[193]с купцами; старый дворянин решил: «Здесь простор, покупателя оттого мало, с иконниками не торгуются – грех!»
   Эта широкая улица проложена на тот случай, что царь, выезжая из Кремля на богомолье, всегда ехал по ней. Отсюда и свернул на Никольский мост дворянин из Коломны.
   Теснота на Никольском мосту, везде жующие люди – народ ел пироги, держа шапки под мышкой: в шапке есть грех. По обе стороны моста торговцы с лукошками. Пироги, как березовые лапти, торчали из лубья.
   – Седин пятница! Кому с вандышем? – А вот с вязигой!
   – Кто с Кукуя, постного дня не боится, дадим с мясом рубленым!
   Бегичеву захотелось есть: «Измяли в пути, а сколь ходить – неведомо…»
   – Што стоит?
   – Пирог – едина копейка!
   – За Неглинным пирог грош! Пошто дорого?
   – Пока ломишься до Неглинного, три пирога съешь – брюхо мнут… ишь народу.
   – Давай с вандышем! Держи деньги.
   – Тебе погорячее?
   – Штоб не переденной.
   – Пошто? все сегодня пряжены! – торговец, сдвинув к локтям сборчатые рукава, жирные от масла, рукой с черными ногтями полез на дно лукошка, вытянул Бегичеву пирог:
   – В6, на здоровье!
   Закусив пирога, Бегичев спросил:
   – А где ба тут испить квасу?
   – Протолкись к площади, мало к Неглинным: там кади с квасом да кувшины с суслом.
   Испив квасу, Бегичев вернулся на мост. У Никольских ворот, когда он молился входному образу, нищие – рваные, слепые – пели:
 
Кабы знал человек житие веку своему,
Своей бы силой поработал…
Житье пораздавал на нищую, на братию убогую…
 
   «Ох, и тунеядцы же вы, прости бог… грех худо мыслить… Эх, господи!»
   В Кремле, идя мимо каменных житниц, косясь на стрельцов, поставленных в дозор у дверей государева строенья, Бегичев снова упрекнул себя: «Пошто ты, Иван, лгал попам? Кремль знаешь, правду молыть не весь, а знаешь, на Ивановой бывал… в Судном приказе бывал и Холопьем тоже… а ну, попы сами лгуны!»
   Житницы были справа, шли вплоть до Троицких ворот, и везде у дверей стрельцы. Слева тянулись поповские дворы с церковками, иногда с часовнями. Пройдя дворы, свернул в переулок, удивляясь хорошо мощенной улице: «Мощена добротно! Таких улиц в Москве мало, как эта Житная». В переулке в тыне увидал часовню, а за ней церковь: «То и есте Симоново!» В воротах с проулка, пролезая мимо часовни во двор, встретил монашка, видимо сторожа. Монашек оглядел Бегичева. Бегичев надел свой каптур с жемчугами на отворотах:
   – Мне ба, отец, к патриарху!
   – А хто те, сыне, изъяснил, што он у нас?
   – Призывал меня патриарх! – снова солгал Бегичев и, порывшись в кисе на ремне под кафтаном, дал монашку алтын.
   – И не приказано, да пущу, поди коли зван! Добро, што отселе забрел… с переднего изгнали бы… в обрат пойдешь, иди сюда же…
   – Место у вас широко: куда идти?
   – Вон к тем каменным кельям, а у середней наглядишь высокое крыльцо, на него здынись и перво узришь горницу. Пойдешь крыльцом, не замарайся: с него нынче ходют для ради облегчения чрева…
   Бегичев увидал, на крыльце по ступеням ползали навозные жуки. В воздухе жужжали мухи, тычась в лицо; со сторон крыльца сильно смердило… «Ужели здесь моему делу не ход, ужели надо к большим боярам попадать и к государю?» Старик, поднявшись на крыльцо, оглядел сапоги. Дверь в сени была приотворена, он вошел. Перед кельями в черном ходил послушник; в глазах испуг, спина горбилась, скуфья его была надвинута до бровей.
   Бегичев, сберегая жемчуга старой шапки, осторожно сняв ее, покрестился наддверному образу средней кельи; помолясь, сказал:
   – Мне ба к патриарху.
