыке и поэзии, а преодолению ими биологической подлинности
Кларисс и Бонадей.

Эта мистически-провидческая книга - сатира на человечество. Сатира на
ничтожную политику Лейнсдорфов, точнее - на симуляцию политики, на бездарно
ничтожную военщину Штумм фон Бордверов с ее претензией на всеупорядочение -
от плаца до духа, на пародийную, мельчающую историю, выглядящую дурной
опереткой или кровавым армагеддоном; на дохлую государственность, способную
разве что на симуляцию "параллельных акций", на внутреннюю порочность и
пошлость "национальной идеи", сатира на все "параллельные акции", на
дегенерацию былого величья; даже - на восхождение к... деградации человека.

Уровень Гомера и Христа не достигнут и уж подавно не превзойден; нет
ничего прекраснее Песни Песней; готика и Ренессанс рядом с новым временем -
это как горная страна рядом с выходом на равнину... Какими жалкими кажутся
сегодня даже деяния Наполеона по сравнению с деяниями фараонов, труд Канта -
по сравнению с трудом Будды, творчество Гете - по сравнению с творчеством
Гомера!

И еще - это апокалиптическая сатира на государство, не только на
конкретное, догнивающее, но на государство вообще. Ирония и травестия
"параллельной акции", на которую тратится столько интеллектуальной мощи,
политических и дипломатических страстей - в том, что ее апофеозом должен
стать 1918 год - именно тот год, когда рухнут империи. "Параллельная акция"
- не конкретное бюрократическое действие, но характерное состояние политики
в мире. Обобщая, можно сказать: вся грандиозность поли-

    661



тики, вся "интеллектуальность" "параллельных акций" - мышиная возня,
отличающаяся только тем, что в ней задействован "цвет" нации и что итогом
очередного "сплочения" нации и высокопарных фраз станет неминуемая и
разрушительная война.

Много сказано об опасности "параллельной акции", но не сказано главного
- что она модель возникновения фашизма, что Музиль в "аморфном" и
"бесформенном" романе провидел чудовище, надвигающееся на Европу. Речь идет
не о предчувствиях, а о точных предсказаниях. Генерал Штумм без обиняков
заявляет: для разрешения смутных проблем необходим "простачок", "уж он-то
смог бы нам помочь!". Мысли генерала - это уже речи грядущего фюрера - не
убавить, не прибавить:

Толпе нужна сильная рука, ей нужны вожди, которые умели бы с ней
энергично обращаться.

У толпы нет логики. Она использует логическое мышление как мишуру. Чем
ею в действительности можно руководить, так это единственно внушением!
Доверьте мне газеты, радио, кино и, может быть, еще некоторые культурные
средства, и я обязуюсь в несколько лет... сделать из людей людоедов.

Германии необходим "спаситель", располагающий радио, автомобилями,
партийными связями; мир движется к военной катастрофе, к "бегству из
культуры", и прекраснодушное "патриотическое предприятие" - яркая
демонстрация того, "как из благородной идеи возникает война"; "объединяющая
идея" - это идея насилия, разрушения, мировой бойни - все это сказано
Музилем прямым текстом.

После прихода Гитлера к власти Музиль говорил, что за десятки лет до
этого описал "основы инстинктивных побуждений третьего рейха" и "современных
диктаторов", психологию опьянения властью.

Ульрих - это выдающийся представитель человека веры, ни во что не
верующий.

О, это - великое определение! За этой верой, можно сказать, будущее!
Почему все этики рано или поздно терпят крах? - Из-за своей очертанности,
ясности, определенности - рецептуальности, что ли.

    662



Ибо под словом "вера" Ульрих подразумевал не то ослабленное желание
знать, не то верующее невежество, которое обычно подразумевают под этим
словом, а знающее предчувствие, нечто, что не есть ни знание, ни иллюзия, но
и не вера, а как раз "то другое", что не поддается этим определениям.

