Страница:
Сеньку знакомо поразил запах в избе – он был тот, когда первый раз с Таисием пришли в избу Бегичева, изба пахла хмельным и одеждой нищих. Вглядываясь, стрелецкий сын увидал среди избы хоровод не то юношей, не то голых женщин. В мутной полутьме было не разобрать. За столом, призрачно отсвечивая, сидели три старухи в черном. Хоровод кружился, голые ноги мягко наступали на доски пола, иные, кто плясал, боролись меж собой.
– Да пустите меня! – вскрикнул женский голос. Старик, тот, что отпер и привел Сеньку, строго сказал: – Безгласны будьте!
Спустя мало свет открыли, десяток свечей, увидал Сенька, горели на столе, а между подсвечников были расставлены яства: мясные, рыбные и сахарные. Посередине стола большая кадь с пивом и во многих кувшинах вино. Таисий стоял в кутневом [162]кафтане распахнутом, под кафтаном белело голое. Он был только лишь в кафтане и шатался на ногах. Его поддерживали под локти две молодые женки. Когда открыли свет, женщины нагие хватали с пола черные смирные кафтаны, накрывались ими от шеи до пят. Одна лишь, молоденькая, стройная, плясала кругом Таисия, женщины ей говорили сердито:
– Бешена!
– Укройся!
Старик от дверей медленно двинулся к средине избы – он тоже был одет в смирный кафтан, – сказал глухо:
– При огне быть нагим отвратно!
Надернув к плечу длинный рукав кафтана, ударил плетью голую плясунью. Она, быстро уловив на полу свой кафтан, накрылась. Старик спросил:
– Кто тьму пробудил словом?
– Твоя дочь!
– Все она же!
– Обнажи спину!
Плясунья открыла стройную спину, сбросив кафтан до пояса. Старик наотмашь сильно взмахнул плетью, ударил ее по спине, прибавил:
– Дважды рушила завет братства – помни! – Пряча плеть, спустив почти до земли рукав кафтана, поклонился Таисию: – К тебе, атаман, сказывал – слуга…
– Григорей! Да как ты нашел нас!…
– Шел, шел и нашел…
– Дать ему братский кафтан!
Тот же старик, который впустил, повел Сеньку в прируб.
– В ночь тело подобает держати нагим… телу надобен отдох!
Сенька с большой охотой разделся – холодный панцирь в тепле был нестерпим.
– Все уды умыти подобает! – Старик привел его к куфе, в куфе была чистая теплая вода. Умывшись, стрелецкий сын утерся тут же висевшим рушником.
Старик накрыл его тонким без подкладки черным кафтаном. У ворота Сенька застегнул на крючки одежду.
– Иди на пиршество!
Старик пошел впереди Сеньки. Когда вошли в избу, Таисий крикнул:
– Завечаю пришельца ко мне избрать князем!
Старик снова подошел к Сеньке, повел его к столу, налил ковш вина.
– Пей, не рони капли!
Вино было настояно на каких-то травах.
Когда выпил Сенька, теплое пошло по всему его телу, отогрелись грудь и спина.
– Таисий! – сказал Сенька. – Мне быть не хочется тем, кем был ты…
Таисий молчал, только переменился кафтанами, за Таисия ответил старик:
– Братство велит – не перечь ему!
И тут же погас огонь или просто был закинут черной и синей тканью.
Когда раскрыли огонь, Ульку-плясунью женщины от Сеньки тащили за волосы. Она была нагая. Старик снова наотмашь ударил ее плетью, сказал сердито:
– Дочь, бойся – третий раз своеволие…
Запахнув кафтан смирный – прежний был на Сеньке, – Таисий подошел к столу и, не разжимая губ, перекрестил яства и пития. Все полезли на скамьи к столу, кроме старцев: того, что принимал Сеньку, и тех, которые сидели на лавке, поочередно негромко играя на домре.
Все пили, ели – брали руками – мясо, рыбу, сласти, хлеб руками ломали, ножей не было. Пуще всех пил вино Таисий. Сенька также много пил, больше, чем всегда.
– Скажи, как нашел нас?
– Ждал тебя… туга напала… чаял, ты покинул меня…
– Живой не покину… мертвой ино дело…
– Думал, убили… пришли имать тебя, да и меня заедино ярыги земского двора, в датошных солдат одёже…
– Как ушел от них?
– Двое их было – убил! В подполье сунул…
За столом стало шумно и весело. Таисий встал с ковшом вина в руке, крикнул галдевшему люду:
– Пью, братие, за моего друга Григорея!
– Григорея?
– Григорея!
– Мы, Архилин-трава, пьем за тебя!
– За тебя и его-о!
Когда унялся шум, Таисий продолжал:
– Враги наши, ярыги земского двора, следили за нами, особо за мной, и помешали бы пути нашему!
– Ой, беда – ярыги земского двора…
– Да где они нынче? Архилин-трава, скажи!
– Он убил их! Пьем за него…
– Пьем!
– А коли похощет, и спим с ним, мы любодейчичей не опасны!
– Нам любодейчичи любезны!
– Больше подадут!
– Мене с крестцов и от церкви гонят.
Среди нищих женок, уже изрядно поблекших, плясунья Улька была самая младшая и не по ремеслу красива, хотя ранние морщины у рта старили ее немного. Улька выскользнула изза стола, пробралась к Сеньке сзади, сказала тихо:
– Говори им, ночью чтоб с тобой!
Сенька молчал. Таисий, хотя и пьян, но привычно слышавший и понимавший смысл слов, ответил:
– Снова отец ударит плетью! Поди на место и жди.
– С кем он будет спать?
– С тобой, я обещаю…
Улька исчезла. Когда напировались, старик, глядевший за порядком и правилом братства, сказал громко:
– Братие, изберите жен и идите в прируб… время поздает! Ведайте все, кочет едва всплеснет крылами, приду будить… старицы лягут в избе.
– Мы князя хотим!
– Его, его – князя!
– А я и она – Архилин-траву!
Плеская из ковша вино, поднялся Таисий, закричал:
– Сей ковш, последний пью, – за князя нашего братского пира, и по уставу он сам изберет жену.
– Пущай глаголат!
– Пу-у-щай!
– Встань, Григорей, скажи!
– Если без жены нельзя, то иму Ульяну!
– Всё ее? Ульку!
– Кого?
– Да, слушь ладом – Ульку!
– Ее?… Ее… су-у-ку!