   – Чуешь голос? Жди: сюда шествует…
   Пригнув голову, Бегичев услыхал Никона: говорил гневно, голос и шаги слышались четко.
   – Сколь раз приказывать?! Перенесите из крестовой моей, из хлебенной кельи, кадь медяную. Срамно патриарху на кремлевские святыни голое гузно пялить с крыльца, а дале не пущаете!
   Другой голос ответил:
   – Бояре не указуют пущать, а мы – раби малые, великий господине! Сказывают: поедет в Иверской ли, в Воскресенской монастыри – пустить! По Москве-де не пущать… гулящих людей много ту, готовых к бунтам того боле есть, а он-де народ мутит, перебегая по подворьям…
   – Мардария дайте! Ивана диакона тож, наскочили аки псы – рвут, не повернись! Ужо я им властью святительской проклятие возглашу на всю Русию! Мардария дайте!
   – Святейший господине! Иван с Мардарием тебя на Воскресенском ждут!
   Дверь широко распахнули. Никон, в черной бархатной мантии, с рогатым посохом в левой руке, шагнул в сени. Цепь патриаршей панагии сверкала, посох в руке дрожал. На голове Никона черный клобук с деисусом, шитым жемчугами, в пышной бороде густые поросли седины, похожие на серебряные источники его мантии. Строго взглянув на Бегичева, спросил:
   – Кто есть?
   Бегичев поклонился патриарху земно, поднявшись, подошел под благословение. Никон широко, троеперстно благословил.
   – От бояр?
   – Сам собой, святейший патриарх!
   – Лицо – видимое, где – не упомню. Что потребно?
   – Бегичев – дворянин с Коломны я… мыслил испросить у тебя, святейший, милости, чтоб мне беломестцем стать.
   – Ныне бояра хозяева – их проси! Меня с царем разгоняют и тебя не допустят… не вхож к царю я и будто сплю: вижу злой сон! Не вхож! Лазарю праведному подобен, едино лишь – псов, врачевателей язв моих, не иму… ныне сами бояра замест псов лижут сиденье царева места… плети и шелепуги ины лижут, коими бьет он их! Я не таков, а потому не угоден… Пошли! – закричал патриарх на келаря, сопровождавшего его, и на послушника. Он махал свободной от посоха рукой: – Ушей ваших тут не надо! Уподоблюсь пророку: обличать буду смрад и Вавилон презренных святительской благодатью палат царских с прислужниками княжатами, шепотниками государскими! Испишу в грамотах ко вселенским патриархам, в харатьях кожных испишу – на то мне господь власть дал неотъемлемую, и ангел светлый еженощно сказует в уши мои: «Обличай угрозно, рщи немолчно, гонимый святитель!»
   Бегичев поклонился патриарху:
   – Прощения прошу, святейший господине! Грех мой велик в неведенье, что гроза пала на тебя, не чаемая мною…
   Никон гордо поднял голову, возвысив голос:
   – Грозу на нас пророк Илья соберет и обрушит ю на головы врагов наших, сокрушит их, яко заходы, кои спалило тут в миг краткий… Учул я, грек из Газы прибежал судить меня, ведая, что не подсуден! Лигариды да Софронии Македонские [194]по всему миру шатаютца, ищут, кто больше даст им… они, греки, благодатью церковной торгуют, равно и стеклянными каменьями замест драгоценных, табун-травой [195]торгуют! Слова льстивые, мрак духовный, подписчики, подметчики против истинной веры христовой… Разбойники в митрах и мантьях епископских!
   Бегичеву хотелось поскорее уйти, не слушая Никона. Он думал: «Да… от патриарха ныне ништо, слов его страшно, а коли-ко бояра узрят меня ту, – беда! Ежели узрят, всё утратишь, Иван…»
   Никон как бы опомнился, притих, спросил, делая шаг к Бегичеву:
   – Имя тебе, рабе?
   – Иван, святейший господине!
