Страница:
Одоевский положил перо, разогнулся, сказал себе: «А ну, сегодня поработано довольно!» Почесал ногтем в бороде, встал. Оглядел свои желтые руки, подумал: «Кабы посулы имал, руки были бы дороднее, да не к лицу Одоевским посулы имать… родителю Никите царь от себя на кафтан дал, столь обнищал боярин». Заложив руки за спину, подошел к окну; бодая лицом сквозную сатынь запоны, нюхая ночной воздух, сказал: «Провоняли город рыбой! И еще буду строить русский двор по указу государя – прикажу заодно поделать в городе отходники, чтоб не кастили на дворах!»
Одна сальная свеча на столе, подтаяв, упала. Воевода подошел, снял свечу, иные, изогнутые теплом, выпрямил. Взял со скатерти колоколец, позвонил. Вошел с поклоном слуга.
– Зови подьячего!
Слуга ушел, вместо него вошел бородатый подьячий в потертом плисовом полукафтанье, поклонился так же, как слуга.
– Давай писать, служилой!
– Слышу, князь-воевода, готов к письму.
– Садись, поправь огонь, пиши!
Воевода встал среди горницы, поднял властно руку и, сжав ее в кулак, заговорил, как проповедь:
– «А которых воровских людей»… – написал? – Говори князь-воевода, поспею писать.
– «…надо послать к Москве с женами и детьми, тех исписать на росписи поименно… написав, отдать те имена с росписью голове московских стрельцов. Отпущены будут те изменничьи жены и дети в Москве с боярином и воеводой Иваном Богдановичем Милославским и везти их с великим береженьем, чтоб никто с дороги не ушел!»
– То, что написал, отдай дьяку для росписи поименно, а я подпишу. Иди!
Насады прошли Кострому. В полдень все расселись на корме, кашевар вынес варево. Из ближнего ручья на лодке к насаду пригреб мужик, взмолился, сняв шапчонку:
– Добрые государевы работнички, не дайте живу душу смерти, помираю голодом!
Рыжий поглядел на него и, отложив ложку, сказал:
– Свой конь не везет – на нашем ладишь доехать? Лазь на борт!
Мужик привязал к насаду лодку, влез, заговорил:
– Жорницы по ручьям становил да соснул мало на солнышке, а кой бес у меня тоды хлеб покрал – басота! Остался без еды, пихаться до Ярослава – помрешь.
– Садись к нам, ешь! – Мужику дали ложку.
– Откедошной?
– Мало не тутошной, с Тверицкой я, рыбак! – Поев, мужик повеселел, а был он по виду разговорчивый.
Рыжий заметил это, стал расспрашивать:
– Слыхал я, по Московской дороге разбои гораздо пошли, государь стрельцов высылал чистить лес, а тут на воде у вас нет явных убойцев?
– Явных воров у нас, хозяин, нету, ватаги не ходют, а мелкие тати есть: лодки хитят, хлеб, а коли справной кто попадетца да сплошал – того убойствуют.
Пообедав, покрестились. Сенька стал курить, а рыжий, спрятав веснушчатый кулак в косматую бороду, подумав, сказал:
– Ну, у нас есть молочшие, мелких воров разгоним, – Он, взглянув на Сеньку, спросил: – Правда ли, Григорий?
– Истина, хозяин! Не боимся.
– Ище скажу, – начал мужик. – Бутурлин, ярославской воевода, удумал с насадов снимать всех гулящих людей, кои взяты в Астрахани.
– Эво, черт! – выругался рыжий. – Федька Бутурлин всегда затейной, пошто ему государевым насадам лихо чинить?
– Мужикам, хозяин, воеводских затей не понять!
Сняв кафтан, рыжий сунул его под голову, лег на палубе, приставшему мужику сказал:
– И ты подремли, ночью на вахту станешь.
– Спасибо, устроюсь…
Кроме тех, кто был на парусе или на руле и в греблях, все легли спать. Лег и Сенька. К нему подвалился Кирилка, шепнул;
– Уходить нам, брат Семен!
– Пошто?
– Ушми скорбен, што ли? Ай ты в Ярославе опять в тюрьму хошь? Нынче, брат, сядешь – так прямо в петлю, вишь, воевода имает!
– Надо будет – уйдем.
– Ты со мной в Соловки не идешь?
– Батько Степан попов не жаловал, и я поповского дела не люблю.
– Ну, лжешь! Батько не жаловал, а на Царицыне у старца Арона в монастыре и пил и ел.
– Знаю – заводчиков и бродячих попов любил атаман.
– Пойдем, брат, станем грудью за старую Русь и веру, против латынщины!
– Не люблю, Кирюха, твоего небольшого попа Аввакума. Сам без меры гонение возлюбил и иных учит терпеть, смиряться да идти в огонь, лишь бы кукишом не молиться. По-моему, молись хоть ногой – лишь бы вера была, а нет, так и двоеперстие не поможет…
– Тьфу, сатана! Злодей ты мне, не брат.
Глубоким руслом близ берега шли насады, на берегу дикий лес смешанный, на серой стене елей иногда розовела могучими ветками сосна или вековая разросшаяся осина, тревожно, почти без дыхания ветра трепетала листьями. Где-то в глуши лесной кричала надсадным криком желна. [412]
Кирилка поднялся, потянулся во весь свой огромный рост, передернул широкими, могучими плечами, нагнулся и с палубы поднял свой багор. Старовер, как играючи, воткнул багор близ берега и, изменив шаг на бег, на багре поднялся на воздух. Под тяжестью тела багор затрещал, но не сломался.
– Дурак! Хлеба возьми! – сказал Сенька.
Вместо ответа Кирилка выдернул багор, кинул его на насад поперек палубы. Рыжий приподнялся на локте, сонно спросил:
– Куда его черт понес? – И снова лег, посапывая в бороду. Сенька лежа глядел, как Кирилка шагал по берегу, наглядывая дорогу в лес: «Упрямой… к монахам попадет…»
Перед Ярославлем рыжий сказал Сеньке:
– Давай-ка, Григорей, мы тебя закидаем мешками, лазь в трюм.
– Ладно, хозяин! – Сенька влез.
Рыжий позвал ярыг. Сеньку скрыли. Не доезжая Медвежьего оврага, у быка на устье Которосли и Волги насад остановили стрельцы, всех их счетом десять, с десятником стрелецким. Десятник был расторопный, с хитрыми глазами. Он то и дело шевелил на голове новую стрелецкую шапку, как будто желая показать всем, что шапка не простая, а с бархатным верхом.
– Проворно – станови караван! Кинь якори, не копайся! Рыжий упрямо заявил:
– Пошто, служилой, якори, мы тута становать не будем,
– Становь караван!
Гребцы перестали грести, иные ярыги с головного насада зацепили баграми бык, полуобвалившийся от разливов. Стрельцы, серея кафтанами, поблескивая лезвиями бердышей, перебрались на головной насад. Десятник стрелецкий, приказа Пушечникова, в темно-зеленом кафтане, шевеля шапку, сказал рыжему:
– Куды едете?
– Тарханные мы, гостя Василия Шорина с Рыбна села – туды едем, с Астрахани в Рыбно.
