Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- Следующая »
- Последняя >>
В окончательной редакции импульсы, ведущие к тщеславию, гордости, лени, нерешительности и т. д., навязаны герою обществом и находятся в противоречии с его нравственным чувством. Изображение совмещенных, но различных и разнонаправленных устремлений одного момента, самого процесса душевной жизни становится главным предметом внимания Толстого. С первой повести "диалектика души" определится как важнейший симптом (и одновременно - критерий) движения человека во времени и, таким образом, закрепит за собою право на активную роль в развитии толстовской концепции философии истории, поскольку в основу этой концепции будет положена мысль о "движении личности во времени" (15, 320).
Уже из "Детства" стала очевидной важность для Толстого вопроса о соотношении человеческого разума и сознания. В черновиках трилогии писатель возвращается к этой теме многократно, пытаясь разрешить ее и для себя и для читателя в пространных рассуждениях о людях "понимающих" и "непонимающих". "Я обещался вам растолковать то, что я называю понимающими и непонимающими людьми <...> Ни один из качественных противуположных эпитетов, приписываемых людям, как-то добрый, злой, глупый, умный, красивый, дурной, гордый, смиренный, я не умою прилагать к людям: в жизни моей я не встречал ни злого, ни гордого, ни доброго, ни умного человека. В смирении я всегда нахожу подавленное стремление гордости, в умнейшей книге я нахожу глупость, в разговоре глупейшего человека я нахожу умные вещи и т. д. и т. д., но понимающий и непонимающий человек, это вещи так противуположные, что никогда не смогут слиться одна с другою, и их легко различить. Пониманием я называю ту способность, которая способствует нам понимать мгновенно те тонкости в людских отношениях, которые не могут быть постигнуты умом. Понимание не есть ум, потому что, хотя посредством ума можно дойти до сознания тех же отношений, какие познает понимание, но это сознание не будет мгновенно, и потому не будет иметь приложения. От этого очень много есть людей умнейших, но не понимающих; одна способность нисколько не зависит от другой" (1, 153). С особенной настойчивостью эта мысль подчеркивается и в обращении "К читателям" трилогии: "Чтобы быть приняту в число моих избранных читателей, я требую очень немногого <...> главное, чтобы вы были человеком понимающим <...> Трудно и даже мне кажется невозможным разделять людей на умных, глупых, добрых, злых, но понимающий и непонимающий это - для меня такая резкая черта, которую я невольно провожу между всеми людьми, которых знаю <...> Итак, главное требование мое - понимание" (1, 208).
Столь резкое противопоставление двух типов человеческого сознания вступало в очевидный конфликт с исходной мыслью Толстого о возможности пути каждого человека к другим людям. Снятие этого конфликта, т. е. выявление возможностей перемещения из сферы "непонимания" в сферу "понимания", и станет одной из самых существенных задач Толстого - человека и художника.
В окончательной редакции трилогии развернутые суждения о "понимании" и "непонимании" снимаются. Акцент - на сопоставлении двух художественно воплощенных "разрядов" людей. "Понимание" сопровождается многослойностью чувства и сознания - залогом "диалектики души". В полной мере ею наделен Николенька Иртеньев, в достаточно ощутимой - maman, Дмитрий Нехлюдов, Карл Иваныч, Сонечка Валахина и, что особенно важно, Наталья Савишна. Именно в них находит Николенька способность соучастия в жизни своей души. С ними связано активное раскрытие фальши и "неправды" в становлении и самовыявлении героя, посильное сохранение "чистоты нравственного чувства" в атмосфере разлагающей действительности.
Процесс анализа толстовского героя в каждый данный момент всеобъемлющ (в той степени, которая доступна его жизненному опыту, связанному во многом с культурным и бытовым окружением, и задана автором-повествователем). Совмещенные в одном психическом акте переживания - разные, порою кардинально различные и алогичные аспекты и тенденции - рождаются из материала прошлого (истории), действительности, воображения (будущего) и взятые в своей совокупности создают ощущение "эпохи".
Впечатления прошедшего, действительность и воображение наделяются способностью самостоятельного действия. Воспоминания могут "бродить", неожиданно "забрести в гуляющее воображение" (46, 81). Воображение может "измучиться", "расстроиться" и "устать" (1, 48, 72, 85). Действительность способна "разрушать" (1, 85) и выводить сознание из плена памяти и воображения.
"Диалектика души" во многом определила художественною систему первых произведений Толстого и почти сразу была воспринята современниками писателя как одна из важнейших особенностей его таланта.
2
На протяжении всей жизни Толстой был очень чуток к движению истории. Военная служба на Кавказе и участие в обороне Севастополя отодвинули ряд замыслов и привели к созданию цикла военных рассказов, ниспровергнувших традиционность военных описаний и впервые в русской литературе отобразивших реальную картину войны. Вместе с тем исходная и кардинальная толстовская мысль о "человеческом единении" столкнулась в условиях войны, по мнению писателя, с самым глубоким и трагическим противоречием исторической жизни человечества. Именно поэтому в центре внимания Толстого оказалась психология войны, прежде всего проблемы патриотизма (истинного и мнимого), храбрости (настоящей ж ложной). К самой же попытке осмысления военных событий в широком философско-историческом плане восходит по существу основной круг вопросов идейно художественной проблематики "Войны и мира".
"Набег" (1852) - первый из рассказов этого цикла. Набег как активное военное действие занимает в этом произведении достаточно ограниченное место и слагается из двух сопоставленных и противопоставленных актов - нападения и защиты. И то и другое как бы вводится в основную тему рассказа - картину жизни природы от восхода солнца первого дня до его заката в итоге второго дня.