   – Рабе божий Иван, теки от меня – верь, восстану – помогу во всем: ты не единый, таких много – будь мстителем за попираемое боярами честное имя наше и патриаршество…
   Бегичев еще раз земно поклонился, встал и, избегая зоркого взгляда Никона, спешно вышел на крыльцо. Осторожно сходя по ступеням, оглядывал ноги: «Раз у Мытного двора замарал ноги, отер, здесь же хутче измараться мочно… ну, пронес ба господь мимо глаз боярских со двора… Смекать потребно нынче, как до бояр дотти! К тому прямой причины нет! Спросят: „Пошто?“ Что молвю? Беломестцем хочу. „То не причина!“ Бояра поклеп любят, а на кого буду клепать? На Семена Стрешнева… Един ты, Иван! Где твои видоки по тому делу? Нет их? Эх, кабы видока сыскать!»
   Монашек, сторож у калитки, Бегичеву поклонился, но Бегичев не заметил поклона. Вытянув шею за калитку, поглядел вправо, потом влево и спешно пошел не в сторону Житной улицы, а к Никольской. «По Житной лишний раз идти – опас большой!»-думал Бегичев и по тому же Никольскому мосту через овраг протолкался на Красную площадь. Вечерело, но к вечерне еще не звонили. Жары дневной убавилось, а народа прибыло. Старик, чтоб избавиться от толчеи, свернул в Китай-город на Никольскую к иконникам. Тихой улицей без давки он дошел до Никольского крестца, повернул к Ильинскому, думал, поглядывая на выступы многих винных погребов: «Ежели ба испить винца в прохладе подвальной, силы прибудет». Но проходил мимо погребов, неприязненно поглядывая на иноземцев, выходящих из подвалов: «Не терплю окаянных кукуев!»
   Встретилась Бегичеву густая конная толпа. Впереди ехал без бердыша и карабина, только с саблей на боку, видимо, хмельной всадник с багровым лицом в боярском багрового цвета кафтане с большой золоченой бляхой на груди. За первым всадником в потертых плисовых кафтанах двигались решеточные приказчики с Земского двора и стрельцы приказа Полтева в белых кафтанах с желтыми нашивками на груди. Бегичев, оглядывая всадников, признал в переднем объезжего. [196]
   Объезжий, выпрастывая из стремян сапоги зеленого хоза с загнутыми вверх носками, крикнул пожарному сторожу – сторож дремал в окне чердака, забравшись от солнца в тень; он поместился на кровле каменной лавки, как и многие, устроенной над винным погребом:
   – Рано залез, детина! Солнце высоко, вшей напаришь. Сойди, держи лошадь!
   Сторож, подобрав длинные рукава посконного кафтана, сполз к стоку крыши, оттуда спустился по лестнице:
   – Слышу, объезжий господин, держу! – Встав на землю, схватил под уздцы вороную гладкую лошадь. Объезжий грузно скользнул наземь, шатаясь полез в винный подвал. Когда ушел объезжий, стрельцы первые заговорили:
   – Непошто к овощному ряду едем!
   – А как еще?
   – Да глядите: он через три погреба в четвертый лезет и пьет!
   – Мала беда! До ночи Китай-город изъездим, а коли пожог да убой прилучится – не мы в ответе – ён! Скушно зачнет нам, привернем к харчевой!
   Бегичев, прислушиваясь, подвигался к Ильинскому крестцу. Он шел медленно, останавливался, слушал, высматривая видока, с которым можно бы было идти на боярина Стрешнева.
   «Был ты, князь Семен, за волшбу встарь ссылай на Вологду, ну, а я, ежели подберусь к тебе по вере, сошлют с концом, как Аввакума в Даурию…»
   Неудача с Никоном делала Бегичеву новую обиду: «Патриарх благословил стоять за него, а то и богу угодно, и делу прибыльно…»
   Думая так, все шел да шел медленно. В одном месте, где два супротивных погреба выпирали на дорогу, сужая и без того узкую улицу, Бегичев услыхал спор трех человек – они переругивались. Один стоял в бархатной рыжей однорядке на крыльце своей лавки над погребом, другой – из окна с железными ставнями, откинутыми на стороны. В окно он мог просунуть только большую, бородатую голову – плечи не помещались. Голова из окна кричала, раздувая усы (слова были обращены к человеку в однорядке):
   – Государева тягла не тянешь полно, замест пятой деньги платишь десятую – воруешь! А я вот торговлей в четь тебя плачу пятую государю-у!
