Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- Следующая »
- Последняя >>
Мораль такого рода изображений очевидна: развращающему воздействию идей Чернышевского и его последователей подвергаются обычно очень неопытные или потенциально безнравственные люди.
Как в том, так и в другом романе мечты Чернышевского о будущем социалистическом обществе, отразившиеся в снах Веры Павловны, его представления о нормах жизни раскрепощенных тружеников, коллективно владеющих землей, сравниваются с крайними формами идеализма, с фанатизмом средневековых мистиков типа Савонаролы. Дворцы будущего, воспетые в романе "Что делать?", Крестовский называет "алюминиевыми казармами", а Маркевич "алюминиевыми стойлами". Оба злорадно уверяют, что человек, попавший в эти дворцы, будет обречен на прозябание "свободного раба", довольствующегося животным счастьем "бесхвостой обезьяны". [6]
"Доказательства" бесперспективности, беспочвенности, глубочайшей безнравственности социально-политических идеалов революционной демократии особенно настойчивы в главах антинигилистических романов, изображающих крестьянские бунты и петербургские пожары. Согласно официальным данным, в период революционной ситуации 60-х гг. почти все губернии царской России были охвачены стихийными крестьянскими волнениями, которые удавалось подавлять нередко лишь с помощью крупных контингентов военной силы. Число зарегистрированных волнений приближалось к тысяче, а количество их участников исчислялось сотнями тысяч в пределах иногда только нескольких уездов. [7]
Устрашенное призраком новой пугачевщины, правительство отвечало на эти выступления расстрелами, экзекуциями, массовыми ссылками на каторгу. Между тем в романах Писемского, Клюш-никова, Крестовского бунты изображаются как следствия случайных "обоюдных недоразумений" между помещиками и крестьянами, инспирированных жаждущими кровавой смуты проходимцами-нигилистами и уголовными элементами. Такого рода конфликты обычно с удивительной легкостью разрешаются в антинигилистических романах знающими душу народа деловитыми и гуманными мировыми посредниками, сердобольными исправниками и честными патриотами, возмущенными кознями провокаторов. Грозные симптомы крестьянской революции интерпретируются в них как простой обман зрения. Есть только "недоразумения", устраняемые в конце концов мирно и полюбовно.
В данном случае ко всем названным романам применима ленинская характеристика реакционно-охранительной беллетристики, высказанная в статье "Еще один поход на демократию". Подыскивая аналогию очеркам эмигрантского быта, написанным веховцем Щепетовым, Ленин замечает: "...следовало бы откопать "Русский Вестник" времен Каткова и взять оттуда романы с описанием благородных предводителей дворянства, благодушных и довольных мужичков, недовольных извергов, негодяев и чудовищ-революционеров". [8]
Истинные причины петербургских пожаров до сих пор остаются загадкой. Между тем в тревожные майские дни 1862 г. господствующее в столице мнение сводилось к тому, что поджигателями являются именно нигилисты. Писемский в своем романе "Взбаламученное море" не опровергает этого мнения. Скорее наоборот. Выслушав последние новости о внушающем подозрения поведении студентов университета, его герой Бакланов восклицает: "Очень может быть!". Более осторожен Крестовский. Тем не менее и его огогсашщ пестрят намеками на преступные замыслы революционеров. Достаточно сказать, что огненным заревом над Петербургом любуются в его романе "коммунисты", прозревающие в этом зареве начало конца Российской империи.
Сам же Крестовский любуется самодержцем, разъезжающим по грандиозному пожарищу со слезами на глазах. Петербургский пожар в его романе изображается как событие эпического значения: в этот момент совершается "благодетельный перелом в тифозной горячке общественного организма", освобождающегося от нигилистической заразы. Вопреки надеждчм революционеров, утверждает Крестовский, "старая историческая связь" между царем и народом "закрепилась теперь еще раз новыми узами".
Значительное место в сюжетике антпнигилистического романа занимают картины смутного состояния умов, взбудораженных идеями нигилизма. Тенденциозно полемичные сами по себе, они нередко сопровождаются развернутыми публицистическими отступлениями и историческими справками, в которых дается "отповедь" лондонской эмиграции и революционной демократии "Современника" по исключительно злободневному в ту эпоху национальному вопросу.
Реакционной дискредитации в романах Лескова, Клюшникова, Крестовского подверглась позиция Герцена по национальному вопросу. В романах "Марево" и "Некуда" Герцен представлен политиком и публицистом, не имеющим реального представления о действительности, не подозревающим о том, что он всего лишь игрушка в руках "католическо-аристократической" партии, нагло использующей его авторитет для достижения своих ко-рыстпых целей. Крестовский идет в этом направлении еще дальше.
Согласно его крайне тенденциозным изображениям, перед 1863 г. вся Россия от столицы до самой глухой провинции была опутана прочной, но невидимой сетью "интриги", коварно нацеленной на подрыв русской государственности изнутри. Послушными пешками в руках чужеземных эмиссаров, получающих тайные инструкции от иезуитов и магнатов, оказываются в хронике Крестовского нигилисты всех рангов, либералы всех оттенков, гимназисты, студенты, военные, представители губернского и столичного "высшего света", масса политиканствующих российских обывателей. По определению ловких интриганов, все это - "стадо дуракове", заслуживающее презрения, но небесполезное в качестве наивно-послушного разносчика крамолы.
Вторая половина хроники, целиком посвященная трактовке восстания 1863 г. против самодержавия, пестрит бесчисленными выпадами уже не только против заносчивой "магнатерии". Национальным эгоизмом и самомнением, лицемерием, спесью и вероломством с незапамятных времен заражены, по Крестовскому, буквально все слои населения на западной окраине России, и единственное действенное средство борьбы с его территориальными претензиями - "кулак да когти". [9] В непосредственной связи с этим лозунгом свирепый генерал Муравьев изображается у этого писателя национальным героем и даже спасителем России.
