– Сказал – так думал: век истек, другого не запасено…
   – И все же молчать надо! Мне бы вот сходить на Которосль к Спасу… помолиться… свечу образу поставить… душе легота и народу зримое добро.
   – Пожди, брат! Делить батькову рухледь будем, вступим в драку… побранимся, а там уж кайся… И вот духовна отца – чти!
   Воевода вынул из пазухи бумагу, писанную Сенькой в конуре пономаря. Дал брату:
   – Братец, да где тут правда? Все тебе, мне же ни пушинки! Воевода улыбнулся, погладил бороду, а стольник правым глазом продолжал буравить строчки грамоты, потом решительно сказал:
   – Духовна виранная! Где тут правда? Одному сыну завещано, и холопей спустить!
   – Спустил я всех…
   – Пошто меня не подождал, братец?
   – Своих людей довольно, а эти чужие мне… отца не берегли… еще и родителя завет исполнил…
   – Вот и зацепка – не берегли, а потому и волю духовной рушить надо!… Какие это послухи? Иеремия – «замеет отца духовного», Солотчинского монастыря бродяга… «подьячий Казенного двора» – какого двора? Гонись за ветром в поле – ищи их!
   – Брат есть подпись отца – ею покрыто все… – По виду, он хмельной писал подпись!
   – Не нам его судить!
   – Кому же?
   – Отцу! Вот его письмо, здесь не скажешь: «был хмельным», писано ко мне… сличи и узри. – Воевода из каптурги достал письмо, приказанное Сеньке писать. – Здесь в духовной говорится: «собинно завещаю девку Домку!» В письме, ко мне писанном, подписанном родителем нашим, с знаками Бутурлина на полях письма, опять говорится: «пуще проси его за Домку, мою закупную холопку», и дальше: «Домка та – моя верная псица!»
   Домка за дверями спальни стояла и слушала; как тогда во время пира, слова старого воеводы. Стольник говорил:
   – Эх, братец, братец! Времени не дано тут долго жить… я бы весь город на ноги поставил и раскопал бы лжу, кою вижу в твоей духовной… Да пожди, упрошу великого государя – спустит меня сюда не на пять ден, и я привезу с собой дьяка да палача, и мы то дело просквозим!
   «Вот он, худой черт», – подумала Домка и тихо ушла от дверей.
   – Тогда пошто нынче делиться, когда затеваешь дело?
   – Меня скоро не спустят, знаю, а что возьму, в том письмом креплюсь с тобой. Так что даешь?
   – Коней дам.
   – Сколько голов?
   – Тебе десять, себе пять с бахматом родителя…
   – Глядеть надо… бахмат, може, стоит всех, и на него жребий– кому идет!
   – Конь немолодой – для памяти оставляю.
   – И еще даешь что?
   – Рухлядник, в ем платья – шубы, кошули, кафтаны, чедыги – все бери!
   – Чай я, у отца было узорочье и шуба, даренная государем?
   – Узорочья и шубы не сыскано…
   – Давай, братец, еще по ковшу меду хлебнем – делиться веселее…
   – Давай!
   Выпили, обтерли рукавом бороды, и снова заговорил стольник, пометывая глазами в разные стороны.
   Вошла Домка. Стольник стукнул кулаком по столу, сверкнув перстнями:
   – Эй ты, иди к допросу!
   – Тут я, боярин.
   Домка подошла ближе. Стольник упер ей в лицо правый зоркий глаз:
   – У отца Василья боярина было узорочье и какое?
   – Если и было, боярин, узорочье у родителя твоего, а моего благодетеля, то он к ему никого не подпущал, знал он сам да дворецкой… дворецкой убит… Я ведала домом, подклетьми и рухледью…
   – Та-ак! – сказал воевода, поглаживая бороду. Стольник визгливо крикнул:
   – Поди на дело! Домка ушла.
   – Пьем, брат Василей!
   – Пьем-то пьем… Ну, пьем, братец!
   Стольник, когда уходила Домка, глядел ей вслед:
   – Она у тебя, братец, мало брюхата… я женок брюхатых насквозь вижу…
   – Отец был старик вдовой, она у него ближняя рука и… може, отец ей брюхо привалял. – Пьем, брат Василей!
