– Чего, есаул, сам богатырь, а бабой стал, глаза мочишь?
   – Жаль, Степан Тимофеевич! Друг-то какой был… Сам бы за него помер, да вишь, не так случилось… А сила? Ух, силен был Ермилушка!
   – Кто себя в бою не помнит, гинет, как трава. Не плачь, сокол, всем нам та же дорога! Ну, пьем еще…
   – Пьем, Степан Тимофеевич!
   – Федор, завтра я соберусь в море… идешь ли с нами в шахову землю?
   – Пожду, батько!
   – Чего ждать? Не прежний, так иной царский пес придет на Яик… Оттого ухожу скоро – не боюсь, но людей ронить и сидеть, как ворона в гнезде, – дело мертвое… Царевы прихвисты город в покое не оставят… Уйду! Мой тебе сказ такой: сыщешь лишнее зелье – сорви у города стены…
   – Пошто, батько Степан?
   – Помни! Крепить город тогда, когда в ём зимовать ладишь, ушел неравно с моря, оборотить надо, а в ём царские собаки лают… Брать его – силы много положить и хитрости, – сговаривать насельников… время не ждет! До горячей поры куй топоры, а то и обухом лес рубить придетца… понял?
   – Понял, батько Степан! Жаль стен, но подумаю…
   – Думай, мне же спать пора! Эй, соколы! По последнему ковшу пьем, – веселью край!
   – Слушаем, батько-о!
   Разин будто знал, – утром потеплело, солнце вышло веселое, весеннее, на тополях за теплую ночь распустились почки, и местами покрылись деревья зеленым пухом. За Яиком-рекой даль поголубела, желтые камни среди бугров и на равнине позолотились солнцем.
   – Ге-ей! Го-о-й! Подводи струги-и! – кричал Черноярец, махая шапкой.
   На стенах шла работа с уханьем и песнями. Много рук снимало со станков картаулы, бросало со стен. Пушки грузно рухали на землю, зарываясь в песок. С теми же песнями их погрузили на струги. На переднем большом стругу, на носу, стоял Разин. С берега ему кланялся, махал шапкой Федор Сукнин. Собравшись пестрой толпой под стенами города, простые люди говорили:
   – Вольно жилось при атамане!
   – Дай бог ему свет белой шире видеть!
   – Не обижал простой народ!
   – Торопись, Федор, с нами в путь! – крикнул Разин, снял шапку и не слышал ответа Сукнина.
   Сизые волны реки подхватили струги, когда сбросили причалы.
   Со стругов грянула песня:
 
Как во славном городе во
Астрахани!
Объявился незнакомый человек…
Шибко, щепетно по городу
похаживает,
Он во нанковом халате
нараспа-шечку-у!
 
   В июне писали из Астрахани царю Прозоровский с товарищами:
   «Козаки Стенька Разин с товарищи выбрались в море на четырех больших черноморских стругах, и много с ним малых стругов. Из Яицкого городка взяли наряд, зелье и пушки и картаульные со стен сняли; слышно, большие пушки Разин пометал в море…»
   Идя с Украины, Сенька пришел в Воронеж, но вместо города увидал жалкие хаты, кое-где построенные на старом пожарище. В одной из хат у старой бабы попросился ночевать.
   – Годуй… пити, исти нема!
   – Есть свое, бабуся…
   Укладываясь спать на глиняном полу, полюбопытствовал:
   – Бабуся, а хто ваш город зорил?
   – Як пришла година, колись злодиюку москали страчували, Стенькой прозувался, та притикли инши злодиюки с Гуляй-поля и пожгли, та в пекло посували воеводу Бухвиста. [388]
   «Добро! – подумал Сенька, – по атамане поминки есть, пожар Воронежа…»
   – Бабуся, а когда то было?
   – Та з року ране сего…
   – Значит, в году 1671?…
   – Чого мовишь? Не ведаю року, Сенька заснул, а утром сказал старухе:
   – Спасибо, бабуся!
   Он ушел и на месте воронежского острога нашел площадь, – Щепной прозывалась, – на площади базар. На базаре Сенька купил хлеба и чесноку, а в ближнем шинке водки. Поел жареной колючей рыбы, видом, как ерш, и пошел на Борисоглебск.