Лакейски-верноподданническая интерпретация национального вопроса столь же очевидна в полемике Крестовского с Чернышевским. По поводу статьи последнего "Национальная бестактность", напечатанной в "Современнике" летом 1861 г., один из "положительных" героев Крестовского, выражающий безусловно авторскую точку зрения, разражается трескучей тирадой, из которой следует, что на окраинах России идет борьба не против царского правительства, "а против русского православия, против всего социального и государственного склада жизни русской". [10] Указывая агрессивно-демагогически на "историческую ненависть", не понятую "нашими философами", Крестовский обвинял Чернышевского в пренебрежении к историческому опыту, вопиющему к возмездию, в циничном равнодушии к судьбам России, к ее будущему.
Все ото, однако, были только громкие слова. Истинная причина негодования Крестовского заключалась в том, что в статье "Национальная бестактность" сказалось, вразрез с официозной точкой зрения на этот вопрос, сочетание гуманно-просветительского и классового подхода к решению проблемы межнациональных отношений.
Отнюдь не отрицая живучести национальных предрассудков, Чернышевский тем не менее настаивал на том, что "нынешним людям в своих чувствах и действиях надобно руководиться не прадедовскими отношениями, а нынешними своими надобностями: иначе бретонцу следовало бы ненавидеть французов, которые когда-то угнетали бретонцев...". Суть рассуждений Чернышевского сводилась к тому, что людей нужно различать не по признаку их принадлежности к тому или иному "племени", а по общественному положению. "Мужик" любой национальности, резюмировал Чернышевский, в равной степени не "враждебен облегчению повинностей и вообще быта". Следовательно, "мужики", в какой бы стране они ни жили, могут и должны найти общий язык в отношениях друг с другом. [11]
В условиях политической ситуации 60-х гг. тенденциозное напоминание об исторических предпосылках все еще не изжитой племенной розни, о ее якобы фатальной непреодолилюстп означало услугу самодержавию, угнетавшему народы, присоединенные к России с помощью силы. Чернышевский, стремившийся к объединению демократического движения по всей стране, прекрасно понимал это. Крестовский же своей хроникой сознательно способствовал дальнейшему раздуванию националистического ажиотажа, охватившего "образованное общество" в определенный ясюрический период.
Наряду с великодержавным шовинизмом ангиннгиллогическому роману присущ яростный антисемитизм. Щедрой данью ему являются описания чудовищных похождений Нафтула Соловейчика ("Некуда"); утопающего в золоте любострастного откупщика Галкина ("Взбаламученное море"); подлых проделок журналиста-ростовщика Кишенского, промышляющего в пореформенное время куплей-продажей закабаленных им живых душ ("На ножах"); виленских "сынов Израиля", укрывающих поверженного "диктатора Литвы" Калиновского лишь до тех пор, пока у него водятся деньги, и т. д., и т. п.
Многочисленные сцены и описания, унижающие национальное и человеческое достоинство ряда персонажей, весьма органичны в структуре антинигилистического романа, так как основной идейной базой его и в этом отношении был все тот же "Русский вестник" Каткова, повернувшего "во время первого демократического подъема в России <...> к национализму, шовинизму и бешеному черносотенству". [12] Впоследствии только Лесков, освобождавшийся от антинигилистического угара постепенно и с превеликим трудом, обнаруживает склонность к критическому пересмотру своих предубеждений по национальному вопросу. Об этом свидетельствует его письмо к И. С. Аксакову, датированное 1 сентября 1875 г. В резком противоречии со своими прежними взглядами Лесков заявляет в этом письме, что люди, "теснимые и презираемые повсеместно" на окраинах царской России, это люди, с которыми следовало бы, наконец, "заговорить в тоне весьма справедливом и дельном, и даже не только заговорить, но и договориться". [13] В 1888 г. писатель отвергает упреки в "узком ненавистничестве" к какой бы то ни было национальности, [14] а еще чере; некоторое время, определяя характер своего мировоззрения в сравнительно молодые годы, с сокрушением указывает на такие его изъяны как "дворянские тенденции, церковная набожность, узкая национальность и государственность, слава страны <...> Во всем этом. - добавляет Лесков, - я вырос, и все ото мне часто казалось противно, но... я не видел, "где истина"". [15]
Антинигилистический роман никогда не порождал сколько-нибудь существенных противоречий в оценках его идеологического содержания и направления. Несмотря па довольно значительные различия в подходе его авторов к объектам своих изображений (о чем речь впереди), антинигилистический роман в целом - это прежде всего роман, защищающий незыблемость государственных и семейных "устоев", роман, злобно отрицающий самую мысль о правомерности "форсированных маршей", т. е. революционных методов решения центральных проблем русской действительности. Как явления общественно-политического порядка антинигилистические произведения, написанные Писемским, Лесковым, Клюшниковым, Авенариусом, Крестовским, Маркевичем, отличались друг от друга только степенью агрессивности, одушевлявшей их охранительной тенденции.