   – Пьем, стучим ковшами! Привалял и духовну, а в ей подклеты да избы… этой холопке узорочье… и она то узорочье скрыла…
   – И снова пьем – за твой обратный путь!
   – За твое воеводство, братец! Сего отнюдь впусте не оставлю. Отпрошусь у царя, возьму дьяка да палача, стрельцов дашь – и пытку бабе, дыба ей!…
   – Ты сказывал, она брюхата?
   – Беспременно…
   – Брюхатую на дыбу? У ней урод может изодти, в моем дому, брат Василей, уродов не надобно!
   – Ну, братец Федор, ты уж тут противу закона не воевода! Мы без тебя сорудуем дело…
   – От меня баба ничего не скрыла, от тебя, брат Василей, ей скрывать нечего – насилье в своем дому над слугами чинить не дам!
   – Не дашь? А с дьяком приеду? Тут уж власть государева…
   – Не езди, не приму!
   – Как же ты, воевода, против царевой власти пойдешь? Ай ты батькино своевольство перенял?
   – Вечереет… хочешь подобру рухледь да коней взять – так идем!
   – Ну идем!
   Тяжелые от хмеля, оба вышли на двор.
   – И то еще, непошто, братец, спустил холопей! Вернуть бы, а? Сколь денег ушло из наших рук, ай не ведаешь? Боярин у боярина наездом и силой уводит людей, а ты? «Пошли» – и все…
   – Отца покойного завет держу!
   – Родителя, дай бог ему, помнить надо… о деньгах пещись пуще родни всякой… деньги не нам одним, они и детям в помин будут…
   Оглядели коней, кладовые, рухлядники. В подклетах стольник увидал бочонки вина:
   – Много тебе медов и вина, братец! Дай половину!
   – Бери! С дьяком не езди…
   – Там угляжу как!
   За раскрытыми воротами двора при вечернем солнце каменным забором стали возы с кирпичом. Извозчиков было на три воза один человек.
   Коротконогий, толстый подрядчик, сняв шапку, поматывал лысиной цвета красной меди, крестился на колокольный звон, плывший над лесом со стороны Спасова монастыря, и громко вместо молитвы говорил:
   – Пронес бог, пронес… – Увидав во дворе бояр, шел к ним, махал снятой шапкой, кричал:
   – Пронес бог, боярин, пронес!…
   – Чего ты всполошился?
   Воевода шагнул навстречу подрядчику. Стольник поспевал за воеводой.
   – Батюшко воевода, последние возы тебе доставил – кирпичники забунтовали да купца Шорина на солях ярыги, судовые Сорокина с Волги тож! Едва я с моими, и то с дракой, на паромы въехали… Лошадей бы в Волгу поспускали, да вершняки подсунули, витвинами прикрутили к настилу, и, дал бог, пронесло! Надо те кирпичу, воевода, так пошли стрельцов Кострому за волохи забрать… Послушаешь, везде вытнянка, все орут и диют невесть што…
   – Стрельцов без указу государя послать – самовольство чинить! Чего глядит наместник ваш!
   – И, батюшко! Одоевский князь Яков завсе у великого государя… повытчики его правят, а как вытнянка та зачалась, они быдто алялюшек наголызились и напились да разбрелись…
   – Пожди в людской! Брата наделю, приду – будем говорить.
   Подрядчик закрыл шапкой лысину, пошел.
   – Шумно тут у вас, братец Федор, не дай бог, шумно!…
   У стольника побежали глаза в разные углы двора, он визгливо крикнул:
   – Люди-и! Собрать подводы, впрячь коней… данную братом рухледь сносить на воза, увязать!
   – Слышим, боярин! Сей ночью едем ай в утре?
   – В ночь!
   Воевода, делая хитрое лицо, гладя бороду, спросил:
   – Что ты, брат Василей? Ночуй! В утре на богомолье сходишь, деньги твои, вишь, в Костроме забрякали, холопи поднялись, я чай? Може, и к нам будут… Ништо, постоим!