   У крыльца, где купец в однорядке, женщина некрашеная, с желтым лицом, в платке и черном платье вдовы ответила бородачу в окне:
   – Загунь борода, алчный пес! Рядил мому парню платить год пять алтын, манил «дескать потом в прибыли будешь», а год он тебе служил, што дал?
   – Не с тобой я! Парень твой убогой, скорбен ухом и кос на оба зрака – в калики ему идти, не в сидельцы…
   – Ой, ты, вонючий козел с харчевого двора, – «скорбен», а год держал! Письмом не крепилась [197]
   – Ежели вонюч, не нюхай, да не с тобой я, протопопица, к ему говорю: заявлю вот ужо на Земском дворе, што погреб твой да лавка дорогу завалили, ты же тяглом вполу меня – у меня лавка малая и та съемная!
   – Ерема, ты – дурак! Не знаешь – ведай! Наша суконная сотня с гостиной вкупе мостит Житную улицу от Никольских до Троицких ворот, дана сбавка нам в тягле… – ответил купец и, повернувшись, ушел в лавку.
   – В пяту пошел! Правда очи ест… – крикнула голова в окне– она тоже утянулась в лавку.
   Бегичев прошел мимо. «Богатеи мостят Житную улицу в Кремле… оттого гладка да ровна она – не домекнул…»
   Встретил двух стрельцов: они волокли на Съезжую пьяного парня. Бегичев обошел стороной. Лицо парня и голос показались старику знакомыми; обернувшись, пригляделся, спешно подошел, спросил:
   – Ты чей, холоп?
   – Семена Стрешнева! Князя и воеводи-и… не имут веры… да! А за вино не плачу – кислое, да-а! Я ж просил.
   Парень был рябой, русый, без шапки, по его лицу текли слезы. Ворот голубой грязной рубахи раскрыт, разорван до пупа, кафтан волочился по земле оттого, что за рукав его, видимо, тащили и оторвали до плеча.
   – Не упирайся, собака, бердышем поддадим ходу!
   – Сколь он должен?
   – На два алтына пил, ел в погребе, а денег алтын!
   – Вина, вишь, заморского захотел, шел бы в кабак! Бегичев в кисе нащупал три алтына, дал одному стрельцу:
   – Я дворянин с Коломны! Беру парня… поруку даю, не будет тамашиться.
   – Поруку даешь и деньги, – бери его, а только деньги целовальнику три алтына, прибавь за труды два нам!
   Бегичев дал деньги, повел парня, спросил:
   – Как зовут?
   – Меня? Зовут как?
   – Да, имя скажи!
   – А пошто, дядюшко?
   – Как пошто? Имя знать хочу, затем и от стрельцов взял!
   – Не волоки на Съезжую, дядюшко! Деньги сыщу, вот те Иисус…
   – Не затем взял, чтоб деньги получить – тебе еще за послугу денег дам, ежели…
   – Послугу тебе? Какую?…
   – Хочу узнать, расспросить о князе Семене…
   – Не губи, не губи! Дядюшко, не губи!
   – Пошто губить?
   – Не волоки к князю Семену! Убег я… калач, вишь – калач!
   – Не бойся, никуда не поволоку. – Становилось тесно от любопытных. – Народ густится, идем!
   Парень покорно пошел. Кафтан у него съезжал с плеч: запояска, как и шапка, были утеряны,
   – Надо бы нам в блинную избу, да знаю ее только на Арбате, – приостановился Бегичев. Из толпы кто-то сказал:
   – Пошто на Арбат? Ту за овощным в харчевой избе блины, каки те надо!
   – Вот ладно, идем, детина!
   Парень покорно шел о бок с Бегичевым. Старик прибавил:
   – Князь Семена не люблю! К себе возьму тебя, укрою – не сыщет!
   – Не брусишь, дядюшко?! Дай я тебе за то… дай ножки, ножки поцолую…
   – Утрись от возгрей! Иди!