2
Менее ясен литературный генезис антинигилистического романа. Здесь неизбежно встает все еще не решенный вопрос о традициях и характере их использования, вопрос о том, какие литературные явления прошлого и современности лежат у истоков этого процесса. Вплоть до 1930-х гг. в критике и историко-литературной науке этот вопрос решался по преимуществу в том смысле, что основоположником антинигилистического романа следует считать Тургенева. Напомним, что в самом конце этого периода такой точки -зрения придерживался известный специалист по Гончарову и Тургеневу А. Г. Цейтлин. Согласно предложенной им классификации, антинигилистический роман в зависимости от основных приемов его сюжеторазвертывания подразделяется па три разновидности: психологическую ("Отцы и дети", "Дым" и "Новь" Тургенева; "Марево" Клюшникова; "Обрыв" Гончарова), бытовую ("Взбаламученное море" Писемского; "Некуда" Лескова; "Поветрие" Авенариуса) и авантюрную ("Панургово стадо" и "Две силы" Крестовского; "На ножах" Лескова). При этом исследователь не делает никаких оговорок в отношении Тургенева. Принадлежность последнего к аптинигилистическому лагерю в качестве некоей главенствующей в нем величины подразумевается им как непреложный, само собою разумеющийся факт, не нуждающийся в особых комментариях. [16]
В дальнейшем отношение к Тургеневу становится более осторожным. Так, например, в статье В. Г. Базанова все еще утверждается: "После появления в "Русском вестнике" "Отцов и детей" Тургенева путь к антинигилистическому роману был окончательно найден". [17] Вместе с тем в той же статье уже говорится о том, что писатели-антинигилисты в основном заимствовали у Тургенева лишь приемы шаржировки, применявшиеся им при изображении нигилистов низшего разбора (Ситников, Кукшина). "Образ Ситникова, - пишет В. Г. Базанов, - <...> превратился в центральную фигуру антинигилистической беллетристики <...> В данном случае, конечно, нельзя отрицать связи "Отцов и детей" Тургенева с реакционно-охранительными романами Писемского, Лескова, Клюшникова и Крестовского, с тон только оговоркой, что образ Ситникова для Тургенева не олицетворял всего "молодого поколения"; типичным выразителем идей и чаяний "новых людей", по Тургеневу, был Евгений Базаров, а не юродствующий "нигилистик" Ситников, исказивший до неузнаваемости идеи базаровского "нигилизма"". [18] Проходит еще некоторое время, и имя Тургенева в развернутых характеристиках антинигилистического романа вовсе перестает встречаться. [19]
Таким образом, связи антинигилистического романа с творчеством Тургенева трактовались в течение последнего полувека по принципу убывающей прогрессии. Наметилась тенденция сначала к известному обособлению, а затем и к полной изоляции тургеневского романа от антинигилистической беллетристики. Такая эволюция была естественной - она гармонировала с провозглашенным в литературоведении отказом от вульгарно-соцнологп-ческой догматики, тормозившей его нормальное развитие, с общей эволюцией в оценках всего классического литературного наследия, с ростом уважения к нему. Но свободные от методологических пороков, свойственных некоторым тургеневедческим работам предшествующей поры, концепции, выдвинутые в статьях В. Г. Базанова и Ю. С. Сорокина, не безупречны в другом отношении.
Оба автора по существу игнорируют общеизвестные и притом неоднократно подтверждавшиеся самим Тургеневым факты, свидетельствующие о его независимом от личной доброй воли участии в становлении антинигилистического романа. "Выпущенным мною словом "нигилист", - писал он в своих воспоминаниях, воспользовались тогда многие, которые ждали только случая, предлога, чтобы остановить движение, овладевшее русским обществом. Не в виде укоризны, не с целью оскорбления было употреблено мною это слово; но <...> оно было превращено в орудие доноса, бесповоротного осуждения, - почти в клеймо позора <...> на мое имя легла тень <...> эта тень с моего имени не сойдет". [20]
Авторы названных статей не учитывают в должной мере спекулятивно-потребительского отношения писателей охранительного лагеря к современной им большой литературе. В результате вне поля зрения исследователей оказывается совокупность многоразличных образных и сюжетпо-композиционных связей антинигилистического романа почти со всей романистикой Тургенева и отчасти творчеством других крупных писателей. Формирование такого исключительно злободневного явления, как антинигилистический роман, было бы невозможно без многочисленных специфических контактов его с магистральным литературным процессом той эпохи.
В любом антинигилистическом романе можно обнаружить персонажи, очень похожие на Ситникова и Кукшину. Их портретно-психологнческие характеристики в принципе более или менее идентичны тургеневским. Такова, например, мадам Штейнфельс в "Мареве". Глава, в которой она изображается, носит характерное название "Революционная сорока". [21] Следует подчеркнуть, что Клюшников в данном случае не ограничивается копированием Кукшиной. Здесь происходит очевидная контаминация поведения двух тургеневских персонажей: Кукшиной и предтечи Ситникова - Лупоярова из романа "Накануне", мучившего Инсарова бессодержательной назойливой болтовней на актуальные общественно-политические темы. Как и в "Накануне", описываемый Клюшниковым эпизод происходит в Венеции. В довершение сходства Клюшников заставляет рьяную "прогрессистку" Штейнфельс явно в pendant Лупоярову театрально разглагольствовать о "Мосте вздохов", о "наших мучениках" и т. п.
Вариациями ситниковско-лупояровского или кукшинского типов являются братья Галкины и юная Базелейн ("Взбаламученное море"), Кусицин, Пархоменко и Завулонов ("Некуда"), Анцыфров и Лидинька Затц ("Кровавый пуф"). Однако эти и подобные им персонажи все-таки не занимают центральною положения в антинигилистическом романе. С гораздо большим основанием претендуют на это положение нигилисты, обладающие существенно иными внешними и духовными данными. Притом они вовсе не проецируются на соответствующие образы Тургенева - по той причине, что этих соответствий у Тургенева попросту нет.
С точки зрения строго хронологической первым произведением, оказавшим определенное воздействие на образную систему антинигилистического романа, был не роман "Отцы и дети", а, пожалуй, фарс [22] Д. В. Григоровича "Школа гостеприимства", напечатанный в девятой книге дружининской "Библиотеки для чтения" за 1855 г. Не замеченная широким читателем, миниатюра Григоровича произвела довольно сильное и безусловно благоприятное впечатление в среде группировавшихся вокруг "Современника" "дворянских" писателей, раздраженных ростом раз-ночинно-демократического влияния в редакционной политике этого журнала.
Фарс Григоровича можно считать первым антинигилистическим произведением в русской литературе. Тургенев, как изве-стпо, принимал самое деятельное участие в его постановке "на доморощенном театре" в Спасском, однако его отзывы об "Очерках гоголевского периода русской литературы", его переписка с А. В. Дружининым, Л. Н. Толстым и некоторыми другими современниками показывают, что он часто не соглашался с оскорбительной трактовкой деятельности и личности Чернышевского, выведенного в образе Чернушкина.
