Страница:
– Ни… как подрос, забредал в конюшню с каурым баловать… конь был четрилеток, так я… надо ли сказывать?
Никон, опустив голову, думал, и вспомнилось ему его детство, как сам он бился на кулачки лучше всех, а подрос, то укрощал диких лошадей, вязал их, валил с ног.
– Чего умолк?
– Да надо ли такое сказывать?
– Все говори.
– Так я, великий господин святейший патриарх, каурого за хвост, а он лягаться… как лягнет – я ногу ево уловлю, и не может лягнуть… Тяну за хвост одной рукой, другой ногу зажму, он ногу из руки дерет и до крови подковой надирал… мало-таки больно было… Да еще крыс, святейший патриарх, гораздо боюсь!
– Не могу умом по тебе прикинуть… Сказывал ты, книги чтешь и то ты сказывал разумно – про учителя злодея Тимошку говорил с разумом, а ныне яко юрод и дурак говоришь…
– Винюсь, великий патриарх, худо обсказал, но молыл правду.
– Как имя тебе, раб?
– Семен буду.
– Знай, Семен, от меня ты тоже ведаешь правду – по воровству твоему, хотя ты и был лишь помощником злодею, уготована пытка, в полный возраст придешь – за святотатство казнь смертная.
– Чую, великий патриарх.
– Но… если я тебя возьму за себя, спасу от смерти и пытки, так будешь ли честно служить мне?
– Ты волен в моей жизни, великий патриарх, и если захочешь, чтоб служил тебе – буду служить, не щадя живота, куда хошь пошли меня, без слова пойду!
– Добро! Сказанному тобой верю… Вдень себя в кайдалы, жди.
Сенька отошел к дверям и старательно заклепал себя в кольца желез.
Никон громко позвал:
– Эй, войдите в палату! – Когда вошли стрельцы с монахами, прибавил: – Раскуйте колодника. Беру его с собой. Если вы дали какую-либо грамоту воеводе, то отпишите: «Святейший имает „дело государево“ на себя! Вора Тимошку будет сыскивать своими людьми и судить его будет великий государь сам с бояры».
Никон зашел в собор к службе, потом, не садясь за трапезу, уехал.
Монастырские власти думали долго, «кто довел патриарху о всех делах тайных монастыря?» Потом окончательно решили: Анкудимко монах! И хотя он ране пожара ушел из Иверского, но у него есть доглядчики и доводчики в селе Богородском, а ведомо, что в село он к пожару заходил и ночевал. Они на том же собрании отписали воеводе: «Дивное содеялось, боярин князь Юрий! Сам святейший патриарх будет имать утеклеца своими людьми патриаршего разряда и судить того вора Тимошку будет сам же, и тебе бы, воевода, в то дело не вступаться!»
Когда пришла первая отписка от монахов к воеводе, то князь Юрий Буйносов-Ростовский вскочил и матерно выругался, он только что затеял дать пир своим друзьям, а тут «дело государево».
– Прнючают в монастыре чернцы хмельные всяких воров и бродяг, но когда их покрадут или худче того, подойдет им к гузну, узлом пишут: «Берись, воевода, правь дело государево!»
Пока он расспрашивал дьяков [42], да стрельцов подбирал, да подводы готовил, и сыскных людей налаживал, получилась отписка вторая: «И тебе бы, воевода, в то дело не вступаться!» Тогда князь спешно приказал закинуть все сборы по делу государеву, позвал ездового.
– Гей, холоп! Садись на конь да скачи борзо, извести моих друзей – воевода князь Юрий просит пожаловать на пир! – Про себя прибавил: «А и благо тебе, Никон! Не люблю я тебя, да спасибо, что от лишней работы избавил!»
С Ивана Третьего вплоть до Петра всяк выходящий из Кремля, идя Спасскими воротами к Красной площади, переходил через овраг по мосту. Тот Спасский мост по дьяческим записям «был длиною двадцати сажен с саженью, а поперег пять саженей».
Под этим мостом в шестнадцатом веке, во время пожара Москвы от хана Перекопского Менгли-Гирея [43], убежав из железной клетки, сгорел лев, любимец Ивана Грозного; его православный царь часто кормил трупами казненных.
Велик и страшен был тот пожар деревянной Москвы: на колокольнях плавились колокола, «жидкая медь, аки вода, текла по кровлям церквей». Мост сгорел, но его перестроили, а после Смутного времени на Спасском мосту по ту и другую сторону объявились лавки книжников. Торговля шла бойко лубочными картинами, печатанными на досках. Картины изображали «Страшный суд», «Хождение богородицы по мукам», лики чудотворных икон, но столь безобразные, что патриарх Никон поднял на бумажные иконы гонение.
Продавалось тут и рукописанье, сочиненное заштатными попами, дьяконами или же просто грамотеями. Покупалось оно явно, продавалось книжниками из-под полы тайно, а потому и за гроши. Тут же покупались сказки «Бова Королевич [44]», с фряжского переложенные, и другие. На мосту всегда шумела, толкалась толпа от раннего утра и до отдачи дневных часов. По мосту в возках не ездили, разве что редко проедет царь верхом или важный боярин. Толпу разгоняли стрельцы, лавки тогда запирали. А дальше моста, если убрать толпу, за площадью Красной ряды полукругом, и видно в каждой лавке, кто чем торгует: на виду покупателя развешаны сукна, сбруя, образа и утварь церковная, парча, позументы с бусами, канитель и кружево золотное для обшивки сарафанов и кафтанов боярских.
За первым рядом, лицевым, – второй и третий, там торгуют рыбой, мясом и курями, а еще дальше вглубь – колокольный, каретный и лапотный ряды. Сегодня, как всегда, в стороне, прячась за углами лавок, стоят подкрашенные бабы, пестро одетые и чаще хмельные, у каждой такой во рту закушено по кольцу. У одних с бирюзой, у иных со смазнем [45]голубым или алым.
К таким торговкам подходят только мужчины, женщины, проходя, косятся на них, плюют в их сторону, а какая не удержится, то и ругнет:
– Бесстыжие!
– Лиходельницы!
Связываться с такими бабами боятся. Драться умеют хорошо, а пуще того матерным лаем устыдят. Мужчины, подходя, говорят тихим обычаем:
– Молодка, продаешь кольцо? – Кольцо изо рта исчезает, оно либо на пальце блестит, или зажато в ладони.
– Прода-ю-с.
– Сколь дорого?
– Тебе как – с медом хмельным ай насухо? С медом-то за сласть полтина!
– Буде четыре деньги.
– Тогда без сласти… Тишае иди… я догоню!
В толпе продираются скоморохи, медведя волокут на цепи с кольцом за губу. Кто из потешников с козьей, иной с бараньей харей.
К скоморохам пристают из толпы, смеются:
– Плясать ноги есть, сыграть – ни, всю вашу музыку патриарх Никон за Москвой-рекой на болоте пожег.
– Пущай жгет! На губах сбубним.