   – А нет, братец Федор Васильевич, еду в ночь – шуму не терплю. Великий государь тоже, мыслю я, заждался. Мы к тебе ехали – не гнали, тихо плыли, в дороге табором подолгу стояли, за то что ямского духу дворов не терплю, люблю лесной вольной дух, душмяной…
   На дворе воеводском началась суматоха, слуги стольника носили из рухлядников платье: шубы, сапоги, кафтаны, однорядки. Иные из подклетов катали бочонки с вином и медами хмельными. Стольник, надев тягиляй, помахивая тростью, не отходил, торопил, указывал, что и как уложить.
   – Когда подымем стены, башни починим, пушки наладим… спокойно в осаде посидим: я воеводой, а ты, брат Василей, в товарищах воеводы…
   – Мне в осаде сидеть времени нет! То бездельным трусам всяким по нутру… – огрызнулся на насмешку стольник.
   – Э, брат Василей, теперь я за тебя возьмусь не как родня, а как воевода! В товарищах сидят князья по указу великого государя, а те люди не бездельники… Если ты учинишь мне беспокойство по духовной нашей – знай, я тогда доведу царю доподлинно, как лаял ты имя товарищей воеводы.
   – Шутил я… хмельной… шутил!
   – За шутку такую в. Даурию загоняют!
   Стольник, озлясь, не простился с братом, поехал, в воротах повернулся в возке, крикнул:
   – Моих по дележу коней не держи! Конюхов пришлю за ними-и…
   – Шли людей – отдам! – ответил воевода и пошел в людскую к подрядчику.
   Ночью на отцовском месте у стола сидел воевода перед портретом царским. При огне двух свечей писал то о Ярославле, что дал ему подьячий, делавший перепись жителей:
   «В Ярославле на посаде беломестных, помещиковых и вотчинниковых людей и кирпичниковых…» – «Взять их, приставить к делу», – подумал воевода и писал: «и каменыциковых и ярославцев посадских людей тяглых – тысяча и сто и пятьдесят шесть дворов, а людей в них и у них детей, и внучат, и племянников, и суседей, и подсуседников три тысячи и семь человек. Бою у них триста пятьдесят пищалей, двести копий и бердышей. Сию „городовую смету“ шлю не мешкав. О воинских людях…»
   Домка сказала, проходя:
   – Доброй сон, боярин… – Она остановилась.
   – Спасибо! Еще говорить хочешь?
   – Думно мне поездить в ночь… Сгонять в сторону Костромы… проведать?
   – Не лень, так поезди.
   – Доброй ночи!
   Домка ушла. Боярин писал:
   «Две башни с воротами одинаковы – Никольская проездная и в ней вестовой колокол в десять пуд без двух гривенок… Железная перекладина, на коей укреплено колокольное ухо, погнулась от ржавы, и столбы осыпались внизу, где проезд. Столбы осыпались вполу [338]…»
   Хорошо стольнику ехать. Лежит на перине и пуховых подушках. Азям было надел да снял, тягиляй давно в ноги укладен, чуга забита под подушки.
   Лежит Василий Бутурлин в шелковой до пят рубахе. Тепло от перины и от одеяла на лебяжьем пуху. Страхи кончились – шума нет, тишина. «Спор с братом не решен! – думает стольник. – Слово свое всегда держит,… Людей пошлю, коней даст… моих… дележных… к узорочью припустить Демку Башмакова, как отец думал? Нет, от такого, как Демка, дешево не устроишься… дьяка надо подешевле…»
   Миновали новый и старый город, поехали лесом. Над головой ясное голубоватое небо, чуть начавшее мутнеть от перистых розовых облаков. В стороне за рядом сосен на болотце тюлюлюкает кулик. Вот и солнце низко, небо тускнеет, и на пространстве воздушном выцветающего неба мелькают угловатые комки ласточек. А там? Вверху кружит видом меньше ласточки ястреб. «Поймать, обучить бить птицу… Кречет? Добро тогда… Теперь он только лишь разбойник…» – сонно мелькнуло в голове Бутурлина.
   В стороне на кустах и над кустами от росы встает душистый туман, а запах в нем от багульника. «Сладкий дух… лесной… люблю».
   – Кру-кру! – пролетел над лесом ворон.
