Страница:
– А коя боярыня явно мужа в блудном деле сыщется, той плетка по телу холеному…
Боярыня дверью под крыльцом вышла, прошла дверкой сквозь тын… На дворе в дальнем углу залаяли собаки и скоро утихли.
На ширине кремлевской площади боярыне жарко сделалось.
1 Коник – конец лавки.
2 Змеевик – плоский медальон, с одной стороны архангел, с другой – змеи.
Она потрогала на груди под покрывалом змеевик: «Недаром тебя византийцы сочли талисманом… он, он горячит…»
За кремлевской стеной, в стороне Москвы-реки, далеко полыхал пожар – мутно розовели главы кремлевских церквей, зубцы стены то рыжели, то вновь становились черными.
В Кремль чужих не пускали, но в Успенском шла служба для бояр и служилых людей. В тусклом свете чернели, шевелились головы…
– Бояре у службы, неладно, если кто увидит. А, да я – черница! Наряд свой забыла, будто хмельная…
Прошел, мутно светя остриями бердышей, стрелецкий караул, на женщину в черном не обратил внимания.
Когда отпирала тайную дверь на лестницу в крестовую палату, Малке стало холодно:
– Иду незваная… и имени не знаю, к кому иду…
Смутно помнила, что лестница приведет ее в коридор, туда, где кельи.
В коридоре у самых дверей со свечой в руках встретил ее патриарший дьякон Иван.
– А… боярыня! Разве того тебе не сказано, что святейший уехал?
– Не к нему пришла я… Вот возьми и молчи!
Боярыня сняла с пальца дорогой перстень. Дьякон отстранил ее руку:
– Посулов не беру… Кого надо тебе?…
– Не тебя! Но вас тут двое. – Семен спит.
– Вот его дверь… я войду к нему.
– Нет, не можно. Святейший знает все!
– Я ничего и никого не боюсь! Боюсь преград на пути моем… Берегись, диакон Иван Шушерин! Моя власть выше твоей.
– Твоей власти, боярыня Меланья, не боюсь я!
– Ты берегешь меня, как эвнух, для ради святейшего?
– Нет! Берегу отрока от грозы и кары! Ему и так дана работа свыше сил… Ты не помышляешь, что будет с парнем, если еще раз соблазнишь его?
– Пошто знать, что будет со мной, с вами завтра? Так я хочу делать сегодня! Разве мы не во мраке ходим? Завтра ни ты, ни я не знаем. Чего ты сторожишь его? Он не женщина…
– Да, но через тебя зачнется так, что он перестанет быть мужем. Уйди, боярыня!
– Ты несчастен, Иван! Иссох, глаза впали, власы ронишь, скоро будешь плешат… Тебе завидна любовная радость других?
– Нет, боярыня, я счастлив… У меня любовь – книги, иму борзописанье, я благословлен в своей доле.
– Послушай мало, Иван диакон! Не будем вражами… я не пойду к нему, но ты разбудишь его, он меня доведет к дому – одной опасно.
– Дай слово, боярыня, не увлечь к себе парня.
– Слово тебе даю, – отпустить его вскорости. Дьякон разбудил Сеньку.
Не доходя тына, боярыня сказала Сеньке:
– Погаси факел! Здесь молвим слово…
– Чую тебя, боярыня.
– Завтра, Семен, когда ударит на Фроловской час с полудня, приходи на Варварский крестец в часовню Иверской. Буду одета черницей…
– Прощай, боярыня, приду!
– Чтоб ты не забыл, дай поцелую.
– Ой, то радостно, да боюсь…
– Бояться не надо! Вот! Ну, еще – вот! А теперь – идешь ко мне?
– Нет… слово дал Ивану.
– Ивану твоему колода гробовая и крест! Не забудь – завтра…
Боярыня скрылась в темноте.
Утром Сенька справился в путь по городу. Диакон Иван сказал:
– Жди мало… Святейшему по сану его не дано опоясывать себя мечом… едино лишь меч духовный дан ему, но у него имется келья под замком – ключ тоя кельи у меня…
– Какая та келья, отец, и пошто она?
– Оружейная келья… Святейший дарит из нее бояр и детей боярских патриарших тем, что помыслит… Пойдем в нее – тебя он благословил двумя пистолями.
Войдя в келью узкую с узким окном, Сенька увидел на стенах сабли, бердыши, пистоли. На длинном столе тоже разложено оружие.
– Вот твое, Семен! – сказал диакон. Сенька потрогал подарок, отстранил:
– Чуй, отче Иван, благослови взять вон ту палицу!
– Не можно… боюсь рушить волю патриарха.
– Пистоли заряжать долго, кремни, зелейный рог, свинец беречь надо, пойдем – ничего не беру я!
– Экой парень! Ну что тебе люб шестопер?
– У него, шестопера, вишь, рукоятка с пробоем, в пробой ремень петлей уделан, будто для меня… подвесить у пояса под кафтан – и добро!
– Дурак ты! Пистоль пуще устрашает, к пистолю не всяк полезет, к шестоперу с топором мочно, он не боевой, а знак военачалия… Што с тобой – бери, коли потребует господин – вернешь.
– Едреной он, харлужной! Вот те спасибо…
– Не зарони… еще вот – это от меня. – Иван подвел Сеньку к сундуку под окном, большому, окованному по углам железными узорами. – Тут, парень, пансыри… под кафтаном не знатно, сила у тебя есть таковую рубаху носить – будет она тебе замест вериг…
– Пошто мне, отец Иван?
– Берегчись надо… могут ножом порезать сзади, а мне жалко тебя… – И как бы про себя прибавил диакон: – На трудный путь послал отрока господине наш!
– Уж разве угодное тебе створить? Дай, отец, вон тот, что короче, с медным подзором. [87]
Сенька, сбросив кафтан, надел кольчугу. Под кольчугой – она была короткая – по рубахе натянул ремень, к ремню привесил шестопер. Повязался голубым кушаком по скарлатному розовому кафтану.
– Добро, Иван! Диакон перекрестил его:
– Мир болеет, и злой он! Иди в него, отрок, яко да Ослябя инок. [88]
Они обнялись, Сенька ушел…
Чем ближе подходил он к Варварскому крестцу, тем сильнее била в голову кровь, и весь он раскраснелся. В ушах звенело. Сенька боялся, что не услышит Спасских часов. Он думал и не мог прибрать мыслей-что отвечать ей… боярыне, что? «Манит… и я не могу терпеть без нее… Беда от патриарха! А ну, уйду с Тимошкой!»
Время тянулось долго… Потом ударило на Фроловской башне получасье с полдня, и Сенька увидал, как высокая черница с лицом, повапленным белилами да сурьмой, вошла, помолившись, в распахнутую часовню, зажгла свечу к образу Спаса.