– На гребне чесальном посвищем!
Кто-то, злобясь на патриарха, кричит, чтоб многим дошло в уши:
– Никон, братие, не то скомрашью кабацкую музыку сжег, он летось святые иконы в церкви поколол да огню предал!
– Иконоборец!
– Иконам указал глаза прободать да по Москве носить окалеченные!
– Истинно! Зрели сие, плакали люди, глядючи.
– Ужо сыщется ему от бога.
– От людей не пройдет тоже!
– Берегись, народ! Уши есть, Фроловска [46]пытошна за мостом!
– Эй, гляньте, – бирюч.
– Чуйте его, не шумите гораздо!
Четверо стрельцов приказу Кузьмина в голубых кафтанах батогами разгоняли толпу, очищая дорогу бирючу. Бородатый бирюч, в шапке шлыком, загнутом за спину, в мухтояровом зеленом кафтане, бьет палкой в литавру, привешенную на груди. Уняв барабанным боем шум толпы, кричит зычно:
– Народ московский! Кто из вас будет куплять у торгованов скаредных бумажные листы с иконами немецкими, кальвинскими, еретическими или же неправо печатать мерзко и развращенно таковые листы, тому быть от великого государя святейшего патриарха Никона в жестокой казни и продаже!
Стрельцы с бирючом проходят, литавра и голос звучат в отдалении.
– Вишь, робята, Никону стали нынче бумажные иконы за помеху!
– Так будут худче печатать деля смеху-у!
– Сказываю вам – уши есть! Фроловска пытошна близ…
– Во Фроловой нынче негде пытать, около пытошные отводные башни стены осыпалось с двадцать сажен!
– У набатного колокола во Фроловой у палатки свод расселся!
– Запоешь не хуже у заплечного во Констянтиновской!
– В Констянтиновской тож – в воротех вверху расселось в трех местах!
– Да вы каменщики, што ль?
– Мы с Ермилкой в нарядчиках были, меру тащили – подьячий стены списывал!
– Воно вы каки, робяты! А я в стенных печурах щелок варил… Идем коли в кабак – угощу!
– Ермилко! Идешь, царь зовет?
– Оно далеко да грязно…
– А ништо! Проберемся.
С серого неба сеет не то дождь, не то изморозь, но крепок хмельной полуголодный народ. Бродят люди с утра по грязи, по слякоти, едят с лотков блины, оладьи, студень глотают, утирают мокрые рты и лица шапками. Ворот у многих распахнут, болтаются наружу медные кресты на гайтанах, иные шутят о крестах наружу: «Крест мой овец пасет!» Пытошные башни многим знакомы, разговор о них не умолкает. Никон государит немилостиво, при нем еще крепче пытают, а царь на войне с Польшей. [47]
– Куда ни ставь башню, хоша на гору Синайскую, – пытка однака!
– Никон нам рай уготовал, патриаршу палату подновил, кельи пристроил!
– Подвалы под палатой изрыл, там жилы тянут!
– В хомутах железных народ гнут!
Вместе с влагой воздуха к ушам толпы липнет колокольный звон. Шапки с голов сползают, люди крестятся.
Отдачи дневных часов еще не было, но уже прошла в Кремль новая смена стрелецкого караула, а на Красной площади и у Спасского моста толпа гуще, озорнее и шумливее. Народ московский вслед за патриархами исстари говорит: «На Спасском крестце до поздня часа безместные попы торгуют молебнами!» Близ церкви Покрова (Василий Блаженный) чернеет сумрачной крышей патриарша изба [48]– канцелярия безместных попов. В ней всем попам, служащим по найму, кроме попов подсудных, призванных в Москву за грабежи и буйства, дается разрешение служить – знамя, всякому, в ком есть надобность в попе, на дому. За знамя идет с попов плата в десять денег, а с иного, просто смотря по достатку, и не меньше трех алтын. Но приезжие попы и игумны озорны, всегда полупьяны от бродячей жизни в большом городе, они все «никому же послушны», иначе своевольны – в патриаршу избу не идут, знамен не берут, а, увидав того, кто нанимает попа, подымают меж собой шум и драку:
– Эй, хрещеный! Памятцу твою беру и шествую в дом твой!
– Борзо чту синоди-ики! Синоди-ики. Плата на дому по сговору, с хлебенным и питием!
Мохнатый от заплат на рясе, схожий на медведя, лезет поп. Кто не посторонился его, тот либо в грязь упал, или получил ссадину на лбу… Длинные, с седыми клочьями, волосы попа прижаты железной цепью наперсного медного креста тяжелого, будто на веригах. Таким патриарх воспрещает держать крест в руке или носить на груди, крест должен быть носим на торели, то и на блюде. Только на Спасском крестце и патриарха не слушают. Пол, сокрушая толпу, басит замогильным с перепоя голосом:
– Чуйте меня, православные! Худое, гугнивое пенье не избирайте, то разве попы? Они же комары с болота. Меня, попа Калину, наймуйте, я когда пою в храме, то свечи меркнут!
Озлясь, попы отвечают Калине:
– Разве ты поп?
– То, крещеные, убоец с большой дороги – явлен в Разбойном приказе. [49]
– Паситесь его, он везен в Москву с приставы!
А там по краю того же Спасского оврага под большим хмелем трое велегласно поют о кабацком житии:
– «Пьяницы на кабаке живут и попечение имут о приезжих людях – како бы их облупити и на кабаке пропи-и-ти!…
И того ради приимут раны и болезни и скорби много-о…
Сего ради приношение их Христа ради приимут от рук их денежку и две денежки и, взявши питья, попотчую его… и егда хмель приезжего человека переможет и разольется…
И ведром пива голянских найдет и приимет оружие пьянства и ревностию драки и наложит шлем дурости и примет щит наготы, поострит кулаки на драку!…
Вооружит лице на бой, пойдут стрелы из поленниц, я ко от пружна лука, и камением, бывает, бьем…
Пьяница вознегодует и на них целовальник и ярыжные напраслины с батоги проводит…
Яко вихор развиет пьяных и, очистя их донага, да на них же утре бесчестие правят, и отпустит их с великою скорбию и ранами…»
Те, что трезвее и степеннее, попы, между которыми есть и московские, безместные, собрались особой кучкой у крыльца патриаршей избы. У них наперсные кресты попрятаны за пазуху, только цепочки шейные видны. На попах камилавки старые или скуфьи. У каждого в руках знамя. Маленький попик, не обращая внимания на безобразия, шум и бой пьяных попов, говорит:
– Гляньте, отцы, то безотменно деля лихих дел ходит дьяк и наймует подсудных попов!
– Нужное, бате, нам то? Да, може, он ставленников ищет, хощет попам дать работу…
– То истинно! Поживиться на поповский доход хощет.
– И не дьяк он, батька, что в котыге да с батогом будто дьяк, а глянь под котыгой на кушаке что…
– А что?