– Ульяной назвал… У… ул…
Утра еще не было, но в избе копошилось, крестилось в углу, ползало перед большим медным складнем на лавке с восковой зажженной свечкой. Когда все, кроме Сеньки и Таисия, помолились, то сели за стол доедать остатки, допивать недопитое хмельное. Теперь ели и пили старицы и старцы вместе.
От стола задвигалось по избе в сумраке серое, полосатое.
Лишнее прятали в прируб – в подполье, иное в сумах заплечных. На всех мужчинах кафтаны с кушаками лычаными, кафтаны из клетчатой и полосатой кёжи [163], женщины в рядне. Если старику, отцу Ульки, казалось, что одежда чиста, то об нее терли котлы и сковороды, прокопченные в печи.
Сеньку обули в липовые ступни [164], под рваные портянки женщины навернули ему суконные, теплые, приговаривали:
– Одеется князь-от наш!
– А не наш он! Всю ночь Улькин был…
– Она, бабоньки, ужо с им все наше братство сгубит!
Сеньку кончили одевать – шестопер окрутили куделей, приладили к веригам железным с крестами, весом два пуда три гривенки [165], надели на кафтан под черную рваную однорядку:
– Ой, и едрен, не погнется!…
В руки дали шелепугу суковатую, на плечи вскинули суму рядную, в ней в хламе морхотливой одежды был заверчен и его панцирь.
Руки после еды не мыли, как вчера на ночь было, – вытирали о подолы и полы рухляди.
Вышли крестясь:
– У-ух, вьюжно.
Вьюга с ветром заметала гладкое поле, когда-то сенокосные луга. Шли как по мосту, нога не вязла. Таисий приказал:
– Пойте!
Гнуся и срываясь голосами, запели.
Нищие, подходя, пели:
– Вижу и слышу! Куда их черт несет по засекам-то? Еще стрельцам доведут… Эй, вы, пошли в обрат!
Другой перестал копать, слушал пение:
– Чуй-ка, во што! Пущай пробредут… Увидят работу, не осмыслят, чего для робим… Хлеба на Коломне стаёт мало, и нам прибыльнее… чуешь?
– Чую, черт с ними, хлеба впрямь мало – зорена-таки Коломна.
– Не лай их, они святые!
– Ну, святые они такие – глядят востро, у гузна пестро и с хвостиком! Пущай идут.
– Можно ли, служилые люди, нам ту шествовать?! Остановились, закланялись.
– Куда приправляете, убогие?
– А на Коломенску дорогу, что-те на Москву-у!
– Вот ту, краешком проходите, не оборвитесь в яму и не пугайте, прямо идите – вон на тот лес, там и дорога…
– Сохрани вас господь!
– По душу вашу добрую за здоровье помолим-си-и! Прошли засеку, запели:
– Вот-то беда наша! Напасть…
– Спаси сохрани… – крестились старухи. Таисий оглянулся на них, приказал:
– Пойте! Успокоились и запели:
Стрельцы кое проехали, иные остановили коней, десятник стрелецкий спросил:
– Куда путь наладили?! Нищие, убредая, пели:
– На Москву, служилые государевы люди!
– Кто ваш старшой, выйди на дорогу. Таисий вышел, подошел к лошади сбоку.
– Кормильцы, поильцы, нищеты обогревальцы! – кричали нищие.
– На Москву с округи надо по отписке от воеводы.
– Есть она у меня, старец дал! – сказал Таисий. Вынув из-за пазухи из-под кушака плат, развернул, подал бумагу. Десятник, пригнувшись на седле, бумагу принял.
– На Москву, родимый, сказывают, в Китай-город, бредем…
– Патриарх указал – в Кремль никого не пущать и в Китай, гляди, не пустят…
– Уж и не ведаем, как будем…
Десятник пробовал читать бумагу, да не справился с чтением, крикнул:
– Эй, воин в бумажной шапке, плыви сюда!
Подъехал в стрелецком, полтевском кафтане белом подьячий, увешанный у седла многим оружием:
– Чего остоялись?
– Да вот по твоей части, а я не пойму – хитро вирано – бумага от воеводы на проход убожих…
Подьячий взял бумагу, бойко пробежал по ней глазами, оглядел подписи и печать.
– Все ладно! Грамота Дворцового приказа, тот приказ, меж иных дел, ведает и нищими, а тут зри-ко: нищие «верховые богомольцы…»
– Этакая-то рвань?
– Ништо! От великого государя, коли вверху будут, одежу дадут…
Стрелецкий десятник сказал Таисию:
– Ты чего, старец, лжешь? Сказывал, бумага от воеводы! Таисий кланялся, стоял без шапки.
– А неграмотен я, служилые люди государевы, дал мне ее старец при конце живота своего, указал: «Сведи, сыне, паству мою в Китай-город…» Я завет его соблюл, солдаты грабили, да усухотил бумагу, а што в ей писано, мне темно есть!
– Грамота подлинная! – Подьячий, водя, по воздуху пальцем в перщате, нищих считал, указал на Сеньку: – То и есть скорбный языком и ушми?
– Он бедный, а вериги на себя налагает не в сызнос никому нашим… сестра его тож безъязычна!
– Десятник, надо бы им вожа дать! Нищие, оно и не все може государевы, то дьяку Ивану Степанову на деле зримо будет, только по дороге им идти не можно – пушки везут, конные едут и стороной дороги поедут, стопчут их…
– Я втолкую им, как не по дороге идти! – сказал один стрелец.
– А как?
– Да вон туда! Сперва мало лесом наискось, потом будет поле, а поле перейдут, проходная дорога падет и околом о Москву-реку…
– Вот ты гляди! Никакого им вожа не надо, убредут с песнями…
Стрельцы двинулись дальше. Подьячий передал бумагу Таисию, строго наказав:
– Паси, старец, грамоту! С ей не то в Китай-город, в Кремль пустят…
– Спасибо, господине дьяче!
Подьячий, которого назвали дьяком, довольный, отъехал. Нищие, уходя в лес, запели:
Сенька Ульку взял на руки, побрел, распахивая тяжестью своей неглубокий снег чуть не до земли. За ним брели уже легко Таисий и молодые бабы.
Старики, выходя из рытвины, благодарили!
– Спасибо тебе, молодший!
На выходе из балки Улька поцеловала Сеньку в ухо, а когда от щекотки он пригнул голову к плечу, еще раз поцеловала в губы.
Старицы ворчали:
– Рушит устав, сука!
– Окажем миру укрытое скаредство наше – тогда што?
