Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень.

Люблю дымок спаленной жнивы,
В степи ночующий обоз
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берез...

От всего, чем богата отчизна, остались в душе у Лермонтова только
"дрожащие огни печальных деревень" и "чета белеющих берез".
Да еще "пляска с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков". В
сущности, такую же печальную и пустынную отчизну видел перед собой и
Александр Блок. В сосредоточенном до прозрачности стихотворении "Осенний
день" он писал:

И низких нищих деревень
Не счесть, не смерить оком,
И светит в потемневший день
Костер в лугу далеком...

Такою видели Россию подлинные патриоты от Радищева до Пушкина и от
Лермонтова до Блока.
Но с течением времени самое это слово "патриот" было так опорочено, что
его стыдились порядочные люди.
Недаром такой язвительной интонацией проникнуто оно в стихах Некрасова:

Я горячим рожден патриотом,
Я весьма терпеливо стою,
Если войско несметное счетом
Переходит дорогу мою [6].

Пушкин, с отроческих лет помнивший Отечественную войну двенадцатого
года, мог еще любоваться смотром войск на Марсовом поле.

Люблю воинственную живость
Потешных Марсовых полей,
Пехотных ратей и коней
Однообразную красивость,
В их стройно зыблемом строю
Лоскутья сих знамен победных,
Сиянье шапок этих медных,
Насквозь простреленных в бою [7].

А в стихах Некрасова уже не сияют медные шапки...

На солдатах едва ли что сухо,
С лиц бегут дождевые струи,
Артиллерия тяжко и глухо
Подвигает орудья свои.

Все молчит. В этой раме туманной
Лица воинов жалки на вид.
И подмоченный звук барабанный
Словно издали жидко гремит...

Это уже не "воинственная живость потешных Марсовых полей"!..
Даже погоду выбрал Некрасов не такую, как Пушкин, - проливной дождь!
Так же мрачен в изображении Некрасова труд того времени. Тут и
"косточки русские", усеявшие полотно только что построенной железной дороги,
и "подобная стону" песня волжских бурлаков, идущих бечевой.
Казалось, никогда уже не прозвучит в русской поэзии пафос победных
знамен и бодрого труда...
Поэт наших дней - Александр Твардовский говорит о родине так:

Спасибо, Родина, за счастье
С тобою быть в пути твоем.
За новым трудным перевалом -
Вздохнуть
С тобою заодно.

И дальше в путь -
Большим иль малым,
Ах, самым малым - Все равно:
Она моя - твоя победа,
Она моя - твоя печаль,
Как твой призыв:

Со мною следуй,
И обретай в пути и ведай
За далью - даль.
За далью - даль!

В этих стихах вся широта голоса Твардовского - от произнесенных как бы
одним только дыханьем, почти без звука строчек:

Ах, самым малым -
Все равно... -

до уверенных и мужественных интонаций последней строфы:

Она моя - твоя победа,
Она моя - твоя печаль...

Твардовский - один из тех немногих лирических поэтов, у которых почти
нет любовных - в общепринятом смысле этого слова - стихов. Но с какой
любовью и нежностью говорит он о детской кроватке, что "у голой лепится
стены" [8], о земле, о родине.
В поэме "За далью - даль" родина не только за окнами дальневосточного
экспресса, пересекающего чуть ли не полмира.
Она и в сосредоточенных раздумьях поэта о ее судьбах, о ее прошлом и
настоящем.
Она и в самом вагоне, в котором вместе с автором едут незнакомые, но
все же свои люди, пережившие одни и те же годы, одни и те же события и
потому понимающие друг друга с полуслова.
Мы с интересом знакомимся с каждым из попутчиков, которых двумя-тремя
словами представляет нам автор.
Далеко не всякий бытописатель-прозаик умеет так свежо, так по-новому
изображать своих современников, как это удается Твардовскому. У него зоркий
и цепкий глаз, живой интерес к людям и та добрая щепотка юмора, без
которойне обойтись в изображении быта.