   За овощным рядом на большом дворе харчевой избы густо от извозчиков в их запыленных длинных, как гробы на колесах, тележек. Вонь от конского и пуще от человеческого навоза. Становилось сумрачно, но жарко в нагретом воздухе и душно. У двора тын; к тыну задами приткнуты заходы: люди в них опорожнялись, не закрывая дверей. Извозчики большой толпой сгрудились над дворником, кричали, махались:
   – Ты барберень! [198]
   – Без креста бородач!
   – Пошто барберень?
   – Дорого твое сено!
   – Дешевле – не дально место, гостиной двор, новой, там важня!
   – Хо, черт! В новом у важни столь народу: лошадь задавят, не то человека.
   – Чего коли спороваете? Мы сами у важни сено купляем. Бегичев полез сквозь ругливую толпу, парень за ним.
   С крыльца избы, осевшей на стороне, по скрипучим ступеням лезли люди. Бородатые лица красны от выпитого; за мужиками тащились бабы без шугаев, в пестрых платах, столь же пьяные, как и мужья. Бегичев с парнем вошли в сени; там на лавках сидели тоже хмельные, орали песни. Из сеней – площадка, по ней прямой ход на поварню. Вправо, не доходя поварни, с площадки три ступени вниз, первая – горница. В горнице – стойка, за стойкой – бородатый хозяин; русые волосы на голове харчевника стянуты ремешком. О бок с ним толстая опрятная баба в фартуке поверх сарафана, в кике алой с белым бисером, в кику подобраны волосы, расторопная. За спиной их поcтавы с медами и водкой в оловянных ендовах, тут же в поставах на полках калачи, хлебы, пироги на деревянных торелях и блины.
   Первая горница без столов и скамей, за первой – вторая и третья, в тех за столами шумно и людно.
   Бегичев оглянул помещение.
   – Столпотворение ту – слова не молвить. – Подойдя к стойке, спросил хозяина: – Где ба нам, поилец-кормилец, место тишае?
   – Пить-есть будете?
   – Будем пить и блины кушать… деньги имутся. – Он потряс кису на ремне под кафтаном: зазвенели деньги.
   – Идите в обрат… здынетесь на площадку, спуститесь, не сворачивая к выходу, в другую половину: там клети. В первую не ходите – дворник живет, в другой – молодцы мои, служки-ярыжки, третья – пуста, все имется, хоть ночуй в ей…
   – А мы-таки и заночуем: чай, решетки уж в городу заперты?
   – Не заперты, так запирают. Чего в клеть вам занести?
   – Стопку блинов яшневых с икрой, с постным маслом…
   – Эх, гость хороший, а я бы тебе со скоромным дал, да сметанки бы пряженой с яичками, да икорки, да семушки с лучком…
   – Грех! День постной, аль не ведаешь? Икорки, семушки на торель подкинь!
   – А винца?
   – Винца по стопке: мне большую, ему, так как пил, – малую.
   – Подьте, сажайтесь: будет спроворено!
   – Блинков-то погорячее!
   – Ну вот и келья нам! – сказал Бегичев, отыскав указанную клеть. В клети пахло перегаром водки, жиром каким-то и кожей. Окно узкое, маленькое; лавки по ту и другую сторону широкие; в углах оставлено два бумажника.
   Стол ближе к окну, чем к двери; у стола – две скамьи. Стол голый, на точеных ножках; на двери изнутри железный замет на крюках.
   Хозяин с парнем принесли вслед за вошедшим Бегичевым блинов, масла постного, нагретого с луком, водки, икры и хлеба.
   – А семушки?
   – Принесем, – ответил хозяин харчевой, – вишь, рыбина не резана, а почать было некогда, да за постой надо сторговаться. – Он приказал деревянный большой поднос с закуской и водкой поставить на стол, служка поставил бережно, смахнув со стола дохлых мух рукавом кафтана.
   – Поди, парень, да ежели стрельцы забредут али решеточные, веди в заднюю и двери за ими припри.
   – Ладно, чую! – Служка ушел.
   – Сколь за все с ночлегом? – спросил Бегичев.