– Гоже, давай роспись людей!
Рыжий знал правила, роспись была у него за пазухой – подал.
Десятник оглядел роспись, велел стрельцам пересчитать людей. Сосчитали. Ткнул пальцем в роспись, тронув шапку, спросил:
– Укрытых нет?
– Нету иных, служилой!
– А этот мужик?
– Присталой до Ярослава, нынче угребет. Десятник крикнул стрельцам:
– Робята! Сведите мужика на нос кормы!
Стрельцы подхватили мужика, он испуганно заговорил:
– Чего вам, служилые? Я Тверицкой, тутошный!
– Тутошного, стало быть, нам и надо! На нос насада подошел десятник.
– Рыбу ловил, мужик?
– Жорницы, служилой, становлю по ручьям… кои с берегов в Волгу…
– Знаешь ли ты, как великого государя отец, блаженной памяти Михаил Федорович, на царство в Москву шел и стоял в Спасском монастыре? С тех пор воды по Волге от Которослиреки почесть до Костромы даны монахам в ловлю Спасскому монастырю.
– Где мне знать, служилой! Я мужик темной, грамоте не умею… Ловлю не неводом, едино што жорницы становлю, и то по ручьям.
Десятник сощурил хитрые глаза, потрогал шапку:
– Вот што, рыбак! Ежели скажешь, кого тот рыжой укрыл и где – его словам я не верю, – тогда садись, греби к дому, не скажешь – будет иное: пойдешь с нами на спрос к воеводе. Воевода нынче не дома, так мы тебя, покеда он вернетца, в тюрьму кинем. Дашь влазное в тюрьму – две деньги богорадному сторожу.
– Граблен я, ни гроша в кармане.
– Тогда на правеж поставим, будем бить! Еще то – воевода даст тебя монастырю головой, а власти Спасского всем ведомы – обдерут до нитки.
– Вот как из человека пса делают! Поклеп мой неволя велит: есть у хозяина насада един молочший, в трюм мешками зарыт…
Десятник радостно сдернул с головы шапку, ударил ею себя по колену.
– Есть? Я так и знал! Веди! Мужик показал трюм.
Стрельцы откидали мешки, а Сеньке сказали:
– Вылезай – приехал! Сенька вышел, крикнул:
– Хозяин! Дай мою суму и прощай.
– Прощай, Гришенька! Сума твоя вот. А ты, – показал мужику веснушчатый кулак рыжий, – за хлеб-соль навозом платить– сволочь!
– Неволя велела, хозяин! Угребу, не серчай. – Мужик спустился в лодку.
Сенькину суму взял стрелец:
– Эво набита чем? Хребет сломишь,
– Пущай несет сам! – приказал десятник.
Сенька принял суму. В голове мелькнуло: «Не вынуть ли пистолеты? Много бою, иные набегут? Краше из тюрьмы уйду!»
Рыжий, когда стрельцы ушли, выругал их матерно и крикнул так, что в берегах отдалось:
– Снимай караван, товарищ-и! Проклятое место!
Идя от Которосли мелким лесом, Сенька видел вдали восемь высоких башен и в двух – два вестовых колокола. Подумал: «Этот Бутурлин поднял город, поди и из тюрьмы легко не уйдешь? Как там Домка, цела ли?»
Стрельцы, держа Сеньку на виду, говорили свое:
– И сила, братыя, у Волги!
– А чего?
– Бык долиной двадцать и восемь саженцов да в широту три, сваи биты, рублен в лапу, землей снутри засыпан, а во – обвалилси!
– Из веков сила несусветная, волжская вода!
– Ена бы и Ярослав смыла, да Медвежий овраг спасает, много воды берет!
На воеводском дворе встретил Сеньку седой старик, богорадной сторож, оглядел, развел руками, воскликнул:
– Да ужели опять Гришка к нам попал?!
– Правда, богорадной. Начальник каравана, где он плыл, звал его Гришкой! – сказал стрелецкий десятник, шевеля новую свою шапку.
– Оброс, посутулился малость, а все ж, сдаетца мне, он тот!
– Вот радость нам. С воеводой допытаем ужо, куды девали разбойники старого боярина?
Сенька молчал. Думал: «Пытки не миновать, коли жив этот пес!»
Богорадной постучал в двери подклета близ поварни:
– Эй, Матвевна, выди-ко, гостя привели.
Отворилась дверь, неторопливо вышла Домка. Стрелец сдернул с Сеньки суму, передал ей, сказал:
– Принимай гостинцы! Кажи воеводе!
Домка приняла суму, кинула за дверь, откуда вышла, оглянулась на Сеньку. Он стоял молча. Богорадной радостно задвигался.
– Огляди его, Матвевна! От годов я не зёрок деюсь, – быдто этот былой у нас разбойник Гришка?
– Воевода сыщет, старик, от его не укроетца, – сурово сказала Домка.
– Так вы, служилые, гостя дорогого ведите-ка ко мне в тюрьму! – суетился богорадной.
– Погоди, дедушка! Федор Васильич снятых с насадов гулящих не велит в тюрьму водить.
– А как с им, Матвевна?
– Вот так! Отпирать тюрьму, вкинуть да вынимать – опасно. И время лишне идет. Ближе есть место, под рукой. К допросу скорее. Вот тут, анбар каменной – из него и без желез не уйти.
– Ты, Матвевна, норов воеводин ближе ведаешь! Сажайте, служилые, в анбар, а я за замком сбегаю.
– Лишне, не трудись, дедушка! Замков не занимать! Домка ушла, вернулась быстро с замком. – Сажайте!
Амбар был пустой; распахнув его, Сеньку ввели стрельцы. Богорадной туда заглянул, перекрестился, говорил:
– Вот, вот, слава богу! Ну, кабы тот Гришка.
Домка, запирая амбар, накидывая поперечный замет и вешая замок, сурово, громко сказала:
– Не тамашись, гулящий! Не будешь смирен – уймем!
– Уймем, Матвевна!
Богорадной прощупал стены амбара и оглядел кругом – впрямь до воеводы места лучше не искать! Богорадной и стрельцы ушли.
За домом воеводы в сумраке чернеют у забора в конце двора вековые деревья. Хмельники разрослись в целую зеленую рощу. Это наскоро видел Сенька, когда Домка осторожно выпустила его из амбара. На дворе тишина, спать ложились рано, только за воротами сторож, расхаживая, пробил раз и два в деревянную доску, да караульные за тыном и мостом у тюрьмы изредка перекликались.
– Гляди-и!
– Гляжу-у!
За хмельниками в курятнике пропел первый петух.
Воздух помутнел. Волга дыхнула туманом. Домка на амбар навесила замок, как и был. Сеньку провела в подклет. Заперла подклет изнутри, велела ему раздеться и умыться.
– Скинь рубаху, порты, одежь чистое.
В обширном подклете было прохладно, и в нем – ни мух, ни комаров. Подклет освещен только лампадкой. Домка послушала в оконце звуки двора, потом оконце задвинула изнутри ставнем.