С людьми в дороге надо сжиться,
Чтоб стали, как свои, тебе
Впервые встреченные лица
Твоих соседей по купе...

И чтоб в привычку стали вскоре,
Как с давних пор заведено,
Полузнакомства в коридоре,
Где на двоих-троих окно.

Где моряка хрустящий китель
В соседстве с мягким пиджаком.
Где областной руководитель -
Не в кабинете со звонком.

Где в орденах старик кудрявый
Таит в улыбке торжество
Своей, быть может, громкой славы,
Безвестной спутникам его...

Где все - как все: горняк, охотник,
Путеец, врач солидных лет
И лысый творческий работник,
С утра освоивший буфет.

Все сведены дорожной далью:
И тот, и та, и я, и вы,
И даже - к счету - поп с медалью
Восьмисотлетия Москвы...

Многосложное слово "восьмисотлетие", занявшее собой почти целую строку,
звучит здесь громко и торжественно, точно с амвона.
Такие разнообразные, подчас причудливые оттенки придаст стихотворному
размеру выразительная разговорная интонация.
Пожалуй, труднее всего было автору показать, не впадая в шаблон и
сентиментальность, молодую пару, еще лишенную тех заметных бытовых черт,
которые приобретаются с возрастом.

Своя безмолвная беседа
У этой новенькой четы.
На край земли, быть может, едут,
А может, только до Читы.

Ну, до какой-нибудь Могочи,
Что за Читою невдали.
А может, путь того короче.
А что такое край земли?

Тот край и есть такое место,
Как раз такая сторона,
Куда извечно, как известно,
Была любовь устремлена...

А что ей в мире все напасти,
Когда при ней ее запас!
А что такое в жизни счастье?
Вот это самое как раз -

Их двое, близко ли, далеко,
В любую часть земли родной
С надеждой ясной и высокой
Держащих путь - рука с рукой...

С какой лирической свободой следуют в этом отрывке, обгоняя друг друга,
мысли, догадки, вопросы. Между ними почти нет прямой, строго логической
связи. Это скорей музыкальное, чем словесное выражение тех чувств, которые
вызвала в душе порта встреча с юной четой, променявшей Москву на сибирские
дали.
Однако пока еще Москва - с ними, в их поезде, так недавно смотревшем
всеми своими окнами на столичный вокзал.
Но вот наконец молодым людям приходит пора покинуть вагон, в котором
все еще держится хоть немножко родного московского воздуха.

И мы своим молодоженам,
Когда настала их пора,
На остановке всем вагоном
Желали всякого добра...

И вот они на том вокзале,
Уже в толпе других людей..
И мы глядим на них глазами
Минувшей юности своей...

Все свои внешние впечатления Твардовский как бы погружает в лирическую
глубину. Всюду, куда бы ни забросила его судьба, он вносит душевное тепло и
доброе чувство уюта. Для этого не нужно никакой особенной обстановки. Даже
крыши и стен может не быть. Был бы только живой человек.
Вспомним, как спит на войне Василий Теркин.

Тяжела, мокра шинель, -
Дождь работал добрый.
Крыша - небо, хата - ель,
Корни жмут под ребра.

И уж совсем хорошо человеку, если он не один, если у него есть с кем
перемолвиться словом.
У полевой кухни, привалясь к сосне, ведет беседу "на войне насчет
войны" тот же Теркин, - объясняет бойцам, что такое малый, средний и главный
"сабантуй".
И, даже заняв покинутый немцами дзот, он чувствует себя как дома.

Прочно сделали, надежно...
Тут не то, что воевать,
Тут, ребята, чай пить можно,
Стенгазету выпускать...

Непривычный, непохожий
Дух обжитого жилья:
Табаку, одежи, кожи
И солдатского белья...