Он подошел к дверям. Она, едва сдерживая себя, шагнула к нему… В дороге боярыня спешила больше и больше. Когда не было встречных, ловила его руку тяжелую, непослушную и прижимала к своей груди. Рука его содрогалась от ударов ее сердца. Они ничего и никого не замечали, а навстречу им шли люди с носилками, на носилках лежали, стонали больные, носилки приносились к ближней церкви, ставились у паперти, выходил из церкви поп с напутствием, бормотал отходную. Заунывно звонили в разных концах города…
– Долго, долго! Ходить борзо не умею…
Обошли часть Кремля по-за стены, пришли в слободу Кисловку. В Кисловке жили царицыной мастерской палаты швеи и рукодельницы. Старая опрятная баба отперла им.
– Кто? Кого бог дает? Крещеные ли? Боярыня сдернула с кики куколь.
– Радость ты моя! Матушка боярыня! Вот кому молиться буду, как богу, о Феклушке сестрице…
– Горницу нам, Марфа! Да чтоб чужой глаз чей не видел…
– Ой, матушка, кому нынче доглядывать? Все текут к церквам, кто богобойной, а тот, кто лихой да бражник, – у кабака до сутемок… болесть кого куда гонит…
Они прошли в горницу. Старуха ушла, боярыня заперла дверь на щеколду. Спешно падали на пол черные одежды, а на черное – комком и боярское платье вместе с шитым золотом повойником.
– Ух, какая на тебе рубаха! Сколь звону в ней, сколь весу… Сенька стащил с плеч панцирь.
– Семен! Месяц мой полунощный…
– Боярыня!
– Кличь Малка! Меланья… Малка, Малка!
– Ты как в мале уме…
– Хи, хи… Я и впрямь малоумна… от тебя малоумна, месяц мой!
Боярыня раскраснелась, будто кумач. Кармин да белила с нее наполовину сошли, притираньем замарало Сеньке щеки и губы.
Когда садились к столу, Марфа сказала Сеньке, помочив рушник у рукомойника:
– Оботрись-ко, счастливчик писаной! – И сама обтерла ему лицо.
Она с поклонами угощала боярыню гвоздишным медом, сахарными коврижками, вареньем малиновым, садилась не к столу, а на скамью в стороне, потом куда-то, хромая на одну ногу, шла, приносила настойки, фрукты в сахаре и говорила без умолку:
– Боярыня матушка! Беда с моей Феклушкой, лихо неизбывное… Бабила Феклушка царевичев Симеона да Ивана Алексеевичей [89]и царевен, она ж, Феклушка, коих бабила… и сколь годов вверху у царицы Марьи Ильинишны выжила… Ты кушай, пей – молодца потчуй… Экой он красавец!
– Смиренник мой… Не пьет, не ест, сыт любовью… Сказывай!
– И… и что злоключилось! Феклушка, мать боярыня, с глупа ума взяла в мыльне государевой со сковороды царицыной гриб… завсе для царицы, царевен тож грибы в мыльне жарят, а то и лук пекут, а боярыня у жаркова да по банному делу была Богдана Матвеича Хитрово [90]жена, сказывать тебе нече – злая да хитрая, допросила Феклушку, потом царице в уши довела, царица указала: «Взять-де ее на дыбу! На государское-де здоровье лихо готовила». А то позабыла, что Феклушка двадцать лет при ей живет… да еще: «Поганая-де холопка, посмела имать яство с государевой посуды!» И бабку мою Феклушку, мать боярыня, на дыбу подняли, у огня пекли – руки, ноги ей вывернули да опалили, волосье тож, а нынче сидит старуха за приставы и прихаживать к ей не велят… Попроси, матушка боярыня, святейшего, пущай заступит, пропадет сестрица за гриб поганой…
– Худое дело, Марфа! Из пуста государево дело сделали. Пуще гордость тут царская: «Смела-де поганить посуду». Я попрошу за бабку! Человека ниже себя родом за собаку чтут, и бояре оттуда ж берут меру почета и гордости – холоп, смерд не человек есть, пес и худче того, сами без холопей шагу не умеют ступить… наряжены в бархаты, а хмельны и будто пропадужина вонючи…
– Вот так, матушка боярыня, так…
– Бери, бабица Марфа, деньги! Это тебе за привет, брашно и приют…
– Ой, благодетельница! Пошто мне с тебя деньги? Благо, что другие дают… с них соберу – я уступаю иной раз горницы кое-кому попить, погулять, полюбиться мало…
– Бери и молчи, как о других молчишь. Да берегись поклепа… поклеплют, и тебя на правеж [91]потянут…
– Пасусь, матушка, незнамых людей не пущаю…
– Ну, мы еще пройдем наверх в горницу, побудем мало – и в путь.
– Пройдите, погостите, да задним крыльцом, благослови вас господь, в путь-дорогу.
Боярыня с Сенькой ушли наверх.
Боярин Никита Зюзин заспался в бане, а вышел-хватился боярыни.
– Зови, холоп!
– Ушла она, боярин! – ответил дворецкий.
– Ушла… в каком виде?
– Черницей обрядилась, ушла одна.
– А сватья?
– Дурка-т? Та в терему да в девичьей…
– Давай яство! Костей собери на поварне, мяса, кое похудче, поем, попью – медведя наведаю… По пути кличь ко мне сватью!
– Чую, боярин! – Дворецкий ушел.
Сватьюшка пришла в новом наряде. На ней был шушун. Половина шушуна малинового бархата, на рукавах вошвы желтые, другая половина желтого атласа, а вошвы малиновые, на голове тот же колпак-шлык с бубенчиком. Чедыги на сватье сафьяна алого, на загнутых носках тож навешаны бубенчики.
Дворецкий принес любимое кушанье боярина – пряженину с чесноком.
– Садись, сватья, испей да покушай с боярином.
– Не хотца, боярин батюшка!
– Чего так?
– Не след сидеть дурке за столом боярина.
– Знаешь порядок, баальница! [92]
– Ой, боярин, да што ты, батюшка! Не колдовка я, спаси бог…
– Не баальница, так сводница… не впусте сватьей кличут, потатчица!
– И такого нету за сватьей…
– А ну-ка, сказывай, куда пошла боярыня Малка?
– Помолиться, боярин, нынче все к богу липнут…
– Расплодила вас, бахарей, Малка, нищие с наговорами ходят – ужо всех изгоню… к воротам поставлю ученого медведя, и будет он кого грабать, а кого и мять!
– Ой уж, а чем я тебе не угодна содеялась?
– Потатчица затеям боярыни… ну вот! Покуда боярыня спасается, ты мне потехи дуркины кажи, кувырнись, чтоб подолы кверху!
– Стара я, боярин, через голову ходить.
– Ништо! У меня вон медведь из лесу взят, вольной зверь, да чему захочу – обучу… Человека старого плясать мочно заставить. Ну-ка, пей!
Боярин зачерпнул из ендовы стопу крепкого меду.
– И, боярин батюшка… худо и так ноги носят, с меду валитца буду.