На столе среди подклета был ужин. Сенька поел и водки выпил. Домка, когда он кончил есть, взяла его за руку, повела в угол к двум сонным мальчикам, они спали в тени под широкой божницей. Свет лампадки не касался их лиц, дети спали крепко. Домка сказала:
– Оба наши, и ни один не схож – волосом черны, быдто мой дедушка. Лихой был, за разбой умучен насмерть палачами. Не знала его, мать сказывала.
– Жива мать?
– Моя мать давно умерла.
– Пойдем, Домна, сядем.
– Не любишь глядеть малых робят?
– И любил бы… только бывает, когда гулящий полюбит ребят, а ему и смерть.
– Пойдем, ляжем, постеля на полу.
– Краше будет – посидим. Мысли ровнее. Когда сели, Сенька спросил:
– Как быть со мной?
– Перво – в леса утечем, а там, може, в Москву,
– И ты со мной ладишь?
– Скучна я по тебе, Семен! Сколь годов изошло, и сердце ныло, ныло. А тут как привели, да глянул ты, и я едва от радости не закричала.
– Менять тебе жизнь на бродячую, я чай, не легко? Не мыслю я, что воевода за гулящего к тебе бы приступил крепко. Мои грехи тьмой крыты.
– А богорадной! Забыл? Он доведет воеводе, и воевода стал не тот, не прежний.
– А лесных людей ты знаешь?
– Знаю, Семен! Готовила место утечи, потому что воевода завел и сыщиков и шепотников.
– Убить бы нам его, Домна, гнездо воеводино сжечь и тогда наутек от этих мест!
– Того, Семен, не можно! Не потому, што стрельцы, сторожа и горожана за воеводу, а по-иному нельзя. Царь много любит этого Бутурлина и нынче вызвал его видеть и семью указал в Москву перевезти, должно, и его с воеводства снимет, к себе возьмет. Убьем, озлитца, мекаю я, царь! У царя, вестимо, руки цепкие.
– Пожалуй, правда твоя! Богорадного не убивать – была моя правда до нонешних дней, теперь твоя. Видал я в Астрахани указ царя: «Имать убойцев князя Черкасского».
– Ну, вот! Воевода будет имать нас, не царь – легче много. Они легли. Домна, обнимая гулящего, тихо говорила:
– День сиди здесь, к анбару не приступят, ключи у меня. Робят увезу за Волгу к тетке, тетка любит меня, денег дам, робят упасет от лиха.
– Добро!
– День пролежишь тихо, на подклет замок навешу, а как с Волги оборочу, в ночь уедем. Уехать беспременно мне, воевода звереет, еще бы помешкал, и не могла бы скрыть тебя, – што ни день, воевода все стрельцам власть дает, а мне еще мирволит, помня службу отцу. Со мной в воротах пропустят, а то у воеводы порядня: «В ночь из города без его указу не спущать!» К полудню Домна вернулась, расседлала лошадь, поставила в конюшню. Немой конюх знал Домку, знал, что она берегла и не обижала лошадей.
У подклета Домку встретил богорадной, спросил, кланяясь:
– Куды это, Матвевна, ездила?
– Ездила, дедушко, робят свезла к бабушке в гости в Тверицкую… Ну, как там в анбаре тот злодей?
– Слушал, Матвевна! Тих, в оконце глядел, и ништо не увиделось, как и нет его.
– Спит в углу. Подала хлеба да воды – едва принял.
– Боитца, што узнают его.
– Боитца, дедушко.
Старик ушел на тюремный двор. Из караульной избы вышел стрелецкий десятник, сказал:
– Гляди, старик, тюрьму будешь спущать, кандалов не снимай с сидельцев. По городу пойдут, чтоб стрельцы были с ними. Досматривай, а я навещу расправную избу. Ночью вернусь, караулы огляжу.
– Поди, робятко, поди!
Домка собирала свою суму, Сеньке сказала:
– Боюсь, как бы богорадной не полез ко мне, давай уведу тебя в воеводину спальну.
– Давай уйдем!
– Разуйся!
Сенька разулся и лестницей из подклета прошел вслед за Домкой в спальну боярина с негасимой лампадой, сел в кресло воеводы, оглядел царский портрет над столом, подумал: «Когда ты лопнешь от мужицкой крови, пес?»
Здесь Сенька не боялся, что увидят: сквозь узорчатые образцы слюдяных окон скупо проникал дневной свет.
Домка принесла еды. Сенька поел, она открыла для воздуха в сад выходящее окно.
– Сквозь деревья ништо увидят! Вались, спи – легше ждать! – Ушла.
Сенька лег на лавку, заснул крепко, его разбудило пенье комаров. Вместе с прохладой ночной комары налетели из сада в раскрытое окно.
Пришла Домка, одетая воином: в железной шапке. Сенька надел кафтан, а под кафтан панцирь. Пистолеты были заряжены, на кушак Домка дала ему нацепить саблю, Взяла со стола воеводы кожаную калиту с золотом.
– Годитца нам!
– Бери лучше пистоли – деньги есть! Домка помолилась образу Спаса.
– Худо, Семен, што ты не молишься.
– Не молюсь! Мало меня милует!
Они вышли тайной лестницей в сад, садом – на пустырь. У тына привязаны две лошади, оседланные для дороги, с притороченными сумами, в сумах – пистолеты.
Вскочили, но поехали не рысью, а шагом. Когда миновали пустырь, направились берегом Медвежьего оврага к мосту. Едва переехали мост, навстречу стрелецкий десятник.
– Куда?! – крикнул он, узнав с Домкой Сеньку. Сунул руку к кушаку за пистолетом.
Сенька выстрелил. Десятник, роняя с головы новую шапку, задвигал руками и ногами, сел на дороге.
Сенька соскочил с коня, схватил убитого и с силой кинул в овраг под мост. Убитый, шаркая по кустам, скрылся в глубине оврага.
– Так их, воеводиных шепотников! – сказала Домка. Сенька молча сунул разряженный пистолет в суму у седла, взял другой. В воротной проездной башне пушкарь отворил Домке ворота.
– Куды это, Матвевна, на ночь глядя?
– В Москву – воевода зовет! Ездового взяла, штоб не грабили в дороге.
– Ну, счастливо!
– И тебе здорово сторожить.
Перед дорогой в лес в слободах было сонно и тихо. Где-то далеко, должно быть на Волге, сзади Сеньки с Домкой всхлипывала в воздухе ночном, белесом и туманном, чайка. Две-три звезды над туманами высоко-высоко поблескивали. Когда въехали в лес, Домка из пазухи достала детскую шапку, небольшую темную, прижала к глазам, заплакала и спрятала обратно.
– Чего ты, Домна?
– Робяток вспомнила, Сеня.
– Живы будем, налюбуемся!
– Эх, все так, да сердце матерне ноет!
– Одно потеряла, другое нашла.
– Давай, Семен, подгонять! Я резвых коней оседлала, да ехать не близко к Берендееву.
В одном месте слезли, стреножили коней, дали им подкормиться.
Сенька, сидя на пне у дороги, сказал:
– Нехорошо! Лошади потные пьют в канаве с жадностью, хрипеть будут.
– Ништо! В лес на них не поедем, в обрат отпустим, отгуляютца дорогой.