И когда к разбитому, развороченному снарядами накату подходят наши
бойцы, они слышат из глубины голос:

- Хлопцы, занята квартира!

Ну, уж если это - квартира, то как же назвать спальный вагон
дальневосточного экспресса, "где есть и радио в охоту, и самовар
проводника"?

Вагонный быт в дороге дальней,
Как отмечалось до меня,
Под стать квартире коммунальной,
Где все жильцы - почти родня...

Автор не забывает при этом, что в вагоне, как и в коммунальной
квартире, попадаются всякие соседи: и тот,

Что любит в общем коридоре
Торчать, как пень, и застить свет...

И тот, кто пьет всех больше чая,
Притом ворчит, что чай испит,
И, ближних в храпе обличая,
Сам, как зарезанный, храпит...

Однако же, несмотря на все неудобства такого "сосуществования",
Твардовский говорит:

И на путях большого мира
Мне дорог, мил и этот мир...

Съезжает вдруг жилец с квартиры,
Вдруг сходит спутник-пассажир...

И пусть с тобой он даже спички
Не разделил за этот срок,
Но вот уже свои вещички
Он выдвигает за порог.

Вот сел у двери отрешенно, -
Уже на убыль стук колес, -
Вот встал и вышел из вагона
И жизни часть твоей унес...

Из вагона ушел всего только случайный попутчик, доехавший до места
назначения или до пересадки. Почему же он "жизни часть твоей унес"? Не
слишком ли это сильно сказано?
Нет, каждый из нас может вспомнить, как грустно и даже немножко обидно
бывает нам, когда человек, который провел с нами в дороге долгое время,
как-то сразу становится чужим и теряет всякий интерес к нам и ко всему
вагону, едва только поезд начинает сбавлять скорость.
Твардовский хорошо знает, как мало надо, чтобы между людьми,
встретившимися ненадолго, возникли какие-то душевные отношения, а потом и
привычка друг к другу.
Понимание этой глубокой связи между людьми - одна из существенных
особенностей дарования Твардовского.
У него как бы двойное зрение. Одним он охватывает большие масштабы, без
которых не обходится ни одна из его поэм, а другим подмечает малейшие
подробности быта и едва уловимые оттенки чувств.
Кажется, будто он боится упустить, потерять хоть одну драгоценную
крупинку из сокровищницы жизни и оттого так пристально приглядывается ко
всему, что встречает на пути.
О своей любви к жизни, к жилому, житейскому он хорошо говорит в очень
серьезном, хоть и слегка шутливом четверостишии:

Я счастлив жить, служить Отчизне,
Я за нее ходил на бой.
Я и рожден на свет для жизни -
Не для статьи передовой.

Нигде поэты не писали так много о далях, как в России. Что для
англичанина море, то для русского безмерные просторы равнин. Недаром в
народных песнях о дороге, сложенных у нас в стране, столько раздолья и
раздумья.
Даль манила людей, но она же пугала и томила их своей беспредельностью.
Даже ясному и светлому сознанию Пушкина в разгулявшейся средь неведомых
равнин вьюге мерещились кружащиеся рои бесов.

Там верстою небывалой
Он торчал передо мной;
Там сверкнул он искрой малой
И пропал во тьме пустой... [9]

Это не простое "описание метели", как думают бедные школьники,
вынужденные заучивать стихи наизусть. В лирических стихах Пушкина встает
образ пустынной, беспредельной, полупризрачной России, где метель застилает
перед одиноким путником даль.
Не так давно, всего за несколько лет до революции, о тех же "далях
необъятных" писал Александр Блок.