Само понятие "набег" обозначает нечто вторгающееся извне в процесс жизни и разбивающее его. В толстовском сюжете анализ первого акта набега нападения (захват горного татарского аула) - обнажает бессмысленность действия, несостоятельность людей, его определивших или рвавшихся к его осуществлению (прапорщик Аланин, поручик Розенкранц). В анализе защиты (где действие нравственно оправдано) исследуется понятие храбрости, этическая неоднородность которой остановила на себе внимание Толстого еще в юности при чтении "Характеров" Лабрюйера. Истинная храбрость - понимание того, чего "нужно бояться" ж "чего не нужно бояться", - неотъемлемое достояние народа, олицетворяющего в рассказе универсально-идеальную человече скую душу, в которой не должно быть "чувства злобы, мщения или страсти истребления себе подобных" (3, 29).
"Севастопольские рассказы" (1855), приближающиеся по жанру к публицистическим очеркам, тематически связаны. Но общий сюжет - оборона города, окончившаяся капитуляцией, - отражает ее разные временные периоды. Осмысление Толстым войны и оценка русской текущей действительности были связаны с этим процессом движения к трагическому финалу. Этим процессом объяснялся и переход от апофеоза героизма и веры в победу "Севастополя в декабре" к скепсису и резкому критицизму "Севастополя в мае" и к обличению неподготовленности России к делу национальной обороны в "Севастополе в августе".
Оборона Севастополя - нравственно оправданное и справедливое военное действие в масштабе страны - позволяла Толстому увидеть полное и объективное проявление человеческих характеров в пределах от высшего офицерского до рядового состава. Русский простой народ раскрылся перед Толстым как та главная сила, которая прежде всего и породила героический дух общей атмосферы осажденного города, ставший главной темой "Севастопольских рассказов".
В первом рассказе - "Севастополь в декабре" - этот героический дух делается коллективным действующим лицом, которое призвано перевести зрителя, читателя и человека вообще на иную, более высокую студень восприятия и осмысления исторически значимых явлений.
Собирательное "Вы", обращенное к "не участнику" событий,- другое действующее лицо рассказа. Ему предложено путешествие - путь на 4-й бастион, сердцевину севастопольской обороны. Этот путь краток по времени, но максимально динамичен: впечатления, связанные с дорогой на 4-й бастион, радикально меняют "устоявшиеся" нравственные критерии героя - "не участника" событий. Работа сознания героя-зрителя обусловливается контактом с мироощущением участников обороны, которое отражалось в их "глазах, речах, приемах" и именовалось "духом защитников Севастополя" (4, 16), совершавших подвиг как обычное и будничное дело. Это мироощущение дано в рассказе как нечто единое по сути, связующее людей я вытекающее из трагического и высокого творческого действия - защиты отечества. Утверждающим испытанием этого мироощущения являлась "война в настоящем ее выражении - в крови, в страданиях, в смерти" (4, 9).
Коллективный образ защитников города, активно воздействующий на перестройку сознания героя-зрителя, выступает в рассказе как своеобразный действенный фон, организующий движение сюжета. Вместе с тем осмысление защиты отечества как звена в цепи причин и следствий общественно-исторического порядка, а участников защиты как разных социально-психологических индивидуальностей обусловливает дальнейший анализ Толстого: в двух последующих севастопольских рассказах предметом этого анализа становится мироощущение самих участников обороны, тематически к этим рассказам примыкает и "Рубка леса" (1855), кавказская проблематика которой органично смыкается с севастопольскими впечатлениями Толстого.
Сюжет "Севастополя в мае" слагается из двух эпизодов перемирия, обрамляющих момент военных действий. Эпизоды "мира" в ходе войны призваны показать однозначность самовыявления офицеров, стоящих на разных ступенях социальной лестницы. Причина этой однозначности - в единстве мотива ложного самоутверждения: в тщеславии. Толстой вскрывает его истоки, обнажает разновидности, степени (зависящие от удаленности или близости к народу) и формы выявления.
Этическая дискредитация офицерского состава (которому противостоит социально и нравственно однородная народная масса) связана в очерке с трагическим ощущением надвигавшейся катастрофы поражения. Вместе с тем толстовский анализ идет дальше. Люди, нравственная несостоятельность которых столь очевидна, гибнут (или могут погибнуть в любой момент), выполняя свой человеческий и гражданский долг. Подвергая тщеславие испытанию войной и смертью (реальной или возможной), Толстой стремится отыскать тот внутренний человеческий резерв, который способен тщеславию противостоять и сделать восприятие человеком себя и других более глубоким.
Таким источником во втором севастопольском рассказе выступает "диалектика души", которая именно с этого рассказа перестает быть достоянием автобиографического героя Толстого и утверждается писателем как всеобщая форма внутренней жизни, могущая "быть обнаруженной в каждом". [6] Именно "диалектика души" заставляет капитана Михайлова критически посмотреть на собственное поведение, покраснеть князя Гальцына.
Добро и зло выступают в качестве категорий общественно значимых и сосуществующих. Эпилог рассказа звучит как программа всего дальнейшего творчества Толстого и именно в этом смысле воспринимается современниками: "Где выражение зла. которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны <...> Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его. и который всегда был, есть и будет прекрасен, - правда" (4,59).
Если в первом севастопольском рассказе внутреннее движение героя, знакомящегося с жизнью осажденного города, обусловлено его контактом с добром (в его общественно-историческом наполнении), то прозрение младшего Козельцова, участника событий в рассказе, завершающем цикл, - результат столкновений героя со злом (в его социально-нравственном и историческом проявлении). В отличие от нарастания чувства общности и единения с другими людьми в первом рассказе, во втором - рождение и углубление ощущения одиночества. Самый факт осознанной Володей Козельцовым возможности непонимания людьми друг друга рождается как итог "впечатлений дня" (4, 89), предпоследнего дня обороны города. "Беспорядочное состояние души" воспринимается героем и как собственная несостоятельность - следствие восприятия жизни лишь во внешних ее проявлениях. Привычные нормы мироощущения рушатся. Общая трагедия защитников Севастополя переводит сознание героя на новый, более высокий уровень.