У Берендеева болота, не переезжая гати, когда сквозь деревья засветилось, рассыпаясь искрами звездистыми и радужными, раннее солнце, Домка и Сенька остановили взмыленных лошадей. Домка из сумы у седла вынула медный рог и протяжно затрубила два раза.
Справа от гати дорожной, в стороне болота ответили свистом. Скоро на дорогу вышли в армяках и валяных шапках три лапотных бородатых мужика. Домка сказала:
– В гости к вам, товарыщи!
– Любо, Домнушка!
– Любо нам! С товарищем пришла, добро!
– Снимите с коней сумки, уздечки, а коней в обрат! Вышедшие из леса бойко поснимали с коней сумы, уздечки и седла. Повернули лошадей головами к дому и свистнули.
Лошади радостно отряхнулись, пошли было шагом, и вдруг, заржав, понеслись в сторону Ярославля.
От гати с версту тропка шла по краю болота мокрая, потом поднялась на косогор и спустилась снова в низину, а когда вывела на косогор, то пропала, и перед идущими встала стена непролазного ельника, заломленного буреломом.
– Вот туто надо ползком мало, а там разогнемся! – сказал передний и, поблескивая берестом мокрых лаптей, пополз. За ним ползли все, отгибая от земли свисавшие колючие ветки густого ельника.
Долго ползли; когда миновала густая заросль, подхватила березовая роща, по роще шли не прямо, а по редким зарубкам на стволах, потом шли ельником и вышли на обширную поляну, ровную и сухую. Здесь открылся Берендеев бугор, в боку его были вырыты землянки и закрывались деревянными дверями.
Под землянками врыты в землю деревянные таганы, стояли скамьи, вместо ножек у скамей были обрубленные ветви сосен, и сами сосны колоты пополам и тесаны.
– Гей, ватаман, примай гостей!
Сенька и Домка сняли сумы, сели перед таганом, а мужики-поводыри, скинув шапки, остались стоять. Из одной землянки открылась дверь, вышел коренастый, обросший черными кудрями и такой же бородой мужик, в черном плисовом полукафтанье, обшитом золотыми галунами.
За кушаком пистолет, из голенища правого сапога торчала роговая рукоятка ножа.
– Ну, здорово, Домна Матвевна! – сказал он, подходя к Домне, прибавил: – Давно пора боярину служить закинуть.
Атаман подал Домке руку, взглянул на Сеньку, спросил:
– А этот с тобой?
– Со мной мой муж, Григорий.
– Вот не знал, што ты мужня жена! Ну, теперь давайте пить, гулять, а коли время сыщется – и забавляться. Эй, робята, огню!
Трое поводырей, скинув кафтаны, натаскали валежника, сыскали топоры, в сухом воздухе скоро понесло дымом.
Сенька сказал:
– А не боитесь, что из чужих кто на огонь придет? Атаман сел на скамью близ Сеньки, засмеялся:
– Пущай придет, примем! Вы подите в землянку – крайняя вам, лишнее скиньте с себя.
Сенька и Домка пришли в землянку. Там была постель на козлах, а другая помещалась на земле – от пола в аршин, было в горе вырыто углубление со сводами. Сенька снял кафтан, потом и панцирь.
– Добро, Семен! Кабы не тоска по робенкам, то и жить можно…
– Спасла мужа, потеряла детей. Не спасла бы, тогда на детей любовалась, – улыбнулся Сенька.
– Пустое говоришь. – Домка вынула из сумы одеяло и тканую мягкую простыню. Устроила постель. Постель была из медвежьих шкур, положенных одна на другую. – Жестко будет нынче, а там излажу.
У огня они все трое – Сенька, атаман и Домка – выпили водки, закусили жареным мясом; когда пали сумерки по лесам и по небу, стали собираться гулящие. Было их с атаманом, сосчитал Сенька, тридцать три человека.
– Сколь у нас оружия, атаман?
– Пистолей с полусоток есть, справные все, три пищали, два мушкета, топоры, кистени, рогатины, капканы. Еще три короба рогулек железных. [413]
– В прямой бой идти нельзя!
– Нам пошто в прямой? Петли ставим, капканы, а где плотно, коли опас большой, мы железный чеснок кинем, мохом запорошим сверху, тогда не пройдешь тут и не проедешь.
Сенька был спокоен и доволен. Домка погрустила о детях и тоже успокоилась на том, что ее «приголубник», кого и видеть не чаяла, тут живет с ней.
Ночью, радостные, уснули. Перед тем как разоспаться, Сенька сказал:
– Узнай, Домнушка, все ли гулящие меж собой и с атаманом сговорны? Глядеть надо зорко, чтоб кто по злобе ли, аль неразумью ватагу не погубил!
– Спи, родной, все проведаю…
Утром к богорадному прибежал поваренок. Старик выпускал из тюрьмы закованных сидельцев [414], чтоб ходили собирать себе корм.
Поваренок ждал. Когда сидельцы ушли, ушли и двое стрельцов сопровождать гремучую нищую братию тюремщиков, коих сидело в тюрьме ярославской восемь человек, старик спросил поваренка:
– Пошто пришел? Провизия твоя у клюшницы Матвевны! – Не за тем я, дедушка; послал повар к Домне Матвевне, а там и подклет пустой… и нету ее, ни пушиночки…
– Да што ты! Ой, малой, ой, лжешь! И куда она подевалась? Караулы десятник тоже не менял, стрельцы ропочут. Ой, пойдем, пойдем!
Старик шел и разводил руками. Ходил по дому, хрипло покрикивал:
– Матвевна, а Матвевна! – И вдруг стукнул себя по лбу кулаком, вышел спешно из боярского дома к тюрьме, позвал из караульной двух стрельцов: – А ну, робята, бейте замок анбара, бейте!
Стрельцы бердышами вывернули пробои.
– Вот те, матку ее пинком! Не вернтца, да видно утекла с разбойником?!
Пока богорадной бился с амбаром, на воеводский двор стрельцы принесли мертвого десятника. Глаза вороны выклевали, а ворот разорван и грудь изъедена собаками.
– Ух, дьяволица! Ух, ух! Беда, робятки.
– Беда большая, старик!
– В ночь пушкарь Микитка сказывал, выпущал из города Домку воеводину с ездовым.
– Ну, так!
– Много ты ей верил, сам не доглядывал гулящего в анбаре.
– Не я один верил, она правая рука у Федора Васильича! Думать тут много не надо – иду к дьяку в съезжую избу!
Старик богорадной спешно ушел со двора.
Вечером в Москву направились с вестью к воеводе Бутурлину пятнадцать конных стрельцов. Одиночно стрельцы по Московской дороге не ехали: разбой участился гораздо!
На московском дворе воеводы Бутурлина наехавшие рано утром с Ярославля конные стрельцы подняли пыль.
– Спешьтесь! – приказал седобородый стрелецкий пятидесятник, и сам первый слез с коня, отвел его к тыну. – Не шумите, я чай, боярин еще почивает.
Так же к тыну и иные стрельцы привязали бьющихся от мух коней, покрикивали на лошадей негромко:
– Бейся! Гляди!