Чудь начудила, да Меря намерила
Гатей, дорог да столбов верстовых... [10]

Или:

За снегами, лесами, степями
Твоего мне не видно лица.
Только ль страшный простор пред очами,
Непонятная ширь без конца? [11]

Конечно, и эти стихи говорили не только о русской шири, где так легко
затеряться, но и о неизвестных еще судьбах родины...
А вот теперь о далях пишет Александр Твардовский. Он и в этом
прямойнаследник народной и классической поэзии.
В его стихах тоже порой слышишь ту смутную тревогу, которой не может не
чувствовать поэт перед неведомой далью.
С какой настороженностью говорит он о поясе "земных огней" в тайге,
напомнившем ему Млечный Путь:

И точно в небе эта млечность
Тревожна чем-то и скрытна...

Однако, если судить по его поэме, бесконечная даль не кажется ему ни
страшной, ни призрачной.
Дорога открывает перед ним края, впервые выходящие из тумана, из
небытия, из безвестности. Пусть они сохранили еще свою "суровую дремучесть",
но там, где было вековое безлюдье, с каждым днем становится больше жизни,
движения, шума работы.
Когда-то даль неизменно называли "туманной". И возникал вопрос: а не
утратит ли она своего поэтического очарования, если разойдется
заволакивающая ее дымка тумана?
Да, утратит. Но только для тех, кто больше любит дымку, чем самую даль.
А для умного и зоркого порта она становится еще заманчивее, когда не
теряется во мгле, а открывает за собой все новые и новые дали. За далью -
даль.
В этой поэме речь ведется от первого лица. Но и в других поэмах того же
автора, где он предоставляет слово своим героям, а сам остается за сценой,
мы неизменно ощущаем его присутствие.
Нельзя понять и оценить поэзию Твардовского, не почувствовав, в какой
мере вся она, до самых своих глубин, лирична. И вместе с тем она широко,
настежь открыта окружающему миру и всему, чем этот мир богат, - чувствам,
мыслям, природе, быту, политике.
Такое сочетание большого охвата жизни с лирической глубиной идет, быть
может, еще от народной поэзии, от тех старинных песен и дум, которые как бы
размышляли вслух на дорогах, базарах и ярмарках о временах давно минувших и
недавних, о жизни, о любви, о человеческих судьбах.
Впрочем, не только в народной, но и в нашей литературной поэзии, в
лучших ее образцах, лирика всегда выходила далеко за пределы узколичных
переживаний.
У Твардовского она, пожалуй, свободнее проявляется в поэмах, чем в
отдельных стихотворениях. Очевидно, ему нужен какой-то разгон.
Потому-то, может быть, он и не связал себя в своей последней поэме ни
сюжетом, ни общим героем. Все раздумья, воспоминания, даже сцены и эпизоды,
изображенные с таким мастерством, которому мог бы позавидовать хороший
прозаик, - все это видишь не на поверхности, а сквозь чувства автора.
Таков и рассказ о встрече с другом в тайге на станции Тайшет.
Дружбе отведено много места в стихах и поэмах Твардовского - той
крепкой, но сдержанной в своих внешних проявлениях дружбе, какая бывает
между мужественными и великодушными людьми.
Этим чувством до краев полны стихи Пушкина, обращенные к лицейским
товарищам; оно пронизывает чуть ли не все песни Роберта Бернса, одна из
которых даже стала у него на родине гимном дружбы.
В стихах, посвященных дружбе и друзьям, к чувству радости почти всегда
примешивается и неизбежная доля грусти. Недаром Пушкин не мог от волнения
дочитать вслух до конца одну из своих "Лицейских годовщин".
Но та печаль, которою овеяна встреча на станции Тайшет, совсем иного
рода.
Приступая к этой главе, автор как бы собирает все свои душевные силы и
начинает рассказ спокойно и четко:

И дружбы долг, и честь, и совесть
Велят мне в книгу занести
Одной судьбы особой повесть,
Что сердцу встала на пути...

Должно же было случиться так, чтобы по дороге на восток герой поэмы (а
может быть, и в самом деле автор) встретился на пять минут после
семнадцатилетней разлуки с другом детства, едущим в обратную сторону -
свостока на запад.
О прошлом своего друга поэт говорит в самых общих чертах, но есть в его
словах нечто такое, что заставляет нас прислушаться к ним и уже не
отрываться от рассказа до конца.