Переход от "военной" тематики к "мирной" (вернее - возвращение к ней) основного русла исканий Толстого не меняет.
В радикальной перестройке замысла "Романа русского помещика" (1852-1856) - от стремления наметить путь преобразования русской крепостной деревни усилиями "доброго помещика" к дискредитации самой возможности такого пути - сказался несомненно нравственный опыт Толстого, обретенный в период Севастопольской обороны.
Замысел романа о жизни русского помещика трансформируется в описание четырех визитов Нехлюдова, его четырёх диалогов со своими крепостными, и получает заглавие "Утро помещика" (1856). Ретроспективно эти визиты и диалоги воспринимаются самим героем гак "тяжелые впечатления нынешнего утра" (4, 159).
Жизненная программа Нехлюдова (как он формулировал ее за год до описанного утра) - "заботиться о счастии <...> семисот человек", "действовать на этот простой, восприимчивый, неиспорченный класс народа, избавить его от бедности, дать довольство, передать им образование <...> исправить их пороки. порожденные невежеством и суеверием, развить их нравственность, заставить полюбить добро" (4, 165). Эта программа утверждает героя как личность - прежде всего в его собственных глазах. Однако вслед за приведенным размышлением Нехлюдова следует вскользь сделанное замечание о "несчастном мужике, по справедливости не заслуживающем помощи" (4, 166). Для автора и читателя оно важно как свидетельство будущей неизбежной катастрофы.
Утверждение равенства внутреннего мира человека из народа и его "образованного и цивилизованного" господина явилось, как известно, основной темой таких "летописцев" народной жизни, как Григорович ("Деревня". "Антон Горемыка") и Тургенев ("Записки охотника"). Толстой в "Утре помещика" следует дальше: им раскрывается социальное своеобразие крестьянского строя мыслей и чувств, коренящееся в их трудовой природе.
Мужик для Нехлюдова - во власти зла существующего общественного устройства. Творение добра для героя - освобождение крестьян от этой власти. Сопровождается оно всегда двойной потребностью - стремлением сделать благодеяние и желанием получить за него благодарность: "Если б я видел успех в своем предприятии; если б я видел благодарность..." (4, 166). Мир Устремлений "доброго помещика" и мужика сопоставляются по линии этической: задача Нехлюдова (с требованием нравственной оплаты) и ежедневная трудовая жизнь народа, не доверяющею барину. При всей человеческой равноценности и Чурис, и Юхванка-Мудреный, и Давыдка Белый, и Дутловы - ровны, спокойны и непроницаемы. И каждый из четырех визитов и диалогов заставляют героя краснеть, заминаться, испытывать "злобу", "досаду", "безнадежное чувство", "злобное чувство личности на мужика за разрушение его планов". "Не то", "не так" - этими словами заключает Нехлюдов каждый из своих визитов. Поставленная героем перед самим собою задача оказалась невыполнимой.
Вторжение в сознание героя темы народа, несмотря на всю умозрительность и утопичность ее решения Нехлюдовым, выделяет его в духовном отношении из социально родственной ему общности людей, свидетельствует о безусловном творческом начале его личности.
Мир "рабства", в котором автобиографический герой Толстого терпит поражение, пытаясь вступить в духовный контакт с народом, заменяется мирок "свободы" ("Казаки", 1852-1863). Однако и в этих обстоятельствах социальный бартер восприятия героя пародом не устраняется. Для жителей станицы Оленин из мира "фальши". Введенный же в повесть мотив "войны" делает мучительные попытки героя пробиться к другим еще более сложными.
Если в военных рассказах на первом плане был патриотический подвиг, сопоставление человеческой сущности и ее объективной реализации в условиях боя, то в "Казаках" анализ Толстого направлен на исследование психологического импульса, приводящего к убийству вне целей необходимой самозащиты. Охотничий инстинкт уничтожения неприятеля (абрека, чеченца) делает Лукашку героем для всех жителей станицы (в том числе и Марьяны), но осуждается дядей Ерошкой, жизненный опыт и человеческая мудрость которого несут понимание возможности и необходимости человеческого единения.
Стремление Оленина понять мир казаков и слиться с ним порою сталкивается с невозможностью принять этот мир в каких-то очень существенных его проявлениях. Это отнюдь не снимает желания Оленина, но не позволяет думать, подобно герою "Утра помещика", что все, что он "делал", - "но то" (6, 146). Итог явно сопоставлен с финалом "Утра помещика" и противопоставлен ему. Еще в 1854 г., вспоминая свое пребывание на Кавказе, Толстой писал: "...хорош этот край дикой, в котором так странно и поэтически соединяются две самые противоположные вещи - война и свобода" (47, 10). Оленин, познавая этот край, именует разные сюжеты планов будущего "рецептами счастья". Введенный таким образом в сознание героя элемент самоиронии говорит о более глубоком восприятии Олениным самого себя и жизни в целом по сравнению с Нехлюдовым.
Окончание работы над "Казаками" совпадает с созданием повести "Поликушка" (1863), где "мир рабства" становится главной темой толстовского исследования. Сопоставление крепостной забитости мужика и потенциала возможностей народного сознания обретает в этой повести трагическое звучание. Поликушка - человек "добрый, слабый и виноватый", "доморощенный" коновал, гордящийся "своим дневным трудом", отец, малочисленного и любящего семейства, почитаемый женой как "первый человек в свете". Но в восприятии других - существо "незначительное и запятнанное", неоднократно уличенное в воровстве и всегда подозреваемое в возможности повторить его. Порученное дело - доставка крупной суммы денег - воспринимается Поликушкой как возможность восстановить свое человеческое достоинство и в собственных глазах, и в глазах других. Двухдневная дорога - путь за деньгами и возвращение назад - шаг за шагом исследуется Толстым с точки зрения человеческого самоопределения героя. Потеря денег и тщетные поиски их осознаются героем как окончательное крушение надежды стать человеком. Самоубийство Поликушки предстает в художественной системе повести как суд над властью социального зла.