Дворецкий вышел к стрельцам, седой сказал ему:
– Нам воеводу – спешно!
– Наехали, боярин, зовут!
– Безвременно? Ужели что стряслось? – спросил воевода. Сверх голубого зипуна дворецкий одел боярина в летний шелковый кафтан песочного цвета.
Одна сальная свеча на столе, подтаяв, упала. Воевода подошел, снял свечу, иные, изогнутые теплом, выпрямил. Взял со скатерти колоколец, позвонил. Вошел с поклоном слуга.
– Зови подьячего!
Слуга ушел, вместо него вошел бородатый подьячий в потертом плисовом полукафтанье, поклонился так же, как слуга.
– Давай писать, служилой!
– Слышу, князь-воевода, готов к письму.
– Садись, поправь огонь, пиши!
Воевода встал среди горницы, поднял властно руку и, сжав ее в кулак, заговорил, как проповедь:
– «А которых воровских людей»… – написал? – Говори князь-воевода, поспею писать.
– «…надо послать к Москве с женами и детьми, тех исписать на росписи поименно… написав, отдать те имена с росписью голове московских стрельцов. Отпущены будут те изменничьи жены и дети в Москве с боярином и воеводой Иваном Богдановичем Милославским и везти их с великим береженьем, чтоб никто с дороги не ушел!»
– То, что написал, отдай дьяку для росписи поименно, а я подпишу. Иди!
Насады прошли Кострому. В полдень все расселись на корме, кашевар вынес варево. Из ближнего ручья на лодке к насаду пригреб мужик, взмолился, сняв шапчонку:
– Добрые государевы работнички, не дайте живу душу смерти, помираю голодом!
Рыжий поглядел на него и, отложив ложку, сказал:
– Свой конь не везет – на нашем ладишь доехать? Лазь на борт!
Мужик привязал к насаду лодку, влез, заговорил:
– Жорницы по ручьям становил да соснул мало на солнышке, а кой бес у меня тоды хлеб покрал – басота! Остался без еды, пихаться до Ярослава – помрешь.
– Садись к нам, ешь! – Мужику дали ложку.
– Откедошной?
– Мало не тутошной, с Тверицкой я, рыбак! – Поев, мужик повеселел, а был он по виду разговорчивый.
Рыжий заметил это, стал расспрашивать:
– Слыхал я, по Московской дороге разбои гораздо пошли, государь стрельцов высылал чистить лес, а тут на воде у вас нет явных убойцев?
– Явных воров у нас, хозяин, нету, ватаги не ходют, а мелкие тати есть: лодки хитят, хлеб, а коли справной кто попадетца да сплошал – того убойствуют.
Пообедав, покрестились. Сенька стал курить, а рыжий, спрятав веснушчатый кулак в косматую бороду, подумав, сказал:
– Ну, у нас есть молочшие, мелких воров разгоним, – Он, взглянув на Сеньку, спросил: – Правда ли, Григорий?
– Истина, хозяин! Не боимся.
– Ище скажу, – начал мужик. – Бутурлин, ярославской воевода, удумал с насадов снимать всех гулящих людей, кои взяты в Астрахани.
– Эво, черт! – выругался рыжий. – Федька Бутурлин всегда затейной, пошто ему государевым насадам лихо чинить?
– Мужикам, хозяин, воеводских затей не понять!
Сняв кафтан, рыжий сунул его под голову, лег на палубе, приставшему мужику сказал:
– И ты подремли, ночью на вахту станешь.
– Спасибо, устроюсь…
Кроме тех, кто был на парусе или на руле и в греблях, все легли спать. Лег и Сенька. К нему подвалился Кирилка, шепнул;
– Уходить нам, брат Семен!
– Пошто?
– Ушми скорбен, што ли? Ай ты в Ярославе опять в тюрьму хошь? Нынче, брат, сядешь – так прямо в петлю, вишь, воевода имает!
– Надо будет – уйдем.
– Ты со мной в Соловки не идешь?
– Батько Степан попов не жаловал, и я поповского дела не люблю.
– Ну, лжешь! Батько не жаловал, а на Царицыне у старца Арона в монастыре и пил и ел.
– Знаю – заводчиков и бродячих попов любил атаман.
– Пойдем, брат, станем грудью за старую Русь и веру, против латынщины!
– Не люблю, Кирюха, твоего небольшого попа Аввакума. Сам без меры гонение возлюбил и иных учит терпеть, смиряться да идти в огонь, лишь бы кукишом не молиться. По-моему, молись хоть ногой – лишь бы вера была, а нет, так и двоеперстие не поможет…
– Тьфу, сатана! Злодей ты мне, не брат.
Глубоким руслом близ берега шли насады, на берегу дикий лес смешанный, на серой стене елей иногда розовела могучими ветками сосна или вековая разросшаяся осина, тревожно, почти без дыхания ветра трепетала листьями. Где-то в глуши лесной кричала надсадным криком желна. [412]
Кирилка поднялся, потянулся во весь свой огромный рост, передернул широкими, могучими плечами, нагнулся и с палубы поднял свой багор. Старовер, как играючи, воткнул багор близ берега и, изменив шаг на бег, на багре поднялся на воздух. Под тяжестью тела багор затрещал, но не сломался.
– Дурак! Хлеба возьми! – сказал Сенька.
Вместо ответа Кирилка выдернул багор, кинул его на насад поперек палубы. Рыжий приподнялся на локте, сонно спросил:
– Куда его черт понес? – И снова лег, посапывая в бороду. Сенька лежа глядел, как Кирилка шагал по берегу, наглядывая дорогу в лес: «Упрямой… к монахам попадет…»
Перед Ярославлем рыжий сказал Сеньке:
– Давай-ка, Григорей, мы тебя закидаем мешками, лазь в трюм.
– Ладно, хозяин! – Сенька влез.
Рыжий позвал ярыг. Сеньку скрыли. Не доезжая Медвежьего оврага, у быка на устье Которосли и Волги насад остановили стрельцы, всех их счетом десять, с десятником стрелецким. Десятник был расторопный, с хитрыми глазами. Он то и дело шевелил на голове новую стрелецкую шапку, как будто желая показать всем, что шапка не простая, а с бархатным верхом.
– Проворно – станови караван! Кинь якори, не копайся! Рыжий упрямо заявил:
– Пошто, служилой, якори, мы тута становать не будем,
– Становь караван!
Гребцы перестали грести, иные ярыги с головного насада зацепили баграми бык, полуобвалившийся от разливов. Стрельцы, серея кафтанами, поблескивая лезвиями бердышей, перебрались на головной насад. Десятник стрелецкий, приказа Пушечникова, в темно-зеленом кафтане, шевеля шапку, сказал рыжему:
– Куды едете?
– Тарханные мы, гостя Василия Шорина с Рыбна села – туды едем, с Астрахани в Рыбно.
– Гоже, давай роспись людей!
Рыжий знал правила, роспись была у него за пазухой – подал.
Десятник оглядел роспись, велел стрельцам пересчитать людей. Сосчитали. Ткнул пальцем в роспись, тронув шапку, спросил:
– Укрытых нет?