Крайне одиозный образ Проскриптского ("Взбаламученное море" Писемского) весьма затруднительно "подогнать" к тургеневской традиции. Проскриптский, постоянно источающий яд и ненависть, - это далеко не Ситников, а дистанция между ним я Базаровым почти беспредельна. Что же касается дистанции между Проскриптским и Чернушкиным, она по существу малъна. [23]
Впрочем, отдельные намеки на тургеневскую манеру в изображении Проскриптского, не имеющие принципиального значения, все-таки встречаются кое-где в начальных главах второй части "Взбаламученного моря". Расходясь после стьтаки в трактире "Британия", Бакланов и Проскриптский обмениваются последними колкостями (" - Кутейник! - проговорил себе под нос Бакланов.Барчонок! - прошептал Проскриптский"). По духу своему этот эпизод как-то ассоциируется с колоритными отрывками из сцен до и после дуэли в тургеневском романе, в частности е выпадом Павла Петровича ("...я... не семинарская крыса") и характерной репликой, срывающейся с языка Базарова в момент окончательного отъезда из Марьина ("барчуки проклятые"). Но слова Базарова проникнуты презрением к своим противникам и, главное, уверенностью в праве на это презрение, между тем как в шепоте Проскриптского ощущается бессильная и потаенно-завистливая злоба человека, занимающего низшую ступень на лестнице сословной иерархии. Будучи по складу своего характера и писательского дарования демократичнее, "грубее" Тургенева, Писемский тем не менее отдает здесь очевидное предпочтение "барчонку".
Укажем еще на одну аналогию подобного рода. В дальнейшем некое уважение Проскриптскому все же оказывается. В минуту самокритичного настроения бичуя бесхарактерность и неприспособленность к систематическому труду, свойственные людям его типа, Бакланов с досадой возражает собеседнице, не расположенной к Проскриптскому: "Нечего гримаски-то делать. Он идет куда следует; знает до пяти языков; пропасть научных сведений имеет, а отчего? Оттого, что семинарист...". [24] Заявление Бакланова похоже на вынужденное, идущее от ума, а не от сердца признание достоинств Базарова в разговоре Николая Петровича с братом, обзывающим нигилиста лекаришкой и шарлатаном ("Нет, брат, ты этого не говори: Базаров умен и знающ"). Но и это скорее смутный отголосок традиции, обычный в творчестве любого мало-мальски образованного писателя, нежели результат обдуманно запланированного следования ей.
Наконец, генетическая несовместимость образов Проскриптского и Базарова подтверждается недвусмысленно положительными суждениями о последнем, высказанными в одном из недавно опубликованных писем Писемского к Тургеневу. Базаров в восприятии Писемского - это "немножко мужиковатый, но в то же время скромный, сдержанный честолюбец, говорящий редко, но метко, а главное, человек темперамента...". Базаров "дорог" писателю, потому что он, Писемский, "сам этой породы людей...". [25]
Из этого отзыва видно также, что с образом Проскриптского не согласуются к отрицательные черты тургеневского нигилиста. Дело в том, что, несмотря на умение говорить "редко, но метко", Писемский и симпатичного "мужиковатого" Базарова считает все-таки фразером, чего, по-видимому, нельзя сказать о Проскриптском.
Итак, гипотетическое сходство отдельных деталей в трактовке образов Базарова и Проскчиптского совершенно заслоняется многими явными принципиальными различиями. Главное из них обусловлено тем, что отношение Кирсановых к Базарову не совпадает с авторским, а отношение Писемского и его "барчонка" Бакланова к Проскриптскому вполне однозначно.
Обращаясь к творческой истории "Некуда", можно обнаружить уже существенно иные масштабы отношения к титературн ным традициям, однако отсутствие исключительной ориентации на ситниковский тип несомненно и здесь. Приблизительно яа полгода до выхода в свет "Некуда" Лесков выступает со статьей "Николай Гаврилович Чернышевский в его романе "Что делать?"" ("Северная пчела", 1863, 31 мая, № 142). По осторожно-ироническому определению писателя, "добрых людей", выведенных в романе "Что делать?", в действительности "очень мало".
Он утверждает, что современные "новые люди" - это не Лопуховы, Кирсановы и Рахметовы, а все "еще старые типы, обернувшиеся только другой стороной. Это Ноздревы, изменившие одно ругательное слово на другое". [26]
В этой же статье - пока еще, так сказать, теоретически - дается предварительный абрис нигилистов, чем-то напоминающих Ситникова, однако в главном па него не похожих. От пошлого, но практически безобидного Ситникова эта "толпа пустых, ничтожных людишек, исказивших здоровый тип Базарова", [27] отличается тем, что несомненно опасна для общества. Ибо это не просто толпа, а толпа "грубая, ошалелая и грязная в душе", [28] зараженная нравственной импотенцией, приобретающей грандиозные но своему безобразию размеры. Лесков делает еще один экскурс в недавнее литературное прошлое и настаивает на том, что первым "нравственным импотентом" в русской литературе был Рудин, расплодивший массу яодражателей, которые несколько позже благодаря присущей подражателям склонности к быстрым перевоплощениям становятся "импотентами базарствующими". Это и есть, по его убеждению, наиболее распространенный тип современных "новых людей".
Как видим, литературная схема зарождения и развития нигилизма, набросанная Лесковым, по всей вероятности, уже в пору созревания замысла "Некуда", опирается на достаточно широкий и солидный фундамент - образную систему Гоголя ("Мертвые души" и "Ревизор") [29] и образную систему Тургенева. Лесков указывает на ноздревскую вариацию современного нигилизма и особое внимание обращает на главную его разновидность, возникшую в результате искажения базаровского типа.
В дальнейшем тип "базарствующей нравственной импотенции" представлен в романе "Некуда" образами Бычкова и Арапова. Оба мечтают "залить Москву кровью и заревом пожара". При звуках волжской разбойничьей песни, с садистским сладострастием распеваемой Белоярцевым и Завулоновым, Арапов плотоядно мычит, а выражение физиономии Бычкова "до отвращения верно" напоминает "морду борзой собаки, лижущей в окровавленные уста молодую лань, загнанную и загрызенную ради бесчеловечной человеческой потехи". [30] На других страницах романа Бычков выглядит то "лупоглазым ночным филином", то неким подобием Марата, причем последнему отдается даже некоторое предпочтение. Бычковым и Араповым типологически сроден Басардин из романа Писемского "Взбаламученное море". Это гнусный паразит и грабитель с кровожадными инстинктами, дающими о себе знать при "благоприятном" стечении обстоятельств.