– Не отговаривай!
– Не мочно мне – уволь!
– Архипыч, – спросил боярин стоявшего у дверей слугу, – медведь кормлен?
– Не, боярин! Тишка ладил кормить, да ты от сна восстал, он и закинул: «Сам-де боярин то любит!»
– Добро! Должно, судьба – укормить зверя этой бабкой…
– Мохнатой бес, охальник, медвежье дитё – не боярин ты, вот кто!
– Лаяться?
– А то што глядеть? У меня, зри-ко, родня чутку меньше твоей – захудала только…
– Вишь, она захудала, а ты в дурки пошла, честь тебе малая нынче. Пей!
– Широк Ерема, да ворота узки – не вылезешь!
– Не вылезу?
Скамья затрещала под боярином. Сватьюшка замахала руками.
– Не вставай, не вставай, боярин!
– Пей!
Шутиха выпила стопу крепкого меду, закашлялась, утерлась полой шушуна, отдышалась.
– Все едино колесом не пойду!
– Шути, чтоб складно было, а то царь Иван Васильевич одного шута, как и ты из дворян, щами горячими за худую шутку облил да нож в бок ему тыкнул. Играй песни альбо стань бахарем! – Боярин, подтянув тяжелую ендову с медом переварным, глотнул из нее через край, утер усы и бороду рукавом бархатного кафтана, прибавил: – Играй песни!
– Ужли первой день меня чуешь? Голоса нету – хошь, кочетом запою аль псом завою… еще кошкой мяучить могу…
– Не потребно так, зачни бахарить.
– Вот то могу – сказывать, и не укладно иной раз, да мочно… Только дай слово боярское медведем не пужать!
– Черт с тобой, баальница, – даю!
– Тьфу ты, медвежье дитё.
Села сватьюшка на скамью в стороне, положила колено на колено, в верхнее уперла локтем, на ладонь прислонила щеку, поросшую бородавками, и начала негромко бахарить:
– Зачала лгать, так кончай! Лги, куда пришел детина?
– Теки к себе, баальница! Не скормил медведю, да берегись, следи за боярыней, а нынче вот медведя с цепи спущу… Эй, Филатко! Огню дай.
Из сеней голос доезжачего ответил:
– Даю, боярин!
Боярыня шла медленно, шаталась. Сенька сказал! – Дай, моя боярыня, я понесу тебя!
– Нет, месяц полуношный, не можно, всяк встречной скажет: «Гляньте, мирской человек черницу волокет!» – и тут уж к нам приступят…
– Кой приступит, я шестопером оттолкну… Дай снесу, ты ослабла.
– Нет, не можно!… Скажи, Семен, мой боярин – он книгочий, гистории любит чести, а ты грамотен?
– Я учился… в монастыре Четьи-Минеи [94]чел и еще кое-что… ведаю грамматику и прозодию мало учил…
– Вот ладно! А я так «Бову Королевича» чла-там есть Полкан богатырь, потом чла книжку, с фряжского переложенную, как и Бова, – в той книжке о полканах много писано, будто они женок похищали, и как их потом всех перебили, только по-фряжскому полканы зовутся кентаврами… Обе эти книжки– Бову и о кентаврах – узрел святейший да в печь кинул, в огонь, а мне дал чести «Триодь цветную [95]».
Не доходя Боровицких ворот, разошлись на толпу. Толпа все густела, были тут калашники, блинники, мастеровые каретного ряда, кузнецы и кирпичники, а пуще гулящие молодцы с попами крестцовскими. Один из крестцовских попов кричал, другие слушали, сняв шапки…
– Никон, братие, повелел кремлевские ворота запереть!
– То ведомо! Не Никон, боярин Волынской да Бутурлин [96]…
– Те бояре Никоново слово сполняют… они городом и слободами ведают по Никонову решению!
– Ишь ты, антихрист!
– В Кремле, братие, укрыта святыня, срачица христова, присланная в дар великому государю Михаилу Федоровичу от шаха перского.
– То ведомо!
– И нынче, братие, болеет народ, а срачица христова в Успенском соборе сокрыта, и туда люду болящему пути нет!
– Сломать ворота в Кремль!
– То своевольство! Бояр просить, Артемья боярина да Бутурлина.
– Поди-ка, они те отопрут!
– Они те стрельцов нарядят да бердышем в шею!
– А что я не впусте сказываю об исцелении от той срачицы господней, так вот она, древняя баба, и еще есть, кто про то скажет…
– Говори, старица!
Впереди толпы вышли двое: молодая девка, кривая, и старуха в черном. Девка заговорила, слегка картавя:
– С Углича я, посадского [97]человека Фирсова дочь, Яковлева, девица я, Федорой зовусь, и еще со мной старица Анисья… Не видела я, Федора, одним глазом десять лет и другим глазом видела только стень человеческую, а старица Анисья не видела очами десять же лет и в лонешнем году…
– Ты кратче молви, кратче!
– Обе мы в лонешнем году, на седьмой неделе, после велика дни, обвещались прийти к Москве в соборную церковь пречистые богородицы к ризе господней, и мне, Федоре, от того стало одному глазу легше, а старица…
– Была одноглаза – кривой осталась!
– Высунь, батя, иного, кой скажет кратче!
– Вон он, говори, сыне!
Вышел бойкий русоволосый мужик малого роста, без шапки, заговорил, кланяясь перед собой:
– Я Новгородского уезду, государевы дворцовые Вытегорские волости…
– Кратче! Время поздает.
– Крестьянин Исак Никитин! Был немочен черною болезнью четыре года, кои минули от рожоства Ивана Предотечи, учинилось мне на лесу, как пахал пашню, и мало тут меня бил нечистый дух…
– Ты и теперь худо запашист!
– Чего зубоскалите?!
– В огонь меня не единожды бросало – вишь, руки опалены… гляди, православные!.,
– Впрямь так!
– Верим, говори!
– Ходил я, православные, ко пречистой в Печорской монастырь, и там мне милости божией не учинилось… И после того учинилась весть в великом Новеграде, что на Москве есть от ризы христовы милость божия, и я пошел в Москву полугодье тому назад, и пели молебен в храме Успения, и я исцелился, перестало бить!
– Вот, вишь, исцелился!
– И нынче исцелимся от срачицы той…
– Ворота в Кремль сломать! Сенька сказал:
– Лгет мужик! Дайте пройти, крещеные.
– Пошто лгет? Ты, боярской кафтан!
– Дайте пройти!
– Нет, ты скажи, пошто лгет?
– Не имай за ворот!
– А за што тебя брать?
– Лгет оттого, что в Киеве не помогло, а в Москве исцелился– не едина ли благодать господня, ежели она есть?
– Нет, не едина! Кремль вы, боярские прихвостни, заперли.
– Нам подавай ход к Успению!
– Он, робята, гляди, не один – черницу с собой волокет!
– Правда!
