– Что ты принес нам? Открой нам тайные мысли! – Учитель сказал тихо, подавляя волнение, но собор несказанно удивился, восприняв речи его как измену Беловодью.
   И впервые собор зароптал, с ужасом воззрился на Елизария. И многие приняли его за хворого. А с хворого чего спросишь? Апостолы на мгновение забыли о Симагине, и он сам благорастворился, глядя в высокое голубое окно и чему-то задумчиво улыбаясь. Он не знал, как можно устроить будущую жизнь, но считал, что знает, какой она должна быть, и ему, мечтательному человеку, казалось, что этого предостаточно. Надо лишь вырваться из застоя, прорвать запруды размеренной жизни, а там, глядишь, человеци сами заимеют охоту к перемене надоевшего житья и по-иному обустроят его. Главное – направить на путь, подсказать и ободрить; ведь тот, вселенский Бог, тоже сам ничего не делает, но лишь следит, строжит, совестит и советует.
   – Может, тебе воистину открылась особая правда, открой нам очи, – настаивал Учитель, не слыша ропота апостолов.
   Симагин очнулся:
   – Теперь, мне кажется, вы не должны заблудиться от неизвестного вам пути истинного и не должны сказать, что я возмутитель вашего омута. Если бы вы теперь дерзнули сказать, что я возмутил ваше болото, то вы бы погрешили сами против Бога. Ведь я для вас не выдумал другого бога, потому что я сам бог. Природа меня понуждает, чтоб я показал теперь вам истинный закон и заповеди его.
   – Ты много где бывал. Слаже нашего Беловодья есть ли где?
   – Чего сладкого, че-го-о? Сладко, когда сам себе господин. Захотел – встал, захотел – лег, и никто тебе не указчик, – возмутился Симагин. – Чем у вас не темница? Кто может пойти куда глаза глядят иль отлучиться по своему хотенью?
   – А куда идти? Тут же дом. Куда еще брести, коли слаже-то нет нигде. Иль ты видал лучшее место? – искренне удивился Учитель.
   Симагин слегка сбился, растерянно забегал глазами, но тут же овладел собою:
   – Свобода – когда сам себе господин. Вы взрастили жирных домашних гусей, коим давно уже расхотелось летать. Но там лучше, где голоднее, но свободней. Хлеба можно получить, но волю надо взять.
   – У голодного свободы никакой. Голодный за кусок отца-мать продаст. Где много хлеба, там много воли, – веско сказал учитель.
   – Кабанчику тоже много пойла дают, а после – под нож, – недовольно возразил Симагин.
   Он был раздражен тем, что его постоянно перебивали, не давали высказаться. Он чувствовал, как слова его проваливались в пустоту, и потому говорить было особенно трудно, словно покрыли Симагина рогозными кулями и лишили воздуха.
   Чего же он замышлял, незваный гость? Апостолы добивались одного: узнать, чего хочет пришлец. Они боялись ошибиться и покарать безвинного, но они чуяли в нем ту темную злую силу, от которой теснило грудь и хотелось спасаться куда угодно, закрыв глаза. Гость слишком много говорил и скрипучим, брюзжащим голосом опутывал собор, никого не слыша, никому не внимая, как опоенный. Ежели такого не лишить памяти и выпустить в Русь, один Бог знает, чего он наговорит-накуролесит там, не зная удержу. Оборвать бы его, не слушать, так высшего знака нет. Им-то, инокам, чего спасаться, кого опасаться? Они с младых ногтей в затворе, в строгом постном быванье, они на этом свете уже апостолы; но им было жаль тех, кто жил по ту сторону, пахал ржаной клин, плодил детей для Беловодья и радовался земным утехам. Им-то куда деться, если вдруг кончится их благо? Они ведь не знают иной жизни, они полагают, что так было всегда и пребудет вечно. Наверное, лучше всем миром сразу уйти на тот свет, чем менять устав, подвигая народ на страданья. Но он, смутитель, явился незваным и, будучи пленником, ведет себя, как высший праведник, хулит Беловодье.