– Да, што! Богобойны люди наплюют нам и отшатнутся…
– Надобе изъять ее! – сказал старец, последним выбредая из балки. – Не перво деет так…
На ровном месте, кинув сумы полукругом, все, кроме Сеньки, Ульки и Таисия, сели отдохнуть.
Старцы окликнули Ульку:
– Подь к нам!
Таисий с Сенькой отошли вперед, но, видя отдыхающих, остановились. Старцы велели Ульке встать в середку полукруга, старики, отдыхая, молчали, другие не смели говорить раньше древних.
Таисий сказал:
– Ну, брат, ладят судить твою временную женку, должно за целование!
Сенька оглянулся:
– Пойду я, Таисий, заедино руки марать, перебью эту сволочь, как кошек!
– Мы без них попадем в Москву, да скрываться надо будет… с ними везде станем вольно ходить, все знать!
– Ночью на кладбище я не искал жену, мне дали эту девку, стала она, не ведаю на долго ли, моей… своих в обиду не допущу! Пойду…
– Остойся, чуй, у них правило – в тай чини блуд, пьянство, но кто всенародно окажет свое бесстыдство – убивают…
– Не велико бесстыдство… клюнула в губы.
– Ты горяч, я холоднее – пойду я…
– Поди и скажи им!…
– Я знаю, что скажу!
Таисий подошел к кругу. С сумы, лежавшей на снегу, встал отец Ульки, шагнул к Таисию, подавая топор, руки у старика дрожали, глаза слезились, сказал:
– Атаман, убей… Едина она у меня дочь, но круг велит – поганит устав…
Он вложил в руку Таисию топор.
Улька низко опустила голову, лицо стало бледно как снег, пятна намазанной сажи резко пестрили лоб и щеки.
– Убей стерво!
– Сука она!
– Архилин-трава, убери с очей падаль! Таисий взял топор, заговорил спокойно:
– Устав ваш ведом мне, он свят и строг, и не должно его рушить никому.
– Убей суку!
– Убью, только вам всем тогда брести в обрат на Коломну!
– А то нам пошто?
– Пошто на Коломну?!
Все поднялись со своих мешков на ноги. Таисий так же невозмутимо продолжал:
– Мой брат, старцы, любит его дочь! – Он лезвием топора указал на старика. – Убьем женку, Григорей уйдет на сторону… у нас зарок – не быть одному без другого…
– И ты уйдешь, Архилин-трава?!
– Уйду и я… под Москвой еще застава, она вас оборотит, так легче вам брести в обрат от сих мест, чем от Москвы!
Старцы заговорили:
– На Коломну не попадем…
– А и попадем, там смертно…
– Архилин-трава, убей суку!
– Молчите вы, волчицы! – замахали старицы на молодых.
– Мы отойдем… посоветуем – жди! – сказали старцы, и все трое отошли в сторону.
Таисий с топором в руке ждал.
Сенька тоже стоял не двигаясь.
Улька стояла по-прежнему, только по лицу у ней текли слезы.
Старики подошли, сели на свои мешки, один сказал:
– Атаман, ватага старцев порешила тако – Улька идет меж стариц и будет в дороге с ними ж везде… Коли Григорей избрал ее – той воли мы ни с кого не снимаем… А в городу, где добрый постой уладим, там и пущай сходятся для ложа…
– Мудро рассудили! Пусть будет так.
Все поднялись, навесили мешки, и ватага побрела с пением:
Часть вторая
Глава I. Царь и Никон
– Да пустите меня! – вскрикнул женский голос. Старик, тот, что отпер и привел Сеньку, строго сказал: – Безгласны будьте!
Спустя мало свет открыли, десяток свечей, увидал Сенька, горели на столе, а между подсвечников были расставлены яства: мясные, рыбные и сахарные. Посередине стола большая кадь с пивом и во многих кувшинах вино. Таисий стоял в кутневом [162]кафтане распахнутом, под кафтаном белело голое. Он был только лишь в кафтане и шатался на ногах. Его поддерживали под локти две молодые женки. Когда открыли свет, женщины нагие хватали с пола черные смирные кафтаны, накрывались ими от шеи до пят. Одна лишь, молоденькая, стройная, плясала кругом Таисия, женщины ей говорили сердито:
– Бешена!
– Укройся!
Старик от дверей медленно двинулся к средине избы – он тоже был одет в смирный кафтан, – сказал глухо:
– При огне быть нагим отвратно!
Надернув к плечу длинный рукав кафтана, ударил плетью голую плясунью. Она, быстро уловив на полу свой кафтан, накрылась. Старик спросил:
– Кто тьму пробудил словом?
– Твоя дочь!
– Все она же!
– Обнажи спину!
Плясунья открыла стройную спину, сбросив кафтан до пояса. Старик наотмашь сильно взмахнул плетью, ударил ее по спине, прибавил:
– Дважды рушила завет братства – помни! – Пряча плеть, спустив почти до земли рукав кафтана, поклонился Таисию: – К тебе, атаман, сказывал – слуга…
– Григорей! Да как ты нашел нас!…
– Шел, шел и нашел…
– Дать ему братский кафтан!
Тот же старик, который впустил, повел Сеньку в прируб.
– В ночь тело подобает держати нагим… телу надобен отдох!
Сенька с большой охотой разделся – холодный панцирь в тепле был нестерпим.
– Все уды умыти подобает! – Старик привел его к куфе, в куфе была чистая теплая вода. Умывшись, стрелецкий сын утерся тут же висевшим рушником.
Старик накрыл его тонким без подкладки черным кафтаном. У ворота Сенька застегнул на крючки одежду.
– Иди на пиршество!
Старик пошел впереди Сеньки. Когда вошли в избу, Таисий крикнул:
– Завечаю пришельца ко мне избрать князем!
Старик снова подошел к Сеньке, повел его к столу, налил ковш вина.
– Пей, не рони капли!
Вино было настояно на каких-то травах.
Когда выпил Сенька, теплое пошло по всему его телу, отогрелись грудь и спина.
– Таисий! – сказал Сенька. – Мне быть не хочется тем, кем был ты…
Таисий молчал, только переменился кафтанами, за Таисия ответил старик:
– Братство велит – не перечь ему!
И тут же погас огонь или просто был закинут черной и синей тканью.
Когда раскрыли огонь, Ульку-плясунью женщины от Сеньки тащили за волосы. Она была нагая. Старик снова наотмашь ударил ее плетью, сказал сердито:
– Дочь, бойся – третий раз своеволие…
Запахнув кафтан смирный – прежний был на Сеньке, – Таисий подошел к столу и, не разжимая губ, перекрестил яства и пития. Все полезли на скамьи к столу, кроме старцев: того, что принимал Сеньку, и тех, которые сидели на лавке, поочередно негромко играя на домре.