– Эй, черной шлык! Бога молите, а бес в боярском кафтане на вороту виснет.
Кто-то дернул боярыню по чернецкому куколю. Куколь соскочил на спину, под ним заблестел повойник, шитый золотом с жемчугами.
Пропойца поп, седой и грязный, заорал, указывая на Малку:
– Вишь, крещеные, для че надобны боярам чернецкие ризы! Для глума…
– Да штоб людей зреть, а себя не казать!
– Кончай с молодшим! – сказал кто-то в толпе.
Из толпы выдвинулся низкорослый широкоплечий парень в валяной шапчонке, в епанче замаранной, шагнул к Сеньке, подскочив, ножом ударил его между лопаток. Нож прорезал кафтан, скользнул и согнулся. Сенька вполоборота наотмашь мелькнул шестопером, хрястнуло по черепу. Парень упал навзничь, засучил ногами, также дрыгала правая рука, блестел в ней нож с загнутым вбок концом.
– Убил?
– Убил Демидка, шиш боярской!
Сенька, подхватив боярыню на левую руку, махая правой, сверкая шестопером, гнал на стороны толпу.
– Чего зрим? Бей его, робята!
В толпе появился еще поп, такой же потрепанный, как и тот, что ораторствовал, крикнул:
– Пасись народ! Этот убил Калину, он патриарший служка!
– У патриарха, браты, бес из Иверского привезен!
– Ну-у?!
– Правду сказываю! Никон его в рукомойнике закрестил.
– То Иоанн Новгороцкой! [98]
– Никон тоже… сказываю…
Сенька унес боярыню в Боровицкие ворота.
Из караульного дома вышел навстречу им решеточный, но, увидав Сеньку, которого знал по приметам, ушел обратно. Сенька, пройдя ворота, хотел опустить боярыню на ноги, но она была в обмороке. Не думая долго, понес ее к дому Зюзина.
– Где ты наглядел боярыню, паренек? – спросил ласково боярин, когда Малку слуги унесли наверх.
– У Боровицких! Зрю, шумит толпа, с боярыни ободрали чернецкие одежды и того гляди стопчут, а она едва жива… Я ее из толпы унес, а с ней худо…
– Так, так, добро. А как звать тебя?
– Пошто тебе, боярин?
– Как пошто? Такой старатель, да пошто?
– Семеном зовусь…
– Так, так… А не тебя ли зрел я у святейшего в хлебенной келье? Питие нам разливал… кратеры с медом сдымал?
– Я – слуга святейшего.
– Так, так… угощал боярина с боярыней, да еще послуга нынче, оно все такое дорого стоит, пойдем ко мне, и я угощу! Эй, Архипыч!
– Чую, боярин!
– Принеси-ка нам с пареньком меду да яства, какое сойдется…
– Чую, боярин, я митюгом, борзо!
– Садись, садись! Хорош, пригож… Не ровня боярину, старому, мохнатому, когтистому, едино медведю… Меня вон пакостница-дурка кличет «медвежье дитё»!
– Мне бы к дому, боярин! Я сытой…
– К дому? К дому поспеешь!
Подали мед, боярин налил Сеньке большую чару, себе тоже.
– Давай позвоним чарами! Родня ведь мы, да еще и ближняя родненька… Во-о-т!
Сенька, чокнувшись, выпил ковш меду, подумал:
«Этот, как святейший, знает все!»
Он мало ел за день, взял кусок баранины, жадно проглотил, кровь заходила по телу, Сенька решил: «Пущай слуг зовет – узрит, что будет!» На боярина он посмотрел, как на врага.
– А ну – по другому ковшу!
– Мне, благодарение тебе, пить будет – к дому пора!
– Похвалил бы тебя за память, что холопу за боярским столом долго быть не гоже, и не хвалю – мыслю иное: оттого-де у него спех велик, что яство мясное у боярина уволок, так брюхо ноет?
– Я не холоп!
– Кто ж ты есте?
– Стрелецкий сын!
– Хо, хо! Да малый служилой тот же холоп! Ну, ежели пора, – дай провожу с почетом!
Боярин шел обок и слегка отжимал Сеньку к стене коридора. Недалеко засветлел выход, боярин сильно толкнул Сеньку в плечо, парень ударился головой в верх двери, в доски, дверь распахнулась – Сенька, потеряв опору, запнувшись о высокий порог, упал, на него пахнуло хлевом.
– Го, го! – заорал боярин и, поймав дверь, захлопнул… На дубовый зуб накинул замет.
«Свиньи съедят!» – наскоро решил Сенька. Хотел встать на скользком полу, но почувствовал, как сел на него кто-то тяжелый. По сопенью и сильному дыханью понял, что кинут зверю. Зверь вцепился ему в плечи, на кольцах панциря трещали когти, скользили, Сенька, упершись ногой в порог, оттолкнул зверя и выдернул шестопер. В серой мути по сверкающим глазам и горячему дыханию понял быстро, куда ткнуть шестопером, и по локоть всунул руку вместе со сталью в глотку зверю. Когда зверь стал давиться, слабо кусая его руку, с храпом попятился от него, то Сенька, выдернув руку, вскочил на колени и изо всей силы шлепнул впереди себя, попал по мягкому, повторил удар, – зверь не лез больше. Сенька встал на ноги, навалился на дверь, вспомнил, что она отворяется внутрь… Тогда он плечом погнул доски, пошатал и с треском дерева в щель просунул рукоятку шестопера.
Боярыня дверью под крыльцом вышла, прошла дверкой сквозь тын… На дворе в дальнем углу залаяли собаки и скоро утихли.
На ширине кремлевской площади боярыне жарко сделалось.
1 Коник – конец лавки.
2 Змеевик – плоский медальон, с одной стороны архангел, с другой – змеи.
Она потрогала на груди под покрывалом змеевик: «Недаром тебя византийцы сочли талисманом… он, он горячит…»
За кремлевской стеной, в стороне Москвы-реки, далеко полыхал пожар – мутно розовели главы кремлевских церквей, зубцы стены то рыжели, то вновь становились черными.
В Кремль чужих не пускали, но в Успенском шла служба для бояр и служилых людей. В тусклом свете чернели, шевелились головы…
– Бояре у службы, неладно, если кто увидит. А, да я – черница! Наряд свой забыла, будто хмельная…
Прошел, мутно светя остриями бердышей, стрелецкий караул, на женщину в черном не обратил внимания.
Когда отпирала тайную дверь на лестницу в крестовую палату, Малке стало холодно:
– Иду незваная… и имени не знаю, к кому иду…
Смутно помнила, что лестница приведет ее в коридор, туда, где кельи.
В коридоре у самых дверей со свечой в руках встретил ее патриарший дьякон Иван.
– А… боярыня! Разве того тебе не сказано, что святейший уехал?
– Не к нему пришла я… Вот возьми и молчи!