– Чернильница, песочница да каптурги [50]с рукописаньем, то подьячий [51], може, он судного приказу судейской ярыга.
Кто-то в толпе степенных попов бубнит:
– Не суди, не судим будеши… Яко да воссудят тя нечестивые судилища, аще да уподобишься куче наво-о-зной!
– Хмельных среди нас нет, а вот, отец, испил-таки!
– Плюнем!
– Не едино ли нам – дьяк ли, ярыга ли?
В толпе пьяных попов у моста ходит степенно курчавый подьячий в синей котыге, с дьяческим посохом и в дьячей шапке с опушкой из бурой лисицы, по тулье шапки канитель золотная с малым жемчугом.
– Ну, отцы духовные, здравствую!
– Здравствуем тебе, блазнитель наш!
– Уговор помните?
– Какой уговор? В пьяной главе все молитвы истлели!
– Сыскали, нет ли деля меня попов подсудных?
– Сыщутся! Только до тюрьмы нам мала охота.
– Иными-таки граблено, да маловато, авось бог пронесет!
– Я по своей службе, опрично других дьяков и не судного приказу!
– Ты это насчет грамоток? Чли, дьяче, твои грамотки о государевых пирах – ладно едят патриарх с боярами!
– Сытно!
– Эй, поп Калина-а! Сюды-ы!
– Чого? А, подьячий! – Бурый поп с медным крестом лезет к подьячему. – Угощаешь?
– Подсудной?
– Такое имеется за Калиной – по разбойному делу зван!
– Иные с тобой есть?
– Есть! Вон те семеро – все по суду везены к Москве.
– Идем в кабак!
– Дьяче! Нас пошто не зовешь?
– Кого надо сыскал – вы лишние! – Скупой бес!
– Лихое дело, знать, замыслил!
– Рясы-то подогните, кресты попрячьте, а то с кабака вон пого-ня-ат!
Девятеро с подьячим попы сидят в царевом кабаке, в кружечной избе. Подьячий угощает. Разговор тихий, похожий на сговор по-тонку.
– Ты, Калина, их поведешь… знайте! Патриарх нынче патриаршу палату перестроил – горница с крыльца первая, холодные сени… вторая – теплые сени… В патриаршей палате на рундуках со ступенями лавки, полавочники – бархат зелен, четыре окна – на подоконках бархат золотной, – хватит вам на кунтуши!
– Оно бы ладно, да стрельцы там патриарши с секирами…
– Стрельцы до едина в разброде, дети боярские угнаны к государю в сеунчах говорить, патриарший боярин – и тот в отлучке, в патриарших хоромах двое: любимой патриарш дьякон Иван да келейник, а кой тот келейник – не доглядел я…
– И доглядывать его нече! Лишь бы на стрельцов не пасть…
– Я иду с вами, а пошто мне под беду голову клонить – сказываю правду, сказке моей верьте… стрелецкие дозоры от палат уведены, стрельцы все у ворот в Кремль. Слух шел, что болесть объявилась худая [52], так от лишних прохожих в Кремль ворота пасут… Попов караулы не держат – колико скажете: «Идем к патриарху чествовать былое новоселье!»
– В твоих грамотах чли, дьяче, о патриаршем новоселье, сытно едят попы, кои царю близки…
– Эй, молодший! Дай-кось еще кувшинчик в подспорье к вечере праведной!
– И еще пием, братие, за здравие дьяка государева-а!
– Тише с гласом своим!
– Имечко твое скажи, дьяче… чтоб… ну хоша ба за обедней помянуть…
– Имя рцы! Коли-ко вздернут на дыбу, то язык чтоб молыл правду-у!
– Струсили, попики?
– Нам чего терять? Спали под Спасским мостом, будем спать в тюрьме на полатях… голодно, да тепляе!
– На патриарха идти готовы… Никон – пес цепной! Попов малограмотных указует гнать взашей… венечные деньги давать-де епископам без утайки… утаил грош – правеж! – батоги по голенищам.
– Вдовых попов от службы в монастырь гонит – служить нельзя… И монаху из попов до семи годов служить не указует…
– Сами дошли, что идти к патриарху надо… чего боитесь? Бояре будут вам потатчики, многие злобятся на Никона… еще то – что заберете из его рухляди, тащите в стенные печуры, теи печуры, кои заделаны кирпичом, инде щелок варили, в иных кузнецы ковали, нынче они закинуты, а двери есть… те, что с севера…
– Вот то ладно! Не в ворота – в печурах разберемся, ино что припрячем.
– Когда идти, дьяче? Долго не тяни.
– Знак дам, выйду к Спасскому, колпак сниму да помолюсь на ворота, и вы годя мало за мной поодиночке, сбор на Ивановой.
– Добро!
– Вы в палате хозяйничайте, я же патриарши кельи пошарпаю.
– Щучий нос тину чует – там поди деньги?
– Деньги? Патриарша казна в патриаршей палате за рундуком, у алтаря в кованой скрине…
– Истинной ты, дьяче, грабежник!
– Веди со святыми биться.
– Я так не иду, пущай скажет имя!
– Да, имя, оно ты скажи!
– Имя Анкудим! Был купцом, утаил государев акциз, бит кнутом на Ивановой… именье в продаже на государя. Шибся в чернцы в Иверский-Святозерский. Сошел с чернцов, а нынче в дьяках сижу…
– Приказ именуй – приказ!
– В Посольском приказе [53]…
– Добро! Не страшно нам, коли такая парсуна идет с распопами.
– Только уговор – кроме нас, никому же слова об этом.
– Первый раз, что ли, по грабежу идем? Пьяницы мы, да язык на месте…
– Мы никому же послушны, на пытке бывали – молчали.
– Ну, братие, решеточные сторожа шевелятся.
– Ворота скрипят!
– Благослови, дьяче, расходимся и богоявления твоего ждем!
Подьячий пошел в сторону, подумав, вернулся:
– Калина поп!
– Чого?
– Вот те денег на топорищки…
– То ладно! Без топора не шарпать, едино что курей ловить!
– Чтоб под рясой прятать!
– Не учи, прощай!
Подговорив попов идти на патриарха, Тимошка в сумраке, осторожно сняв шапку, вошел в горницу дьяка Ивана Степанова, его покровителя. Дьяк был не у службы ни сегодня, ни завтра, а потому за обильным ужином с медами крепкими и романеей, без слуг, угощался единый.
Тимошка истово двуперстно помолился на образа с зажженными лампадами, поклонился дьяку, круто ломая поясницу, не садился, шарил глазами.
Дьяк тряхнул бородой:
– Садись, Петрушка! – и шутливо прибавил, делая торжественное лицо: – Нынче без мест!
Тимошка сел. Дьяк налил ему чару водки – пей, ешь, бери еду, коли честь и доверие от меня принял…
Тимошка, бормоча: «За здравие Ивана Степаныча, благодетеля, рачителя великого государя», выпил и закусил.