Все пили, ели – брали руками – мясо, рыбу, сласти, хлеб руками ломали, ножей не было. Пуще всех пил вино Таисий. Сенька также много пил, больше, чем всегда.
– Скажи, как нашел нас?
– Ждал тебя… туга напала… чаял, ты покинул меня…
– Живой не покину… мертвой ино дело…
– Думал, убили… пришли имать тебя, да и меня заедино ярыги земского двора, в датошных солдат одёже…
– Как ушел от них?
– Двое их было – убил! В подполье сунул…
За столом стало шумно и весело. Таисий встал с ковшом вина в руке, крикнул галдевшему люду:
– Пью, братие, за моего друга Григорея!
– Григорея?
– Григорея!
– Мы, Архилин-трава, пьем за тебя!
– За тебя и его-о!
Когда унялся шум, Таисий продолжал:
– Враги наши, ярыги земского двора, следили за нами, особо за мной, и помешали бы пути нашему!
– Ой, беда – ярыги земского двора…
– Да где они нынче? Архилин-трава, скажи!
– Он убил их! Пьем за него…
– Пьем!
– А коли похощет, и спим с ним, мы любодейчичей не опасны!
– Нам любодейчичи любезны!
– Больше подадут!
– Мене с крестцов и от церкви гонят.
Среди нищих женок, уже изрядно поблекших, плясунья Улька была самая младшая и не по ремеслу красива, хотя ранние морщины у рта старили ее немного. Улька выскользнула изза стола, пробралась к Сеньке сзади, сказала тихо:
– Говори им, ночью чтоб с тобой!
Сенька молчал. Таисий, хотя и пьян, но привычно слышавший и понимавший смысл слов, ответил:
– Снова отец ударит плетью! Поди на место и жди.
– С кем он будет спать?
– С тобой, я обещаю…
Улька исчезла. Когда напировались, старик, глядевший за порядком и правилом братства, сказал громко:
– Братие, изберите жен и идите в прируб… время поздает! Ведайте все, кочет едва всплеснет крылами, приду будить… старицы лягут в избе.
– Мы князя хотим!
– Его, его – князя!
– А я и она – Архилин-траву!
Плеская из ковша вино, поднялся Таисий, закричал:
– Сей ковш, последний пью, – за князя нашего братского пира, и по уставу он сам изберет жену.
– Пущай глаголат!
– Пу-у-щай!
– Встань, Григорей, скажи!
– Если без жены нельзя, то иму Ульяну!
– Всё ее? Ульку!
– Кого?
– Да, слушь ладом – Ульку!
– Ее?… Ее… су-у-ку!
– Ульяной назвал… У… ул…
Утра еще не было, но в избе копошилось, крестилось в углу, ползало перед большим медным складнем на лавке с восковой зажженной свечкой. Когда все, кроме Сеньки и Таисия, помолились, то сели за стол доедать остатки, допивать недопитое хмельное. Теперь ели и пили старицы и старцы вместе.
От стола задвигалось по избе в сумраке серое, полосатое.
Лишнее прятали в прируб – в подполье, иное в сумах заплечных. На всех мужчинах кафтаны с кушаками лычаными, кафтаны из клетчатой и полосатой кёжи [163], женщины в рядне. Если старику, отцу Ульки, казалось, что одежда чиста, то об нее терли котлы и сковороды, прокопченные в печи.
Сеньку обули в липовые ступни [164], под рваные портянки женщины навернули ему суконные, теплые, приговаривали:
– Одеется князь-от наш!
– А не наш он! Всю ночь Улькин был…
– Она, бабоньки, ужо с им все наше братство сгубит!
Сеньку кончили одевать – шестопер окрутили куделей, приладили к веригам железным с крестами, весом два пуда три гривенки [165], надели на кафтан под черную рваную однорядку:
– Ой, и едрен, не погнется!…
В руки дали шелепугу суковатую, на плечи вскинули суму рядную, в ней в хламе морхотливой одежды был заверчен и его панцирь.
Руки после еды не мыли, как вчера на ночь было, – вытирали о подолы и полы рухляди.
Вышли крестясь:
– У-ух, вьюжно.
Вьюга с ветром заметала гладкое поле, когда-то сенокосные луга. Шли как по мосту, нога не вязла. Таисий приказал:
– Пойте!
Гнуся и срываясь голосами, запели.
Улька держалась о бок с Сенькой, если встречался буерак или канава, он, подхватив за локоть девку, прыгал, увлекая ее. Старухи с клюками переползали рытвины, старики часто вязли, тогда им помогали другие. На их пути в поле солдаты на дровнях возили бревна выморочных изб и амбаров, иные, разрыв снег, рубили мерзлую землю кирками, другие выкидывали мерзлые комья на снег в сторону.
Да тихомирная милостыня
Введет в царство небесное,
В житье вековечное…
Нищие, подходя, пели:
– Калики идут! – копая землю, сказал один солдат. Другой пригляделся, прислушался, ответил:
Еще знал бы человек житие веку себе…
Своей бы силой поработал,
Разное свое житье-бытье бы пораздавал —
На нищую на братию, на темную, убогу-у-ю…
– Вижу и слышу! Куда их черт несет по засекам-то? Еще стрельцам доведут… Эй, вы, пошли в обрат!
Другой перестал копать, слушал пение:
– Ну?
Да тихомирная милостыня
Введет в царство небесное…
– Чуй-ка, во што! Пущай пробредут… Увидят работу, не осмыслят, чего для робим… Хлеба на Коломне стаёт мало, и нам прибыльнее… чуешь?
– Чую, черт с ними, хлеба впрямь мало – зорена-таки Коломна.
– Не лай их, они святые!
– Ну, святые они такие – глядят востро, у гузна пестро и с хвостиком! Пущай идут.
– Можно ли, служилые люди, нам ту шествовать?! Остановились, закланялись.
– Куда приправляете, убогие?
– А на Коломенску дорогу, что-те на Москву-у!
– Вот ту, краешком проходите, не оборвитесь в яму и не пугайте, прямо идите – вон на тот лес, там и дорога…
– Сохрани вас господь!