   «Вор ты, а почему? Падалью живет…»
   Пискнула синица – так показалось стольнику. «Птица похабная… гуляй-баба! Песня играетца, и в ней сказываетца: „Не пышно жила, пиво варивала…“ Жаль, мало живу в лесу… мало и на ловле с государем живу… все Матюшкин плут, ловчий…»
   Близ дороги у опушки леса-полянка. Трава на ней, как бархат зеленый, и близ ручеек бормочет, а лес посерел, нахохлился, только над ельником высокие сосны еще тешатся закатом: их могучие ветви-и вершины будто кто посыпал тлеющими угольками. Месяц над лесом тусклый и, как кружево, по краям сквозной…
   «Хмелю гораздо было… иной раз от того держаться… грудь жмет и рыгаетца с пригорчью», – думает стольник и видит, что возки стали. На дороге лесной слуги разводят огонь, распрягли лошадей, поят и на траву кодолят. «Табор? Ладно место – лучше не сыщешь…» – думает стольник, засыпая, но еще силится поднять тусклые глаза – глядит и видит: стена хмурого леса идет на него. «Что-о?» Он понимает – его возок несут ближе к лесу, и слышит говор, как из-под одеяла:
   – Любит так, плотно к ветвям… спит боярин…
   – От гнуса над возком запону…
   – Нам дозволь тоже кибитки спустить – комар жгет…
   Снится хмельному стольнику, что он у царя за трапезой прислуживает с другими стольниками. Все наряжены по правилам, в кафтаны бархатные – кто в розовом, кто в лиловом, а на груди у всех, как и подобает, шнуры и кисти жемчужные, только он, Василий Бутурлин, в одной рубахе. Царь сидит за столом, рядом с ним по левую руку Никон, борода у Никона белая… «Пошто Никон? Никон монах!» И с Никоном рядом Антиохийский патриарх с панагией на груди, черный, носатый, с лица похожий на ворона.
   «Счастье! Царь меня не видит – будто и нет меня…» – думает Бутурлин. На столе перед царем много кубков с вином. Царь, как заведено, раздает их и говорит, кому нести; стольник с красным носом в зеленом колпаке по-птичьи кричит и вместо того, чтоб величать имя и чин, кому послан кубок, говорит:
   – Попы стали пьяницы! А крылошана бражники – чем бы людей учить и унимать, они сами дурно творят, и простые люди живут и допьяна пьют!
   «Ух, прогневитца царь!» – думает Бутурлин и видит: царь весь сделан из сахара, и шапка Мономаха на нем сахарная…
   Вот опять царь дал стольнику кубок вина: «Снеси Борису!»
   Стольник отходит от стола, щелкает губами, как птица клювом, передразнивает птицу чечетку и говорит:
   – Чего ради жены с мужьями своими одни живут, а холостых к себе не припускают?
   «Охота же ему подлую птицу понять и пересказать!» Бутурлин прячется в толпе, чтоб его не видели… глядит, а за столом близ царя встал патриарх Антиохийский, поднял свою панагию над столом, сделал ею крест, благословляющий трапезу…
   Стольник Василий подумал: «Застольную молитву будет чести», и слышит – патриарх Макарий сказал: «Воры крадут… замки ломают, живот чужой уносят, да мало им удачи бывает: как их поймают, так бьют и увечат, в Приказ отводят, а там их рвут и пытают и в розысках жгут и мучат!» – «Где я чел… такое?…» Он подумал и увидал: царь глядит в его сторону. Подбирая рубаху, Василий Бутурлин прячется и чувствует, что кто-то крепко взял за рубаху: «Ужели палач?» Его приподняли. стало холодно… Стольник почувствовал на голове колючее, очнулся– пахнет конским потом. Начал болтать голыми ногами – по ногам бьет влажными ветвями больно и сучьем дерет. Подумал: «Сон нелепой, ужели так снитца?» Нет, он чувствует прохладу леса, слышит конскую ступь, его везут на шее лошади перегнутым, бок мозолит седлом. Увидал песок: «Дорога?»
   – Очкнись, худой черт! – услышал стольник голос. С головы его сброшенное сукно чалдара легло на грудь лошади:
   – Спаси бог! Кто ты?
   – Не кричи…
   – Не буду – скажи бога для?
   – Одному Бутурлину конец дали, – ты другой! Едем к моей ватаге…
   – Ой, што ты? Меня… я… чем?