   Зачем же добиваться от самозванца особого признанья, не проще ли лишить его памяти и отослать обратно на Русь, пока речи его не вышли из городища? Так, может, Учитель мешал? Он странно медлил, его желания были расплывчаты, туманны и не передавались собору; не хватало старцам последнего решительного слова, будто Учитель уже утратил волю и власть.
   – Все ваши законы взяты от Исуса Христа, а они основаны на мучении, – меж тем говорил Симагин, внушал с непонятным напором и недовольством в голосе; видно, даже скрытое упорство иноков было противно ему. – Но от избежания мучения произошла ложь, а от лжи родилось корыстолюбие и всякая неправда, так что теперь совершенный ад на земле – обман, разврат, самолюбие, роскошь, ненависть, вражда. Вы боитесь аду на том свете и устроили ад на земле-матери. Все ваши упования – на будущие мнимые царства, выдуманные Исусом, на всю его путаницу, а не проще ли навести порядок здеся?
   – Это не про нас. У нас такого не водится, – в один голос возразил собор. – Двести лет, почитай, на сем стоим и не пропали.
   – Вавилон, поди, тыщу лет стоял и хвалился, да от разврату сбесился и пал. Так и с вами будет. Что за Христос такой, откуда взялся фарисей и блудолюбец? Я думал сыскать в Беловодье свободное братство, а нашел темницу Христову...
   – Замолчи!
   Это вскричал, не сдержался одноглазый апостол.
   – Фу-фу, – зафукал, заплевался Симагин. – Это вы помолчите, выворотни, коли не видите истины. Вместо правды закона будет неписаный закон правды, запечатленный в сердцах людей.
   – Но как все это полагается устроить по закону правды? Чью правду вы возьмете в основу? Свою? – кротко спросил Учитель, и собор, радый гласу Елизария, согласно и торопливо закивал головами.
   – Почему же свою... Божью, – спокойно ответил Симагин.
   – Но это Бог положил нам так жить. – Учитель не лукавил сейчас, не кривил душою, ибо сомнения точили его. Чужие несчастья не давали ему насладиться покоем. – Ну вот ты предлагаешь нарушить наш устав, а что взамен? Вместо рая бывает ли другой рай?
   – Ежели это рай, то живите, как хотите, а я покидаю вас. Разве рай в темнице стоит?
   – Ежели открылось, так научи...
   – И научу-у... Пойдите сердцем ко мне навстречу, не запирайтесь, дозвольте к народу обратиться, и я вас научу. – По собору прошло движение, но Учитель взмахом руки остановил невольное возмущение. – Вы откройтеся. Я вижу, вы закостенели во грехе, и это нелегкое дело – бересту греха содрать с себя и кровоточащие язвы обнаружить. Так вот, отцы собора: три главных вопиющих зла ужились в Беловодье. Я знал про то и спешил к вам, чтобы излечить. Самый первый грех: вы беззаконники. Да-да... Лишь зверь дикий живет без закона, на то он и зверь безумный. Конечное дело, праведнику никакой закон не положен, ни Божеский, ни царский. Но много ли праведников на всей-то земле русской? Раз-два, и обчелся. Положа руку на сердце, даже не всяк сидящий во соборе может поклясться: я, дескать, чист перед Господом, как слеза. А сколько народу живет подле монастыря во тьме и слепого? И бредут они как стадо баранов, ибо сам пастырь ваш заблудился в сомнениях. Так вот, закон есть народу вашему исцелительное лекарство и путеводитель во всех предприятиях...
   – Что это за закон такой? Мы от законов бежали...
   – Есть законы и уставы единого нашего Бога.
   – Но мы в точности блюдем его заповеди. Единым Богом и живем лишь...