   По дороге его подвезли на волах, и он подремал, лежа в телеге.
   В Борисоглебске на харчевом дворе закусил, ему дремалось, он прислонил голову на ладони у стола и слышал в дреме, как говорят кругом:
   – Имают гораздо разинцев!
   – Суда нет – прямо садят на кол!
   – В Ломове у засеки бой был…
   – В Танбове побольше боев!
   Сенька огляделся и подумал: «Поспевать надо к Саратову! А живы ли там старик Наум с женой?»
   Шел на восток… Взял немного влево, и тут ему путь пересекла река. Сыскал перевоз с паромом, перевозили лошадей, перевозчику уплатил две копейки, тот снял шапку, поклонился.
   – Какая река – названье ей?…
   – Ворона-матушка, доброй человек, кормилица наша!
   Лошадей пастухи угнали, а Сенька пошел, оглядывая извилистую дорогу и силясь вспомнить места, где когда-то ехал с обозом соли.
   «Надо попадать на Болатов!»– думал он. Ночевал в степи. Не скоро дошел до села Болатова и едва его узнал. Зимой стояли – была в нем церковь и большой харчевой двор. Теперь церковь сожжена, а двор остался пустым, и все хаты на селе покинуты и пусты. В одинокой хате заброшенного харчевого двора, в задней половине ночевал, но спал плохо. Сотни мышей лезли к Сенькиной суме. Сенька их смахивал на пол, а они снова приступали, грызли кожу. Он встал с лавки, где устроился на ночлег, повесил суму на спицу, лишась изголовья, но мыши не отступались – ползли за пазуху, чувствуя хлеб. Тьма миновала, забрезжило утро. Сенька отряхнулся, надел суму и вышел. «Дорога нудная, да теперь и Саратов не за горами!» – думал он, спешно шагая. Он так спешил уйти дальше, что не давал себе отдыха и нигде не садился. Знал Сенька, что за Болатовом, но близко к Саратову есть еще река, названье той реки ему памятно. Извозчики с солью, помогая лошадям поднять воза в гору, крепко ругали реку:
   – Истинная ты медведица! Будто распутная баба, штоб тя…
   – Медведица завсегда проклятая река! И летом – где бреди по колено, а где так колокольну с крестом покроет…
   Шел день до реки, не дошел, уснул в степи в кустах бурьяна. Еще день шел, шел так, как будто за ним кто гнался.
   С Болатова проезжий мужик посадил Сеньку позвезти. Сенька, давая ему немного денег, спросил:
   – На Саратов эта дорога доведет?
   – Ни… – мотнул головой мужик, неторопливо вытряхивая пыльную шапку о колено, показал влево. – Шуйцу забирай, выбредешь на Покровки, Десную ударишь – в гору пойдешь, оно и не круто, да тебе не гоже – там селище Мордовско… Саратова с пути не увидишь, он едино будто в котле.
   Дорога загнула. Сенька сошел. Мужик еще раз крикнул:
   – Ошуйцу забирай!
   Сенька шел давно, устал, да без дороги идти сомнительно.
   В дырья сапог набивалось песку. Сел в бурьян отдохнуть, увидал конного татарина: у седла аркан, саадак, в саадаке колчан стрел и лук. Сенька вскочил, крикнул:
   – Э-э-й!
   – Урус, чо-о?
   – Ка-а-к луч-ше идти на Саратов?
   Татарин выдернул лук из саадака, погрозил им. Сенька из-за пазухи показал дуло пистолета. Татарин засмеялся, махнул левой рукой и еще левее показал, чем мужик:
   – Сары тау! О-о!
   Идя, Сенька разбрелся на старую дорогу, заросшую бурьяном, местами занесенную кучами песку. Она вилась, минуя Болатозо, по виду – на северо-запад. В Воронеже кто-то говорил Сеньке, что мимо Волги встарь гоняли с Астрахани царю лошадей. «Замест Саратова по этой дороге убредешь в Танбов», – подумал Сенька.
   Идя к Саратову, если назад оглянуться, будет между Аткарском и Болатовом, – подошел гулящий к реке Медведице и не нашел перевоза. У берега он встретил человека, по виду охотник. Кафтан рядной, рукава оборваны выше локтей, через плечо на бечевке колчан, в колчане пук стрел, в руках старинный лук, тетива из бычьих кишок крученная.