– Нету иных, служилой!
– А этот мужик?
– Присталой до Ярослава, нынче угребет. Десятник крикнул стрельцам:
– Робята! Сведите мужика на нос кормы!
Стрельцы подхватили мужика, он испуганно заговорил:
– Чего вам, служилые? Я Тверицкой, тутошный!
– Тутошного, стало быть, нам и надо! На нос насада подошел десятник.
– Рыбу ловил, мужик?
– Жорницы, служилой, становлю по ручьям… кои с берегов в Волгу…
– Знаешь ли ты, как великого государя отец, блаженной памяти Михаил Федорович, на царство в Москву шел и стоял в Спасском монастыре? С тех пор воды по Волге от Которослиреки почесть до Костромы даны монахам в ловлю Спасскому монастырю.
– Где мне знать, служилой! Я мужик темной, грамоте не умею… Ловлю не неводом, едино што жорницы становлю, и то по ручьям.
Десятник сощурил хитрые глаза, потрогал шапку:
– Вот што, рыбак! Ежели скажешь, кого тот рыжой укрыл и где – его словам я не верю, – тогда садись, греби к дому, не скажешь – будет иное: пойдешь с нами на спрос к воеводе. Воевода нынче не дома, так мы тебя, покеда он вернетца, в тюрьму кинем. Дашь влазное в тюрьму – две деньги богорадному сторожу.
– Граблен я, ни гроша в кармане.
– Тогда на правеж поставим, будем бить! Еще то – воевода даст тебя монастырю головой, а власти Спасского всем ведомы – обдерут до нитки.
– Вот как из человека пса делают! Поклеп мой неволя велит: есть у хозяина насада един молочший, в трюм мешками зарыт…
Десятник радостно сдернул с головы шапку, ударил ею себя по колену.
– Есть? Я так и знал! Веди! Мужик показал трюм.
Стрельцы откидали мешки, а Сеньке сказали:
– Вылезай – приехал! Сенька вышел, крикнул:
– Хозяин! Дай мою суму и прощай.
– Прощай, Гришенька! Сума твоя вот. А ты, – показал мужику веснушчатый кулак рыжий, – за хлеб-соль навозом платить– сволочь!
– Неволя велела, хозяин! Угребу, не серчай. – Мужик спустился в лодку.
Сенькину суму взял стрелец:
– Эво набита чем? Хребет сломишь,
– Пущай несет сам! – приказал десятник.
Сенька принял суму. В голове мелькнуло: «Не вынуть ли пистолеты? Много бою, иные набегут? Краше из тюрьмы уйду!»
Рыжий, когда стрельцы ушли, выругал их матерно и крикнул так, что в берегах отдалось:
– Снимай караван, товарищ-и! Проклятое место!
Идя от Которосли мелким лесом, Сенька видел вдали восемь высоких башен и в двух – два вестовых колокола. Подумал: «Этот Бутурлин поднял город, поди и из тюрьмы легко не уйдешь? Как там Домка, цела ли?»
Стрельцы, держа Сеньку на виду, говорили свое:
– И сила, братыя, у Волги!
– А чего?
– Бык долиной двадцать и восемь саженцов да в широту три, сваи биты, рублен в лапу, землей снутри засыпан, а во – обвалилси!
– Из веков сила несусветная, волжская вода!
– Ена бы и Ярослав смыла, да Медвежий овраг спасает, много воды берет!
На воеводском дворе встретил Сеньку седой старик, богорадной сторож, оглядел, развел руками, воскликнул:
– Да ужели опять Гришка к нам попал?!
– Правда, богорадной. Начальник каравана, где он плыл, звал его Гришкой! – сказал стрелецкий десятник, шевеля новую свою шапку.
– Оброс, посутулился малость, а все ж, сдаетца мне, он тот!
– Вот радость нам. С воеводой допытаем ужо, куды девали разбойники старого боярина?
Сенька молчал. Думал: «Пытки не миновать, коли жив этот пес!»
Богорадной постучал в двери подклета близ поварни:
– Эй, Матвевна, выди-ко, гостя привели.
Отворилась дверь, неторопливо вышла Домка. Стрелец сдернул с Сеньки суму, передал ей, сказал:
– Принимай гостинцы! Кажи воеводе!
Домка приняла суму, кинула за дверь, откуда вышла, оглянулась на Сеньку. Он стоял молча. Богорадной радостно задвигался.
– Огляди его, Матвевна! От годов я не зёрок деюсь, – быдто этот былой у нас разбойник Гришка?
– Воевода сыщет, старик, от его не укроетца, – сурово сказала Домка.
– Так вы, служилые, гостя дорогого ведите-ка ко мне в тюрьму! – суетился богорадной.
– Погоди, дедушка! Федор Васильич снятых с насадов гулящих не велит в тюрьму водить.
– А как с им, Матвевна?
– Вот так! Отпирать тюрьму, вкинуть да вынимать – опасно. И время лишне идет. Ближе есть место, под рукой. К допросу скорее. Вот тут, анбар каменной – из него и без желез не уйти.
– Ты, Матвевна, норов воеводин ближе ведаешь! Сажайте, служилые, в анбар, а я за замком сбегаю.
– Лишне, не трудись, дедушка! Замков не занимать! Домка ушла, вернулась быстро с замком. – Сажайте!
Амбар был пустой; распахнув его, Сеньку ввели стрельцы. Богорадной туда заглянул, перекрестился, говорил:
– Вот, вот, слава богу! Ну, кабы тот Гришка.
Домка, запирая амбар, накидывая поперечный замет и вешая замок, сурово, громко сказала:
– Не тамашись, гулящий! Не будешь смирен – уймем!
– Уймем, Матвевна!
Богорадной прощупал стены амбара и оглядел кругом – впрямь до воеводы места лучше не искать! Богорадной и стрельцы ушли.
За домом воеводы в сумраке чернеют у забора в конце двора вековые деревья. Хмельники разрослись в целую зеленую рощу. Это наскоро видел Сенька, когда Домка осторожно выпустила его из амбара. На дворе тишина, спать ложились рано, только за воротами сторож, расхаживая, пробил раз и два в деревянную доску, да караульные за тыном и мостом у тюрьмы изредка перекликались.
– Гляди-и!
– Гляжу-у!
За хмельниками в курятнике пропел первый петух.
Воздух помутнел. Волга дыхнула туманом. Домка на амбар навесила замок, как и был. Сеньку провела в подклет. Заперла подклет изнутри, велела ему раздеться и умыться.
– Скинь рубаху, порты, одежь чистое.
В обширном подклете было прохладно, и в нем – ни мух, ни комаров. Подклет освещен только лампадкой. Домка послушала в оконце звуки двора, потом оконце задвинула изнутри ставнем.
На столе среди подклета был ужин. Сенька поел и водки выпил. Домка, когда он кончил есть, взяла его за руку, повела в угол к двум сонным мальчикам, они спали в тени под широкой божницей. Свет лампадки не касался их лиц, дети спали крепко. Домка сказала:
– Оба наши, и ни один не схож – волосом черны, быдто мой дедушка. Лихой был, за разбой умучен насмерть палачами. Не знала его, мать сказывала.