Боярыня сняла с пальца дорогой перстень. Дьякон отстранил ее руку:
– Посулов не беру… Кого надо тебе?…
– Не тебя! Но вас тут двое. – Семен спит.
– Вот его дверь… я войду к нему.
– Нет, не можно. Святейший знает все!
– Я ничего и никого не боюсь! Боюсь преград на пути моем… Берегись, диакон Иван Шушерин! Моя власть выше твоей.
– Твоей власти, боярыня Меланья, не боюсь я!
– Ты берегешь меня, как эвнух, для ради святейшего?
– Нет! Берегу отрока от грозы и кары! Ему и так дана работа свыше сил… Ты не помышляешь, что будет с парнем, если еще раз соблазнишь его?
– Пошто знать, что будет со мной, с вами завтра? Так я хочу делать сегодня! Разве мы не во мраке ходим? Завтра ни ты, ни я не знаем. Чего ты сторожишь его? Он не женщина…
– Да, но через тебя зачнется так, что он перестанет быть мужем. Уйди, боярыня!
– Ты несчастен, Иван! Иссох, глаза впали, власы ронишь, скоро будешь плешат… Тебе завидна любовная радость других?
– Нет, боярыня, я счастлив… У меня любовь – книги, иму борзописанье, я благословлен в своей доле.
– Послушай мало, Иван диакон! Не будем вражами… я не пойду к нему, но ты разбудишь его, он меня доведет к дому – одной опасно.
– Дай слово, боярыня, не увлечь к себе парня.
– Слово тебе даю, – отпустить его вскорости. Дьякон разбудил Сеньку.
Не доходя тына, боярыня сказала Сеньке:
– Погаси факел! Здесь молвим слово…
– Чую тебя, боярыня.
– Завтра, Семен, когда ударит на Фроловской час с полудня, приходи на Варварский крестец в часовню Иверской. Буду одета черницей…
– Прощай, боярыня, приду!
– Чтоб ты не забыл, дай поцелую.
– Ой, то радостно, да боюсь…
– Бояться не надо! Вот! Ну, еще – вот! А теперь – идешь ко мне?
– Нет… слово дал Ивану.
– Ивану твоему колода гробовая и крест! Не забудь – завтра…
Боярыня скрылась в темноте.
Утром Сенька справился в путь по городу. Диакон Иван сказал:
– Жди мало… Святейшему по сану его не дано опоясывать себя мечом… едино лишь меч духовный дан ему, но у него имется келья под замком – ключ тоя кельи у меня…
– Какая та келья, отец, и пошто она?
– Оружейная келья… Святейший дарит из нее бояр и детей боярских патриарших тем, что помыслит… Пойдем в нее – тебя он благословил двумя пистолями.
Войдя в келью узкую с узким окном, Сенька увидел на стенах сабли, бердыши, пистоли. На длинном столе тоже разложено оружие.
– Вот твое, Семен! – сказал диакон. Сенька потрогал подарок, отстранил:
– Чуй, отче Иван, благослови взять вон ту палицу!
– Не можно… боюсь рушить волю патриарха.
– Пистоли заряжать долго, кремни, зелейный рог, свинец беречь надо, пойдем – ничего не беру я!
– Экой парень! Ну что тебе люб шестопер?
– У него, шестопера, вишь, рукоятка с пробоем, в пробой ремень петлей уделан, будто для меня… подвесить у пояса под кафтан – и добро!
– Дурак ты! Пистоль пуще устрашает, к пистолю не всяк полезет, к шестоперу с топором мочно, он не боевой, а знак военачалия… Што с тобой – бери, коли потребует господин – вернешь.
– Едреной он, харлужной! Вот те спасибо…
– Не зарони… еще вот – это от меня. – Иван подвел Сеньку к сундуку под окном, большому, окованному по углам железными узорами. – Тут, парень, пансыри… под кафтаном не знатно, сила у тебя есть таковую рубаху носить – будет она тебе замест вериг…
– Пошто мне, отец Иван?
– Берегчись надо… могут ножом порезать сзади, а мне жалко тебя… – И как бы про себя прибавил диакон: – На трудный путь послал отрока господине наш!
– Уж разве угодное тебе створить? Дай, отец, вон тот, что короче, с медным подзором. [87]
Сенька, сбросив кафтан, надел кольчугу. Под кольчугой – она была короткая – по рубахе натянул ремень, к ремню привесил шестопер. Повязался голубым кушаком по скарлатному розовому кафтану.
– Добро, Иван! Диакон перекрестил его:
– Мир болеет, и злой он! Иди в него, отрок, яко да Ослябя инок. [88]
Они обнялись, Сенька ушел…
Чем ближе подходил он к Варварскому крестцу, тем сильнее била в голову кровь, и весь он раскраснелся. В ушах звенело. Сенька боялся, что не услышит Спасских часов. Он думал и не мог прибрать мыслей-что отвечать ей… боярыне, что? «Манит… и я не могу терпеть без нее… Беда от патриарха! А ну, уйду с Тимошкой!»
Время тянулось долго… Потом ударило на Фроловской башне получасье с полдня, и Сенька увидал, как высокая черница с лицом, повапленным белилами да сурьмой, вошла, помолившись, в распахнутую часовню, зажгла свечу к образу Спаса.
Он подошел к дверям. Она, едва сдерживая себя, шагнула к нему… В дороге боярыня спешила больше и больше. Когда не было встречных, ловила его руку тяжелую, непослушную и прижимала к своей груди. Рука его содрогалась от ударов ее сердца. Они ничего и никого не замечали, а навстречу им шли люди с носилками, на носилках лежали, стонали больные, носилки приносились к ближней церкви, ставились у паперти, выходил из церкви поп с напутствием, бормотал отходную. Заунывно звонили в разных концах города…
– Долго, долго! Ходить борзо не умею…
Обошли часть Кремля по-за стены, пришли в слободу Кисловку. В Кисловке жили царицыной мастерской палаты швеи и рукодельницы. Старая опрятная баба отперла им.
– Кто? Кого бог дает? Крещеные ли? Боярыня сдернула с кики куколь.
– Радость ты моя! Матушка боярыня! Вот кому молиться буду, как богу, о Феклушке сестрице…
– Горницу нам, Марфа! Да чтоб чужой глаз чей не видел…
– Ой, матушка, кому нынче доглядывать? Все текут к церквам, кто богобойной, а тот, кто лихой да бражник, – у кабака до сутемок… болесть кого куда гонит…
Они прошли в горницу. Старуха ушла, боярыня заперла дверь на щеколду. Спешно падали на пол черные одежды, а на черное – комком и боярское платье вместе с шитым золотом повойником.
– Ух, какая на тебе рубаха! Сколь звону в ней, сколь весу… Сенька стащил с плеч панцирь.
– Семен! Месяц мой полунощный…
– Боярыня!
– Кличь Малка! Меланья… Малка, Малка!