   Хозяин харчевой, подергивая кушак на кумачовой рубахе одной рукой, другой топыря пальцы, как бы считая поданное, сгибая пальцы по одному, сказал:
   – Четыре алтына!
   – Што дорого?
   – Алтын ёжа и питие, а три алтына ночевка.
   – Вот уж так не ладно. Почему же ночевка мало не равна с едой?
   – Потому што заглянет объезжий, забредет, узрит, спросит: «Кто таки?»
   – Пущай спросит: я – дворянин с Коломны! Мне большие бояре дают ночь стоять в их домах!
   – А молочший?
   – Молочший – мой дворовый… четыре алтына! Ты зри – за двадцать алтын у гостя [199]Василья Шорина [200]человек год служит!
   – Так то, хозяин добрый, у Василья компанейцы! Им год ряжоное ништо, от прибылей богатеют!
   – Не все компанейцы!
   – Ведомо, не сплошь, так ины хто? А вот – долговые кабальные [201], кабальному едино, где долг отбывать… Да Василей Шорин лавок имет много, да он же на Каме-реке пристане держит– у Василея нажить деньгу ништо стоит… к ему иной даром пойдет служить: не всякого, вишь, берет…
   – Плачу я тебе, благодетель, поитель-кормитель, два алтына – и буде!
   – Так-то дешево, хозяин!
   – Ну алтын надбавлю да знать тебя буду: приеду иной раз, мимо не пройду – зайду!
   – Дай четыре, а я за то водочки прибавлю и семушки пришлю!
   – Добро, пришли за одно кваску яшневого.
   – Пришлю. – Хозяин харчевой ушел. Бегичев сел, сказал:
   – Садись, паренек, да изъясни, чем тебя Семен Стрешнев изобидел.
   Парень сел; он по дороге совсем протрезвился.
   – Ён бы изобидел гораздо, да не поспел… посылан я был им к великому государю с калачом… по какому празднику калач посылан, того не ведаю, только наскочила на меня в пути орда конная, не то татарская, не то ина кака… толкнули меня, чуть с ног не сбили, я калач-то уронил в песок, а его лошади измяли… ну, дале што сказать? Батоги мне, ай и того горше – я и сбег!
   – Добро, што сбег – себя уберег! Так вот… чул я, Семен князь [202], когда псица щеня родит, сам их крестит, – правда?
   – Я с им крестил, за кума стоял – завсе крестит – правда, и девка – Окулей звать – кумой была…
   – Где та девка?
   – Тож сбегла… покрала кою рухледь у князя и сбегла…
   – Эх, и ее бы в послухи!
   – Чаво? Девку-то? Сыщем! Ведаю, где живет.
   – Добро многое, што ведаешь… Теперь молитву кую чтет у кади, когда крестит?
   – И молитву чтет, и ладаном кадит, и ризы надеет…
   – Ой ли, не лжа?
   – Вот те Иисус Христос, правда!
   – Теперь измысли, парень ты толковый, нет ли еще каких скаредств за князем Семеном? В церковь ходит ли? Про патриарха ай и про великого государя бранного чего не говорит ли?
   – Стой, хозяин! Про патриарха завсе князь Семен говорит худо. Собака есть, сидит и лапой крестит – Никоном звать, да еще князь Семен с ляцкой войны вывез парсуну живописную, на ей нечистые колокольну пружат и жгут, а близ того как бы девка сидит рогатая и на тое колокольну голое гузно уставила…
   – Добро велие! А как она и где у него прибита таковая парсуна?
   – Исприбита на стене его княжой крестовой, и огонь перед той парсуной князь Семен жгет и сидит, руки сложа, и противу того, как и молится ей…
   – Ох, и добро же, парень! Я у великого государя испрошу – буду беломестцем, ты же, коли честен станешь со мной, будешь у меня в захребетниках…
   – А боярин князь Семен как?
   – Боярин не сможет за тебя иматца! Захочешь быть кабальным – станешь, не захочешь – будешь вольным, не тяглым, захребетники [203]тягла не несут…
   – А как боярин князь Семен за меня все ж имаетца?