   – Тогда пошто сокрылись от государя? Кто наместник Бога на земле? Царь! А вы от него сокрылись, аки тати и лиходеи. И в этом ваш второй грех. Если будут к вам насылаться от государя сборщики подати, то вы, конечное дело, должны дать ему требуемое по указу. Государь с вас лишнего не спросит. Он не захочет обижать неправедно, а вы должны его любить и почитать, как отца родного, ибо он у вас один, а вас у него много. Он один печется о вашем благе. И еще, если будет требование в военную службу – это должно исполнить безоговорочно, ибо и без этого нельзя, ибо все оное для всеобщей пользы и для порядка государству.
   – Зачем нам царь? Зачем нам сборщики податей и управители? Сам же баял, что народ стоном стонет от царя.
   – В новом государстве царь будет за подданными смотреть иначе. Ему не будет нужды обижать вас, ибо все мы будем веровать единому Богу. Мучиться тогда никто не будет, да и мучить вас некому будет, потому что Исуса больше нету... И без управителя вам не обойтись.
   – Но живем ведь? И слава Богу, как живем: без податей, без надзору, сыто, вольно.
   – Но все так не смогут жить! – вскричал Симагин. Стенам легче было говорить, чем этим старцам, ушедшим в себя. – Иль Русь разделить на обители? Рассеяться по лесам? Да ведь и тогда отыщется норовистый человек и затеет драку, пойдет на вас с оружьем. А коли из-за рубежа налезет смутьян и возьмет в полон?
   Учитель не возражал, он терпеливо слушал возмутительные речи, и они не оскорбляли его сердца, ибо понималась их бессилость. Но Учитель задорил Симагина, понуждал открыться, и от нападок самозванца лишь укреплялся духом. «Нет-нет, – думал он, скашивая блестящий взгляд в голубое окно. – Мы истинное Беловодье, кроме нас, никого нет. Наша украшательная здоровая жизнь всем в урок. Это по нашей жизни истосковались люди, вот и прут, мчат во все концы. А мы не можем открыться, рано, ой рано распахивать врата. Дескать, вот и мы, идите к нам, да станем жить-поживать вместях. Когда много жижи, а мало мучицы, то штей добрых не сварить. Всем будто достанется, но как приманка, червяка не заморить. Только досадою заполыхает народ, что разбудили, растравили, заманили мечтою, а сунули кукиш под нос. Держаться надо в безмолвии и в своих границах, ибо пока есть мы, народ не безутешен, он знает, что есть на миру лучшее что-то. Он помыкается, побродит, а воротясь в домы свои, решит украшать жизнь своей родины».
   – Ну а третий грех наш? – тускло спросил Учитель уже со слабою надеждой на откровения.
   – Любить не даете. Бог дал нам такие чувствия, дабы мы любили друг друга по своей воле и казались бы приятными. Мужчина может жениться три раза до семидесяти двух лет, начиная жениться от двадцати четырех лет своего рождения. А женский пол не прежде должен выходить замуж, как от пятнадцати и до сорока пяти лет. Так должно быть, иначе без этого добрый плод быть не может... А вы народ пресекаете в природных чувствах, противу воли толкаете в монашество, и когда мужчина еще в полном здравии и приплод может давать, его в монастырь. Бог за это по головке вас не погладит, коли вы землю народонаселения лишаете по своей прихоти. Да если принять во внимание, что у вас в силу закрытости Беловодья кровь по крови идет, аль нет? Только чтоб без обману, как на духу, а? Во-о... И скоро народятся у вас завистники и ненавистники, слабые сложением и здоровьем, даже совсем какие-нибудь уродцы и калеки. Вот вам и рай...
   Симагин умолк и медленным запоминающим взглядом обвел собор, наконец почуяв торжество в груди. Общее пониклое молчание притушило его гордыню и смягчило сердце.
   – А впрочем, неплохо устроились, отцы! Дай вам Бог! – вдруг по-ребячески откровенно и весело воскликнул Симагин, и глаза его заискрились дружелюбием.