   – Ты ладишь сюда везти дьяков и палача? Имать и пытать холопов, коих твой брат на волю спустил?
   – Да нет! Ей-богу, нет! Во хмелю грозился, и то не холопов ладил искать, узорочье…
   Конь пылил на дороге шагом.
   – Пошлешь дьяков – тебя сыщем, кончим…
   – Никого не пошлю! Пошто мне? Получил свое… еще коней от воеводы возьму – и все…
   – Целуй на том, што говоришь, крест! Тогда не умрешь. Воин в железной шапке, в кожаной рыжей куртке, с боку из кожаной рукавицы достал медный крест, остановил коня.
   – Целуй!
   – Целую крест святый я, стольник Василий, сын Васильевич Бутурлиных! – сказал с дрожью в голосе стольник, крестясь и целуя крест, продолжал:-Даю клятву перед сим честным крестом и обещаюсь эту сторону забыть, не поминать и лиха на нее не держать… стрельцов, дьяков и палачей не наводить, не слать – аминь!
   Воин легко, как ветошку, держа за рубаху, ссадил с коня стольника, повернул лицом в сторону, откуда приехали:
   – За поворотом дороги узришь огонь – там твой табор, иди!
   Стольник никогда не ходил босой, а теперь, избавясь от смерти, торопливо, хотя и спотыкаясь, шагал по утренней прохладе и думал: «Спаси господь, у смерти в пасти был! Ну и сторона! Дива нет, что старик Василей погиб ту!»
   Дорога завернула вправо – огонь? «Огонь! Мои подводы… прикажу сниматься!»
   Стольник дрожал от страха и прохлады утра, но чуть не бегом побежал к табору, на ходу согрелся… Раннее солнце начинало золотить вершины сосен…
   Домка на воеводином дворе расседлала коня, завела в конюшню.
   Нищие, шедшие первыми к церкви, видели Домку верхом на коне, в ее наряде, сказали:
   – Знать новой-то воевода шлет же ту бабу на разбой?
   – Всем деньги радошны… а ты – молчи.

Часть четвертая

На Яик-реку

   Когда Кирилка, отъехав с ватагой тюремных сидельцев, топил на середине Волги мешок с воеводой Бутурлиным, Сенька, простясь с Домкой, погонял коня рысью, чтоб настичь своих. Остановиться ватаге сговорено в двадцати верстах ниже Ярославля, вблизи Волги, на опушке леса. Дать отдохнуть лошадям и людям и до-. ждаться атамана, Сенька, простясь с Домкой и разоспавшись, забыл уговор со своими; он ехал, погоняя коня, но конь его забирал к опушке, а Сенька, опустив голову, дремал и не замечал лошадиного своеволия.
   Очнулся Сенька и насторожился от звонкого свиста, подумал: «Наши свистят… становище…» Он направил коня на свист в перелесок березовый, дремота с него сошла, по лицу било душистыми ветками с клейкими молодыми листьями. «Вот тут, видно, они, – на поляне…»
   Когда Сенька въехал на лесную полянку, приостановился, оглядываясь, свист повторился, и вслед за свистом из густого леса стукнул выстрел: пуля, задевая ветки, прошипела над головой Сеньки, слегка тронув шапку. Сенька хлестнул коня и крикнул: – Гой да!
   Конь, зажмурясь, мотал головой, он не слушал окрика, шагом пролезал, густую опушку матерого леса. Подались вперед; едучи, Сенька оглядывался и за толстыми соснами увидал двух парней без шапок, в серых рубахах. Парни пытались зарядить пищаль. Один держал дуло пищали на колене, другой продувал ствол, топыря щеки пузырем.
   – Эй, вы? По мне били?
   – В кого били, того не убили! – ответил один, другой, отделив от дула губы, замаранные пороховой гарью, добавил:
   – Мы процелили, зато ты цел!
   – А ну-ка! Мой черед – я не процелюсь. Сенька выдернул из седла пистолет.
   – Не стрели, мотри! – крикнул один, снова начиная возиться с пищалью.
   Сенька удивился: «Чего глядеть? В меня били – теперь я!»
   – Наш ватаман Ермилко, он тя на огне испекет!
   – Да где он?!
   – Тут, близ!
   – Эй, парни! Кличьте атамана!