Как в том, так и в другом романе мечты Чернышевского о будущем социалистическом обществе, отразившиеся в снах Веры Павловны, его представления о нормах жизни раскрепощенных тружеников, коллективно владеющих землей, сравниваются с крайними формами идеализма, с фанатизмом средневековых мистиков типа Савонаролы. Дворцы будущего, воспетые в романе "Что делать?", Крестовский называет "алюминиевыми казармами", а Маркевич "алюминиевыми стойлами". Оба злорадно уверяют, что человек, попавший в эти дворцы, будет обречен на прозябание "свободного раба", довольствующегося животным счастьем "бесхвостой обезьяны". [6]
"Доказательства" бесперспективности, беспочвенности, глубочайшей безнравственности социально-политических идеалов революционной демократии особенно настойчивы в главах антинигилистических романов, изображающих крестьянские бунты и петербургские пожары. Согласно официальным данным, в период революционной ситуации 60-х гг. почти все губернии царской России были охвачены стихийными крестьянскими волнениями, которые удавалось подавлять нередко лишь с помощью крупных контингентов военной силы. Число зарегистрированных волнений приближалось к тысяче, а количество их участников исчислялось сотнями тысяч в пределах иногда только нескольких уездов. [7]
Устрашенное призраком новой пугачевщины, правительство отвечало на эти выступления расстрелами, экзекуциями, массовыми ссылками на каторгу. Между тем в романах Писемского, Клюш-никова, Крестовского бунты изображаются как следствия случайных "обоюдных недоразумений" между помещиками и крестьянами, инспирированных жаждущими кровавой смуты проходимцами-нигилистами и уголовными элементами. Такого рода конфликты обычно с удивительной легкостью разрешаются в антинигилистических романах знающими душу народа деловитыми и гуманными мировыми посредниками, сердобольными исправниками и честными патриотами, возмущенными кознями провокаторов. Грозные симптомы крестьянской революции интерпретируются в них как простой обман зрения. Есть только "недоразумения", устраняемые в конце концов мирно и полюбовно.
В данном случае ко всем названным романам применима ленинская характеристика реакционно-охранительной беллетристики, высказанная в статье "Еще один поход на демократию". Подыскивая аналогию очеркам эмигрантского быта, написанным веховцем Щепетовым, Ленин замечает: "...следовало бы откопать "Русский Вестник" времен Каткова и взять оттуда романы с описанием благородных предводителей дворянства, благодушных и довольных мужичков, недовольных извергов, негодяев и чудовищ-революционеров". [8]
Истинные причины петербургских пожаров до сих пор остаются загадкой. Между тем в тревожные майские дни 1862 г. господствующее в столице мнение сводилось к тому, что поджигателями являются именно нигилисты. Писемский в своем романе "Взбаламученное море" не опровергает этого мнения. Скорее наоборот. Выслушав последние новости о внушающем подозрения поведении студентов университета, его герой Бакланов восклицает: "Очень может быть!". Более осторожен Крестовский. Тем не менее и его огогсашщ пестрят намеками на преступные замыслы революционеров. Достаточно сказать, что огненным заревом над Петербургом любуются в его романе "коммунисты", прозревающие в этом зареве начало конца Российской империи.
Сам же Крестовский любуется самодержцем, разъезжающим по грандиозному пожарищу со слезами на глазах. Петербургский пожар в его романе изображается как событие эпического значения: в этот момент совершается "благодетельный перелом в тифозной горячке общественного организма", освобождающегося от нигилистической заразы. Вопреки надеждчм революционеров, утверждает Крестовский, "старая историческая связь" между царем и народом "закрепилась теперь еще раз новыми узами".
Значительное место в сюжетике антпнигилистического романа занимают картины смутного состояния умов, взбудораженных идеями нигилизма. Тенденциозно полемичные сами по себе, они нередко сопровождаются развернутыми публицистическими отступлениями и историческими справками, в которых дается "отповедь" лондонской эмиграции и революционной демократии "Современника" по исключительно злободневному в ту эпоху национальному вопросу.
Реакционной дискредитации в романах Лескова, Клюшникова, Крестовского подверглась позиция Герцена по национальному вопросу. В романах "Марево" и "Некуда" Герцен представлен политиком и публицистом, не имеющим реального представления о действительности, не подозревающим о том, что он всего лишь игрушка в руках "католическо-аристократической" партии, нагло использующей его авторитет для достижения своих ко-рыстпых целей. Крестовский идет в этом направлении еще дальше.
Согласно его крайне тенденциозным изображениям, перед 1863 г. вся Россия от столицы до самой глухой провинции была опутана прочной, но невидимой сетью "интриги", коварно нацеленной на подрыв русской государственности изнутри. Послушными пешками в руках чужеземных эмиссаров, получающих тайные инструкции от иезуитов и магнатов, оказываются в хронике Крестовского нигилисты всех рангов, либералы всех оттенков, гимназисты, студенты, военные, представители губернского и столичного "высшего света", масса политиканствующих российских обывателей. По определению ловких интриганов, все это - "стадо дуракове", заслуживающее презрения, но небесполезное в качестве наивно-послушного разносчика крамолы.
Вторая половина хроники, целиком посвященная трактовке восстания 1863 г. против самодержавия, пестрит бесчисленными выпадами уже не только против заносчивой "магнатерии". Национальным эгоизмом и самомнением, лицемерием, спесью и вероломством с незапамятных времен заражены, по Крестовскому, буквально все слои населения на западной окраине России, и единственное действенное средство борьбы с его территориальными претензиями - "кулак да когти". [9] В непосредственной связи с этим лозунгом свирепый генерал Муравьев изображается у этого писателя национальным героем и даже спасителем России.