– По душу вашу добрую за здоровье помолим-си-и! Прошли засеку, запели:
Вышли на дорогу, а как двинулись по ней верст пять– стрельцы на конях, встреча неладная и страшная. Старцы засуетились:
И за то господь бог на них прогневалси-и…
Положил их в напасти велики-е…
– Вот-то беда наша! Напасть…
– Спаси сохрани… – крестились старухи. Таисий оглянулся на них, приказал:
– Пойте! Успокоились и запели:
– Эй, убогие! Стопчем, убредай в сторону! Нищие, увязая в снегу, побрели в сторону.
И за то господь бог на них прогневался-и…
Положил их в напасти великие,
Попустил на них скорби великие
И срамные позоры немерные…
Стрельцы кое проехали, иные остановили коней, десятник стрелецкий спросил:
– Куда путь наладили?! Нищие, убредая, пели:
– Куда бредете?
Злую непомерную наготу, босоту,
И бесконечную нищету,
И недостатки последние…
– На Москву, служилые государевы люди!
– Кто ваш старшой, выйди на дорогу. Таисий вышел, подошел к лошади сбоку.
– Кормильцы, поильцы, нищеты обогревальцы! – кричали нищие.
– На Москву с округи надо по отписке от воеводы.
– Есть она у меня, старец дал! – сказал Таисий. Вынув из-за пазухи из-под кушака плат, развернул, подал бумагу. Десятник, пригнувшись на седле, бумагу принял.
– На Москву, родимый, сказывают, в Китай-город, бредем…
– Патриарх указал – в Кремль никого не пущать и в Китай, гляди, не пустят…
– Уж и не ведаем, как будем…
Десятник пробовал читать бумагу, да не справился с чтением, крикнул:
– Эй, воин в бумажной шапке, плыви сюда!
Подъехал в стрелецком, полтевском кафтане белом подьячий, увешанный у седла многим оружием:
– Чего остоялись?
– Да вот по твоей части, а я не пойму – хитро вирано – бумага от воеводы на проход убожих…
Подьячий взял бумагу, бойко пробежал по ней глазами, оглядел подписи и печать.
– Все ладно! Грамота Дворцового приказа, тот приказ, меж иных дел, ведает и нищими, а тут зри-ко: нищие «верховые богомольцы…»
– Этакая-то рвань?
– Ништо! От великого государя, коли вверху будут, одежу дадут…
Стрелецкий десятник сказал Таисию:
– Ты чего, старец, лжешь? Сказывал, бумага от воеводы! Таисий кланялся, стоял без шапки.
– А неграмотен я, служилые люди государевы, дал мне ее старец при конце живота своего, указал: «Сведи, сыне, паству мою в Китай-город…» Я завет его соблюл, солдаты грабили, да усухотил бумагу, а што в ей писано, мне темно есть!
– Грамота подлинная! – Подьячий, водя, по воздуху пальцем в перщате, нищих считал, указал на Сеньку: – То и есть скорбный языком и ушми?
– Он бедный, а вериги на себя налагает не в сызнос никому нашим… сестра его тож безъязычна!
– Десятник, надо бы им вожа дать! Нищие, оно и не все може государевы, то дьяку Ивану Степанову на деле зримо будет, только по дороге им идти не можно – пушки везут, конные едут и стороной дороги поедут, стопчут их…
– Я втолкую им, как не по дороге идти! – сказал один стрелец.
– А как?
– Да вон туда! Сперва мало лесом наискось, потом будет поле, а поле перейдут, проходная дорога падет и околом о Москву-реку…
– Вот ты гляди! Никакого им вожа не надо, убредут с песнями…
Стрельцы двинулись дальше. Подьячий передал бумагу Таисию, строго наказав:
– Паси, старец, грамоту! С ей не то в Китай-город, в Кремль пустят…
– Спасибо, господине дьяче!
Подьячий, которого назвали дьяком, довольный, отъехал. Нищие, уходя в лес, запели:
Вышли из лесу, подхватила опять белая равнина без пути… Ветер налетал порывами, закрутило снег, и тот, кто шел впереди, в белом тумане провалился в балку.
Да тихомирная милостыня
Введет в царство небесное…
Сенька Ульку взял на руки, побрел, распахивая тяжестью своей неглубокий снег чуть не до земли. За ним брели уже легко Таисий и молодые бабы.
Старики, выходя из рытвины, благодарили!
– Спасибо тебе, молодший!
На выходе из балки Улька поцеловала Сеньку в ухо, а когда от щекотки он пригнул голову к плечу, еще раз поцеловала в губы.
Старицы ворчали:
– Рушит устав, сука!
– Окажем миру укрытое скаредство наше – тогда што?
– Да, што! Богобойны люди наплюют нам и отшатнутся…
– Надобе изъять ее! – сказал старец, последним выбредая из балки. – Не перво деет так…
На ровном месте, кинув сумы полукругом, все, кроме Сеньки, Ульки и Таисия, сели отдохнуть.
Старцы окликнули Ульку:
– Подь к нам!
Таисий с Сенькой отошли вперед, но, видя отдыхающих, остановились. Старцы велели Ульке встать в середку полукруга, старики, отдыхая, молчали, другие не смели говорить раньше древних.
Таисий сказал:
– Ну, брат, ладят судить твою временную женку, должно за целование!
Сенька оглянулся:
– Пойду я, Таисий, заедино руки марать, перебью эту сволочь, как кошек!
– Мы без них попадем в Москву, да скрываться надо будет… с ними везде станем вольно ходить, все знать!
– Ночью на кладбище я не искал жену, мне дали эту девку, стала она, не ведаю на долго ли, моей… своих в обиду не допущу! Пойду…
– Остойся, чуй, у них правило – в тай чини блуд, пьянство, но кто всенародно окажет свое бесстыдство – убивают…
– Не велико бесстыдство… клюнула в губы.
– Ты горяч, я холоднее – пойду я…
– Поди и скажи им!…
– Я знаю, что скажу!
Таисий подошел к кругу. С сумы, лежавшей на снегу, встал отец Ульки, шагнул к Таисию, подавая топор, руки у старика дрожали, глаза слезились, сказал:
– Атаман, убей… Едина она у меня дочь, но круг велит – поганит устав…
Он вложил в руку Таисию топор.
Улька низко опустила голову, лицо стало бледно как снег, пятна намазанной сажи резко пестрили лоб и щеки.
– Убей стерво!
– Сука она!
– Архилин-трава, убери с очей падаль! Таисий взял топор, заговорил спокойно:
– Устав ваш ведом мне, он свят и строг, и не должно его рушить никому.
– Убей суку!
– Убью, только вам всем тогда брести в обрат на Коломну!