– Молвю тебе, Петрушка… Расторопен ты, грамотой я востер, ты же еще борзее меня, а худо за тобой есть – не домекну, кто ты?
Дьяк поднял волосатый палец с жуковиной, пьяно тараща глаза на Тимошку. Тимошка выжидал, закусывая, подумал: «Я тебе Петрушка, так и ведать не надо больше…» – Не-е домекну! – Дьяк, опустив палец, сжал кулак. – С тобой мои дела в приказе Большого дворца [54]расцвели аки вертоград кринный [55]и все же… зрю иной раз и вижу тебя схожего со скоморохом, у коего сегодня харя козья, а завтра медвежья… Ответствуй мне, пошто такое? Противу того и дела твои тьмою крыты…
– Не ведаю такого за собой, Иван Степаныч… и то скажу– трезвый обо мне слова не молышь, а в кураже завсегда сумленье…
Дьяк ударил по скатерти рыхлым кулаком, в желтом сумраке сверкнул перстень. Свечи нагорели в шандалах, заколебались, с одной упал нагар, стало светлее.
– Шныришь ты по делам, кои и ведать тебе не гоже! Мои подьячие сыскали грязное дело за тобой… и вот то дело: в пору, как с дозволенья моего помог ты в письме и чёте боярину дворцового разряда [56]хлебные статьи о послах расписать, а что вышло из сего дела – ведаешь?
– Подьячие твои, Иван Степаныч, от зависти на меня грызутся и поклепы, ведаю я, возводят.
– Годи мало! Те статьи многие в твоей суме под столом сыскались, иние же в каптургах упрятаны – пошто тебе тайные статьи? Пей, ешь да сказывай – я тебе едино что духовник.
– Дьяче! Иван Степаныч, благодетель… озорство оное ненароком сошлось – замарал, вишь, листы бумажные – бумага немецкая с водяными узорами – и думал не показать, как убытчил казну государеву! В том и вина моя… в тай мыслил скрыть рукописанье, сжечь и сжег…
– Да сжег ли? Такого берегчись надо! Инако за тайну государева столованья и посольского тебе висеть в пытошной, да и мне, того зри, стоять у допроса с пристрастием… Пасись, Петрушка!; Ну, седни будет! Тебе ведомо и мне понятно, хоша сумнительно. Нынче давай пить, есть да, помоляся, почивать до иных дел… Еще скажу – не марай себя! Мне ты дорог знанием и старой верой пуще того… Никонианства, новин его не терплю! Как тебе, противу того и мне: отец наш праведной Аввакум – в его благодати будем обретаться. Аминь!
Тимошка придвинулся к дьяку ближе:
– Чуй, благодетель, дай мне денег поболе…
– Пошто деньги?
– Дело истинное – святого учителя нашего по моленью у государя великой государыни Марии Ильинишны [57]из ссылки вертают…
– Hy-y?!
– Уж боярин Соковнин Прокопий [58]место устрояет ему на Кириллово в Кремль; привезут отца Аввакума, тощ он, скуден, великие муки претерпел в дальних Даурских странах [59]… ему потребны порты и брашно особое и суды тоже, не серебрены, конешно, а и то, на все деньги…
– Сума у Прокопья потолще нашей, но постереги и мне доведи, когда привезут учителя… ай то радость! А денег не дам! Постой, чуй вот што!
– Чую…
– Завтре я не у дел! В церковь чужую, опоганенную Никоном, идти не мыслю, в приказ тоже – пить буду, – ведомо тебе, бражничать на досуге люблю! – ты же за меня стань в приказе, в приказ купцы придут… и… дать должны на мое имя посул [60], ты тот посул от купцов прими, роспись им от имени моего дай… Вот те деньги приветить учителя! Сполни, да пущай купцы не скупятся, будет им та промыта в науку – не ставить падали на государеву поварню-у!
– Не поверят мне купцы, Иван Степаныч! Что им моя роспись без твоей, а тебя оповестить и долго и далеко…
– Али тебе мою жуковину дать? Перстень – орел двоеглавый с коруною, дар государев? Боюсь дать…
– Да раньше верил, и я печатал твоим перстнем, благодетель, пошто сегодня вера в меня пала?
– Сегодня весь ты чужой какой-то. – То подьячие поклеп тебе навели.
– Оно так! А видали тебя робята на кабаке с попами крестцовскими, попы те все грабители, пьяницы! Не марай себя, Петрушка. Печатай купцам, бери перстень…
Тимошка, почтительно приняв перстень, с низким поклоном проводил дьяка, снова сел за ужин. Сидел он долго, будто наедался в дорогу, и думал:
«Хорош, ладен странноприимец гулящих людей государев дьяк Иван! Только, Тимошка, знай край, не падай – сгореть в этом доме, едино что от огня, легко… Ну, а ты завтра кончи… Перво – с купцов деньги получи и рукописанье им на помин души припечатай… Жуковина дьячья с коруною и впредь гожа… Другое дело – попов поднять… У патриарха узорочья бездна – не зевай только! Третье – путь тебе, Тимошка, вон от Москвы…»
Выпил переварного меду с патокой крепкого, отдышался и прошептал вставая:
– В дому твоем, богобойный дьяк, заскучал я… Табаку у тебя пить не можно и опасно!
Обновленная Никоном патриарша крестовая палата обширна, как и дела в ней – патриарши, нынче и государевы.
Когда идут церковные сговоры, тогда на Ивановой колокольне звонят для зову протопопов и игуменов, тот звон церковники издалека чуют, спешат не опоздать.
У патриаршей палаты проход в келье завешен персидским ковром. В переднем правом углу палаты иконостас с иконами греческого письма, близ его резное кресло патриарха с подушкой сиденья из золотного бархата, с ковровым подножием. В первых от крыльца палаты, холодных сенях у дверей стрельцы с батогами, – сегодня их нет, сняты к воротам в Кремль. Во вторых, теплых сенях на лавках, обитых зеленым сукном, – всегда патриарший любимец дьякон Иван. Только в сей день, учредив в полном порядке патриарший стол питием и брашном, Иван благословился у патриарха пойти в монастырь к ТроицеСергия. В полном доверье у Ивана Шушерина оставлен в патриарших сенях Сенька, стрелецкий сын, взятый Никоном из Иверского-Святозерского, бывший колодник. Слуг у патриарха довольно [61], одних детей патриарших боярских [62]с двадцать наберется, бывает и больше. Патриарх, негодуя на расстройство в делах государевых, разослал боярина патриаршего Бориса Нелединского и детей боярских с указами – кого к воеводам, кого к губным старостам [63], к кабацким головам и попам, нерадиво кинувшим церкви без пенья.
Сам он всегда при делах и хлопотах, чтоб не навлечь на себя попрека от царя и с честью государить, а нынче приспешал. Слухи один хуже другого – то об одном родовитом боярине, то о другом: «готовят-де тебе, великий государь патриарх, лихо», разозлили и утомили его, а пуще и злее всякого зла – собралась малая боярская дума опрично патриарха с Морозовым, Милославским, Салтыковым
Никон, опустив голову, думал, и вспомнилось ему его детство, как сам он бился на кулачки лучше всех, а подрос, то укрощал диких лошадей, вязал их, валил с ног.