3
"Люцерн" (1857) - во многом программное выступление Толстого, определенный итог его нравственно-философских, общественных и эстетических исканий, вскрывающий в очень большой степени причины возникшей вскоре увлеченности писателя педагогическими проблемами - увлеченности как теоретической, так и практической.
"Люцерн" - своеобразный полурассказ-полутрактат, где дидактизм, размышление, поиск, сомнение призваны обнажить несостоятельность западного исторического прогресса. Буржуазная цивилизация Европы, которой Россия собиралась следовать, была воспринята и осмыслена Толстым в период его заграничной поездки как грозный источник затухания внутренней жизни человека. Сила воздействия "замерзших людей" и "мертвых лиц" на автора-повествователя рождает ощущение того, что и сам он становится "таким же мертвым" (5, 6). Этот "паралич" души подобен эпидемии. В ее плену не только "блестяще одетые люди". Она поразила и ту часть народа, которая облеклась в платье "швейцара", "кельнера", "обер-кельнера", "лакея". Их всех объединяют одинаковые жизненные принципы: отъединение от другого человека, стремление к насильственной изоляции духовно одаренной и творящей личности; унижение другого, презрение к нему и насмешка над ним.
Нравственный прогресс и прогресс исторический сталкиваются Толстым в анализе событий одного вечера швейцергофской гостиницы. Частный и локализованный во времени эпизод осмысляется писателем в общем контексте исторического движения человечества, движения общенациональною и всемирного. Фактическая сторона происшествия излагается в рассказе дважды. В процесс художественного исследования целенаправленно вводится "голая" документальная констатация события (уже известного читателю): "Седьмого июля 1857 года в Люцерне перед отелем Швейцергофом, в котором останавливаются самые богатые люди, странствующий нищий певец в продолжении получаса пел песни и играл на гитаре. Около ста человек слушало его. Певец три раза просил всех дать ему что-нибудь. Ни один человек не бал ему ничего, и многие смеялись над ним" (5, 23).
Буржуазный прогресс, порождающий утилитаризм, разрушающий и омертвляющий душу, для Толстого неприемлем. Безнравственность форм общественного бытия и законов, ею охраняющих, есть, но Толстому, следствие "воображаемого" понимания (т. е. непонимания) добра, зла и характера их взаимосвязи: "Несчастное, жалкое создание человек с своей потребностью положительных решений, брошенный в этот вечно движущийся, бесконечный океан добра и зла, фактов, соображений и противоречий! Веками бьются и трудятся люди, чтобы отодвинуть к одной стороне благо, к другой неблаго <...> Ежели бы только человек выучился не судить и не мыслить резко и положительно и не давать ответы на вопросы, данные ему только для того, чтобы они вечно оставались вопросами! Ежели бы только он понял, что всякая мысль и ложна и справедлива! Ложна односторонностью, по невозможности человека обнять всей истины и справедлива по выражению одной стороны человеческих стремлений. Сделали себе подразделения в этом вечном движущемся, бесконечном, бесконечно перемешанном хаосе добра и зла, провели воображаемые черты по этому морю и ждут, что море так и разделится <...> Вот это-то воображаемое знание уничтожает инстинктивные, блаженнейшие первобытные потребности добра в человеческой натуре. И кто определит мне, что свобода, что деспотизм, что цивилизация, что варварство? И где границы одного н другого? У кого в душе так непоколебимо это мерило добра и зла, чтобы он мог мерить им бегущие запутанные факты? У кого так велик ум, чтоб хотя в неподвижном прошедшем обнять все факты и свесить их? И кто видел такое состояние, в котором бы не было добра и зла вместе?" (5, 24-25).
Разрушительная критика сменяющихся цивилизаций, общественных формаций и умозрительных нравственно-философских систем совершается в "Люцерне", как отмечает В. И. Ленин, с позиций ""вечных" начал нравственности", [7] вне конкретно-исторической постановки вопроса. Всему низвергаемому Толстой противопоставляет "простое первобытное чувство человека к человеку", само "стремление к тому, что должно" (5, 25), т. е. стремление к исполнению нравственного закона, покоящееся на инстинкте "первобытной естественности". Безнравственному закону противопоставляется закон "естественный", именуемый Толстым "всемирным духом", который в "дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу" (5, 25). И потому в живой, творящей душе певца-тирольца, осмеянного "мертвой" толпой, - "внутреннее счастье" и "согласие с миром" (5, 26).
Так уже в 50-е гг. задача "единения людей" как цель, "диалектика души" как путь к этой цели и философия истории осмысляются Толстым в качестве проблем, находящихся в живой и неразрывной связи. Гоголевская концепция "мертвой" и "живой" души [8] получает в творчестве Толстого свое дальнейшее и своеобразное развитие, характер которого определяется особенностями исторического мышления писателя и его художественного метода.
Педагогические выступления Толстого начала 80-х гг. во многом связаны с проблематикой "Люцерна". Исторический прогресс осмысляется писателем в публицистике этого периода как движение общества в соответствии с "царствующим убеждением" (8, 332). Прогрессистам, или "правоверным" (8, 332) этого процесса, по мнению Толстого, чужда мысль отвлечённая (иначе нравственная), не служащая "царствующему убеждению" и связанная всегда с народом, основной частью общества. "Историческое умозаключение" как знание "воображаемое" противопоставляется писателем "знанию инстинктивному", с его точки зрения - истинному. Отсюда - неприятие Толстым "общественного воспитания" народа, несущего в своей душе знание добра и зла. Неприятие писателем либеральной и революционно-демократической программ образования народа одинаково решительно. По при всем расхождении воззрений революционных демократов и Толстого демократическая основа этих воззрений была общей.