   Одноглазый апостол ехидненько рассмеялся и с тревогою оглянулся на Учителя. Тот же сидел, погруженный в раздумья. Последний возглас сбил его охоту говорить и обличать, проповедь угасла, не родившись, и показалась вдруг Елизарию никчемной и ненужной. «Ой злой же ты человек, злоязычный, даже себе зла хочешь. Ведь ты и часу в свободной райской обители не пробыл, из-под запору не вылез, но уже все предал анафеме. Мнишь себя, скиталец, гордым человеком, но раб ты своим чувствиям, беспомощный раб. А ведь у нас все открыто для чистого, искреннего сердца. Иди куда хочешь, делай то, к чему от рождения принадлежишь, иль ковыряй землю, иль образа малюй, можешь в швальню податься иль по кузнечному, медному, золотому пойти ремеслу. Каждый может закинуть за спину котомицу и отправиться для науки в иные земли. Нет у нас надзору, управителей, ни кнутовья, ни батожья, лишь мы, наставники-апостолы, ведем пригляд, чтоб в скорбную минуту кому помочь в его слабостях. Каждый может пойти, но куда и зачем? Никого и не тянет. От добра добра не ищут. У нас и в любви нет принужденья. Но грянуло сорок лет, и стучит народ в монастырские ворота. Мы не зовем их, не грозим, не строжим, не пугаем. У нас все живут так, как позывает здоровая душа. Уж какой, парень, ты рожен, такой и заморожен; горбатого могила прямит... Снадобье, поди, нас подвело, и кто-то из братьев наших, странствующих юродов, выдал тебе Беловодье. Ведь так? Вот и сварим мы нынче иное зелье, и напоим тебя, и отправим обратно в Русь. И двинешь ты по всей земле-матушке, заглядывая в каждый угол, и станешь кричать: миряне, не ищите больше Беловодье, но стройте его каждый в своем дому. И все прочее, что было в твоей жизни, все проказы и помышленья, забудешь ты...»
   Но вместо всего этого Учитель Елизарий грустно и коротко ответил на измышления Симагина:
   – Молись пуще, и Бог простит. О конце твоем ты уведомлен был заранее. – Учитель взглянул на инока Авраама, и тот согласно кивнул.
   – Знайте же, я ничего не боюся! – закричал Симагин дрожащим голосом, криком перемогая страх и сам себя презирая за невоздержный, утробный вопль. Но с криком легчала грудь, наливалась тем холодом и мраком, когда упорный человек и на смерть готов, напрочь презирая и отвергая жизнь. – Ты, отечь, меня не пугай! Я посланник Божий. Я готов принять на себя все титулы, худые и добрые, назови меня хоть антихристом. Для избавления от ига рода человеческого – мне все не в тягость. И никакое ваше пойло не покорит мой разум. Тот-то Бог невидимый, а я – видимый. Вот я, вот я, нате-ко! А-а-а!
   Симагин неожиданно сорвался и побежал в дверь, но никто не осмелился окрикнуть, остановить его. Да и далеко ли кинешься, когда все тропы из Беловодья закрепощены тайным знаком и лишь апостолы и доверенные знают обратный путь в Русь. Симагин спустился во двор, где стояли четыре заветренных, побитых оспою идола, и с необыкновенной цепкостью и решительностью всполз на каменные вечные плечи. Утвердившись прочнее, он присел на голову каменной бабы передохнуть, а потом закричал в пространство, где сновали редкие согбенные монахи и старицы.
   – Поганые язычники, – вопил Симагин накаленным голосом, изо рта его будто бы вылетали молоньи и прожигали воздух. – Сейчас карающая десница моя поразит вас! Пришло светопреставленье, овны! Я принес вам новый свет! Спешите прийти и пасть, да прощены будете! Бейте во все вселенские колокола, сзывайте народ, посланник Божий явился к вам!