– Жива мать?
– Моя мать давно умерла.
– Пойдем, Домна, сядем.
– Не любишь глядеть малых робят?
– И любил бы… только бывает, когда гулящий полюбит ребят, а ему и смерть.
– Пойдем, ляжем, постеля на полу.
– Краше будет – посидим. Мысли ровнее. Когда сели, Сенька спросил:
– Как быть со мной?
– Перво – в леса утечем, а там, може, в Москву,
– И ты со мной ладишь?
– Скучна я по тебе, Семен! Сколь годов изошло, и сердце ныло, ныло. А тут как привели, да глянул ты, и я едва от радости не закричала.
– Менять тебе жизнь на бродячую, я чай, не легко? Не мыслю я, что воевода за гулящего к тебе бы приступил крепко. Мои грехи тьмой крыты.
– А богорадной! Забыл? Он доведет воеводе, и воевода стал не тот, не прежний.
– А лесных людей ты знаешь?
– Знаю, Семен! Готовила место утечи, потому что воевода завел и сыщиков и шепотников.
– Убить бы нам его, Домна, гнездо воеводино сжечь и тогда наутек от этих мест!
– Того, Семен, не можно! Не потому, што стрельцы, сторожа и горожана за воеводу, а по-иному нельзя. Царь много любит этого Бутурлина и нынче вызвал его видеть и семью указал в Москву перевезти, должно, и его с воеводства снимет, к себе возьмет. Убьем, озлитца, мекаю я, царь! У царя, вестимо, руки цепкие.
– Пожалуй, правда твоя! Богорадного не убивать – была моя правда до нонешних дней, теперь твоя. Видал я в Астрахани указ царя: «Имать убойцев князя Черкасского».
– Ну, вот! Воевода будет имать нас, не царь – легче много. Они легли. Домна, обнимая гулящего, тихо говорила:
– День сиди здесь, к анбару не приступят, ключи у меня. Робят увезу за Волгу к тетке, тетка любит меня, денег дам, робят упасет от лиха.
– Добро!
– День пролежишь тихо, на подклет замок навешу, а как с Волги оборочу, в ночь уедем. Уехать беспременно мне, воевода звереет, еще бы помешкал, и не могла бы скрыть тебя, – што ни день, воевода все стрельцам власть дает, а мне еще мирволит, помня службу отцу. Со мной в воротах пропустят, а то у воеводы порядня: «В ночь из города без его указу не спущать!» К полудню Домна вернулась, расседлала лошадь, поставила в конюшню. Немой конюх знал Домку, знал, что она берегла и не обижала лошадей.
У подклета Домку встретил богорадной, спросил, кланяясь:
– Куды это, Матвевна, ездила?
– Ездила, дедушко, робят свезла к бабушке в гости в Тверицкую… Ну, как там в анбаре тот злодей?
– Слушал, Матвевна! Тих, в оконце глядел, и ништо не увиделось, как и нет его.
– Спит в углу. Подала хлеба да воды – едва принял.
– Боитца, што узнают его.
– Боитца, дедушко.
Старик ушел на тюремный двор. Из караульной избы вышел стрелецкий десятник, сказал:
– Гляди, старик, тюрьму будешь спущать, кандалов не снимай с сидельцев. По городу пойдут, чтоб стрельцы были с ними. Досматривай, а я навещу расправную избу. Ночью вернусь, караулы огляжу.
– Поди, робятко, поди!
Домка собирала свою суму, Сеньке сказала:
– Боюсь, как бы богорадной не полез ко мне, давай уведу тебя в воеводину спальну.
– Давай уйдем!
– Разуйся!
Сенька разулся и лестницей из подклета прошел вслед за Домкой в спальну боярина с негасимой лампадой, сел в кресло воеводы, оглядел царский портрет над столом, подумал: «Когда ты лопнешь от мужицкой крови, пес?»
Здесь Сенька не боялся, что увидят: сквозь узорчатые образцы слюдяных окон скупо проникал дневной свет.
Домка принесла еды. Сенька поел, она открыла для воздуха в сад выходящее окно.
– Сквозь деревья ништо увидят! Вались, спи – легше ждать! – Ушла.
Сенька лег на лавку, заснул крепко, его разбудило пенье комаров. Вместе с прохладой ночной комары налетели из сада в раскрытое окно.
Пришла Домка, одетая воином: в железной шапке. Сенька надел кафтан, а под кафтан панцирь. Пистолеты были заряжены, на кушак Домка дала ему нацепить саблю, Взяла со стола воеводы кожаную калиту с золотом.
– Годитца нам!
– Бери лучше пистоли – деньги есть! Домка помолилась образу Спаса.
– Худо, Семен, што ты не молишься.
– Не молюсь! Мало меня милует!
Они вышли тайной лестницей в сад, садом – на пустырь. У тына привязаны две лошади, оседланные для дороги, с притороченными сумами, в сумах – пистолеты.
Вскочили, но поехали не рысью, а шагом. Когда миновали пустырь, направились берегом Медвежьего оврага к мосту. Едва переехали мост, навстречу стрелецкий десятник.
– Куда?! – крикнул он, узнав с Домкой Сеньку. Сунул руку к кушаку за пистолетом.
Сенька выстрелил. Десятник, роняя с головы новую шапку, задвигал руками и ногами, сел на дороге.
Сенька соскочил с коня, схватил убитого и с силой кинул в овраг под мост. Убитый, шаркая по кустам, скрылся в глубине оврага.
– Так их, воеводиных шепотников! – сказала Домка. Сенька молча сунул разряженный пистолет в суму у седла, взял другой. В воротной проездной башне пушкарь отворил Домке ворота.
– Куды это, Матвевна, на ночь глядя?
– В Москву – воевода зовет! Ездового взяла, штоб не грабили в дороге.
– Ну, счастливо!
– И тебе здорово сторожить.
Перед дорогой в лес в слободах было сонно и тихо. Где-то далеко, должно быть на Волге, сзади Сеньки с Домкой всхлипывала в воздухе ночном, белесом и туманном, чайка. Две-три звезды над туманами высоко-высоко поблескивали. Когда въехали в лес, Домка из пазухи достала детскую шапку, небольшую темную, прижала к глазам, заплакала и спрятала обратно.
– Чего ты, Домна?
– Робяток вспомнила, Сеня.
– Живы будем, налюбуемся!
– Эх, все так, да сердце матерне ноет!
– Одно потеряла, другое нашла.
– Давай, Семен, подгонять! Я резвых коней оседлала, да ехать не близко к Берендееву.
В одном месте слезли, стреножили коней, дали им подкормиться.
Сенька, сидя на пне у дороги, сказал:
– Нехорошо! Лошади потные пьют в канаве с жадностью, хрипеть будут.
– Ништо! В лес на них не поедем, в обрат отпустим, отгуляютца дорогой.
У Берендеева болота, не переезжая гати, когда сквозь деревья засветилось, рассыпаясь искрами звездистыми и радужными, раннее солнце, Домка и Сенька остановили взмыленных лошадей. Домка из сумы у седла вынула медный рог и протяжно затрубила два раза.