Конечно, первое обвинение, которое швырнет человек числа и закона -
неопределенность... И это будет самое правильное определение. Ибо вера - и
есть неопределенность, а, следовательно, самое обширное многообразие,
включающее фантастичность, мифологичность, мистичность, интуитивность,
иллюзорность духовных проявлений. Человек без свойств - это человек
"страстной нецельности", человек без определенности, в такой же мере
делающей его легко разгадываемым, в какой - опасным.

Человек без свойств - это созерцательный человек, не-реалист, ибо не
обладать свойствами, быть множественным - значит: не действовать, а
созерцать, быть многодумным, плюралистическим, всяким.

Но не только. Быть без свойств - значит быть способным ко всему: к
добродетели и пороку.

Человек без свойств считал себя орудием какой-то немаловажной цели,
которую он еще не знал и надеялся узнать в свое время, но он знал, что стоит
на верном пути и не очень-то утруждал себя планами.

Но не только. Смысл человека без свойств, Ульриха, в том, что в отличие
от других, его качества не застыли, не окаменели, они находились в состоянии
творения. Мир для таких - лаборатория, где испытываются и создаются новые
человеческие формы, калейдоскоп, содержащий в себе бесконечное количество
узоров.

Почему человек без свойств? Потому что свойства - фальшь. Только
искренность, природность, подвижность, изменчивость творят чистоту, только
"свойства" ее омрачают. Ульрих - человек многих возможностей, все остальные
герои - роли, маски, догмы, машины. Таков Туцци, который с самой чистой
совестью подаст знак к началу войны, хотя сам не в силах пристрелить даже
одряхлевшего пса. Он - роль; прочее, за ненадобностью, отмирает. Таковы
генерал Штумм, банкир Фишель, миллионер Арнгейм. Но и другие герои, далекие
от профессионализма, изливающиеся логосом интеллектуальные бездельники, как
и интеллектуалы-философы, националисты, декаденты, профессо-

    663



pa - все те же "профессионалы", индивидуальность которых сокрыта за
ролью, которую они играют, за фактом, к которому они причастны. Все они, как
сказано в эпиграфе, одинаково способны на людоедство и критику чистого
разума.

Если убийца действует деловито, это квалифицируется как особая
жестокость; если профессор продолжает свои вычисления в объятиях супруги,
это толкуется как верх сухости; если политик идет в гору по трупам, это, в
зависимости от успеха, именуется подлостью или величием; а от солдат,
палачей и хирургов прямо-таки требуют как раз этой самой непоколебимости,
которую в других осуждают.

Да, свойства обладают свойством отделяться от человека и существовать
как бы сами по себе, независимо и непротиворечиво... Быть индивидуальностью
трудно во все времена, но никогда плата не была столь высока:
бессовестность, ханжество, ложь. Слава богу, мы живем лишь в начале новой
эры - эры эврименов, колосьев, колесиков, винтиков одного огромного
механизма, где свойства вообще не нужны - только функции.

...кто сегодня может сказать, что его злость - это действительно его
злость, если его настропаляет так много людей? Возник мир без свойств - без
человека - без переживающего, и похоже на то, что человек уже вообще ничего
не будет переживать в частном порядке и приятная тяжесть личной
ответственности растворится в системе формул возможных значений.

...И среди этих раздумий Ульрих вдруг должен был с улыбкой признать,
что он при всем этом - некий характер, хотя характера у него нет.

Этика Музиля - гармоническая цельность добра и зла. Внутренняя
противоречивость всех когда-либо созданных моральных заповедей - яркое
свидетельство непонимания великими законодателями этой неотделимости. Все
требования морали, говорит Ульрих, обозначают некое мечтательное состояние,
уже ушедшее из правил, в которые их облекают.

...Морали нет, потому что ее нельзя вывести из чего-то неизменного;
есть лишь правила для бесполезного сохранения каких-то преходящих условий.

    664



Исключение подтверждает правило - вот самое моральное из всех
положений! - восклицает Ульрих-Музиль. Что дадено королю, то недоступно
холопу, - самый примитивный срез древа аморализма. На высотах духа совсем