Лакейски-верноподданническая интерпретация национального вопроса столь же очевидна в полемике Крестовского с Чернышевским. По поводу статьи последнего "Национальная бестактность", напечатанной в "Современнике" летом 1861 г., один из "положительных" героев Крестовского, выражающий безусловно авторскую точку зрения, разражается трескучей тирадой, из которой следует, что на окраинах России идет борьба не против царского правительства, "а против русского православия, против всего социального и государственного склада жизни русской". [10] Указывая агрессивно-демагогически на "историческую ненависть", не понятую "нашими философами", Крестовский обвинял Чернышевского в пренебрежении к историческому опыту, вопиющему к возмездию, в циничном равнодушии к судьбам России, к ее будущему.
Все ото, однако, были только громкие слова. Истинная причина негодования Крестовского заключалась в том, что в статье "Национальная бестактность" сказалось, вразрез с официозной точкой зрения на этот вопрос, сочетание гуманно-просветительского и классового подхода к решению проблемы межнациональных отношений.
Отнюдь не отрицая живучести национальных предрассудков, Чернышевский тем не менее настаивал на том, что "нынешним людям в своих чувствах и действиях надобно руководиться не прадедовскими отношениями, а нынешними своими надобностями: иначе бретонцу следовало бы ненавидеть французов, которые когда-то угнетали бретонцев...". Суть рассуждений Чернышевского сводилась к тому, что людей нужно различать не по признаку их принадлежности к тому или иному "племени", а по общественному положению. "Мужик" любой национальности, резюмировал Чернышевский, в равной степени не "враждебен облегчению повинностей и вообще быта". Следовательно, "мужики", в какой бы стране они ни жили, могут и должны найти общий язык в отношениях друг с другом. [11]
В условиях политической ситуации 60-х гг. тенденциозное напоминание об исторических предпосылках все еще не изжитой племенной розни, о ее якобы фатальной непреодолилюстп означало услугу самодержавию, угнетавшему народы, присоединенные к России с помощью силы. Чернышевский, стремившийся к объединению демократического движения по всей стране, прекрасно понимал это. Крестовский же своей хроникой сознательно способствовал дальнейшему раздуванию националистического ажиотажа, охватившего "образованное общество" в определенный ясюрический период.
Наряду с великодержавным шовинизмом ангиннгиллогическому роману присущ яростный антисемитизм. Щедрой данью ему являются описания чудовищных похождений Нафтула Соловейчика ("Некуда"); утопающего в золоте любострастного откупщика Галкина ("Взбаламученное море"); подлых проделок журналиста-ростовщика Кишенского, промышляющего в пореформенное время куплей-продажей закабаленных им живых душ ("На ножах"); виленских "сынов Израиля", укрывающих поверженного "диктатора Литвы" Калиновского лишь до тех пор, пока у него водятся деньги, и т. д., и т. п.
Многочисленные сцены и описания, унижающие национальное и человеческое достоинство ряда персонажей, весьма органичны в структуре антинигилистического романа, так как основной идейной базой его и в этом отношении был все тот же "Русский вестник" Каткова, повернувшего "во время первого демократического подъема в России <...> к национализму, шовинизму и бешеному черносотенству". [12] Впоследствии только Лесков, освобождавшийся от антинигилистического угара постепенно и с превеликим трудом, обнаруживает склонность к критическому пересмотру своих предубеждений по национальному вопросу. Об этом свидетельствует его письмо к И. С. Аксакову, датированное 1 сентября 1875 г. В резком противоречии со своими прежними взглядами Лесков заявляет в этом письме, что люди, "теснимые и презираемые повсеместно" на окраинах царской России, это люди, с которыми следовало бы, наконец, "заговорить в тоне весьма справедливом и дельном, и даже не только заговорить, но и договориться". [13] В 1888 г. писатель отвергает упреки в "узком ненавистничестве" к какой бы то ни было национальности, [14] а еще чере; некоторое время, определяя характер своего мировоззрения в сравнительно молодые годы, с сокрушением указывает на такие его изъяны как "дворянские тенденции, церковная набожность, узкая национальность и государственность, слава страны <...> Во всем этом. - добавляет Лесков, - я вырос, и все ото мне часто казалось противно, но... я не видел, "где истина"". [15]
Антинигилистический роман никогда не порождал сколько-нибудь существенных противоречий в оценках его идеологического содержания и направления. Несмотря па довольно значительные различия в подходе его авторов к объектам своих изображений (о чем речь впереди), антинигилистический роман в целом - это прежде всего роман, защищающий незыблемость государственных и семейных "устоев", роман, злобно отрицающий самую мысль о правомерности "форсированных маршей", т. е. революционных методов решения центральных проблем русской действительности. Как явления общественно-политического порядка антинигилистические произведения, написанные Писемским, Лесковым, Клюшниковым, Авенариусом, Крестовским, Маркевичем, отличались друг от друга только степенью агрессивности, одушевлявшей их охранительной тенденции.