А речь идет о старом друге,
О лучшем сверстнике моем.
С кем мы пасли скотину в поле,
Палили в залесье костры.
С кем вместе в школе,
В комсомоле
И всюду были до поры.
И врозь по взрослым шли дорогам
С запасом дружбы юных дней.
И я-то знаю: он во многом
Был безупречней и сильней...


Вот, в сущности, и все, что рассказал о нем поэт.
Мы так и не знаем, да и не узнаем до конца поэмы ни имени друга, ни
подробностей его жизни. Но это и не важно. Ведь речь идет не о какой-нибудь
исключительной судьбе (хоть автор в своем вступлении и называет ее особой),
а о такой, на которую похожи многие известные нам судьбы. А для того, чтобы
приковать наше самое пристальное внимание к рассказу, вполне довольно и
нескольких слов, добавленных автором:

Я знаю, если б не случиться
Разлуке, горшей из разлук,
Я мог бы тем одним гордиться,
Что это был мой первый друг.
Но годы целые за мною,
Всей этой жизни лучший срок -
Та дружба числилась виною,
Что мне любой напомнить мог...

Мы уже с нетерпением ждем появления друга. Но автор почему-то
оттягивает минуту встречи с ним и как бы намеренно уводит нас в тот "простой
и в меру быстрый" дорожный быт, который лишь изредка служит ему главной
темой, а чаще заполняет какие-то промежутки - антракты между действиями.
То ли автор, сам того не сознавая, боится предстоящей боли, которую он
однажды уже испытал, то ли хочет, чтобы эта встреча была для нас столь же
неожиданной, как в свое время для него.
А дорожный быт он умеет показывать с таким аппетитом, что и нас
заражает желанием бросить все дела и махнуть куда-нибудь подальше - ну, хотя
бы в тот же Владивосток.
Богатством своего пассажирского опыта Твардовский, пожалуй,
превзошелвсех своих предшественников-поэтов.
У Фета железная дорога была еще совсем голой, необжитой, холодной
(скорость, грохот "мгновенных мостов" да облитый лунным серебром пейзаж за
вагонными окнами. Вот и все!). Много лет спустя Блок наполнил железные
коробки вагонов "тысячью жизней" и согрел человеческим теплом.
А уж Твардовскому железнодорожная обстановка так знакома и мила, что он
может говорить о ней, как о природе. Для него она часть жизни.

Стояли наш и встречный поезд
В тайге на станции Тайшет.
Два знатных поезда, и каждый
Был полон судеб, срочных дел
И с независимостью важной
На окна встречного глядел...

Я вышел в людный шум перронный,
В минутный вторгнулся поток
Газетой запастись районной,
Весенней клюквы взять кулек.

В толпе размять бока со смаком,
Весь этот обозреть мирок -
До окончаний с твердым знаком
В словах "Багажъ" и "Кипятокъ"...

Так, благодушествуя вволю,
Иду. Но скоро ли свисток?
Вдруг точно отзыв давней боли
Внутри во мне прошел, как ток...


И вот, наконец, встреча...
Всего четыре страницы в книжке карманного формата. А разговор между
встретившимися друзьями - не больше, если не меньше одной странички.
И все же эта глава поэмы - настоящая повесть. Автор был совершенно
прав, когда так назвал ее в своем вступлении. Да еще какая сложная и
глубокая повесть!
Тут и огромные пространственные масштабы (Тайшет - Владивосток и Тайшет
- Москва), и очень большие для человеческой жизни масштабы времени, и такие
разные судьбы, разделившие, точно пропасть, двух земляков, двух ровесников,
двух товарищей детства. Но каждый из них все эти годы разлуки чувствовал
неразрывную связь с другим.
Поэт говорит: В труде, в пути, в страде походной Я неразлучен был с
одной И той же думой неисходной, - Да, я с ним был, как он со мной...