   – Эй, человече?!
   – Чого те?
   – Перевоз где?
   – Дорога дале к югу – там и перевоз!
   – Далеко идти?
   – С версту подайся, будет село Копены, так не доходя села… ежели пойдешь берегом, уток наглядишь – кинь камнем!
   – Добро! Увижу, кину!…
   Сенька рад был перевозу, хотя село и недалеко, а вечер близится, и солнце стало красное, как опущенное в кровь. «Село? Неведомо, кто есть! А ну как Болатове пусто?»
   Он сел в лодку, перевозчику тут же дал алтын, тот, раньше чем взять весла, перекрестился, сказал:
   – Спасибо! Спаси тя бог! Последний ты – больше перевозу нет…
   Он спешно высадил Сеньку на другой берег, и по лицу, так показалось Сеньке, перевозчик чего-то боялся, а может быть, и жалел кого…
   Сенька не стал расспрашивать перевозчика. В воздухе темнело и похолодало.
   За Медведицей Сенька продолжал идти по берегу на юг, прошел село Копены, молчаливое и будто вымершее; оно стояло теперь за рекой перед дубовой рощей, которая клином рослых деревьев упиралась в реку. По тропе – она вела по берегу реки – Сенька пришел в деревню и тут решил поискать ночлега. Войдя в деревню, огляделся. Избы как бы притаились и присели к земле, нигде ни звука, только в дальнем конце деревни, в крайней избе, плакал ребенок. Женский голос уговаривал:
   – А ну! А ну, не плачь… Сенька заглянул в избу.
   – Бабо, дай приют на ночь!
   – Поди, поди! Боюсь я, хозяина воры увели в засеку, а ты – приют…
   – Где засека?
   – Да близко, тут за леском, у рощи, на той стороне реки…
   – Каких людей?
   – Ой, каких! А ты из каких? Не стрелец царской?
   – Ни, я прохожой…
   – Прохожой? Ну, уж сказала про хозяина, так и дальше скажу – разинцев засека. И… и, беда наша! Убьют хозяина, тоды помирать нам с Микешкой… А ну, не плачь…
   Ребенок, увидав чужого, перестал плакать. «Переехал, и назад нельзя… перевоз кончен, а то бы сесть в засеку за правду атаманову…» – думал Сенька.
   – Кой те приют надо? Тут наши сена под горой… сена довольно– заройся да и спи!
   – Мышей боюсь, к хлебу лезут… в пазуху тож. И глаза колет…
   – Поди коли в гумно на зады – сена нет, есть солома да мелка кормина… Мягко спать, а у меня младень соснуть не даст.
   Ребенок, помолчав немного, снова начал плакать.
   Сенька ушел. Темнело скоро. Он постоял над рекой, на берегу увидал черные большие ряды стогов сена, но не пошел к ним, пошел в гумно, хотя идти было дальше. Сума за плечами с пистолетами, панцирем и баклагой грузила, от нее ныла спина, хотелось спать, так как, спеша дойти до Саратова, он почти не ел и худо спал.
   Гумно с одностворными воротами покрыто только наполовину от реки, также со стороны реки шли закоренки. Два из них пустые, в дальнем от деревни набито доверху мелкой корминой. Сенька залез в мелкую солому, перемешанную с умолотом. Лицом он приладился к стене и, погрузясь, зарылся с головой. Снизу из стены продувало. Сенька там нащупал отверстие и, еще немного углубившись, увидал щель широкую между бревнами. Он пожалел, что не поел на гумне, здесь пить и есть было невозможно. За рекой услышал говор и стук топоров, потом вспыхнул огонь. Сенька приладился к щели, отломив кусок гнилой щепы, мешавшей глядеть на реку, и теперь ясно увидел косматую засеку, видимо поверх окопа нагроможденную из телег и неокорзанных деревьев. Окоп плотно примыкал к роще одной стороной, другой шел вдоль берега. Деревья рощи росли к самой воде, иные купали в воде, наклонясь, пространные ветки. Роща дальним концом прямо упиралась в лес, а левее были степи.