Уже из "Детства" стала очевидной важность для Толстого вопроса о соотношении человеческого разума и сознания. В черновиках трилогии писатель возвращается к этой теме многократно, пытаясь разрешить ее и для себя и для читателя в пространных рассуждениях о людях "понимающих" и "непонимающих". "Я обещался вам растолковать то, что я называю понимающими и непонимающими людьми <...> Ни один из качественных противуположных эпитетов, приписываемых людям, как-то добрый, злой, глупый, умный, красивый, дурной, гордый, смиренный, я не умою прилагать к людям: в жизни моей я не встречал ни злого, ни гордого, ни доброго, ни умного человека. В смирении я всегда нахожу подавленное стремление гордости, в умнейшей книге я нахожу глупость, в разговоре глупейшего человека я нахожу умные вещи и т. д. и т. д., но понимающий и непонимающий человек, это вещи так противуположные, что никогда не смогут слиться одна с другою, и их легко различить. Пониманием я называю ту способность, которая способствует нам понимать мгновенно те тонкости в людских отношениях, которые не могут быть постигнуты умом. Понимание не есть ум, потому что, хотя посредством ума можно дойти до сознания тех же отношений, какие познает понимание, но это сознание не будет мгновенно, и потому не будет иметь приложения. От этого очень много есть людей умнейших, но не понимающих; одна способность нисколько не зависит от другой" (1, 153). С особенной настойчивостью эта мысль подчеркивается и в обращении "К читателям" трилогии: "Чтобы быть приняту в число моих избранных читателей, я требую очень немногого <...> главное, чтобы вы были человеком понимающим <...> Трудно и даже мне кажется невозможным разделять людей на умных, глупых, добрых, злых, но понимающий и непонимающий это - для меня такая резкая черта, которую я невольно провожу между всеми людьми, которых знаю <...> Итак, главное требование мое - понимание" (1, 208).
Столь резкое противопоставление двух типов человеческого сознания вступало в очевидный конфликт с исходной мыслью Толстого о возможности пути каждого человека к другим людям. Снятие этого конфликта, т. е. выявление возможностей перемещения из сферы "непонимания" в сферу "понимания", и станет одной из самых существенных задач Толстого - человека и художника.
В окончательной редакции трилогии развернутые суждения о "понимании" и "непонимании" снимаются. Акцент - на сопоставлении двух художественно воплощенных "разрядов" людей. "Понимание" сопровождается многослойностью чувства и сознания - залогом "диалектики души". В полной мере ею наделен Николенька Иртеньев, в достаточно ощутимой - maman, Дмитрий Нехлюдов, Карл Иваныч, Сонечка Валахина и, что особенно важно, Наталья Савишна. Именно в них находит Николенька способность соучастия в жизни своей души. С ними связано активное раскрытие фальши и "неправды" в становлении и самовыявлении героя, посильное сохранение "чистоты нравственного чувства" в атмосфере разлагающей действительности.
Процесс анализа толстовского героя в каждый данный момент всеобъемлющ (в той степени, которая доступна его жизненному опыту, связанному во многом с культурным и бытовым окружением, и задана автором-повествователем). Совмещенные в одном психическом акте переживания - разные, порою кардинально различные и алогичные аспекты и тенденции - рождаются из материала прошлого (истории), действительности, воображения (будущего) и взятые в своей совокупности создают ощущение "эпохи".
Впечатления прошедшего, действительность и воображение наделяются способностью самостоятельного действия. Воспоминания могут "бродить", неожиданно "забрести в гуляющее воображение" (46, 81). Воображение может "измучиться", "расстроиться" и "устать" (1, 48, 72, 85). Действительность способна "разрушать" (1, 85) и выводить сознание из плена памяти и воображения.
"Диалектика души" во многом определила художественною систему первых произведений Толстого и почти сразу была воспринята современниками писателя как одна из важнейших особенностей его таланта.
2
На протяжении всей жизни Толстой был очень чуток к движению истории. Военная служба на Кавказе и участие в обороне Севастополя отодвинули ряд замыслов и привели к созданию цикла военных рассказов, ниспровергнувших традиционность военных описаний и впервые в русской литературе отобразивших реальную картину войны. Вместе с тем исходная и кардинальная толстовская мысль о "человеческом единении" столкнулась в условиях войны, по мнению писателя, с самым глубоким и трагическим противоречием исторической жизни человечества. Именно поэтому в центре внимания Толстого оказалась психология войны, прежде всего проблемы патриотизма (истинного и мнимого), храбрости (настоящей ж ложной). К самой же попытке осмысления военных событий в широком философско-историческом плане восходит по существу основной круг вопросов идейно художественной проблематики "Войны и мира".
"Набег" (1852) - первый из рассказов этого цикла. Набег как активное военное действие занимает в этом произведении достаточно ограниченное место и слагается из двух сопоставленных и противопоставленных актов - нападения и защиты. И то и другое как бы вводится в основную тему рассказа - картину жизни природы от восхода солнца первого дня до его заката в итоге второго дня.
Само понятие "набег" обозначает нечто вторгающееся извне в процесс жизни и разбивающее его. В толстовском сюжете анализ первого акта набега нападения (захват горного татарского аула) - обнажает бессмысленность действия, несостоятельность людей, его определивших или рвавшихся к его осуществлению (прапорщик Аланин, поручик Розенкранц). В анализе защиты (где действие нравственно оправдано) исследуется понятие храбрости, этическая неоднородность которой остановила на себе внимание Толстого еще в юности при чтении "Характеров" Лабрюйера. Истинная храбрость - понимание того, чего "нужно бояться" ж "чего не нужно бояться", - неотъемлемое достояние народа, олицетворяющего в рассказе универсально-идеальную человече скую душу, в которой не должно быть "чувства злобы, мщения или страсти истребления себе подобных" (3, 29).