2
Менее ясен литературный генезис антинигилистического романа. Здесь неизбежно встает все еще не решенный вопрос о традициях и характере их использования, вопрос о том, какие литературные явления прошлого и современности лежат у истоков этого процесса. Вплоть до 1930-х гг. в критике и историко-литературной науке этот вопрос решался по преимуществу в том смысле, что основоположником антинигилистического романа следует считать Тургенева. Напомним, что в самом конце этого периода такой точки -зрения придерживался известный специалист по Гончарову и Тургеневу А. Г. Цейтлин. Согласно предложенной им классификации, антинигилистический роман в зависимости от основных приемов его сюжеторазвертывания подразделяется па три разновидности: психологическую ("Отцы и дети", "Дым" и "Новь" Тургенева; "Марево" Клюшникова; "Обрыв" Гончарова), бытовую ("Взбаламученное море" Писемского; "Некуда" Лескова; "Поветрие" Авенариуса) и авантюрную ("Панургово стадо" и "Две силы" Крестовского; "На ножах" Лескова). При этом исследователь не делает никаких оговорок в отношении Тургенева. Принадлежность последнего к аптинигилистическому лагерю в качестве некоей главенствующей в нем величины подразумевается им как непреложный, само собою разумеющийся факт, не нуждающийся в особых комментариях. [16]
В дальнейшем отношение к Тургеневу становится более осторожным. Так, например, в статье В. Г. Базанова все еще утверждается: "После появления в "Русском вестнике" "Отцов и детей" Тургенева путь к антинигилистическому роману был окончательно найден". [17] Вместе с тем в той же статье уже говорится о том, что писатели-антинигилисты в основном заимствовали у Тургенева лишь приемы шаржировки, применявшиеся им при изображении нигилистов низшего разбора (Ситников, Кукшина). "Образ Ситникова, - пишет В. Г. Базанов, - <...> превратился в центральную фигуру антинигилистической беллетристики <...> В данном случае, конечно, нельзя отрицать связи "Отцов и детей" Тургенева с реакционно-охранительными романами Писемского, Лескова, Клюшникова и Крестовского, с тон только оговоркой, что образ Ситникова для Тургенева не олицетворял всего "молодого поколения"; типичным выразителем идей и чаяний "новых людей", по Тургеневу, был Евгений Базаров, а не юродствующий "нигилистик" Ситников, исказивший до неузнаваемости идеи базаровского "нигилизма"". [18] Проходит еще некоторое время, и имя Тургенева в развернутых характеристиках антинигилистического романа вовсе перестает встречаться. [19]
Таким образом, связи антинигилистического романа с творчеством Тургенева трактовались в течение последнего полувека по принципу убывающей прогрессии. Наметилась тенденция сначала к известному обособлению, а затем и к полной изоляции тургеневского романа от антинигилистической беллетристики. Такая эволюция была естественной - она гармонировала с провозглашенным в литературоведении отказом от вульгарно-соцнологп-ческой догматики, тормозившей его нормальное развитие, с общей эволюцией в оценках всего классического литературного наследия, с ростом уважения к нему. Но свободные от методологических пороков, свойственных некоторым тургеневедческим работам предшествующей поры, концепции, выдвинутые в статьях В. Г. Базанова и Ю. С. Сорокина, не безупречны в другом отношении.
Оба автора по существу игнорируют общеизвестные и притом неоднократно подтверждавшиеся самим Тургеневым факты, свидетельствующие о его независимом от личной доброй воли участии в становлении антинигилистического романа. "Выпущенным мною словом "нигилист", - писал он в своих воспоминаниях, воспользовались тогда многие, которые ждали только случая, предлога, чтобы остановить движение, овладевшее русским обществом. Не в виде укоризны, не с целью оскорбления было употреблено мною это слово; но <...> оно было превращено в орудие доноса, бесповоротного осуждения, - почти в клеймо позора <...> на мое имя легла тень <...> эта тень с моего имени не сойдет". [20]
Авторы названных статей не учитывают в должной мере спекулятивно-потребительского отношения писателей охранительного лагеря к современной им большой литературе. В результате вне поля зрения исследователей оказывается совокупность многоразличных образных и сюжетпо-композиционных связей антинигилистического романа почти со всей романистикой Тургенева и отчасти творчеством других крупных писателей. Формирование такого исключительно злободневного явления, как антинигилистический роман, было бы невозможно без многочисленных специфических контактов его с магистральным литературным процессом той эпохи.
В любом антинигилистическом романе можно обнаружить персонажи, очень похожие на Ситникова и Кукшину. Их портретно-психологнческие характеристики в принципе более или менее идентичны тургеневским. Такова, например, мадам Штейнфельс в "Мареве". Глава, в которой она изображается, носит характерное название "Революционная сорока". [21] Следует подчеркнуть, что Клюшников в данном случае не ограничивается копированием Кукшиной. Здесь происходит очевидная контаминация поведения двух тургеневских персонажей: Кукшиной и предтечи Ситникова - Лупоярова из романа "Накануне", мучившего Инсарова бессодержательной назойливой болтовней на актуальные общественно-политические темы. Как и в "Накануне", описываемый Клюшниковым эпизод происходит в Венеции. В довершение сходства Клюшников заставляет рьяную "прогрессистку" Штейнфельс явно в pendant Лупоярову театрально разглагольствовать о "Мосте вздохов", о "наших мучениках" и т. п.
Вариациями ситниковско-лупояровского или кукшинского типов являются братья Галкины и юная Базелейн ("Взбаламученное море"), Кусицин, Пархоменко и Завулонов ("Некуда"), Анцыфров и Лидинька Затц ("Кровавый пуф"). Однако эти и подобные им персонажи все-таки не занимают центральною положения в антинигилистическом романе. С гораздо большим основанием претендуют на это положение нигилисты, обладающие существенно иными внешними и духовными данными. Притом они вовсе не проецируются на соответствующие образы Тургенева - по той причине, что этих соответствий у Тургенева попросту нет.
С точки зрения строго хронологической первым произведением, оказавшим определенное воздействие на образную систему антинигилистического романа, был не роман "Отцы и дети", а, пожалуй, фарс [22] Д. В. Григоровича "Школа гостеприимства", напечатанный в девятой книге дружининской "Библиотеки для чтения" за 1855 г. Не замеченная широким читателем, миниатюра Григоровича произвела довольно сильное и безусловно благоприятное впечатление в среде группировавшихся вокруг "Современника" "дворянских" писателей, раздраженных ростом раз-ночинно-демократического влияния в редакционной политике этого журнала.
Фарс Григоровича можно считать первым антинигилистическим произведением в русской литературе. Тургенев, как изве-стпо, принимал самое деятельное участие в его постановке "на доморощенном театре" в Спасском, однако его отзывы об "Очерках гоголевского периода русской литературы", его переписка с А. В. Дружининым, Л. Н. Толстым и некоторыми другими современниками показывают, что он часто не соглашался с оскорбительной трактовкой деятельности и личности Чернышевского, выведенного в образе Чернушкина.