   – Пошто тебе?
   – Я брат ему!
   – Во… брат! А не брусишь? Сенька взмахнул пистолетом:
   – Кличьте! Велю, да скорее!
   Парни неохотно опустили в траву тяжелую пищаль. Оба присели на корточки, и, всунув пальцы в рот, каждый по три раза свистнул.
   Из глубины леса отозвались длительным свистом.
   Выше подымалось солнце, тысячами золотых искр рассыпаясь в лесной заросли. Радугой отливала роса на листах и хвое древесной. Курились туманы над кустами ивняка – из балок, заросших багульником и дикими цветами. Пахло сосновой корой и прошлогодними, не сгнившими до конца листьями.
   Сеньку опять тянуло в дремоту, но он, тряхнув головой, слез с коня, стреножил, снял узду, положил на седло, снял кафтан и тоже закинул на седло. Конь жадно принялся есть влажную траву, а Сенька, сняв шапку и ероша кудри, думал: «Не лгут ли? Пожду…»
   Вертя на колене заржавленную пищаль, один из парней спросил:
   – Тебе пошто ватамана сюды?
   – Говорю – я брат! А вы пошто стреляли?
   – Мы на стороже и думали, ты от воеводы доглядчик…
   – Пищаль запустела! Ржав ее изъел – киньте, – сказал Сенька.
   – Любая орудия… нам и така в диво!
   По лесу переливчато прокатился звук рожка. Парни, сунув в траву пищаль, надели кафтаны и шапки, подтянулись, взяли в руки рогатины. Рожок заиграл близко. Сенька силился и долго не мог разглядеть играющего. Меж деревьями маячила голубоватая даль, она заколебалась тонкими прутьями берез, и тогда лишь Сенька различил половинчатое лицо атамана – Ермилки Пестрого.
   Фигура атамана, тихо ныряя меж стволами елей и сосен, была почти незаметна. Летом Ермилка носил кафтан голубовато-серый.
   Властный голос атамана прозвучал сурово:
   – Чья лошадь?!
   – А, тут – во!
   – Ен брат-де ватаману… Сенька шагнул к Ермилке.
   – Что за притча! Семен! – обнялись крепко, атаман спросил парней:
   – Окромя его, мимо вас шел хто?
   – Пеших не было, ватаман!
   – Берегом ватага на конях прошла!
   – На конях?
   – Да, ватаман!
   – Чьи бы это люди… Давно?
   – С получасье до стрела по ему! – указал один парень на Сеньку.
   – В тебя стреляли?
   – Один раз был выстрел, – сказал Сенька. – В тебя? Обех повешу! Эй, скидай кафтаны…
   Парни, сбросив шапки и сдев кафтаны, стояли потупясь. Из глубины леса шли на голос атамана иные разбойники, один за другим.
   Сенька положил на плечо атамана руку:
   – Ведь они, Ермил, на страже?
   – Два дурака гороховых, – да!
   – Службу несли честно, а где им знать, кто я? Не струсили, когда за пистоль взялся… пригрозили тобой. Не тронь парней – прошу…
   – Пущай их, не трону на радости. Идем к становищу!
   – Нет! Нынче я своих наладил по Волге… Конную ватагу парни углядели – это мои сидельцы с тюрьмы взяты, спешу догонять.
   – Ужели мы встретились – и тут росстань?
   – Вот, Ермил! Мой путь – с ватагой уйти к атаману Разину на Яик [339]… Хочешь ли заодно с нами? Путь дальной, бой, статься может, с царскими заставами! Идешь – помешкаю, не идешь – тут обнимемся, – и дороги наши врозь…
   – Семен! Судьба, видно, быть вместе… Ведь не впусте стоял ты два раза перед нами в лесу у смертной двери… Пищаль ржав ископал, а то бы эти гороховики…
   – Убили?
   – Страшно молвить!
   – Добро, Ермил, ежели идешь.
   – Иду! Эй, вы, Гороховы пироги, взять коня, вести к становищу!
   – Чуем, ватаман!
   Сенька с Ермилом-атаманом пошли в глубь леса. Солнце пуще согревало пахучие ветки деревьев. Щелкал весело дроздрябинник, опасливо и юрко перелетая. Передки сапог идущих по лесу людей покрывались мутно-желтой пылью плаун-травы, уцелевшей от прошлой осени.