"Севастопольские рассказы" (1855), приближающиеся по жанру к публицистическим очеркам, тематически связаны. Но общий сюжет - оборона города, окончившаяся капитуляцией, - отражает ее разные временные периоды. Осмысление Толстым войны и оценка русской текущей действительности были связаны с этим процессом движения к трагическому финалу. Этим процессом объяснялся и переход от апофеоза героизма и веры в победу "Севастополя в декабре" к скепсису и резкому критицизму "Севастополя в мае" и к обличению неподготовленности России к делу национальной обороны в "Севастополе в августе".
Оборона Севастополя - нравственно оправданное и справедливое военное действие в масштабе страны - позволяла Толстому увидеть полное и объективное проявление человеческих характеров в пределах от высшего офицерского до рядового состава. Русский простой народ раскрылся перед Толстым как та главная сила, которая прежде всего и породила героический дух общей атмосферы осажденного города, ставший главной темой "Севастопольских рассказов".
В первом рассказе - "Севастополь в декабре" - этот героический дух делается коллективным действующим лицом, которое призвано перевести зрителя, читателя и человека вообще на иную, более высокую студень восприятия и осмысления исторически значимых явлений.
Собирательное "Вы", обращенное к "не участнику" событий,- другое действующее лицо рассказа. Ему предложено путешествие - путь на 4-й бастион, сердцевину севастопольской обороны. Этот путь краток по времени, но максимально динамичен: впечатления, связанные с дорогой на 4-й бастион, радикально меняют "устоявшиеся" нравственные критерии героя - "не участника" событий. Работа сознания героя-зрителя обусловливается контактом с мироощущением участников обороны, которое отражалось в их "глазах, речах, приемах" и именовалось "духом защитников Севастополя" (4, 16), совершавших подвиг как обычное и будничное дело. Это мироощущение дано в рассказе как нечто единое по сути, связующее людей я вытекающее из трагического и высокого творческого действия - защиты отечества. Утверждающим испытанием этого мироощущения являлась "война в настоящем ее выражении - в крови, в страданиях, в смерти" (4, 9).
Коллективный образ защитников города, активно воздействующий на перестройку сознания героя-зрителя, выступает в рассказе как своеобразный действенный фон, организующий движение сюжета. Вместе с тем осмысление защиты отечества как звена в цепи причин и следствий общественно-исторического порядка, а участников защиты как разных социально-психологических индивидуальностей обусловливает дальнейший анализ Толстого: в двух последующих севастопольских рассказах предметом этого анализа становится мироощущение самих участников обороны, тематически к этим рассказам примыкает и "Рубка леса" (1855), кавказская проблематика которой органично смыкается с севастопольскими впечатлениями Толстого.
Сюжет "Севастополя в мае" слагается из двух эпизодов перемирия, обрамляющих момент военных действий. Эпизоды "мира" в ходе войны призваны показать однозначность самовыявления офицеров, стоящих на разных ступенях социальной лестницы. Причина этой однозначности - в единстве мотива ложного самоутверждения: в тщеславии. Толстой вскрывает его истоки, обнажает разновидности, степени (зависящие от удаленности или близости к народу) и формы выявления.
Этическая дискредитация офицерского состава (которому противостоит социально и нравственно однородная народная масса) связана в очерке с трагическим ощущением надвигавшейся катастрофы поражения. Вместе с тем толстовский анализ идет дальше. Люди, нравственная несостоятельность которых столь очевидна, гибнут (или могут погибнуть в любой момент), выполняя свой человеческий и гражданский долг. Подвергая тщеславие испытанию войной и смертью (реальной или возможной), Толстой стремится отыскать тот внутренний человеческий резерв, который способен тщеславию противостоять и сделать восприятие человеком себя и других более глубоким.
Таким источником во втором севастопольском рассказе выступает "диалектика души", которая именно с этого рассказа перестает быть достоянием автобиографического героя Толстого и утверждается писателем как всеобщая форма внутренней жизни, могущая "быть обнаруженной в каждом". [6] Именно "диалектика души" заставляет капитана Михайлова критически посмотреть на собственное поведение, покраснеть князя Гальцына.
Добро и зло выступают в качестве категорий общественно значимых и сосуществующих. Эпилог рассказа звучит как программа всего дальнейшего творчества Толстого и именно в этом смысле воспринимается современниками: "Где выражение зла. которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны <...> Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его. и который всегда был, есть и будет прекрасен, - правда" (4,59).
Если в первом севастопольском рассказе внутреннее движение героя, знакомящегося с жизнью осажденного города, обусловлено его контактом с добром (в его общественно-историческом наполнении), то прозрение младшего Козельцова, участника событий в рассказе, завершающем цикл, - результат столкновений героя со злом (в его социально-нравственном и историческом проявлении). В отличие от нарастания чувства общности и единения с другими людьми в первом рассказе, во втором - рождение и углубление ощущения одиночества. Самый факт осознанной Володей Козельцовым возможности непонимания людьми друг друга рождается как итог "впечатлений дня" (4, 89), предпоследнего дня обороны города. "Беспорядочное состояние души" воспринимается героем и как собственная несостоятельность - следствие восприятия жизни лишь во внешних ее проявлениях. Привычные нормы мироощущения рушатся. Общая трагедия защитников Севастополя переводит сознание героя на новый, более высокий уровень.
Переход от "военной" тематики к "мирной" (вернее - возвращение к ней) основного русла исканий Толстого не меняет.