– Чего умолк?
– Да надо ли такое сказывать?
– Все говори.
– Так я, великий господин святейший патриарх, каурого за хвост, а он лягаться… как лягнет – я ногу ево уловлю, и не может лягнуть… Тяну за хвост одной рукой, другой ногу зажму, он ногу из руки дерет и до крови подковой надирал… мало-таки больно было… Да еще крыс, святейший патриарх, гораздо боюсь!
– Не могу умом по тебе прикинуть… Сказывал ты, книги чтешь и то ты сказывал разумно – про учителя злодея Тимошку говорил с разумом, а ныне яко юрод и дурак говоришь…
– Винюсь, великий патриарх, худо обсказал, но молыл правду.
– Как имя тебе, раб?
– Семен буду.
– Знай, Семен, от меня ты тоже ведаешь правду – по воровству твоему, хотя ты и был лишь помощником злодею, уготована пытка, в полный возраст придешь – за святотатство казнь смертная.
– Чую, великий патриарх.
– Но… если я тебя возьму за себя, спасу от смерти и пытки, так будешь ли честно служить мне?
– Ты волен в моей жизни, великий патриарх, и если захочешь, чтоб служил тебе – буду служить, не щадя живота, куда хошь пошли меня, без слова пойду!
– Добро! Сказанному тобой верю… Вдень себя в кайдалы, жди.
Сенька отошел к дверям и старательно заклепал себя в кольца желез.
Никон громко позвал:
– Эй, войдите в палату! – Когда вошли стрельцы с монахами, прибавил: – Раскуйте колодника. Беру его с собой. Если вы дали какую-либо грамоту воеводе, то отпишите: «Святейший имает „дело государево“ на себя! Вора Тимошку будет сыскивать своими людьми и судить его будет великий государь сам с бояры».
Никон зашел в собор к службе, потом, не садясь за трапезу, уехал.
Монастырские власти думали долго, «кто довел патриарху о всех делах тайных монастыря?» Потом окончательно решили: Анкудимко монах! И хотя он ране пожара ушел из Иверского, но у него есть доглядчики и доводчики в селе Богородском, а ведомо, что в село он к пожару заходил и ночевал. Они на том же собрании отписали воеводе: «Дивное содеялось, боярин князь Юрий! Сам святейший патриарх будет имать утеклеца своими людьми патриаршего разряда и судить того вора Тимошку будет сам же, и тебе бы, воевода, в то дело не вступаться!»
Когда пришла первая отписка от монахов к воеводе, то князь Юрий Буйносов-Ростовский вскочил и матерно выругался, он только что затеял дать пир своим друзьям, а тут «дело государево».
– Прнючают в монастыре чернцы хмельные всяких воров и бродяг, но когда их покрадут или худче того, подойдет им к гузну, узлом пишут: «Берись, воевода, правь дело государево!»
Пока он расспрашивал дьяков [42], да стрельцов подбирал, да подводы готовил, и сыскных людей налаживал, получилась отписка вторая: «И тебе бы, воевода, в то дело не вступаться!» Тогда князь спешно приказал закинуть все сборы по делу государеву, позвал ездового.
– Гей, холоп! Садись на конь да скачи борзо, извести моих друзей – воевода князь Юрий просит пожаловать на пир! – Про себя прибавил: «А и благо тебе, Никон! Не люблю я тебя, да спасибо, что от лишней работы избавил!»
С Ивана Третьего вплоть до Петра всяк выходящий из Кремля, идя Спасскими воротами к Красной площади, переходил через овраг по мосту. Тот Спасский мост по дьяческим записям «был длиною двадцати сажен с саженью, а поперег пять саженей».
Под этим мостом в шестнадцатом веке, во время пожара Москвы от хана Перекопского Менгли-Гирея [43], убежав из железной клетки, сгорел лев, любимец Ивана Грозного; его православный царь часто кормил трупами казненных.
Велик и страшен был тот пожар деревянной Москвы: на колокольнях плавились колокола, «жидкая медь, аки вода, текла по кровлям церквей». Мост сгорел, но его перестроили, а после Смутного времени на Спасском мосту по ту и другую сторону объявились лавки книжников. Торговля шла бойко лубочными картинами, печатанными на досках. Картины изображали «Страшный суд», «Хождение богородицы по мукам», лики чудотворных икон, но столь безобразные, что патриарх Никон поднял на бумажные иконы гонение.
Продавалось тут и рукописанье, сочиненное заштатными попами, дьяконами или же просто грамотеями. Покупалось оно явно, продавалось книжниками из-под полы тайно, а потому и за гроши. Тут же покупались сказки «Бова Королевич [44]», с фряжского переложенные, и другие. На мосту всегда шумела, толкалась толпа от раннего утра и до отдачи дневных часов. По мосту в возках не ездили, разве что редко проедет царь верхом или важный боярин. Толпу разгоняли стрельцы, лавки тогда запирали. А дальше моста, если убрать толпу, за площадью Красной ряды полукругом, и видно в каждой лавке, кто чем торгует: на виду покупателя развешаны сукна, сбруя, образа и утварь церковная, парча, позументы с бусами, канитель и кружево золотное для обшивки сарафанов и кафтанов боярских.
За первым рядом, лицевым, – второй и третий, там торгуют рыбой, мясом и курями, а еще дальше вглубь – колокольный, каретный и лапотный ряды. Сегодня, как всегда, в стороне, прячась за углами лавок, стоят подкрашенные бабы, пестро одетые и чаще хмельные, у каждой такой во рту закушено по кольцу. У одних с бирюзой, у иных со смазнем [45]голубым или алым.
К таким торговкам подходят только мужчины, женщины, проходя, косятся на них, плюют в их сторону, а какая не удержится, то и ругнет:
– Бесстыжие!
– Лиходельницы!
Связываться с такими бабами боятся. Драться умеют хорошо, а пуще того матерным лаем устыдят. Мужчины, подходя, говорят тихим обычаем:
– Молодка, продаешь кольцо? – Кольцо изо рта исчезает, оно либо на пальце блестит, или зажато в ладони.
– Прода-ю-с.
– Сколь дорого?
– Тебе как – с медом хмельным ай насухо? С медом-то за сласть полтина!
– Буде четыре деньги.
– Тогда без сласти… Тишае иди… я догоню!
В толпе продираются скоморохи, медведя волокут на цепи с кольцом за губу. Кто из потешников с козьей, иной с бараньей харей.
К скоморохам пристают из толпы, смеются:
– Плясать ноги есть, сыграть – ни, всю вашу музыку патриарх Никон за Москвой-рекой на болоте пожег.
– Пущай жгет! На губах сбубним.
– На гребне чесальном посвищем!