   – Благодать тут,, глушь лесная! – сказал Сенька.
   – Кабы мирно жилось, да!… Но ежели грудь забита до горла обидой на проклятых дворян, то мой зрак пуще любит черную пыль пожарища…
   – Твое и мое нелюбье, Ермил, к притеснителям сродни во всем…
   – А, вот пришли! Попьем, поедим, соберу ватагу – и в поход.
   – Две ватаги, Ермил, собьем в одну – мою конную и твою пешую… Людей разберем и вооружим сколь можно.
   – Нынче на Кострому, Семен, в Костромские леса. В Костроме гиль идет, и та гиль пуще попов побить да кабацких голов, а мы ярыг подымем соляных, купца Шорина да кое оружье есть в остроге и зелье заберем…
   – Любо, любо, Ермил, брат!…
   В лесу кругом начинало припекать и преть. В землянке атамана было прохладно и мягко от сухого мху, раскиданного по полу и широким дерновым лавкам.
   – Спать бы мне! – сказал Сенька, привалясь на лавке.
   – Ты полежи, а я соберу народ и закусить дать велю, и харч собрать… Путь не малой, идти с пустым брюхом тяжко…
   Сенька последних слов атамана не слыхал – уснул.
   Против Камышенки-реки рыбак перевез через Волгу Сеньку с Кирилкой. Переезжая, приятели спорили, как лучше попадать на Яик – ошую держаться или десную?
   – Ошую-знаю я… – твердил старовер. Рыбак, получив деньги за перевоз, сказал:
   – Тяжко вам, молодшие, пеше попадать степью… сгинете… – А как же нам, добрый человек?
   – Мое вам правильное наставление такое: идите на Астрахань… тут вам мало ошую податься – Ахтуба-речка, по ней рыбаки угребают, они вас скоренько, минуя Волгу, в Астрахань завезут. Мало дойдете.
   – А там как?
   – Там просто, – на торгу купите себе еды в дорогу, сыщите рыбака, кой бы вас Болдой-рекой на взморье, Кюльзюма вывез и берегом до реки Яика довез. Да знайте: не ходите левым берегом, там ломко, трава в человеческий рост, так, правые вверх по реке правым берегом, киргизской стороной… тем берегом песчано… убредете от реки в сторону – опас не велик, сыщете путь… Един опас – киргиз наскачет с арканом, так, зрю я, вы люди бывалые…
   – Киргиза не страшно, страшно плутать…
   – Под Яиком перевоз есть… перевезут. Степью же прямо идти – жажда убьет. Воды вам не сыскать.
   Послушались рыбака, частью Ахтубой на нанятой лодке, частью пешком пришли в Астрахань. В городе, боясь много ходить, чтоб на караул не попасть, с утра вышли на базар к Кутуму-протоку. На Кутуме много сыскалось рыбачьих лодок. Купили Сенька с Кирилкой на базаре жареной рыбы, мяса, хлеба. Рыбак, который взялся везти их взморьем до Яика-реки, охотно сходил в кабак за водкой.
   Плыли Болдой-рекой весело – пели песни и пили водку.
   Когда рыбак узнал, что их направили этим путем, а не степью, похвалил, почесывая в бороде:
   – Честной вам человек попал! Лихой – тот бы наладил степью прямо…
   – А вот ладно ли? Велел он идти правым киргизским берегом?
   – И то верно… правый берег не травяной, а песчаной… на него я вас и вывезу.
   Расплатились, простились. Рыбак пожелал пути:
   – Теперь не загниете, будете на Яике.
   Шли день по реке, садились, отдыхали, и шли бы хорошо, да Кирилка заупрямился:
   – Вишь река дугу какую гнет! А берег крутой, холмы… Пойдем прямо степью? Там ровно, травы мало,
   – Пойдем! – согласился Сенька. Он спорить не любил и знал, что Кирилку трудно переспорить.
   Пошли прямо, чтоб сократить дорогу. Несмотря на осень, солнце припекало, на ходьбе стало жарко. Выпили всю водку из баклаги. Воды они не запасали, река была под боком, но, когда удалились от воды, стала долить жажда.