В радикальной перестройке замысла "Романа русского помещика" (1852-1856) - от стремления наметить путь преобразования русской крепостной деревни усилиями "доброго помещика" к дискредитации самой возможности такого пути - сказался несомненно нравственный опыт Толстого, обретенный в период Севастопольской обороны.
Замысел романа о жизни русского помещика трансформируется в описание четырех визитов Нехлюдова, его четырёх диалогов со своими крепостными, и получает заглавие "Утро помещика" (1856). Ретроспективно эти визиты и диалоги воспринимаются самим героем гак "тяжелые впечатления нынешнего утра" (4, 159).
Жизненная программа Нехлюдова (как он формулировал ее за год до описанного утра) - "заботиться о счастии <...> семисот человек", "действовать на этот простой, восприимчивый, неиспорченный класс народа, избавить его от бедности, дать довольство, передать им образование <...> исправить их пороки. порожденные невежеством и суеверием, развить их нравственность, заставить полюбить добро" (4, 165). Эта программа утверждает героя как личность - прежде всего в его собственных глазах. Однако вслед за приведенным размышлением Нехлюдова следует вскользь сделанное замечание о "несчастном мужике, по справедливости не заслуживающем помощи" (4, 166). Для автора и читателя оно важно как свидетельство будущей неизбежной катастрофы.
Утверждение равенства внутреннего мира человека из народа и его "образованного и цивилизованного" господина явилось, как известно, основной темой таких "летописцев" народной жизни, как Григорович ("Деревня". "Антон Горемыка") и Тургенев ("Записки охотника"). Толстой в "Утре помещика" следует дальше: им раскрывается социальное своеобразие крестьянского строя мыслей и чувств, коренящееся в их трудовой природе.
Мужик для Нехлюдова - во власти зла существующего общественного устройства. Творение добра для героя - освобождение крестьян от этой власти. Сопровождается оно всегда двойной потребностью - стремлением сделать благодеяние и желанием получить за него благодарность: "Если б я видел успех в своем предприятии; если б я видел благодарность..." (4, 166). Мир Устремлений "доброго помещика" и мужика сопоставляются по линии этической: задача Нехлюдова (с требованием нравственной оплаты) и ежедневная трудовая жизнь народа, не доверяющею барину. При всей человеческой равноценности и Чурис, и Юхванка-Мудреный, и Давыдка Белый, и Дутловы - ровны, спокойны и непроницаемы. И каждый из четырех визитов и диалогов заставляют героя краснеть, заминаться, испытывать "злобу", "досаду", "безнадежное чувство", "злобное чувство личности на мужика за разрушение его планов". "Не то", "не так" - этими словами заключает Нехлюдов каждый из своих визитов. Поставленная героем перед самим собою задача оказалась невыполнимой.
Вторжение в сознание героя темы народа, несмотря на всю умозрительность и утопичность ее решения Нехлюдовым, выделяет его в духовном отношении из социально родственной ему общности людей, свидетельствует о безусловном творческом начале его личности.
Мир "рабства", в котором автобиографический герой Толстого терпит поражение, пытаясь вступить в духовный контакт с народом, заменяется мирок "свободы" ("Казаки", 1852-1863). Однако и в этих обстоятельствах социальный бартер восприятия героя пародом не устраняется. Для жителей станицы Оленин из мира "фальши". Введенный же в повесть мотив "войны" делает мучительные попытки героя пробиться к другим еще более сложными.
Если в военных рассказах на первом плане был патриотический подвиг, сопоставление человеческой сущности и ее объективной реализации в условиях боя, то в "Казаках" анализ Толстого направлен на исследование психологического импульса, приводящего к убийству вне целей необходимой самозащиты. Охотничий инстинкт уничтожения неприятеля (абрека, чеченца) делает Лукашку героем для всех жителей станицы (в том числе и Марьяны), но осуждается дядей Ерошкой, жизненный опыт и человеческая мудрость которого несут понимание возможности и необходимости человеческого единения.
Стремление Оленина понять мир казаков и слиться с ним порою сталкивается с невозможностью принять этот мир в каких-то очень существенных его проявлениях. Это отнюдь не снимает желания Оленина, но не позволяет думать, подобно герою "Утра помещика", что все, что он "делал", - "но то" (6, 146). Итог явно сопоставлен с финалом "Утра помещика" и противопоставлен ему. Еще в 1854 г., вспоминая свое пребывание на Кавказе, Толстой писал: "...хорош этот край дикой, в котором так странно и поэтически соединяются две самые противоположные вещи - война и свобода" (47, 10). Оленин, познавая этот край, именует разные сюжеты планов будущего "рецептами счастья". Введенный таким образом в сознание героя элемент самоиронии говорит о более глубоком восприятии Олениным самого себя и жизни в целом по сравнению с Нехлюдовым.
Окончание работы над "Казаками" совпадает с созданием повести "Поликушка" (1863), где "мир рабства" становится главной темой толстовского исследования. Сопоставление крепостной забитости мужика и потенциала возможностей народного сознания обретает в этой повести трагическое звучание. Поликушка - человек "добрый, слабый и виноватый", "доморощенный" коновал, гордящийся "своим дневным трудом", отец, малочисленного и любящего семейства, почитаемый женой как "первый человек в свете". Но в восприятии других - существо "незначительное и запятнанное", неоднократно уличенное в воровстве и всегда подозреваемое в возможности повторить его. Порученное дело - доставка крупной суммы денег - воспринимается Поликушкой как возможность восстановить свое человеческое достоинство и в собственных глазах, и в глазах других. Двухдневная дорога - путь за деньгами и возвращение назад - шаг за шагом исследуется Толстым с точки зрения человеческого самоопределения героя. Потеря денег и тщетные поиски их осознаются героем как окончательное крушение надежды стать человеком. Самоубийство Поликушки предстает в художественной системе повести как суд над властью социального зла.