   Люди из засеки близ самой реки развели костер, кипятили котлы с кушаньем. Выходили из засеки с рогатинами, топорами и луками. Переговаривались, заглядывая в котлы, но шуток и песен Сенька не слышал. «Ждут? – подумал Сенька. – Плохо, ребята! Луки, топоры, рогатины и поди ни одной пушки, а у царских псов всего довольно…» И как бы в ответ на Сенькины мысли за засекой заржала лошадь. «Видно, и козаки есть? Чего же у огня их не вижу…»
   Глаза Сеньки стали слипаться, кормина грела, как одеяло; он загнул под грудь суму и заснул. От громкого голоса и конского топота проснулся.
   – Воевода-князь Юрий [389]! Вон они, воры, – их обоз… Проснулся Сенька, было утро.
   «Перебираться в засеку поздно!» Он глянул на берег реки и на засеку. Светало скоро. Огонь у реки чуть дымил, и ни одного человека на виду не было.
   К реке на рыжем коне подъехал, видимо, сам воевода, в старом сером кафтане, с саблей у бедра. На седле не было пистолетов. Борода у воеводы полуседая, лопатой, от его заросшего грязной щетиной лица шел дым. Воевода, к удивлению Сеньки, курил трубку, и Сенька, вспомнив, щупал свою в кармане штанов, но ее не вынул. «Закурить – можно сжечь гумно».
   Воевода медленно разъезжал взад и вперед по берегу. Когда поравнялся с засекой, оттуда прожужжала стрела, она высоко взметнулась над головой воеводина коня. Воевода не шевельнулся в седле – курил и за реку не глядел, он как будто считал копны сена. За ним в малиновом кафтане, в стрелецкой с красным верхом шапке ездил боярский сын.
   Воевода остановил коня, сказал громко:
   – Кличь стрельцов!
   Боярский сын, повернув лошадь, ускакал.
   Далеко за гумном, где лежал Сенька, забил барабан. Стал слышен многий конский топот. Топот ближе и ближе. Сенька видел только передний десяток стрельцов: в желтых кафтанах, на черных конях, с саблями и мушкетами.
   – Палена мышь! Переход ладьте – надо измерить воду… Два стрельца въехали в воду, вода по брюхо лошади. Из засеки выстрелили. Один из стрельцов упал в воду мертвый, другой спешно выбрался обратно на берег, за ним выскочила и лошадь убитого.
   Воевода как бы не заметил, что убили стрельца, сказал:
   – Какой переход, палена мышь, лучше?
   Стрелецкий десятник в кафтане мясного цвета, в новой стрелецкой шапке, тронув плетью коня, подъехал к воеводе.
   – Дозволь говорить, воевода?
   – Ну, палена мышь?
   – Думно мне-раскидать деревню по бревну, с бревен, досок мост собрать!
   – И первого тебя, палена мышь, в новой шапке голым гузном поволочь по тому мосту?!
   Стрельцы, окружая воеводу, смеялись.
   Воевода, молча набив трубку, закурил от трута, поданного одним стрельцом, закурил, сказал еще:
   – В бревнах кони ноги поломают, а иные на гвозди напорются… Гнилье, доски тоже не мост, а помеха… сорви башку! Ей, стрельцы! Ройте в воду сено, хватит забучить реку!
   Сказал и отъехал в сторону гумна. Сенька видел, что когда воевода курил, то слюни текли по бороде, падая на гриву коня.
   Стрельцы спешились, на берегу закипела работа, копны опрокидывали в воду.
   Воевода крикнул:
   – Стрельцов убрать, звать бучить реку датошных солдат… Стрельцов сменили датошные в лаптях, в мужицком платье солдаты.
   Сенька глядел, и кулаки его бесцельно сжимались; он чувствовал себя так же, как в Коломенском во время Медного бунта: бессильным, одиноким против громадной силы.
   К воеводе, увидал Сенька, полубегом подошла баба с ребенком на руках, кинулась перед конем воеводским на колени и завопила слезно:
   – Не губи, батюшко-о! Милостивец, помилуй бедных! Сенька узнал бабу, где просился на ночлег.
   – Чего тебе, палена мышь?