Справа от гати дорожной, в стороне болота ответили свистом. Скоро на дорогу вышли в армяках и валяных шапках три лапотных бородатых мужика. Домка сказала:
– В гости к вам, товарыщи!
– Любо, Домнушка!
– Любо нам! С товарищем пришла, добро!
– Снимите с коней сумки, уздечки, а коней в обрат! Вышедшие из леса бойко поснимали с коней сумы, уздечки и седла. Повернули лошадей головами к дому и свистнули.
Лошади радостно отряхнулись, пошли было шагом, и вдруг, заржав, понеслись в сторону Ярославля.
От гати с версту тропка шла по краю болота мокрая, потом поднялась на косогор и спустилась снова в низину, а когда вывела на косогор, то пропала, и перед идущими встала стена непролазного ельника, заломленного буреломом.
– Вот туто надо ползком мало, а там разогнемся! – сказал передний и, поблескивая берестом мокрых лаптей, пополз. За ним ползли все, отгибая от земли свисавшие колючие ветки густого ельника.
Долго ползли; когда миновала густая заросль, подхватила березовая роща, по роще шли не прямо, а по редким зарубкам на стволах, потом шли ельником и вышли на обширную поляну, ровную и сухую. Здесь открылся Берендеев бугор, в боку его были вырыты землянки и закрывались деревянными дверями.
Под землянками врыты в землю деревянные таганы, стояли скамьи, вместо ножек у скамей были обрубленные ветви сосен, и сами сосны колоты пополам и тесаны.
– Гей, ватаман, примай гостей!
Сенька и Домка сняли сумы, сели перед таганом, а мужики-поводыри, скинув шапки, остались стоять. Из одной землянки открылась дверь, вышел коренастый, обросший черными кудрями и такой же бородой мужик, в черном плисовом полукафтанье, обшитом золотыми галунами.
За кушаком пистолет, из голенища правого сапога торчала роговая рукоятка ножа.
– Ну, здорово, Домна Матвевна! – сказал он, подходя к Домне, прибавил: – Давно пора боярину служить закинуть.
Атаман подал Домке руку, взглянул на Сеньку, спросил:
– А этот с тобой?
– Со мной мой муж, Григорий.
– Вот не знал, што ты мужня жена! Ну, теперь давайте пить, гулять, а коли время сыщется – и забавляться. Эй, робята, огню!
Трое поводырей, скинув кафтаны, натаскали валежника, сыскали топоры, в сухом воздухе скоро понесло дымом.
Сенька сказал:
– А не боитесь, что из чужих кто на огонь придет? Атаман сел на скамью близ Сеньки, засмеялся:
– Пущай придет, примем! Вы подите в землянку – крайняя вам, лишнее скиньте с себя.
Сенька и Домка пришли в землянку. Там была постель на козлах, а другая помещалась на земле – от пола в аршин, было в горе вырыто углубление со сводами. Сенька снял кафтан, потом и панцирь.
– Добро, Семен! Кабы не тоска по робенкам, то и жить можно…
– Спасла мужа, потеряла детей. Не спасла бы, тогда на детей любовалась, – улыбнулся Сенька.
– Пустое говоришь. – Домка вынула из сумы одеяло и тканую мягкую простыню. Устроила постель. Постель была из медвежьих шкур, положенных одна на другую. – Жестко будет нынче, а там излажу.
У огня они все трое – Сенька, атаман и Домка – выпили водки, закусили жареным мясом; когда пали сумерки по лесам и по небу, стали собираться гулящие. Было их с атаманом, сосчитал Сенька, тридцать три человека.
– Сколь у нас оружия, атаман?
– Пистолей с полусоток есть, справные все, три пищали, два мушкета, топоры, кистени, рогатины, капканы. Еще три короба рогулек железных. [413]
– В прямой бой идти нельзя!
– Нам пошто в прямой? Петли ставим, капканы, а где плотно, коли опас большой, мы железный чеснок кинем, мохом запорошим сверху, тогда не пройдешь тут и не проедешь.
Сенька был спокоен и доволен. Домка погрустила о детях и тоже успокоилась на том, что ее «приголубник», кого и видеть не чаяла, тут живет с ней.
Ночью, радостные, уснули. Перед тем как разоспаться, Сенька сказал:
– Узнай, Домнушка, все ли гулящие меж собой и с атаманом сговорны? Глядеть надо зорко, чтоб кто по злобе ли, аль неразумью ватагу не погубил!
– Спи, родной, все проведаю…
Утром к богорадному прибежал поваренок. Старик выпускал из тюрьмы закованных сидельцев [414], чтоб ходили собирать себе корм.
Поваренок ждал. Когда сидельцы ушли, ушли и двое стрельцов сопровождать гремучую нищую братию тюремщиков, коих сидело в тюрьме ярославской восемь человек, старик спросил поваренка:
– Пошто пришел? Провизия твоя у клюшницы Матвевны! – Не за тем я, дедушка; послал повар к Домне Матвевне, а там и подклет пустой… и нету ее, ни пушиночки…
– Да што ты! Ой, малой, ой, лжешь! И куда она подевалась? Караулы десятник тоже не менял, стрельцы ропочут. Ой, пойдем, пойдем!
Старик шел и разводил руками. Ходил по дому, хрипло покрикивал:
– Матвевна, а Матвевна! – И вдруг стукнул себя по лбу кулаком, вышел спешно из боярского дома к тюрьме, позвал из караульной двух стрельцов: – А ну, робята, бейте замок анбара, бейте!
Стрельцы бердышами вывернули пробои.
– Вот те, матку ее пинком! Не вернтца, да видно утекла с разбойником?!
Пока богорадной бился с амбаром, на воеводский двор стрельцы принесли мертвого десятника. Глаза вороны выклевали, а ворот разорван и грудь изъедена собаками.
– Ух, дьяволица! Ух, ух! Беда, робятки.
– Беда большая, старик!
– В ночь пушкарь Микитка сказывал, выпущал из города Домку воеводину с ездовым.
– Ну, так!
– Много ты ей верил, сам не доглядывал гулящего в анбаре.
– Не я один верил, она правая рука у Федора Васильича! Думать тут много не надо – иду к дьяку в съезжую избу!
Старик богорадной спешно ушел со двора.
Вечером в Москву направились с вестью к воеводе Бутурлину пятнадцать конных стрельцов. Одиночно стрельцы по Московской дороге не ехали: разбой участился гораздо!
На московском дворе воеводы Бутурлина наехавшие рано утром с Ярославля конные стрельцы подняли пыль.
– Спешьтесь! – приказал седобородый стрелецкий пятидесятник, и сам первый слез с коня, отвел его к тыну. – Не шумите, я чай, боярин еще почивает.
Так же к тыну и иные стрельцы привязали бьющихся от мух коней, покрикивали на лошадей негромко:
– Бейся! Гляди!
Дворецкий вышел к стрельцам, седой сказал ему:
– Нам воеводу – спешно!
– Наехали, боярин, зовут!
– Безвременно? Ужели что стряслось? – спросил воевода. Сверх голубого зипуна дворецкий одел боярина в летний шелковый кафтан песочного цвета.