   С умыслом, впервые Симагин остерегся и не назвал себя богом. Усердствовал Симагин, сипя осевшим голосом, но никто не спешил на зов, и двор, без того пустынный, теперь вовсе вымер; лишь ровный низовой ветер, предвестник грядущей зимы, шерстил сухую траву. Не спеша приблизился Учитель, задрав голову и выпячивая сочные добрые губы, спросил жалостно:
   – Отвел душеньку, Божий человече? Утешился?
   Двое служек в черном принесли лестницу, приставили к идолице, подали руки встречь. Поддерживаемый за локти, Симагин торжественно сошел на землю. В глазах его стояли слезы...
 
   С первыми петухами в келью явился апостол Авраам и тайными подземными ходами увел Симагина из Беловодья.

Глава восьмая

   – Это место нашими отцами заклянуто! – показал инок на земляную нору под еловым выворотнем. Лишь громадный почерневший крест показывал на недавнее жилое прибежище. – Сюда остерегутся, сюда не хватятся.
   Инок досказал решительно, скорее властно, но глядя в сторону, тем самым давая понять Симагину, что далее пойдет один, чтобы не выдать тайного беловодского пути. Симагин принял это известие с внешним спокойствием, но в душе его после побега так и оставались пустота и некоторое неудовольствие, похожее на разочарование и обиду. Думалось, что давно хватились беглецов, кинулись в поиск, чтобы повязать негодяев, и, поди, уж всю тайгу обрыскали. Схватили бы, повели в обрат в путах, сквозь посад, люди бы толпились, глазели, вот и счастие бы.
   Но приходилось таиться в берлоге, где в давние поры случился грех, значит, нужно думать о выти, как наполнить утробу, и невольно Симагин вернулся мыслями к земному. Какой ни бог, но чем-то кормиться надо. Инок прочитал сомнения Симагина и сказал спокойно:
   – Там хлеб в крошнях и огневой запас.
   – А мне ничего не надо. Аль забыл, парень? Я бог. А Бог Святым Духом живет...
   – Там и постеля есть. Я тут летось живывал.
   Инок оглядывался и не уходил, что-то недосказанное держало его возле спутника. Может, внезапная измена мучила и боязно было сожигать последний ненадежный мосток. Еще не поздно было вернуться? Да нет, за двое дён, поди, хватились, занарядили заставы, елани и гольцы прочесали на много верст, но сюда не пойдут, это место срамное, отцами заклянуто. И невольно вздохнул Авраам, принагнувшись и скрывая затуманенное лицо, стал без нужды оправлять голенища легких походных сапог.
   – Значит, не берешь с собою? – удостоверился Симагин. – Так поторопись, сынок. Без нужды не задерживайся. И вновь обещаю: в новом царстве ты займешь место самое достойное.
   – А не Иуда ли я? – вдруг спросил инок. Это сомнение, видно, и мучило, изводило человека, хотелось ему какого-то особого утешения.
   – Июда себе желал блага, а ты – всем.
   – Это и манит. Разве бы решился? – осветился лицом Авраам. – Но как же с заповедью: страшен человек, не желающий себе добра? Ведь я на позор попустился, обратный путь пресек. Отец с амвона, поди, проклянул меня.
   – А, пустое, сынок. Не верь словам земным, но верь небесным. Ты желай, голубчик, всем добра, тогда и тебе перепадет.
   – Как Христос?
   – Фу-фу, – замахал руками Симагин. Он разговорился, ему тоже не хотелось, чтобы инок покидал его. Вот жить вдвоем посреди звериной тайги, никого не знать, не ведать – какое, наверное, счастье. Но Симагин тут же спохватился, осрамил себя за колебания. – Отринь Христа. Это был дурной, быть может, самасшедший. Я много где бывал, свету белого повидывал, с умными людьми речи вел. И все то подтвердили: самасшедшего распяли, и чрез него пало на землю страдание... А ты не колеблись, я вижу, ты шатаешься. Ну! Что тебя мучит? Ты встань над собою, знак даден. Я видел знаменье. Ты подымись над благом, отринь, отряхни прах с ног. Ну, сынок, смелее! Что обробел? Встряхнись, руками-то вот так, дыханье запружь. Помогает? – Симагин закрутил руками, натужился лицом, в глазах появился лихорадочный свет. – Ты чуешь, за плечами как будто махалки родились? Я когда захочу, то летаю, пуще всякой птицы вздымаюсь. Они мне завидуют.