– А то нам пошто?
– Пошто на Коломну?!
Все поднялись со своих мешков на ноги. Таисий так же невозмутимо продолжал:
– Мой брат, старцы, любит его дочь! – Он лезвием топора указал на старика. – Убьем женку, Григорей уйдет на сторону… у нас зарок – не быть одному без другого…
– И ты уйдешь, Архилин-трава?!
– Уйду и я… под Москвой еще застава, она вас оборотит, так легче вам брести в обрат от сих мест, чем от Москвы!
Старцы заговорили:
– На Коломну не попадем…
– А и попадем, там смертно…
– Архилин-трава, убей суку!
– Молчите вы, волчицы! – замахали старицы на молодых.
– Мы отойдем… посоветуем – жди! – сказали старцы, и все трое отошли в сторону.
Таисий с топором в руке ждал.
Сенька тоже стоял не двигаясь.
Улька стояла по-прежнему, только по лицу у ней текли слезы.
Старики подошли, сели на свои мешки, один сказал:
– Атаман, ватага старцев порешила тако – Улька идет меж стариц и будет в дороге с ними ж везде… Коли Григорей избрал ее – той воли мы ни с кого не снимаем… А в городу, где добрый постой уладим, там и пущай сходятся для ложа…
– Мудро рассудили! Пусть будет так.
Все поднялись, навесили мешки, и ватага побрела с пением:
Не прельщуси на все благовонны цветы,
Отращу я свои власы
По могучие плечи,
Отпущу свою бороду по белые груди…
Часть вторая
Глава I. Царь и Никон
В пыльном тумане померкло солнце. Люди копошились в пыли, чихали, кашляли, отплевывались. Широкими деревянными скребами сгребали на стороны в канавы, где гнила всякая падаль, дорожный песок и пыль. Иные за ними мели, чтобы было гладко… ямы ровняли, ругались негромко:
– Штоб ему, бусурману, как поедет зде, ребро сломить!
– Не бусурман он! Православный, грузинской [166], в недавни годы к нашим в потданство объявился…
– Вы, черти у бога нашего! Работай больше, говори меньше: стрельцы близ – доведут, палками закусите!
Недалеко трещало дерево – стрельцы ломали ненужные постройки или такие, которые загораживали проезд в Москву грузинскому царю.
Июня, в 18-й день, 1658 года усердно чистили московские улицы и закоулки, а по площадям, крестцам и людным улицам, поколачивая в барабан, ходили бирючи, кричали зычно:
– Народ московский! Великий государь, царь и великий князь всея Русии, самодержец Алексий Михайлович указал:
«В Китае, в Белом городе и Земляном валу – в улицах, которыми идти грузинскому царю Теймуразу, и на пожаре [167]шалаш харчевников, и полки, и скамьи торговые, и мостовой лес [168]и в тележном ряду прибрать все начисто. И в Китае-городе, во рву, что внизу церковь Живоначальныя Троицы – лавки, которые без затворов пусты, – сломать и мостовой лес, по тому ж все прибрать, чтобы везде было стройно [169]».
И великий же государь указал:
«На встрече грузинского царя у Жилецкой у Осипова сотни, Сукина, быть голове Михаилу Дмитриеву».
Были на встрече против грузинского государства царя Теймураза Давыдовича стольники комнатные, шестнадцать человек. Да с выборного сотнею князь Иван Федоров сын Лыков, а в сотне у него было стольников двадцать восемь человек.
Головы у стольников: князь Алексей Андреев сын Голицын – у него в сотне восемьдесят пять человек.
Никита Иванов сын Шереметев – у него в сотне семьдесят девять человек.
У стряпчих [170]князь Иван, княж Борисов, сын Репнин [171]– у него в сотне девяносто четыре человека.
Солдатские полковники с полками: Аггей Алексеев сын Шепелев [172], Яков Максимов сын Колюбакин.
Июля, в шестой день, великий государь царь Алексий Михайлович указал потданному своему грузинскому царю Теймуразу Давыдовичу на приезде свои великого государя пресветлые очи видеть и у стола быть в Грановитой палате.
В этот день приказано было не торговать и не работать, нарядиться в чистое платье: «у кого что есть праздничного».
Нищим указано настрого: «Рубы худые не казать! Мохрякам божедомам на улицах ни сидеть, ни лежать, а быть на своих „божедомных дворах“ [173]!»
Во время въезда царя грузинского народ залезал на тын, на балконы и крыши домов.
– Гляньте! Бородатой грузинской царь, а борода, вишь, длинна да курчава…
– Бог ума не дал, пальцем не тычь, сами видим!
– В своей, вишь, корете едет!
– Чай, он не мохряк, а царь!
– Браты, а хто у его пристав?.
– Боярин Хилков [174]– князь!
– Де-е-тки-и!
– Чого тебе, дедко?
– Перед коретой чужеземного царя хто скачет?
– Голова стрелецкой, Артемон Матвеев! [175]
– Ой, а быдто он молочше был?
– Ты старишь – и мы с тобой!
– Эй, задавят! Сколь их в цветной-то крашенине?
– Дворяне все! Конюшенного чину, а ты, знать, не московской?
– Я-то?
– Да!
– Много нас! На работы взяты в Москве, а я – каменотесец Вытегорского уезду…
– По говору знать: токаешь…
– Ай да конюхи! Все в атласном малиновом…
– Не все! Окроме червчатых есть лазоревые кафтаны,…
– Баско!
– Ах ты, новгородчина! Говори: красиво!
– Пущай по-твоему: красиво, а не одна на них мужичья копейка виснет.
– Поговори так – за шею повиснешь!
– Браты, гляди – дьяки верхом!
– Да… дьяки… Симановской с Ташлыковым.
– Не в приказе сидеть – за коретой ехать!
– Все с протазанами!
– Бердыши не гожи! У Протазанов топоры – те, вишь, начищены!
Народ хлынул в Кремль. Бояре палками очищали путь карете царя Теймураза. Ближние ко дворцу люди видели грузинского царя, вышедшего из кареты. Встречали стольники: Никита Иванович Шереметев да Иван Андреевич Вельяминов. С ними дьяк Василий Нефедов.
Степенный боярин в золотной ферязи вышел из сеней на красное крыльцо, отдал царю низкий поклон. Дьяк громогласно пояснил:
– Встречает тебя, величество царь Теймураз Давыдович грузинской, боярин государев ближний, Василий Петрович Шереметев!.