   – Сено-то, сено! Ой, батюшко! Без сена скот изведетца, робят поморим! Без сена-то… ба-а…
   – Деревня ваша на слом! Бунтовщики! Ведомо… мужья в засеке сидят, а вы плачете?… Робят в воду – дети бунтовщиков!
   Сенька выволок из сумы пистолет, но стрелять нельзя, низко; он стал проковыривать дулом пистолета шире щель, а в голове была мысль: «Убью черта! Живой в руки не дамся – и конец пути!»
   Но баба взвизгнула, вскочила на босые ноги, крикнула звонко:
   – Ирод ты! Каменная душа! Штоб тебе на том свету котел смоляной, к сатане тебе в когти окаянному!
   Воевода ткнул коня каблуком рыжего сапога в бок, отъехал, и Сеньке не видно его стало, только слышал голос:
   – Стрельцы! Киньте бабу с отродьем в воду – река, палена мышь, станет мельче.
   Баба бросилась бежать. Сенька ее не видал, но где-то слышался ее голос:
   – Ой, родные! Ой, бедные мы!
   Сено грузили, и река на другом берегу, видел Сенька, затопила место, где вчера разинцы разводили огонь…
   – Эй, палена мышь! Двинь к реке пушки… – услышал Сенька. – Бей зажигательными ядрами по роще!
   Задрожала земля, видимо, волокли пушки. За рекой где-то всплыло солнце, но свет его тускнел от выстрелов, из засеки и с берега – от стрельцов. Услыхал Сенька – ударила пушка, потом еще и еще… Огненные клубы, роняя деревья, зажигали кусты, и скоро от примет огненных загорелся край рощи. Из засеки, видимо, выстрелили из старой пушки по датошным солдатам, таскавшим в воду сено, но огонь пушки пошел вверх столбом. Воевода закричал:
   – Палена мышь! У воров пушку разорвало. Гей, стрельцы, ра-а-туй!
   На конях через реку, стреляя из мушкетов, направились стрельцы; иные падали в воду от выстрелов, пораженные стрелами и пулями, в воде барахтались раненые лошади и люди. С реки на Сеньку потянуло запахом гари и крови.
   Зажигательные пушки почти не смолкали, лес горел, ветер шел с севера, деревья падали на засеку.
   Все новые и новые сотни стрельцов переходили на конях реку, и Сенька по цветам кафтанов видел, какого приказа стрельцы: прошли стрельцы мясного цвета кафтаны – головы Александрова; прошли светло-зеленые – приказа Артамона Матвеева, Андрея Веригина – багровые кафтаны, ими река будто кровью покрылась; они приостановились, иные упали с лошадей, раненые, кинув коней, брели на берег обратно. Из засеки по чьей-то команде отчаянно били из ружей, а стрелами близко поражали наступавших стрельцов в лицо.
   – Палена мышь! Ратуй! – кричал воевода, не подъезжая близко к берегу. – Страшного боярам вора в Москве на колья по частям розняли, этих, сорви башку, живых на колья взденем! Ратуй, государевы люди-и!
   Столетние дубы и платаны, рощи, подожженные ядрами, падали на засеку, а ветер шел на нее же, раздувая пожар. В дыму, в огне, в треске и грохоте пушек и ружей люди на берегу бились впритин, мелькали среди горевших телег и деревьев дымящиеся бойцы с топорами, рогатинами, и бой был жестокий. Стрельцы первым натиском не могли взять берег, но огонь был пущий враг разинцев, на них загоралось платье, и рухнувшие деревья с пылающими сучьями убивали хуже пушек.
   Кто-то громко крикнул, и над засекой пронеслось и за реку отдалось роковое слово:
   – Эй, мужики! Отступи из огня и не сдавай боя-а!
   От огня рухнула вся засека. Сенька увидал сотню или меньше конных казаков, скакавших от засеки мимо леса в степь.
   Мужицкие повстанцы сгрудились. Храбрые бились насмерть. Слабые бросали топоры и рогатины, кричали:
   – Челом бьем – сдаемся воеводе!
   – Не бейте нас, государевы люди-и!
   – Милуйте, сдаемси-и!
   – Палена мышь! Мы вас помилуем!
   Кто-то просил у воеводы. Сенька не видел ни того ни другого.