– Ты как в мале уме…
– Хи, хи… Я и впрямь малоумна… от тебя малоумна, месяц мой!
Боярыня раскраснелась, будто кумач. Кармин да белила с нее наполовину сошли, притираньем замарало Сеньке щеки и губы.
Когда садились к столу, Марфа сказала Сеньке, помочив рушник у рукомойника:
– Оботрись-ко, счастливчик писаной! – И сама обтерла ему лицо.
Она с поклонами угощала боярыню гвоздишным медом, сахарными коврижками, вареньем малиновым, садилась не к столу, а на скамью в стороне, потом куда-то, хромая на одну ногу, шла, приносила настойки, фрукты в сахаре и говорила без умолку:
– Боярыня матушка! Беда с моей Феклушкой, лихо неизбывное… Бабила Феклушка царевичев Симеона да Ивана Алексеевичей [89]и царевен, она ж, Феклушка, коих бабила… и сколь годов вверху у царицы Марьи Ильинишны выжила… Ты кушай, пей – молодца потчуй… Экой он красавец!
– Смиренник мой… Не пьет, не ест, сыт любовью… Сказывай!
– И… и что злоключилось! Феклушка, мать боярыня, с глупа ума взяла в мыльне государевой со сковороды царицыной гриб… завсе для царицы, царевен тож грибы в мыльне жарят, а то и лук пекут, а боярыня у жаркова да по банному делу была Богдана Матвеича Хитрово [90]жена, сказывать тебе нече – злая да хитрая, допросила Феклушку, потом царице в уши довела, царица указала: «Взять-де ее на дыбу! На государское-де здоровье лихо готовила». А то позабыла, что Феклушка двадцать лет при ей живет… да еще: «Поганая-де холопка, посмела имать яство с государевой посуды!» И бабку мою Феклушку, мать боярыня, на дыбу подняли, у огня пекли – руки, ноги ей вывернули да опалили, волосье тож, а нынче сидит старуха за приставы и прихаживать к ей не велят… Попроси, матушка боярыня, святейшего, пущай заступит, пропадет сестрица за гриб поганой…
– Худое дело, Марфа! Из пуста государево дело сделали. Пуще гордость тут царская: «Смела-де поганить посуду». Я попрошу за бабку! Человека ниже себя родом за собаку чтут, и бояре оттуда ж берут меру почета и гордости – холоп, смерд не человек есть, пес и худче того, сами без холопей шагу не умеют ступить… наряжены в бархаты, а хмельны и будто пропадужина вонючи…
– Вот так, матушка боярыня, так…
– Бери, бабица Марфа, деньги! Это тебе за привет, брашно и приют…
– Ой, благодетельница! Пошто мне с тебя деньги? Благо, что другие дают… с них соберу – я уступаю иной раз горницы кое-кому попить, погулять, полюбиться мало…
– Бери и молчи, как о других молчишь. Да берегись поклепа… поклеплют, и тебя на правеж [91]потянут…
– Пасусь, матушка, незнамых людей не пущаю…
– Ну, мы еще пройдем наверх в горницу, побудем мало – и в путь.
– Пройдите, погостите, да задним крыльцом, благослови вас господь, в путь-дорогу.
Боярыня с Сенькой ушли наверх.
Боярин Никита Зюзин заспался в бане, а вышел-хватился боярыни.
– Зови, холоп!
– Ушла она, боярин! – ответил дворецкий.
– Ушла… в каком виде?
– Черницей обрядилась, ушла одна.
– А сватья?
– Дурка-т? Та в терему да в девичьей…
– Давай яство! Костей собери на поварне, мяса, кое похудче, поем, попью – медведя наведаю… По пути кличь ко мне сватью!
– Чую, боярин! – Дворецкий ушел.
Сватьюшка пришла в новом наряде. На ней был шушун. Половина шушуна малинового бархата, на рукавах вошвы желтые, другая половина желтого атласа, а вошвы малиновые, на голове тот же колпак-шлык с бубенчиком. Чедыги на сватье сафьяна алого, на загнутых носках тож навешаны бубенчики.
Дворецкий принес любимое кушанье боярина – пряженину с чесноком.
– Садись, сватья, испей да покушай с боярином.
– Не хотца, боярин батюшка!
– Чего так?
– Не след сидеть дурке за столом боярина.
– Знаешь порядок, баальница! [92]
– Ой, боярин, да што ты, батюшка! Не колдовка я, спаси бог…
– Не баальница, так сводница… не впусте сватьей кличут, потатчица!
– И такого нету за сватьей…
– А ну-ка, сказывай, куда пошла боярыня Малка?
– Помолиться, боярин, нынче все к богу липнут…
– Расплодила вас, бахарей, Малка, нищие с наговорами ходят – ужо всех изгоню… к воротам поставлю ученого медведя, и будет он кого грабать, а кого и мять!
– Ой уж, а чем я тебе не угодна содеялась?
– Потатчица затеям боярыни… ну вот! Покуда боярыня спасается, ты мне потехи дуркины кажи, кувырнись, чтоб подолы кверху!
– Стара я, боярин, через голову ходить.
– Ништо! У меня вон медведь из лесу взят, вольной зверь, да чему захочу – обучу… Человека старого плясать мочно заставить. Ну-ка, пей!
Боярин зачерпнул из ендовы стопу крепкого меду.
– И, боярин батюшка… худо и так ноги носят, с меду валитца буду.
– Не отговаривай!
– Не мочно мне – уволь!
– Архипыч, – спросил боярин стоявшего у дверей слугу, – медведь кормлен?
– Не, боярин! Тишка ладил кормить, да ты от сна восстал, он и закинул: «Сам-де боярин то любит!»
– Добро! Должно, судьба – укормить зверя этой бабкой…
– Мохнатой бес, охальник, медвежье дитё – не боярин ты, вот кто!
– Лаяться?
– А то што глядеть? У меня, зри-ко, родня чутку меньше твоей – захудала только…
– Вишь, она захудала, а ты в дурки пошла, честь тебе малая нынче. Пей!
– Широк Ерема, да ворота узки – не вылезешь!
– Не вылезу?
Скамья затрещала под боярином. Сватьюшка замахала руками.
– Не вставай, не вставай, боярин!
– Пей!
Шутиха выпила стопу крепкого меду, закашлялась, утерлась полой шушуна, отдышалась.
– Все едино колесом не пойду!
– Шути, чтоб складно было, а то царь Иван Васильевич одного шута, как и ты из дворян, щами горячими за худую шутку облил да нож в бок ему тыкнул. Играй песни альбо стань бахарем! – Боярин, подтянув тяжелую ендову с медом переварным, глотнул из нее через край, утер усы и бороду рукавом бархатного кафтана, прибавил: – Играй песни!
– Ужли первой день меня чуешь? Голоса нету – хошь, кочетом запою аль псом завою… еще кошкой мяучить могу…
– Не потребно так, зачни бахарить.