Крайне одиозный образ Проскриптского ("Взбаламученное море" Писемского) весьма затруднительно "подогнать" к тургеневской традиции. Проскриптский, постоянно источающий яд и ненависть, - это далеко не Ситников, а дистанция между ним я Базаровым почти беспредельна. Что же касается дистанции между Проскриптским и Чернушкиным, она по существу малъна. [23]
Впрочем, отдельные намеки на тургеневскую манеру в изображении Проскриптского, не имеющие принципиального значения, все-таки встречаются кое-где в начальных главах второй части "Взбаламученного моря". Расходясь после стьтаки в трактире "Британия", Бакланов и Проскриптский обмениваются последними колкостями (" - Кутейник! - проговорил себе под нос Бакланов.Барчонок! - прошептал Проскриптский"). По духу своему этот эпизод как-то ассоциируется с колоритными отрывками из сцен до и после дуэли в тургеневском романе, в частности е выпадом Павла Петровича ("...я... не семинарская крыса") и характерной репликой, срывающейся с языка Базарова в момент окончательного отъезда из Марьина ("барчуки проклятые"). Но слова Базарова проникнуты презрением к своим противникам и, главное, уверенностью в праве на это презрение, между тем как в шепоте Проскриптского ощущается бессильная и потаенно-завистливая злоба человека, занимающего низшую ступень на лестнице сословной иерархии. Будучи по складу своего характера и писательского дарования демократичнее, "грубее" Тургенева, Писемский тем не менее отдает здесь очевидное предпочтение "барчонку".
Укажем еще на одну аналогию подобного рода. В дальнейшем некое уважение Проскриптскому все же оказывается. В минуту самокритичного настроения бичуя бесхарактерность и неприспособленность к систематическому труду, свойственные людям его типа, Бакланов с досадой возражает собеседнице, не расположенной к Проскриптскому: "Нечего гримаски-то делать. Он идет куда следует; знает до пяти языков; пропасть научных сведений имеет, а отчего? Оттого, что семинарист...". [24] Заявление Бакланова похоже на вынужденное, идущее от ума, а не от сердца признание достоинств Базарова в разговоре Николая Петровича с братом, обзывающим нигилиста лекаришкой и шарлатаном ("Нет, брат, ты этого не говори: Базаров умен и знающ"). Но и это скорее смутный отголосок традиции, обычный в творчестве любого мало-мальски образованного писателя, нежели результат обдуманно запланированного следования ей.
Наконец, генетическая несовместимость образов Проскриптского и Базарова подтверждается недвусмысленно положительными суждениями о последнем, высказанными в одном из недавно опубликованных писем Писемского к Тургеневу. Базаров в восприятии Писемского - это "немножко мужиковатый, но в то же время скромный, сдержанный честолюбец, говорящий редко, но метко, а главное, человек темперамента...". Базаров "дорог" писателю, потому что он, Писемский, "сам этой породы людей...". [25]
Из этого отзыва видно также, что с образом Проскриптского не согласуются к отрицательные черты тургеневского нигилиста. Дело в том, что, несмотря на умение говорить "редко, но метко", Писемский и симпатичного "мужиковатого" Базарова считает все-таки фразером, чего, по-видимому, нельзя сказать о Проскриптском.
Итак, гипотетическое сходство отдельных деталей в трактовке образов Базарова и Проскчиптского совершенно заслоняется многими явными принципиальными различиями. Главное из них обусловлено тем, что отношение Кирсановых к Базарову не совпадает с авторским, а отношение Писемского и его "барчонка" Бакланова к Проскриптскому вполне однозначно.
Обращаясь к творческой истории "Некуда", можно обнаружить уже существенно иные масштабы отношения к титературн ным традициям, однако отсутствие исключительной ориентации на ситниковский тип несомненно и здесь. Приблизительно яа полгода до выхода в свет "Некуда" Лесков выступает со статьей "Николай Гаврилович Чернышевский в его романе "Что делать?"" ("Северная пчела", 1863, 31 мая, № 142). По осторожно-ироническому определению писателя, "добрых людей", выведенных в романе "Что делать?", в действительности "очень мало".
Он утверждает, что современные "новые люди" - это не Лопуховы, Кирсановы и Рахметовы, а все "еще старые типы, обернувшиеся только другой стороной. Это Ноздревы, изменившие одно ругательное слово на другое". [26]
В этой же статье - пока еще, так сказать, теоретически - дается предварительный абрис нигилистов, чем-то напоминающих Ситникова, однако в главном па него не похожих. От пошлого, но практически безобидного Ситникова эта "толпа пустых, ничтожных людишек, исказивших здоровый тип Базарова", [27] отличается тем, что несомненно опасна для общества. Ибо это не просто толпа, а толпа "грубая, ошалелая и грязная в душе", [28] зараженная нравственной импотенцией, приобретающей грандиозные но своему безобразию размеры. Лесков делает еще один экскурс в недавнее литературное прошлое и настаивает на том, что первым "нравственным импотентом" в русской литературе был Рудин, расплодивший массу яодражателей, которые несколько позже благодаря присущей подражателям склонности к быстрым перевоплощениям становятся "импотентами базарствующими". Это и есть, по его убеждению, наиболее распространенный тип современных "новых людей".
Как видим, литературная схема зарождения и развития нигилизма, набросанная Лесковым, по всей вероятности, уже в пору созревания замысла "Некуда", опирается на достаточно широкий и солидный фундамент - образную систему Гоголя ("Мертвые души" и "Ревизор") [29] и образную систему Тургенева. Лесков указывает на ноздревскую вариацию современного нигилизма и особое внимание обращает на главную его разновидность, возникшую в результате искажения базаровского типа.
В дальнейшем тип "базарствующей нравственной импотенции" представлен в романе "Некуда" образами Бычкова и Арапова. Оба мечтают "залить Москву кровью и заревом пожара". При звуках волжской разбойничьей песни, с садистским сладострастием распеваемой Белоярцевым и Завулоновым, Арапов плотоядно мычит, а выражение физиономии Бычкова "до отвращения верно" напоминает "морду борзой собаки, лижущей в окровавленные уста молодую лань, загнанную и загрызенную ради бесчеловечной человеческой потехи". [30] На других страницах романа Бычков выглядит то "лупоглазым ночным филином", то неким подобием Марата, причем последнему отдается даже некоторое предпочтение. Бычковым и Араповым типологически сроден Басардин из романа Писемского "Взбаламученное море". Это гнусный паразит и грабитель с кровожадными инстинктами, дающими о себе знать при "благоприятном" стечении обстоятельств.