   – Воевода князь Юрий, вели запалить воровскую деревню!
   – Переходи, палена мышь! Запалить надо село Копены!
   – Там церква, воевода князь!
   – Палена мышь! Образа вытаскать, а церква пущай горит. Поп – бунтовщик, сидит в засеке.
   – Любо, воевода-князь!
   – А ну и я, сорви им башку, еду суд бунтовщикам навести…
   Сенька видел, как грузный конь воеводы медленно, но прямо переносил через запруженную трупами людей и лошадей реку сутулую фигуру в выцветшем стрелецком кафтане.
   – Пушки переноси-и! – крикнул воевода, полуобернув волосатое лицо.
   – Любо, князь Юрий!
   Пожар лесной углублялся в даль рощи, на реку несло гарью кустов и валежника. И еще раз слышал Сенька за рекой голос воеводы:
   – Сорви башку! Заводчика, попа копеновского, вести ко мне! Атамана донского Мурза-кайка имать конным стрельцам!
   – Лю-у-бо-о!
   Сенька выждал на гумне, когда вся воинская переправа Юрия Борятинского ушла за село Копены. Копены горели. Искры и головешки мелкие ветер кидал на другую сторону реки Медведицы. В этом месте Медведица верст за пятнадцать была узка и мелка. Сухое лето еще более высушило реку; осень начиналась, но дождей было мало.
   «Нашлись головы засеку в узком месте заломить. На рощу надеялись и не чаяли, что от рощи вся беда!» – думал Сенька, сидя на верхнем бревне закоренка. Он выпил водки, съел все, что было куплено по дороге. Закурил, еще подумал: «Теперь до Саратова дойду и впроголодь…» Разделся, снял кафтан, натянул на плечи панцирь. Надевая панцирь, вспомнил Ермилку Пестрого: «Где-то он, удалая голова, ходок? Никакого пути не боялся».
   По кафтану подтянул кушак, всунул за кушак пистолеты, трогая пальцем кремни. Маленький пистолет, третий, «дар Разина», всунул в пазуху: «Ты будешь со мной, пока голова цела! Эх, батько! Послал за ветром, не дал за себя постоять!» Надел суму, отряхнув, накинул армяк. Из стены переруба посреди гумна (парасуток) выдернул дубовый кол. Раньше чем выйти, осторожно огляделся, пошел, чуть уклоняясь влево.
   Сенька почувствовал силы, когда поспал. С колом в руке идти было легче, хотя он шел, избегая дороги. Навстречу ему попадали кусты, иногда перелески, редко озерки. Перелесками, чтобы не сбить путь, шел прямо, мокрое надо было обходить. Сенька иногда щупал пистолет за пазухой: «Нападут многие, бой станет не под силу, так есть чем кончить себя…»
   Он решил в день одолеть путь до Волги, но захватила ночь, вышел месяц, и по месяцу Сенька видел, что идет к Волге.
   Чаще стали попадаться кусты, о кусты и кокорья вконец изодрал сапоги. Торчали портянки, а когда шел песчаным путем – набивалось песку, разъедало ноги, но сильному человеку все казалось нипочем – лишь бы достигнуть желанного…
   В одном месте, среди кустов, Сенька разошелся на полянку, сухую, ровную, с мелкой травкой.
   – Это место для меня! – сказал он довольный, сел и решил отдохнуть. Не снимая армяка, столкнул с плеч суму и, вынув баклагу, выпил водки полную крышку. Порылся в суме, нашел краюху хлеба – «И последний, да доем!» – решил прилечь и вытянуть ноги, чтоб потом легче было идти. Подложил под голову суму, от водки и ходьбы разогретому приятно было протянуться на холодной траве. Уснул почти незаметно, держа правую руку в пазухе у пистолета.
   В дороге Сенька привык чутко спать. Теперь сквозь сон ему послышался говор и даже как будто лошадь фыркнула. Сенька открыл глаза. При ярком свете месяца увидал – к нему из кустов шел стрелец, рослый, широкоплечий, в знакомом полтевском кафтане.
   – Эй, раб! – крикнул стрелец.
   – Тебе чего, белой кафтан?
   – Поспал, будет– едем с нами!