– Вот то могу – сказывать, и не укладно иной раз, да мочно… Только дай слово боярское медведем не пужать!
– Черт с тобой, баальница, – даю!
– Тьфу ты, медвежье дитё.
Села сватьюшка на скамью в стороне, положила колено на колено, в верхнее уперла локтем, на ладонь прислонила щеку, поросшую бородавками, и начала негромко бахарить:
Боярин пил, ел, со стуком кидал под стол обглоданные кости. Сватьюшка будто вспоминала сказку – как дальше? Боярин крикнул:
Шел по полю, полю чистому
Удалой молодец, гулящий гулец…
А пришел тот детина к столбу
Тесаному, камню сеченому…
А на том столбе на каменном
Рукописание висит писанное, неведомо кем виранное…
И читал молодец надпись реченную…
«От меня ли, столба подорожного, Кой пройдет ли, проедет человечище,
Стороной ли пройдет, едет шуйцею,
Аль пройдет, проедет он десной страной —
То по шуйцей стране быть убитому,
По десной стране быть замученну,
А как прямо пойдет, стретит бабицу!»
Ухмыльнулся тому гулящий молодец,
Ухмыляясь стоял, про себя гадал:
«А и нет со мной меча булатного,
Шелепуги [93]– клюки не случилося…
Со крестом на шее бреду по свету.
Мне со смерткой встречаться корысти нет,
Мне мученье терпеть, лучше смерть принять.
Да в миру молодец я грабал женушек,
На пиру веселых, все приветливых,
Так ужели во поле укатистом
Ужилась какая баба пакостна?»
И пошел молодец дорогой прямоезжею.
– Зачала лгать, так кончай! Лги, куда пришел детина?
– И поделом дураку! Без пути не ездят, не ходят… Скамья затрещала. Сказав, боярин встал.
А идет молодец дорогой прямоезжею,
Он бредет песком, в ногах шатаетца,
Убрести боится в худу сторону.
Шел он долго ли, коротко, то неведомо,
Да набрел на стену смуру, каменну…
Городной оплот детинушка оглядывал,
За оплотом чьи насельники, не познано…
Он гадал, судил, себя пытал:
«Уж не тут ли моя кроется судьбинушка?
Уж не здесь ли он, мой Китеж-град?
Нету лаза к стене, нету мостика».
У стены же овражек глубоконькой,
Да на дне овражка частик, тычины дубовые…
Походил, посмекал и набрел на ворота высокие.
В тех воротах стоит велика, широка баба каменна,
И помыслил гулебщик удал-голова:
«Вот-то баба, так баба стоит!
Растопырила лядви могучие…
Ох, пролезть бы до бабы той каменной?»
Он позрел круг себя да и посторонь,
Ни мосточка к ней нету, ни жердочки…
«Как и всех иных, ждала и тебя…» – .
Взговорила тут баба воротная…
Шевельнулися губы тяжелые,
Засветилися очи углем в светце:
«Всяк идет ли, едет, ко мне придет,
От меня ему путь в самой Китеж-град,
А из града того поворота нет —
Там и пенье ему, там и ладаны…»
Опустилась утроба камень-кремень,
И еще сказала баба на последний раз:
«Ты гони, скачи да ко мне вскочи!»
Разогнался парень по сыру песку,
Как скочил он к бабе через тот овраг,
Как вершком главы он ударил в пуп,
И убился смертно до смерти,
Как упал он в яму на колье дубовое,
Он пропал, молодец, без креста,
Без пенья панафидного…
– Теки к себе, баальница! Не скормил медведю, да берегись, следи за боярыней, а нынче вот медведя с цепи спущу… Эй, Филатко! Огню дай.
Из сеней голос доезжачего ответил:
– Даю, боярин!
Боярыня шла медленно, шаталась. Сенька сказал! – Дай, моя боярыня, я понесу тебя!
– Нет, месяц полуношный, не можно, всяк встречной скажет: «Гляньте, мирской человек черницу волокет!» – и тут уж к нам приступят…
– Кой приступит, я шестопером оттолкну… Дай снесу, ты ослабла.
– Нет, не можно!… Скажи, Семен, мой боярин – он книгочий, гистории любит чести, а ты грамотен?
– Я учился… в монастыре Четьи-Минеи [94]чел и еще кое-что… ведаю грамматику и прозодию мало учил…
– Вот ладно! А я так «Бову Королевича» чла-там есть Полкан богатырь, потом чла книжку, с фряжского переложенную, как и Бова, – в той книжке о полканах много писано, будто они женок похищали, и как их потом всех перебили, только по-фряжскому полканы зовутся кентаврами… Обе эти книжки– Бову и о кентаврах – узрел святейший да в печь кинул, в огонь, а мне дал чести «Триодь цветную [95]».
Не доходя Боровицких ворот, разошлись на толпу. Толпа все густела, были тут калашники, блинники, мастеровые каретного ряда, кузнецы и кирпичники, а пуще гулящие молодцы с попами крестцовскими. Один из крестцовских попов кричал, другие слушали, сняв шапки…
– Никон, братие, повелел кремлевские ворота запереть!
– То ведомо! Не Никон, боярин Волынской да Бутурлин [96]…
– Те бояре Никоново слово сполняют… они городом и слободами ведают по Никонову решению!
– Ишь ты, антихрист!
– В Кремле, братие, укрыта святыня, срачица христова, присланная в дар великому государю Михаилу Федоровичу от шаха перского.
– То ведомо!
– И нынче, братие, болеет народ, а срачица христова в Успенском соборе сокрыта, и туда люду болящему пути нет!
– Сломать ворота в Кремль!
– То своевольство! Бояр просить, Артемья боярина да Бутурлина.
– Поди-ка, они те отопрут!
– Они те стрельцов нарядят да бердышем в шею!
– А что я не впусте сказываю об исцелении от той срачицы господней, так вот она, древняя баба, и еще есть, кто про то скажет…
– Говори, старица!
Впереди толпы вышли двое: молодая девка, кривая, и старуха в черном. Девка заговорила, слегка картавя:
– С Углича я, посадского [97]человека Фирсова дочь, Яковлева, девица я, Федорой зовусь, и еще со мной старица Анисья… Не видела я, Федора, одним глазом десять лет и другим глазом видела только стень человеческую, а старица Анисья не видела очами десять же лет и в лонешнем году…
– Ты кратче молви, кратче!
– Обе мы в лонешнем году, на седьмой неделе, после велика дни, обвещались прийти к Москве в соборную церковь пречистые богородицы к ризе господней, и мне, Федоре, от того стало одному глазу легше, а старица…
– Была одноглаза – кривой осталась!
– Высунь, батя, иного, кой скажет кратче!
– Вон он, говори, сыне!
Вышел бойкий русоволосый мужик малого роста, без шапки, заговорил, кланяясь перед собой:
– Я Новгородского уезду, государевы дворцовые Вытегорские волости…
– Кратче! Время поздает.