Кто-то, злобясь на патриарха, кричит, чтоб многим дошло в уши:
– Никон, братие, не то скомрашью кабацкую музыку сжег, он летось святые иконы в церкви поколол да огню предал!
– Иконоборец!
– Иконам указал глаза прободать да по Москве носить окалеченные!
– Истинно! Зрели сие, плакали люди, глядючи.
– Ужо сыщется ему от бога.
– От людей не пройдет тоже!
– Берегись, народ! Уши есть, Фроловска [46]пытошна за мостом!
– Эй, гляньте, – бирюч.
– Чуйте его, не шумите гораздо!
Четверо стрельцов приказу Кузьмина в голубых кафтанах батогами разгоняли толпу, очищая дорогу бирючу. Бородатый бирюч, в шапке шлыком, загнутом за спину, в мухтояровом зеленом кафтане, бьет палкой в литавру, привешенную на груди. Уняв барабанным боем шум толпы, кричит зычно:
– Народ московский! Кто из вас будет куплять у торгованов скаредных бумажные листы с иконами немецкими, кальвинскими, еретическими или же неправо печатать мерзко и развращенно таковые листы, тому быть от великого государя святейшего патриарха Никона в жестокой казни и продаже!
Стрельцы с бирючом проходят, литавра и голос звучат в отдалении.
– Вишь, робята, Никону стали нынче бумажные иконы за помеху!
– Так будут худче печатать деля смеху-у!
– Сказываю вам – уши есть! Фроловска пытошна близ…
– Во Фроловой нынче негде пытать, около пытошные отводные башни стены осыпалось с двадцать сажен!
– У набатного колокола во Фроловой у палатки свод расселся!
– Запоешь не хуже у заплечного во Констянтиновской!
– В Констянтиновской тож – в воротех вверху расселось в трех местах!
– Да вы каменщики, што ль?
– Мы с Ермилкой в нарядчиках были, меру тащили – подьячий стены списывал!
– Воно вы каки, робяты! А я в стенных печурах щелок варил… Идем коли в кабак – угощу!
– Ермилко! Идешь, царь зовет?
– Оно далеко да грязно…
– А ништо! Проберемся.
С серого неба сеет не то дождь, не то изморозь, но крепок хмельной полуголодный народ. Бродят люди с утра по грязи, по слякоти, едят с лотков блины, оладьи, студень глотают, утирают мокрые рты и лица шапками. Ворот у многих распахнут, болтаются наружу медные кресты на гайтанах, иные шутят о крестах наружу: «Крест мой овец пасет!» Пытошные башни многим знакомы, разговор о них не умолкает. Никон государит немилостиво, при нем еще крепче пытают, а царь на войне с Польшей. [47]
– Куда ни ставь башню, хоша на гору Синайскую, – пытка однака!
– Никон нам рай уготовал, патриаршу палату подновил, кельи пристроил!
– Подвалы под палатой изрыл, там жилы тянут!
– В хомутах железных народ гнут!
Вместе с влагой воздуха к ушам толпы липнет колокольный звон. Шапки с голов сползают, люди крестятся.
Отдачи дневных часов еще не было, но уже прошла в Кремль новая смена стрелецкого караула, а на Красной площади и у Спасского моста толпа гуще, озорнее и шумливее. Народ московский вслед за патриархами исстари говорит: «На Спасском крестце до поздня часа безместные попы торгуют молебнами!» Близ церкви Покрова (Василий Блаженный) чернеет сумрачной крышей патриарша изба [48]– канцелярия безместных попов. В ней всем попам, служащим по найму, кроме попов подсудных, призванных в Москву за грабежи и буйства, дается разрешение служить – знамя, всякому, в ком есть надобность в попе, на дому. За знамя идет с попов плата в десять денег, а с иного, просто смотря по достатку, и не меньше трех алтын. Но приезжие попы и игумны озорны, всегда полупьяны от бродячей жизни в большом городе, они все «никому же послушны», иначе своевольны – в патриаршу избу не идут, знамен не берут, а, увидав того, кто нанимает попа, подымают меж собой шум и драку:
– Эй, хрещеный! Памятцу твою беру и шествую в дом твой!
– Борзо чту синоди-ики! Синоди-ики. Плата на дому по сговору, с хлебенным и питием!
Мохнатый от заплат на рясе, схожий на медведя, лезет поп. Кто не посторонился его, тот либо в грязь упал, или получил ссадину на лбу… Длинные, с седыми клочьями, волосы попа прижаты железной цепью наперсного медного креста тяжелого, будто на веригах. Таким патриарх воспрещает держать крест в руке или носить на груди, крест должен быть носим на торели, то и на блюде. Только на Спасском крестце и патриарха не слушают. Пол, сокрушая толпу, басит замогильным с перепоя голосом:
– Чуйте меня, православные! Худое, гугнивое пенье не избирайте, то разве попы? Они же комары с болота. Меня, попа Калину, наймуйте, я когда пою в храме, то свечи меркнут!
Озлясь, попы отвечают Калине:
– Разве ты поп?
– То, крещеные, убоец с большой дороги – явлен в Разбойном приказе. [49]
– Паситесь его, он везен в Москву с приставы!
А там по краю того же Спасского оврага под большим хмелем трое велегласно поют о кабацком житии:
– «Пьяницы на кабаке живут и попечение имут о приезжих людях – како бы их облупити и на кабаке пропи-и-ти!…
И того ради приимут раны и болезни и скорби много-о…
Сего ради приношение их Христа ради приимут от рук их денежку и две денежки и, взявши питья, попотчую его… и егда хмель приезжего человека переможет и разольется…
И ведром пива голянских найдет и приимет оружие пьянства и ревностию драки и наложит шлем дурости и примет щит наготы, поострит кулаки на драку!…
Вооружит лице на бой, пойдут стрелы из поленниц, я ко от пружна лука, и камением, бывает, бьем…
Пьяница вознегодует и на них целовальник и ярыжные напраслины с батоги проводит…
Яко вихор развиет пьяных и, очистя их донага, да на них же утре бесчестие правят, и отпустит их с великою скорбию и ранами…»
Те, что трезвее и степеннее, попы, между которыми есть и московские, безместные, собрались особой кучкой у крыльца патриаршей избы. У них наперсные кресты попрятаны за пазуху, только цепочки шейные видны. На попах камилавки старые или скуфьи. У каждого в руках знамя. Маленький попик, не обращая внимания на безобразия, шум и бой пьяных попов, говорит:
– Гляньте, отцы, то безотменно деля лихих дел ходит дьяк и наймует подсудных попов!
– Нужное, бате, нам то? Да, може, он ставленников ищет, хощет попам дать работу…
– То истинно! Поживиться на поповский доход хощет.
– И не дьяк он, батька, что в котыге да с батогом будто дьяк, а глянь под котыгой на кушаке что…
– А что?
– Чернильница, песочница да каптурги [50]с рукописаньем, то подьячий [51], може, он судного приказу судейской ярыга.