Хотя бояре, приставленные к порядку, больно били палками, но упорные, стоя близ красного крыльца, видели: на красном крыльце от сеней Грановитой палаты в бархатных малиновых терликах стояли жильцы с протазанами, иные с алебардами. Толпа громко гудела, считая:
– Один, два, три! – Подсчитали как могли.
– Сколь их!
– Шестьдесят два жильца!
– Не все – воно двенадцать в желтых объяренных, а во еще десять в лазоревых…
– Народ, расходись! Государь с гостем кушать сели-и…
– Не наше горе! Они вволю поедят…
В то время как встречали царя Теймураза, Никон в крестовой палате сидел в ожидании на своем патриаршем месте в полном облачении: в мантии с источниками, скрижалями. На груди патриарха под пышной бородой висела на золотой цепи украшенная диамантами панагия. Правая рука держала рогатый посох, конец посоха дробно, не без гнева, стучал по ступеням патриарша сиденья. Патриарх вытягивал шею, прислушиваясь к гулу толпы: он слышал, что гул этот стихает. Царя грузинского ввели в палаты. Патриарх хотел бы видеть всю встречу, но не позволял сан стоя быть у окна.
– Христианин… а так же, яко грек, на турка глазом косит… в тех царях вера сумнительна, кои близ турка живут!…
Смелый человек – Никон, но мелкое самолюбие и тщеславие губили его… малейшая обида, обидное слово, сказанное иным необдуманно, делали врагом вчерашнего друга…
Бояре знали эту мелочную обидчивость, дразнили патриарха словом едким, как бы сказанным самим царем, и Никон несдержанно говорил о царе злые слова; бояре эти слова передавали царю, и царь все больше отдалялся от патриарха.
– Смерд – собинный друг царя!… Смерд! Кто пишется наравне с царем, а кажется больше государя? Государи не пишут– печать кладут, он же, смерд, пишет рукой полностью: «Великий государь святейший патриарх всея Русии Никон…»
Теперь, когда совершился въезд грузинского царя, Никон понимал, что его приглашение всегдашнее – благословить государево пиршество – должно давно состояться, посланца же от царя нет, и патриарх не дождался, крикнул:
– Боярин!
Из патриарших келий вышел на его зов человек с хитрыми глазами и равнодушным лицом, патриарший боярин Борис Нелединский.
– Иди, боярин Борис, к государю и вопроси от моего имени: «Што-де сие значит?» Он же царь, поймет, о чем вопрошаю.
Боярин молча поклонился, ушел.
Никон, еще более злясь, от нетерпения стучал громче посохом по ступеням патриарша места.
Недалеко, в простенке окон, часы, устроенные в паникадиле, – шар с цифрами, идущий горизонтально мимо неподвижной стрелки, показали час прошедшего времени, как ушел боярин. Нелединский вошел, потирая лоб, и, кланяясь, сказал:
– Без толку ходил! Едино выходил лишь поруху имени твоему, великий господин святейший…
– Какая и в чем поруха?
– Богданко Хитрово не пропустил меня, святейший патриарх, и еще палкой по лбу ударил, как посадского, а когда сказал: «Я от святейшего патриарха иду», ответил: «Не дорожись своим патриархом», да удар повторил, едино лишь не по лбу…
Никон сошел со своего патриарша места, сел к столу, написал царю малое челобитье, прося расследовать и наказать дерзкого боярина.
– Снеси сие: пропустят!
Боярин удалился. Никон сел на прежнее место и без мысли глядел на освещенный изнутри, идущий с цифрами мимо часовой стрелки шар. Он не успел дождаться патриарша боярина, вошел государев боярин Ромодановский [176]. Ромодановский вошел, не снимая серебристой тюбетейки, закрывавшей лишь макушку головы; он был похож на большую рыбу, идущую торчмя на красном хвосте: на боярине серебристой парчи ферязь без рукавов, рукава алой бархатной исподней одежды расшиты жемчугом, ферязь – летняя, суженная книзу из-за сытого брюха, выпиравшего наружу; у подола ферязи виднелись короткие, толстые ноги в сафьянных красных сапогах; носки сапог глядели на стороны. Боярин истово молился образам, а Никон глядел на него недружелюбно и думал: «От этого дива [177]зло получить не диво…»
– Штоб ему, бусурману, как поедет зде, ребро сломить!
– Не бусурман он! Православный, грузинской [166], в недавни годы к нашим в потданство объявился…
– Вы, черти у бога нашего! Работай больше, говори меньше: стрельцы близ – доведут, палками закусите!
Недалеко трещало дерево – стрельцы ломали ненужные постройки или такие, которые загораживали проезд в Москву грузинскому царю.
Июня, в 18-й день, 1658 года усердно чистили московские улицы и закоулки, а по площадям, крестцам и людным улицам, поколачивая в барабан, ходили бирючи, кричали зычно:
– Народ московский! Великий государь, царь и великий князь всея Русии, самодержец Алексий Михайлович указал:
«В Китае, в Белом городе и Земляном валу – в улицах, которыми идти грузинскому царю Теймуразу, и на пожаре [167]шалаш харчевников, и полки, и скамьи торговые, и мостовой лес [168]и в тележном ряду прибрать все начисто. И в Китае-городе, во рву, что внизу церковь Живоначальныя Троицы – лавки, которые без затворов пусты, – сломать и мостовой лес, по тому ж все прибрать, чтобы везде было стройно [169]».
И великий же государь указал:
«На встрече грузинского царя у Жилецкой у Осипова сотни, Сукина, быть голове Михаилу Дмитриеву».
Были на встрече против грузинского государства царя Теймураза Давыдовича стольники комнатные, шестнадцать человек. Да с выборного сотнею князь Иван Федоров сын Лыков, а в сотне у него было стольников двадцать восемь человек.
Головы у стольников: князь Алексей Андреев сын Голицын – у него в сотне восемьдесят пять человек.
Никита Иванов сын Шереметев – у него в сотне семьдесят девять человек.
У стряпчих [170]князь Иван, княж Борисов, сын Репнин [171]– у него в сотне девяносто четыре человека.
Солдатские полковники с полками: Аггей Алексеев сын Шепелев [172], Яков Максимов сын Колюбакин.
Июля, в шестой день, великий государь царь Алексий Михайлович указал потданному своему грузинскому царю Теймуразу Давыдовичу на приезде свои великого государя пресветлые очи видеть и у стола быть в Грановитой палате.
В этот день приказано было не торговать и не работать, нарядиться в чистое платье: «у кого что есть праздничного».