– Крестьянин Исак Никитин! Был немочен черною болезнью четыре года, кои минули от рожоства Ивана Предотечи, учинилось мне на лесу, как пахал пашню, и мало тут меня бил нечистый дух…
– Ты и теперь худо запашист!
– Чего зубоскалите?!
– В огонь меня не единожды бросало – вишь, руки опалены… гляди, православные!.,
– Впрямь так!
– Верим, говори!
– Ходил я, православные, ко пречистой в Печорской монастырь, и там мне милости божией не учинилось… И после того учинилась весть в великом Новеграде, что на Москве есть от ризы христовы милость божия, и я пошел в Москву полугодье тому назад, и пели молебен в храме Успения, и я исцелился, перестало бить!
– Вот, вишь, исцелился!
– И нынче исцелимся от срачицы той…
– Ворота в Кремль сломать! Сенька сказал:
– Лгет мужик! Дайте пройти, крещеные.
– Пошто лгет? Ты, боярской кафтан!
– Дайте пройти!
– Нет, ты скажи, пошто лгет?
– Не имай за ворот!
– А за што тебя брать?
– Лгет оттого, что в Киеве не помогло, а в Москве исцелился– не едина ли благодать господня, ежели она есть?
– Нет, не едина! Кремль вы, боярские прихвостни, заперли.
– Нам подавай ход к Успению!
– Он, робята, гляди, не один – черницу с собой волокет!
– Правда!
– Эй, черной шлык! Бога молите, а бес в боярском кафтане на вороту виснет.
Кто-то дернул боярыню по чернецкому куколю. Куколь соскочил на спину, под ним заблестел повойник, шитый золотом с жемчугами.
Пропойца поп, седой и грязный, заорал, указывая на Малку:
– Вишь, крещеные, для че надобны боярам чернецкие ризы! Для глума…
– Да штоб людей зреть, а себя не казать!
– Кончай с молодшим! – сказал кто-то в толпе.
Из толпы выдвинулся низкорослый широкоплечий парень в валяной шапчонке, в епанче замаранной, шагнул к Сеньке, подскочив, ножом ударил его между лопаток. Нож прорезал кафтан, скользнул и согнулся. Сенька вполоборота наотмашь мелькнул шестопером, хрястнуло по черепу. Парень упал навзничь, засучил ногами, также дрыгала правая рука, блестел в ней нож с загнутым вбок концом.
– Убил?
– Убил Демидка, шиш боярской!
Сенька, подхватив боярыню на левую руку, махая правой, сверкая шестопером, гнал на стороны толпу.
– Чего зрим? Бей его, робята!
В толпе появился еще поп, такой же потрепанный, как и тот, что ораторствовал, крикнул:
– Пасись народ! Этот убил Калину, он патриарший служка!
– У патриарха, браты, бес из Иверского привезен!
– Ну-у?!
– Правду сказываю! Никон его в рукомойнике закрестил.
– То Иоанн Новгороцкой! [98]
– Никон тоже… сказываю…
Сенька унес боярыню в Боровицкие ворота.
Из караульного дома вышел навстречу им решеточный, но, увидав Сеньку, которого знал по приметам, ушел обратно. Сенька, пройдя ворота, хотел опустить боярыню на ноги, но она была в обмороке. Не думая долго, понес ее к дому Зюзина.
– Где ты наглядел боярыню, паренек? – спросил ласково боярин, когда Малку слуги унесли наверх.
– У Боровицких! Зрю, шумит толпа, с боярыни ободрали чернецкие одежды и того гляди стопчут, а она едва жива… Я ее из толпы унес, а с ней худо…
– Так, так, добро. А как звать тебя?
– Пошто тебе, боярин?
– Как пошто? Такой старатель, да пошто?
– Семеном зовусь…
– Так, так… А не тебя ли зрел я у святейшего в хлебенной келье? Питие нам разливал… кратеры с медом сдымал?
– Я – слуга святейшего.
– Так, так… угощал боярина с боярыней, да еще послуга нынче, оно все такое дорого стоит, пойдем ко мне, и я угощу! Эй, Архипыч!
– Чую, боярин!
– Принеси-ка нам с пареньком меду да яства, какое сойдется…
– Чую, боярин, я митюгом, борзо!
– Садись, садись! Хорош, пригож… Не ровня боярину, старому, мохнатому, когтистому, едино медведю… Меня вон пакостница-дурка кличет «медвежье дитё»!
– Мне бы к дому, боярин! Я сытой…
– К дому? К дому поспеешь!
Подали мед, боярин налил Сеньке большую чару, себе тоже.
– Давай позвоним чарами! Родня ведь мы, да еще и ближняя родненька… Во-о-т!
Сенька, чокнувшись, выпил ковш меду, подумал:
«Этот, как святейший, знает все!»
Он мало ел за день, взял кусок баранины, жадно проглотил, кровь заходила по телу, Сенька решил: «Пущай слуг зовет – узрит, что будет!» На боярина он посмотрел, как на врага.
– А ну – по другому ковшу!
– Мне, благодарение тебе, пить будет – к дому пора!
– Похвалил бы тебя за память, что холопу за боярским столом долго быть не гоже, и не хвалю – мыслю иное: оттого-де у него спех велик, что яство мясное у боярина уволок, так брюхо ноет?
– Я не холоп!
– Кто ж ты есте?
– Стрелецкий сын!
– Хо, хо! Да малый служилой тот же холоп! Ну, ежели пора, – дай провожу с почетом!
Боярин шел обок и слегка отжимал Сеньку к стене коридора. Недалеко засветлел выход, боярин сильно толкнул Сеньку в плечо, парень ударился головой в верх двери, в доски, дверь распахнулась – Сенька, потеряв опору, запнувшись о высокий порог, упал, на него пахнуло хлевом.
– Го, го! – заорал боярин и, поймав дверь, захлопнул… На дубовый зуб накинул замет.
«Свиньи съедят!» – наскоро решил Сенька. Хотел встать на скользком полу, но почувствовал, как сел на него кто-то тяжелый. По сопенью и сильному дыханью понял, что кинут зверю. Зверь вцепился ему в плечи, на кольцах панциря трещали когти, скользили, Сенька, упершись ногой в порог, оттолкнул зверя и выдернул шестопер. В серой мути по сверкающим глазам и горячему дыханию понял быстро, куда ткнуть шестопером, и по локоть всунул руку вместе со сталью в глотку зверю. Когда зверь стал давиться, слабо кусая его руку, с храпом попятился от него, то Сенька, выдернув руку, вскочил на колени и изо всей силы шлепнул впереди себя, попал по мягкому, повторил удар, – зверь не лез больше. Сенька встал на ноги, навалился на дверь, вспомнил, что она отворяется внутрь… Тогда он плечом погнул доски, пошатал и с треском дерева в щель просунул рукоятку шестопера.