Кто-то в толпе степенных попов бубнит:
– Не суди, не судим будеши… Яко да воссудят тя нечестивые судилища, аще да уподобишься куче наво-о-зной!
– Хмельных среди нас нет, а вот, отец, испил-таки!
– Плюнем!
– Не едино ли нам – дьяк ли, ярыга ли?
В толпе пьяных попов у моста ходит степенно курчавый подьячий в синей котыге, с дьяческим посохом и в дьячей шапке с опушкой из бурой лисицы, по тулье шапки канитель золотная с малым жемчугом.
– Ну, отцы духовные, здравствую!
– Здравствуем тебе, блазнитель наш!
– Уговор помните?
– Какой уговор? В пьяной главе все молитвы истлели!
– Сыскали, нет ли деля меня попов подсудных?
– Сыщутся! Только до тюрьмы нам мала охота.
– Иными-таки граблено, да маловато, авось бог пронесет!
– Я по своей службе, опрично других дьяков и не судного приказу!
– Ты это насчет грамоток? Чли, дьяче, твои грамотки о государевых пирах – ладно едят патриарх с боярами!
– Сытно!
– Эй, поп Калина-а! Сюды-ы!
– Чого? А, подьячий! – Бурый поп с медным крестом лезет к подьячему. – Угощаешь?
– Подсудной?
– Такое имеется за Калиной – по разбойному делу зван!
– Иные с тобой есть?
– Есть! Вон те семеро – все по суду везены к Москве.
– Идем в кабак!
– Дьяче! Нас пошто не зовешь?
– Кого надо сыскал – вы лишние! – Скупой бес!
– Лихое дело, знать, замыслил!
– Рясы-то подогните, кресты попрячьте, а то с кабака вон пого-ня-ат!
Девятеро с подьячим попы сидят в царевом кабаке, в кружечной избе. Подьячий угощает. Разговор тихий, похожий на сговор по-тонку.
– Ты, Калина, их поведешь… знайте! Патриарх нынче патриаршу палату перестроил – горница с крыльца первая, холодные сени… вторая – теплые сени… В патриаршей палате на рундуках со ступенями лавки, полавочники – бархат зелен, четыре окна – на подоконках бархат золотной, – хватит вам на кунтуши!
– Оно бы ладно, да стрельцы там патриарши с секирами…
– Стрельцы до едина в разброде, дети боярские угнаны к государю в сеунчах говорить, патриарший боярин – и тот в отлучке, в патриарших хоромах двое: любимой патриарш дьякон Иван да келейник, а кой тот келейник – не доглядел я…
– И доглядывать его нече! Лишь бы на стрельцов не пасть…
– Я иду с вами, а пошто мне под беду голову клонить – сказываю правду, сказке моей верьте… стрелецкие дозоры от палат уведены, стрельцы все у ворот в Кремль. Слух шел, что болесть объявилась худая [52], так от лишних прохожих в Кремль ворота пасут… Попов караулы не держат – колико скажете: «Идем к патриарху чествовать былое новоселье!»
– В твоих грамотах чли, дьяче, о патриаршем новоселье, сытно едят попы, кои царю близки…
– Эй, молодший! Дай-кось еще кувшинчик в подспорье к вечере праведной!
– И еще пием, братие, за здравие дьяка государева-а!
– Тише с гласом своим!
– Имечко твое скажи, дьяче… чтоб… ну хоша ба за обедней помянуть…
– Имя рцы! Коли-ко вздернут на дыбу, то язык чтоб молыл правду-у!
– Струсили, попики?
– Нам чего терять? Спали под Спасским мостом, будем спать в тюрьме на полатях… голодно, да тепляе!
– На патриарха идти готовы… Никон – пес цепной! Попов малограмотных указует гнать взашей… венечные деньги давать-де епископам без утайки… утаил грош – правеж! – батоги по голенищам.
– Вдовых попов от службы в монастырь гонит – служить нельзя… И монаху из попов до семи годов служить не указует…
– Сами дошли, что идти к патриарху надо… чего боитесь? Бояре будут вам потатчики, многие злобятся на Никона… еще то – что заберете из его рухляди, тащите в стенные печуры, теи печуры, кои заделаны кирпичом, инде щелок варили, в иных кузнецы ковали, нынче они закинуты, а двери есть… те, что с севера…
– Вот то ладно! Не в ворота – в печурах разберемся, ино что припрячем.
– Когда идти, дьяче? Долго не тяни.
– Знак дам, выйду к Спасскому, колпак сниму да помолюсь на ворота, и вы годя мало за мной поодиночке, сбор на Ивановой.
– Добро!
– Вы в палате хозяйничайте, я же патриарши кельи пошарпаю.
– Щучий нос тину чует – там поди деньги?
– Деньги? Патриарша казна в патриаршей палате за рундуком, у алтаря в кованой скрине…
– Истинной ты, дьяче, грабежник!
– Веди со святыми биться.
– Я так не иду, пущай скажет имя!
– Да, имя, оно ты скажи!
– Имя Анкудим! Был купцом, утаил государев акциз, бит кнутом на Ивановой… именье в продаже на государя. Шибся в чернцы в Иверский-Святозерский. Сошел с чернцов, а нынче в дьяках сижу…
– Приказ именуй – приказ!
– В Посольском приказе [53]…
– Добро! Не страшно нам, коли такая парсуна идет с распопами.
– Только уговор – кроме нас, никому же слова об этом.
– Первый раз, что ли, по грабежу идем? Пьяницы мы, да язык на месте…
– Мы никому же послушны, на пытке бывали – молчали.
– Ну, братие, решеточные сторожа шевелятся.
– Ворота скрипят!
– Благослови, дьяче, расходимся и богоявления твоего ждем!
Подьячий пошел в сторону, подумав, вернулся:
– Калина поп!
– Чого?
– Вот те денег на топорищки…
– То ладно! Без топора не шарпать, едино что курей ловить!
– Чтоб под рясой прятать!
– Не учи, прощай!
Подговорив попов идти на патриарха, Тимошка в сумраке, осторожно сняв шапку, вошел в горницу дьяка Ивана Степанова, его покровителя. Дьяк был не у службы ни сегодня, ни завтра, а потому за обильным ужином с медами крепкими и романеей, без слуг, угощался единый.
Тимошка истово двуперстно помолился на образа с зажженными лампадами, поклонился дьяку, круто ломая поясницу, не садился, шарил глазами.
Дьяк тряхнул бородой:
– Садись, Петрушка! – и шутливо прибавил, делая торжественное лицо: – Нынче без мест!
Тимошка сел. Дьяк налил ему чару водки – пей, ешь, бери еду, коли честь и доверие от меня принял…
Тимошка, бормоча: «За здравие Ивана Степаныча, благодетеля, рачителя великого государя», выпил и закусил.
– Молвю тебе, Петрушка… Расторопен ты, грамотой я востер, ты же еще борзее меня, а худо за тобой есть – не домекну, кто ты?