   Авраам поддался воле Симагина и сначала робко, потом все решительней стал месить воздух руками. Но Симагин тут же и огорошил его:
   – Нет, не подымешься, грехи не пускают. Ты лучше отправляйся не мешкая. Встренешь березовского исправника, скажешь: от бога послан, от меня, значит. Он все знает.
   – Не Иуда ли буду, коли доложусь?
   – А ты запрись про Беловодье. Скажи, в Кий-посаде беглых скрывают.
   – Но то же неправда!
   – Правда, милый, все правда, коли из чистых уст. Со всех-то на Руси шкуру сдирают, а вы – кашу с маслом. Чем не бары? А мы, бывалоче, бар-то вешали, да-с. Чем же вы не бары? Но мы их подопрем, шкуру вспорем да соли засыплем, сала зальем. А? – Симагин захохотал, глаза его покраснели, взялись пламенем. Инок глянул на бродягу, что нарек себя богом, и устрашился. – Ты же хочешь верховодить? Хочешь величаться? – настаивал Симагин.
   – Не хочу власти, но хочу блага для всех.
   – Ну и поди, делай благо. А я подожду.
 
    Из письма священника исправнику.«... Сего апреля 5 дня я был между жизнью и смертью, а более близок к смерти по следующему случаю. После литургии часа в два пополудни к моему дому приступила толпа разъяренной черни, человек сот пять или более, все кричат, бранятся, сквернословят, требуют волю, волю решительную, совершенную независимость от помещика и ни от кого, подай, сейчас подай. Что ни говори, в ответ слышишь одно: „Врешь!“, со всеми бранными выражениями и скверными ругательствами: „Убьем, зарежем, задушим, мир велик, пришла воля, а у нас ее нет“. Тут был один в иноческой рясе, главный начальник бунта, имя его не знаю, но по всему видно, что он усерднейший сотрудник сатаны, подходят ближе, приступают плотнее, разбивают двери, входят в комнату в шапках, иной кричит: „Бей его, бей его“, другой: „Тащи его, сюда тащи“. Иной: „Куй его, вяжи его, души его, подай волю, сейчас подай“. Защиты мне не было ни от кого, за меня никто слова не сказал, все против меня».
 
   ... И когда приключилось сие, пришлось стрелять и вышло большое пролитие крови...
   В деревню Байкину явился курчавый пророк нерусского вида и возвестил об истинной воле. И поехали к нему крестьяне с ближних и дальних сел, чтоб услышать праведное слово о райском месте, именуемом Беловодьем; а охраняли проповедника нарочными караулами денно и нощно, никого к апостолу не пускали, и когда появлялся он на крыльцо, чтоб явить слово, тысячная толпа смолкала разом и падала ниц, будто сраженная, столь светозарным был явленный нездешний человек. А он, тонкий смуглый вьюнош с бараньими, круто завитыми волосами и круглыми прожигающими глазами, толковал о Беловодье совсем по-иному, дескать, и в путь не надо пускаться, растрачивая понапрасну силы, нечего дороги мять, оставляя в сиротстве баб с детишками, а надобно прочь гнать из деревни Байкиной всякого пришлого начальника да с Богом на устах крепко приняться за труд. И он так толково объяснял грядущую жизнь, столько силы и веры было в его простых вразумительных словах, что все, прежде смутное, стало понятным. И сход постановил отныне господ не знать, всю землю, коя видна в ближайшем пространстве, поделить по душам, помня вдов и сирот, друг за друга стоять крепко и нерушимо, оброков и податей царю не платить, ибо он первый и наиглавнейший антихрист, под ружье в войско не вставать, с табаком завязать и хмельное забыть. Учредили крестьянское сельское управление, во главе его избрали Филиппа Попова. Он собирал сходы, расставлял караулы, заготовили для обороны толстые дубины, оковали их железными набалдашниками и наконечниками, разослали письма в другие сельские общества с просьбою о помощи. Вера же в пророка была столь сильна, что из других деревень присылали нарочные тройки с приглашением прибыть, водили его под руки, носили за ним скамейку, куда он и становился, с возвышенья вещая о Беловодье и будущей жизни. И так было Аврааму торжественно и сладко от почестей, так высоко вознеслась его душа, что прошлое замкнутое быванье вспоминалось темницею. Они прозябали там, середка лесов, они свой посад возвысили над всем миром, вознесли его, почитая за святой удел, но были, оказывается, лишь пупыри, таежное замшелое коренье. Вот на Руси народ воистину живет, мечется, он хотеньем полон и страданиями, и каждому новому натуристому человеку готов поклониться.