   – Да ведь ты сказал не лжу о крещении щенятином, тож о парсуне?
   – Вот те Иисус, хозяин: все – правда!
   – Ежели правда, то мы с тобой на князь Семена наведем поклеп и суд. За таковые еретичные дела князя Семена сошлют, животы его отнимут на государя, и ты станешь вольным: у тех бояр, кои ссылаются опальными, холопы завсегда пущены на волю…
   – Все смыслю, хозяин! Только уронить-то его не легко: он – государев родич…
   – Пей и ешь! Ежели так, как сказал, – правда, то князю Семену гроб! Ляжем, благословясь, перекрестясь, а завтра с моей грамоткой пойдешь ко мне на Коломну в Слободу и жить будешь у меня, я же здесь обо всем подумаю. Девку еще сговори, как ее?
   – Окульку-то? Так она меня любит – скажется, хозяин!
   В верхней горнице Морозова Бориса Ивановича по неотложному делу собрались бояре: рыжеватый Соковнин Прокопий; Стрешнев Семен, бородатый и остроносый, с суровыми глазами, прямо уставленными и редко мигающими; Долгорукий, тучный старик, заросший бородой до глаз, с черными, длинными усами, опущенными вниз по седой бороде, как у викингов древних; с узким, костлявым лицом и сам весь собранный, узкий, с резким голосом государев оружничий Богдан Хитрово. Он вошел позже других, метнул глазами и, увидав среди бояр Семена Стрешнева, сурово сжал губы, пятясь к дверям; за ним вошел скуластый высокий Иван Милославский. Хитрово, думавший уйти, остался. Все знали, что Морозову занедужилось, говорили шепотом:
   – Сможет ли?
   – Недужит крепко, да сказывал дворецкой, – встает. – Бояре перешептывались все, кроме Хитрово: тот молчал. Рознясь дородностью и ростом, в золотных кафтанах и ферязях, бояре похожи были в своих черных тюбетейках на моржей, всунутых в светлые мешки.
   Морозов вышел в опашне серебряном, украшенном травами золотными, шитыми с жемчугом. Борис Иванович был бледен, а серебристый наряд делал его еще бледнее. Бояре, опираясь на свои посохи, встали, поклонились высокородному старцу.
   – Здравии тебе, Борис Иванович!
   Морозова поддерживал дворецкий. Бояре Соковнин и Стрешнев, отстранив дворецкого, усадили в немецкое кресло хворого. Морозов кивнул взлохмаченной головой, не то здороваясь с боярами, иное давая знак дворецкому: «Не надобен». Дворецкий исчез.
   Запрокинув голову на спинку кресла, Борис Иванович рыгал и отдувался:
   – Фу-у… не шел, не полз, а устал! Слушаю вас, бояре, и ведаю, с чем пришли… ни для родин, ни для именин не встал бы, да говорить нам неотложно… пока язык в гортани шевелитца, говорить надо…
   – Послушать золотых слов твоих собрались…
   – Фу-у… медведь ушел, но не пал, а мы ему жомы навесим, перевесища [204]поставим – падет! Рогатинкой вы его способно убода ли, что сшел – хвалю! Едино лишь – как в ратном деле – сорвали врага, побежал – остояться, одуматься ему не дать! Ох, мое худо… старость! Радости на грош, а горести на гривну…
   – Лекаришку бы тебе, боярин!
   – Давыдко Берлов [205]пьяноват, да смыслит лекарское дело… несвычен лишь руды метанию.
   – Звал его, датчанина… того тож, государева дохтура, призывал – Коллинса [206], да что уж! Англичанин больше про себя мычал, щупал, траву дал пить, ништо в ей…
   – А Давыдко?
   – Давыдко, тот извонял горницу хмельным и молыл: «Жиром-де тебя, боярин, залило!»
   – Это он с пьяных глаз…
   – «К старости, – молыт, – надо кушать кашу молошную: рыба-де вредит, особо вредит несвежая рыба, и мясо совсем-де негоже! Пуще всего ваши посты вредят: капуста, чеснок, редька… жир в тебе, мол, мертвит кровь, все и заперло в теле твоем жиром…»