Нищим указано настрого: «Рубы худые не казать! Мохрякам божедомам на улицах ни сидеть, ни лежать, а быть на своих „божедомных дворах“ [173]!»
Во время въезда царя грузинского народ залезал на тын, на балконы и крыши домов.
– Гляньте! Бородатой грузинской царь, а борода, вишь, длинна да курчава…
– Бог ума не дал, пальцем не тычь, сами видим!
– В своей, вишь, корете едет!
– Чай, он не мохряк, а царь!
– Браты, а хто у его пристав?.
– Боярин Хилков [174]– князь!
– Де-е-тки-и!
– Чого тебе, дедко?
– Перед коретой чужеземного царя хто скачет?
– Голова стрелецкой, Артемон Матвеев! [175]
– Ой, а быдто он молочше был?
– Ты старишь – и мы с тобой!
– Эй, задавят! Сколь их в цветной-то крашенине?
– Дворяне все! Конюшенного чину, а ты, знать, не московской?
– Я-то?
– Да!
– Много нас! На работы взяты в Москве, а я – каменотесец Вытегорского уезду…
– По говору знать: токаешь…
– Ай да конюхи! Все в атласном малиновом…
– Не все! Окроме червчатых есть лазоревые кафтаны,…
– Баско!
– Ах ты, новгородчина! Говори: красиво!
– Пущай по-твоему: красиво, а не одна на них мужичья копейка виснет.
– Поговори так – за шею повиснешь!
– Браты, гляди – дьяки верхом!
– Да… дьяки… Симановской с Ташлыковым.
– Не в приказе сидеть – за коретой ехать!
– Все с протазанами!
– Бердыши не гожи! У Протазанов топоры – те, вишь, начищены!
Народ хлынул в Кремль. Бояре палками очищали путь карете царя Теймураза. Ближние ко дворцу люди видели грузинского царя, вышедшего из кареты. Встречали стольники: Никита Иванович Шереметев да Иван Андреевич Вельяминов. С ними дьяк Василий Нефедов.
Степенный боярин в золотной ферязи вышел из сеней на красное крыльцо, отдал царю низкий поклон. Дьяк громогласно пояснил:
– Встречает тебя, величество царь Теймураз Давыдович грузинской, боярин государев ближний, Василий Петрович Шереметев!.
Хотя бояре, приставленные к порядку, больно били палками, но упорные, стоя близ красного крыльца, видели: на красном крыльце от сеней Грановитой палаты в бархатных малиновых терликах стояли жильцы с протазанами, иные с алебардами. Толпа громко гудела, считая:
– Один, два, три! – Подсчитали как могли.
– Сколь их!
– Шестьдесят два жильца!
– Не все – воно двенадцать в желтых объяренных, а во еще десять в лазоревых…
– Народ, расходись! Государь с гостем кушать сели-и…
– Не наше горе! Они вволю поедят…
В то время как встречали царя Теймураза, Никон в крестовой палате сидел в ожидании на своем патриаршем месте в полном облачении: в мантии с источниками, скрижалями. На груди патриарха под пышной бородой висела на золотой цепи украшенная диамантами панагия. Правая рука держала рогатый посох, конец посоха дробно, не без гнева, стучал по ступеням патриарша сиденья. Патриарх вытягивал шею, прислушиваясь к гулу толпы: он слышал, что гул этот стихает. Царя грузинского ввели в палаты. Патриарх хотел бы видеть всю встречу, но не позволял сан стоя быть у окна.
– Христианин… а так же, яко грек, на турка глазом косит… в тех царях вера сумнительна, кои близ турка живут!…
Смелый человек – Никон, но мелкое самолюбие и тщеславие губили его… малейшая обида, обидное слово, сказанное иным необдуманно, делали врагом вчерашнего друга…
Бояре знали эту мелочную обидчивость, дразнили патриарха словом едким, как бы сказанным самим царем, и Никон несдержанно говорил о царе злые слова; бояре эти слова передавали царю, и царь все больше отдалялся от патриарха.
– Смерд – собинный друг царя!… Смерд! Кто пишется наравне с царем, а кажется больше государя? Государи не пишут– печать кладут, он же, смерд, пишет рукой полностью: «Великий государь святейший патриарх всея Русии Никон…»
Теперь, когда совершился въезд грузинского царя, Никон понимал, что его приглашение всегдашнее – благословить государево пиршество – должно давно состояться, посланца же от царя нет, и патриарх не дождался, крикнул:
– Боярин!
Из патриарших келий вышел на его зов человек с хитрыми глазами и равнодушным лицом, патриарший боярин Борис Нелединский.
– Иди, боярин Борис, к государю и вопроси от моего имени: «Што-де сие значит?» Он же царь, поймет, о чем вопрошаю.
Боярин молча поклонился, ушел.
Никон, еще более злясь, от нетерпения стучал громче посохом по ступеням патриарша места.
Недалеко, в простенке окон, часы, устроенные в паникадиле, – шар с цифрами, идущий горизонтально мимо неподвижной стрелки, показали час прошедшего времени, как ушел боярин. Нелединский вошел, потирая лоб, и, кланяясь, сказал:
– Без толку ходил! Едино выходил лишь поруху имени твоему, великий господин святейший…
– Какая и в чем поруха?
– Богданко Хитрово не пропустил меня, святейший патриарх, и еще палкой по лбу ударил, как посадского, а когда сказал: «Я от святейшего патриарха иду», ответил: «Не дорожись своим патриархом», да удар повторил, едино лишь не по лбу…
Никон сошел со своего патриарша места, сел к столу, написал царю малое челобитье, прося расследовать и наказать дерзкого боярина.
– Снеси сие: пропустят!
Боярин удалился. Никон сел на прежнее место и без мысли глядел на освещенный изнутри, идущий с цифрами мимо часовой стрелки шар. Он не успел дождаться патриарша боярина, вошел государев боярин Ромодановский [176]. Ромодановский вошел, не снимая серебристой тюбетейки, закрывавшей лишь макушку головы; он был похож на большую рыбу, идущую торчмя на красном хвосте: на боярине серебристой парчи ферязь без рукавов, рукава алой бархатной исподней одежды расшиты жемчугом, ферязь – летняя, суженная книзу из-за сытого брюха, выпиравшего наружу; у подола ферязи виднелись короткие, толстые ноги в сафьянных красных сапогах; носки сапог глядели на стороны. Боярин истово молился образам, а Никон глядел на него недружелюбно и думал: «От этого дива [177]зло получить не диво…»