И те же радости и беды
Душой сыновней ведал он:
И всю войну,
И День Победы,
И дело нынешних времен.

Я знал: вседневно и всечасно
Его любовь была верна.
Винить в беде своей безгласной
Страну?
При чем же здесь страна!

Он жил ее мечтой высокой,
Он вместе с ней глядел вперед.
Винить в своей судьбе жестокой
Народ?
Какой же тут народ!..

Такова суть этой большой и сложной повести.
А сама встреча?

Встреча дана с той строгой и честной точностью, которая соответствует
серьезности темы. Ни одного неверного звука, ни одного лишнего или
чрезмерного слова.
Русская литература - и поэзия и проза - издавна умела сохранять
жизненную правду в самых исключительных, из ряда вон выходящих положениях.
А в таком, как это? Да еще в тесных рамках времени, отведенного жизнью
и автором на столь необычную сцену, - не будет ли она поверхностной и
беглой?
Нет, в нескольких скупых строчках автор сумел не только передать нею
значительность этого короткого и случайного свидания, но и показать нам с
предельной отчетливостью облик своею друга - его возраст, повадку, характер,
его отношение к жизни, к родине.
Верный правде, поэт беспощаден к самому себе.

Кого я в памяти обычной,
Среди иных потерь своих,
Как за чертою пограничной,
Держал - он, вот он был,
в живых...

Я не ошибся, хоть и годы
И эта стеганка на нем.
Он! И меня узнал он, с ходу
Ко мне работает плечом.

И чувство стыдное испуга,
Беды пришло еще на миг,
Но мы уже трясли друг друга
За плечи, за руки...
- Старик!

Из чего, из каких подробностей складывается у нас первое представление
о человеке, которого мы никогда не видели? Ну, упомянутая уже стеганка да
еще "седина, усталость глаз", "зубов казенных блеск унылый"... Вот и все,
кажется.
Но, пожалуй, нам яснее рисуют его не внешние приметы, а несколько
произнесенных им слов и два-три его жеста.
После первой минуты встречи между друзьями происходит какой-то
неловкий, бессвязный, отрывистый разговор. Начинает его автор:

- Ну вот, и свиделись с тобою.
Ну, жив, здоров?
- Как видишь, жив
Хоть непривычно без конвоя,
Но так ли, сяк ли - пассажир
Заправский: с полкой и билетом...
- Домой?
- Да как сказать, где дом...
- Ах, да! Прости, что я об этом...
- Ну, что там, можно и о том.

Одна эта простая, великодушная фраза ("Ну, что там, можно и о том")
говорит нам так много о незнакомом человеке, а заодно и об авторе, который
умеет слышать такие замечательные полутона человеческой речи.
Но вот уже короткое свидание начинает казаться обоим собеседникам
слишком длинным. На серьезный разговор времени не хватает, а на случайные,
пустые вопросы и ответы, пожалуй, его чересчур много.

Стоим. И будто все вопросы.
И встреча как ни коротка,
Но что еще без папиросы
Могли мы делать до свистка?
Уже его мы оба ждали,
Когда донесся этот звук.
Нам разрешали наши дали
Друг друга выпустить из рук...

Поезд трогается. Мы вместе с автором отъезжаем от станции, а человек в
стеганке (ну как его иначе назвать, если автор не дал ему имени!) остается
на платформе.

И тут, на росстани тайшетской,
Когда вагон уже потек,
Он, прибодрившись молодецки,
Вдруг взял мне вслед под козырек...

Как идет этот военный, хоть и полушутливый жест седому человеку,
мужественно сохранившему в бедах все самое святое и дорогое - веру в жизнь,
верность родине и друзьям.

И все. И нету остановки.
И не сойти уже мне здесь.