   – Куда? – снова спросил Сенька.
   – Куда – увидишь по дороге… ну же, черт!
   Стрелец, широко шагнув, закинул руку на рукоять сабли.
   У Сеньки с годов мальчишества была одна привычка, которой отец Лазарь и брат Петруха удивлялись: стрелять из пистолета. От матери Секлетеи за стрельбу попадало батогом, так как Сенька стрелял куда попало и навострился, не целясь, попадать почти без промаха.
   Сенька сел на траве, в правой его руке быстро мелькнул пистолет, раздался выстрел, и стрелецкая шапка с верхом черепа мелькнула в воздухе. Стрелец не охнул, только вскинул руками и рухнул навзничь. Сенька сунул в пазуху оружие, вскочил на ноги, выдернул другой пистолет и выстрелил поверх куста. За кустом на лошадях сидели еще три стрельца, при луне белея кафтанами. Один из них держал на поводу лошадь убитого.
   От выстрела Сеньки средний уронил голову на седло. Двое, повернув лошадей, поскакали, видимо, к дороге, туда, откуда шел Сенька. Они уводили лошадь убитого и того другого, тоже не то убитого, не то тяжело раненного. Сенька быстро зарядил разряженный большой пистолет. Заряжая, он ждал – не вернутся ли его имать, но стрельцы за ближним перелеском пропали из вида.
   Сунув за кушак заряженный пистолет, Сенька подошел и оглядел убитого; лица убитого было не наглядеть, но стрелец казался сильным человеком, с длинными руками и ногами. На кушаке кафтана – сабля и ременная плеть, а сверх кушака, обогнув корпус, вилась тонкая веревка.
   «Дозор-ловить разинцев?» – подумал Сенька и, нагнувшись, пястью руки примерил рыжий стрелецкий сапог. Сбросив армяк, присел на траву, сдернул свои изношенные сапоги, снял сапоги с убитого, переобулся, поднял с земли суму, накинул армяк, сказал:
   – Спи, стрелец! Больше от тебя ничего не надо…
   Сапоги пришлись впору: «Туги в голенищах немного… – думал Сенька, – и в том беда, что по ногам меня иной примет за беглого стрельца…»
   Он спешно пошел и, побаиваясь погони, стал сильнее забирать влево.
   В голову лезли неотвязно мысли: «Дойдут воеводу, пошлет имать! Думаю, не скоро дойдут воеводу, с расправой далеко ушел…»
   Сенька шагал и в такт своих шагов шептал: «Спать некогда, спать не время!…»
   Шел, не разбирая мелких болотец, в одном месте провалился выше колена. Узкие голенища сапог выручили, воды в сапог не налилось. Сенька не знал нрава воеводы Борятинского. Если б стрелец сказал ему: «Воевода князь Юрий, вор убил двух стрельцов, дай взять людей – имать того вора!» – Борятинский бы крикнул: «Становись в ряд, палена мышь, рубить буду, двух убил вор, а двух трусов я убью!»
   Сенька заметил, что к утру он попал на распаханные пустоши.
   – Эге, Семен! Саратов близко… – сказал и рассмеялся, хотя и не любил смеяться. – Пистоли не все заряжены? – С удовольствием выбрал место на краю заросшей сухой канавы, скинул армяк и суму, зарядил «дар Разина», сунул за пазуху и чувствовал, что против его воли ноги дрожат. «Худо ел, и все тут!…»
   Он ошибся, что скоро Саратов; только к вечеру, когда восток, где всходит месяц, зажелтел под голубым облаком, Сенька по гумну с плоской крышей, на которое всегда глядел, когда выходил на сарай избы старика Наума, догадался, что там, вдали за Волгой, Покровки. Пошел и чуть не сел на радостях отдыхать, выйдя на знакомую дорогу.
   «Тут мы ехали с солью!» – И вдруг ему стало тоскливо: «Чего я радуюсь? А как нет стариков?… Опять ходи по чужим, ищи подворья». Когда подумал так, то почувствовал тяжесть всего пройденного пути и устало двинулся по дороге в сторону Волги. Он глядел на пустыри – там за ними в низине изба – и чуть не запел от радости: в окнах избы Наума мигал огонь…