Дьяк поднял волосатый палец с жуковиной, пьяно тараща глаза на Тимошку. Тимошка выжидал, закусывая, подумал: «Я тебе Петрушка, так и ведать не надо больше…» – Не-е домекну! – Дьяк, опустив палец, сжал кулак. – С тобой мои дела в приказе Большого дворца [54]расцвели аки вертоград кринный [55]и все же… зрю иной раз и вижу тебя схожего со скоморохом, у коего сегодня харя козья, а завтра медвежья… Ответствуй мне, пошто такое? Противу того и дела твои тьмою крыты…
– Не ведаю такого за собой, Иван Степаныч… и то скажу– трезвый обо мне слова не молышь, а в кураже завсегда сумленье…
Дьяк ударил по скатерти рыхлым кулаком, в желтом сумраке сверкнул перстень. Свечи нагорели в шандалах, заколебались, с одной упал нагар, стало светлее.
– Шныришь ты по делам, кои и ведать тебе не гоже! Мои подьячие сыскали грязное дело за тобой… и вот то дело: в пору, как с дозволенья моего помог ты в письме и чёте боярину дворцового разряда [56]хлебные статьи о послах расписать, а что вышло из сего дела – ведаешь?
– Подьячие твои, Иван Степаныч, от зависти на меня грызутся и поклепы, ведаю я, возводят.
– Годи мало! Те статьи многие в твоей суме под столом сыскались, иние же в каптургах упрятаны – пошто тебе тайные статьи? Пей, ешь да сказывай – я тебе едино что духовник.
– Дьяче! Иван Степаныч, благодетель… озорство оное ненароком сошлось – замарал, вишь, листы бумажные – бумага немецкая с водяными узорами – и думал не показать, как убытчил казну государеву! В том и вина моя… в тай мыслил скрыть рукописанье, сжечь и сжег…
– Да сжег ли? Такого берегчись надо! Инако за тайну государева столованья и посольского тебе висеть в пытошной, да и мне, того зри, стоять у допроса с пристрастием… Пасись, Петрушка!; Ну, седни будет! Тебе ведомо и мне понятно, хоша сумнительно. Нынче давай пить, есть да, помоляся, почивать до иных дел… Еще скажу – не марай себя! Мне ты дорог знанием и старой верой пуще того… Никонианства, новин его не терплю! Как тебе, противу того и мне: отец наш праведной Аввакум – в его благодати будем обретаться. Аминь!
Тимошка придвинулся к дьяку ближе:
– Чуй, благодетель, дай мне денег поболе…
– Пошто деньги?
– Дело истинное – святого учителя нашего по моленью у государя великой государыни Марии Ильинишны [57]из ссылки вертают…
– Hy-y?!
– Уж боярин Соковнин Прокопий [58]место устрояет ему на Кириллово в Кремль; привезут отца Аввакума, тощ он, скуден, великие муки претерпел в дальних Даурских странах [59]… ему потребны порты и брашно особое и суды тоже, не серебрены, конешно, а и то, на все деньги…
– Сума у Прокопья потолще нашей, но постереги и мне доведи, когда привезут учителя… ай то радость! А денег не дам! Постой, чуй вот што!
– Чую…
– Завтре я не у дел! В церковь чужую, опоганенную Никоном, идти не мыслю, в приказ тоже – пить буду, – ведомо тебе, бражничать на досуге люблю! – ты же за меня стань в приказе, в приказ купцы придут… и… дать должны на мое имя посул [60], ты тот посул от купцов прими, роспись им от имени моего дай… Вот те деньги приветить учителя! Сполни, да пущай купцы не скупятся, будет им та промыта в науку – не ставить падали на государеву поварню-у!
– Не поверят мне купцы, Иван Степаныч! Что им моя роспись без твоей, а тебя оповестить и долго и далеко…
– Али тебе мою жуковину дать? Перстень – орел двоеглавый с коруною, дар государев? Боюсь дать…
– Да раньше верил, и я печатал твоим перстнем, благодетель, пошто сегодня вера в меня пала?
– Сегодня весь ты чужой какой-то. – То подьячие поклеп тебе навели.
– Оно так! А видали тебя робята на кабаке с попами крестцовскими, попы те все грабители, пьяницы! Не марай себя, Петрушка. Печатай купцам, бери перстень…
Тимошка, почтительно приняв перстень, с низким поклоном проводил дьяка, снова сел за ужин. Сидел он долго, будто наедался в дорогу, и думал:
«Хорош, ладен странноприимец гулящих людей государев дьяк Иван! Только, Тимошка, знай край, не падай – сгореть в этом доме, едино что от огня, легко… Ну, а ты завтра кончи… Перво – с купцов деньги получи и рукописанье им на помин души припечатай… Жуковина дьячья с коруною и впредь гожа… Другое дело – попов поднять… У патриарха узорочья бездна – не зевай только! Третье – путь тебе, Тимошка, вон от Москвы…»
Выпил переварного меду с патокой крепкого, отдышался и прошептал вставая:
– В дому твоем, богобойный дьяк, заскучал я… Табаку у тебя пить не можно и опасно!
Обновленная Никоном патриарша крестовая палата обширна, как и дела в ней – патриарши, нынче и государевы.
Когда идут церковные сговоры, тогда на Ивановой колокольне звонят для зову протопопов и игуменов, тот звон церковники издалека чуют, спешат не опоздать.
У патриаршей палаты проход в келье завешен персидским ковром. В переднем правом углу палаты иконостас с иконами греческого письма, близ его резное кресло патриарха с подушкой сиденья из золотного бархата, с ковровым подножием. В первых от крыльца палаты, холодных сенях у дверей стрельцы с батогами, – сегодня их нет, сняты к воротам в Кремль. Во вторых, теплых сенях на лавках, обитых зеленым сукном, – всегда патриарший любимец дьякон Иван. Только в сей день, учредив в полном порядке патриарший стол питием и брашном, Иван благословился у патриарха пойти в монастырь к ТроицеСергия. В полном доверье у Ивана Шушерина оставлен в патриарших сенях Сенька, стрелецкий сын, взятый Никоном из Иверского-Святозерского, бывший колодник. Слуг у патриарха довольно [61], одних детей патриарших боярских [62]с двадцать наберется, бывает и больше. Патриарх, негодуя на расстройство в делах государевых, разослал боярина патриаршего Бориса Нелединского и детей боярских с указами – кого к воеводам, кого к губным старостам [63], к кабацким головам и попам, нерадиво кинувшим церкви без пенья.
Сам он всегда при делах и хлопотах, чтоб не навлечь на себя попрека от царя и с честью государить, а нынче приспешал. Слухи один хуже другого – то об одном родовитом боярине, то о другом: «готовят-де тебе, великий государь патриарх, лихо», разозлили и утомили его, а пуще и злее всякого зла – собралась малая боярская дума опрично патриарха с Морозовым, Милославским, Салтыковым