   Но вот прибыла в деревню Байкину воинская команда, и, когда исправник спросил о смутителях, вся толпа, а было народу не менее трех тыщ, закричала и бросилась на казаков. Авраам же спрятался в избе, наблюдал украдкою, отогнув край занавески.
   – Кто это? – спросил он у хозяина дома, увидев вялого, пониклого офицера, с трудом вылезающего из коляски.
   Ему же ответили, что это сам исправник Сумароков, гроза здешних мест. Услыхав эту фамилию, инок побледнел, и прежде забытый Симагин сразу вспомнился, как бы из темного угла явственно погрозил пальцем. Откуда бы ему тут взяться, верно? Но вот издалека передавалась, чуялась сила Симагина, и Авраам не смел ей перечить. Он потуже надвинул на лоб черный клобук, осенил окно кипарисовым крестом, оградясь от сатанинской силы, и двинулся к дверям с намерением выйти на крыльцо и явиться войску. Но его тут же и остановили с плачем и рыданием, и весь народ, что находился в избе, пал ниц и принялся умолять пророка, чтобы он не покидал несчастных.
   Ввечеру от исправника явился посыланный и объявил волю начальника, дескать, пускай бродяга Авраам едет прочь, куда душе угодно, а мы его не тронем и деревню не перешерстим, а решим все полюбовно, миром. Ночью Авраама тайно вывезли из деревни в возу соломы, но его настигли перед лесом казачьим разъездом и взяли в полон обманом. Народ же, узнавши о сем предательстве, всполошился, с кольями кинулся на казачьи постои и по команде исправника был встречен дружным ружейным огнем.
   ... Так в деревне Байкиной пролилась большая кровь.
   Инок же Авраам отсидел в Тобольском тюремном замке до осени, и когда вышло разрешение от губернского воинского начальника, то был взят Сумароковым с собою для дальнейшего дознания.
 
   Только возомни, воспари в гордыне, и душа твоя тут же ослепнет и оглохнет. И, никогда прежде о том не помышляя, станешь ты жить по известной притче: богач обидел – и сам же грозит, бедняк обижен – и сам же упрашивает.
   Язва тщеславия скоро завершила начатое дело. Апостол Авраам, один из отцов Беловодья, несмотря на молодость, известный своим глубокомыслием и трезвостью ума, как-то скоро переменился, потек, расслабился и из прежнего, полного скрытой гордыни и самолюбия человека превратился в талый воск. Не стерпел дознания, открылся Авраам Сумарокову, и тот воспылал к бродяге неожиданной любовью. Подумать же, почитай, до сорока лет жил Сумароков в тени, мелкопоместный чиновнишко без особых выслуг, коих на Руси считай многими тыщами, – и вот выпала удача, сама птица далась в руки, лишь не упусти. Такую шальную птицу держи пуще, а то останется в долони лишь рулевое разноцветное перо да в груди ушибленная больная душа.