3
"Люцерн" (1857) - во многом программное выступление Толстого, определенный итог его нравственно-философских, общественных и эстетических исканий, вскрывающий в очень большой степени причины возникшей вскоре увлеченности писателя педагогическими проблемами - увлеченности как теоретической, так и практической.
"Люцерн" - своеобразный полурассказ-полутрактат, где дидактизм, размышление, поиск, сомнение призваны обнажить несостоятельность западного исторического прогресса. Буржуазная цивилизация Европы, которой Россия собиралась следовать, была воспринята и осмыслена Толстым в период его заграничной поездки как грозный источник затухания внутренней жизни человека. Сила воздействия "замерзших людей" и "мертвых лиц" на автора-повествователя рождает ощущение того, что и сам он становится "таким же мертвым" (5, 6). Этот "паралич" души подобен эпидемии. В ее плену не только "блестяще одетые люди". Она поразила и ту часть народа, которая облеклась в платье "швейцара", "кельнера", "обер-кельнера", "лакея". Их всех объединяют одинаковые жизненные принципы: отъединение от другого человека, стремление к насильственной изоляции духовно одаренной и творящей личности; унижение другого, презрение к нему и насмешка над ним.
Нравственный прогресс и прогресс исторический сталкиваются Толстым в анализе событий одного вечера швейцергофской гостиницы. Частный и локализованный во времени эпизод осмысляется писателем в общем контексте исторического движения человечества, движения общенациональною и всемирного. Фактическая сторона происшествия излагается в рассказе дважды. В процесс художественного исследования целенаправленно вводится "голая" документальная констатация события (уже известного читателю): "Седьмого июля 1857 года в Люцерне перед отелем Швейцергофом, в котором останавливаются самые богатые люди, странствующий нищий певец в продолжении получаса пел песни и играл на гитаре. Около ста человек слушало его. Певец три раза просил всех дать ему что-нибудь. Ни один человек не бал ему ничего, и многие смеялись над ним" (5, 23).
Буржуазный прогресс, порождающий утилитаризм, разрушающий и омертвляющий душу, для Толстого неприемлем. Безнравственность форм общественного бытия и законов, ею охраняющих, есть, но Толстому, следствие "воображаемого" понимания (т. е. непонимания) добра, зла и характера их взаимосвязи: "Несчастное, жалкое создание человек с своей потребностью положительных решений, брошенный в этот вечно движущийся, бесконечный океан добра и зла, фактов, соображений и противоречий! Веками бьются и трудятся люди, чтобы отодвинуть к одной стороне благо, к другой неблаго <...> Ежели бы только человек выучился не судить и не мыслить резко и положительно и не давать ответы на вопросы, данные ему только для того, чтобы они вечно оставались вопросами! Ежели бы только он понял, что всякая мысль и ложна и справедлива! Ложна односторонностью, по невозможности человека обнять всей истины и справедлива по выражению одной стороны человеческих стремлений. Сделали себе подразделения в этом вечном движущемся, бесконечном, бесконечно перемешанном хаосе добра и зла, провели воображаемые черты по этому морю и ждут, что море так и разделится <...> Вот это-то воображаемое знание уничтожает инстинктивные, блаженнейшие первобытные потребности добра в человеческой натуре. И кто определит мне, что свобода, что деспотизм, что цивилизация, что варварство? И где границы одного н другого? У кого в душе так непоколебимо это мерило добра и зла, чтобы он мог мерить им бегущие запутанные факты? У кого так велик ум, чтоб хотя в неподвижном прошедшем обнять все факты и свесить их? И кто видел такое состояние, в котором бы не было добра и зла вместе?" (5, 24-25).
Разрушительная критика сменяющихся цивилизаций, общественных формаций и умозрительных нравственно-философских систем совершается в "Люцерне", как отмечает В. И. Ленин, с позиций ""вечных" начал нравственности", [7] вне конкретно-исторической постановки вопроса. Всему низвергаемому Толстой противопоставляет "простое первобытное чувство человека к человеку", само "стремление к тому, что должно" (5, 25), т. е. стремление к исполнению нравственного закона, покоящееся на инстинкте "первобытной естественности". Безнравственному закону противопоставляется закон "естественный", именуемый Толстым "всемирным духом", который в "дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу" (5, 25). И потому в живой, творящей душе певца-тирольца, осмеянного "мертвой" толпой, - "внутреннее счастье" и "согласие с миром" (5, 26).
Так уже в 50-е гг. задача "единения людей" как цель, "диалектика души" как путь к этой цели и философия истории осмысляются Толстым в качестве проблем, находящихся в живой и неразрывной связи. Гоголевская концепция "мертвой" и "живой" души [8] получает в творчестве Толстого свое дальнейшее и своеобразное развитие, характер которого определяется особенностями исторического мышления писателя и его художественного метода.
Педагогические выступления Толстого начала 80-х гг. во многом связаны с проблематикой "Люцерна". Исторический прогресс осмысляется писателем в публицистике этого периода как движение общества в соответствии с "царствующим убеждением" (8, 332). Прогрессистам, или "правоверным" (8, 332) этого процесса, по мнению Толстого, чужда мысль отвлечённая (иначе нравственная), не служащая "царствующему убеждению" и связанная всегда с народом, основной частью общества. "Историческое умозаключение" как знание "воображаемое" противопоставляется писателем "знанию инстинктивному", с его точки зрения - истинному. Отсюда - неприятие Толстым "общественного воспитания" народа, несущего в своей душе знание добра и зла. Неприятие писателем либеральной и революционно-демократической программ образования народа одинаково решительно. По при всем расхождении воззрений революционных демократов и Толстого демократическая основа этих воззрений была общей.