Страница:
– Лука Семеныч, – рассмеялся Петруха, – эх, Лука Семеныч! Твоих молодцов семеро было, сгреблись мы, они же ворота заперли, я отбился да тын перемахнул, а шапка на твой двор тяпнула – винюсь!
– Удал, статен, не нищий! Ну, шли сваху… Купец, садясь в сани, еще сказал:
– Сваху шли в скоромной день – ни в среду, ни в пятницу. Сговорную писать тоже… учу – молод, вишь!
Темнело. Распахнули ворота купцу, и пахнула снегом сыпучим, колокольцами, поддужными и пьяными песнями масленичная Москва. У распахнутых ворот, уперев руки в бока, стоял Петруха, пока в снежном тумане не исчез возок купца, а когда боярский сын вернулся в горницу, то ему казалось, что в нем самом и колокольцы звенят, и песни звучат, и сердце обвевает снежной пылью…
– Семку зовите, эй!
Когда братья сели меды допивать и доедать блины, Петруха сказал:
– Счастье мне, Семка! Видал, как купчина по двору ходил, место глядел?
– Видал… прятался от чужих глаз! Чего дивить? Такому, как ты, молодцу не до отказов.
– У них, Семка, своя спесь – не наша! – Сваха шепнула: «Загулял: берегись, опятит…»
– Со сговорной торопись – в пяту не пойдет!
– Верно! Скоромной день – послезавтра, сегодня вторник. Едем, ты и напишешь!
– Подбери видоков: дьячка церковного аль дьякона, я напишу… тогда крепко!
– Тебя одену в стрелецкое платье – будешь слыть стрельцом, подьячим с Ивановой.
– Ладно!
– Семка, о моем деле кончено! Завтра о твоем приступлю к стрелецкому голове Артамону: поручусь за тебя, и ты – стрелец!
– Эк, торопишься к царю за волосы приволочь!
– Сердце болит, когда прячут тебя… женюсь, с женой чужие на двор хлынут: у чужих злой глаз!
Братья пили хмельной мед вплоть до рассвета. Последними ковшами звенели долго. Петруха кричал, плеская мед:
– За мою поруку о тебе, за стрелецкой кафтан твой и саблю!
Часть третья
Глава I. В Москве
– Удал, статен, не нищий! Ну, шли сваху… Купец, садясь в сани, еще сказал:
– Сваху шли в скоромной день – ни в среду, ни в пятницу. Сговорную писать тоже… учу – молод, вишь!
Темнело. Распахнули ворота купцу, и пахнула снегом сыпучим, колокольцами, поддужными и пьяными песнями масленичная Москва. У распахнутых ворот, уперев руки в бока, стоял Петруха, пока в снежном тумане не исчез возок купца, а когда боярский сын вернулся в горницу, то ему казалось, что в нем самом и колокольцы звенят, и песни звучат, и сердце обвевает снежной пылью…
– Семку зовите, эй!
Когда братья сели меды допивать и доедать блины, Петруха сказал:
– Счастье мне, Семка! Видал, как купчина по двору ходил, место глядел?
– Видал… прятался от чужих глаз! Чего дивить? Такому, как ты, молодцу не до отказов.
– У них, Семка, своя спесь – не наша! – Сваха шепнула: «Загулял: берегись, опятит…»
– Со сговорной торопись – в пяту не пойдет!
– Верно! Скоромной день – послезавтра, сегодня вторник. Едем, ты и напишешь!
– Подбери видоков: дьячка церковного аль дьякона, я напишу… тогда крепко!
– Тебя одену в стрелецкое платье – будешь слыть стрельцом, подьячим с Ивановой.
– Ладно!
– Семка, о моем деле кончено! Завтра о твоем приступлю к стрелецкому голове Артамону: поручусь за тебя, и ты – стрелец!
– Эк, торопишься к царю за волосы приволочь!
– Сердце болит, когда прячут тебя… женюсь, с женой чужие на двор хлынут: у чужих злой глаз!
Братья пили хмельной мед вплоть до рассвета. Последними ковшами звенели долго. Петруха кричал, плеская мед:
– За мою поруку о тебе, за стрелецкой кафтан твой и саблю!
Часть третья
Глава I. В Москве
Боясь медлить, Петруха на масленице в четверток (четверг) послал к купцу Мешкову, Луке Семенычу сваху.
От купца вернувшись, сваха принесла задаток в узле. Развернули плат, а в нем шарф. Шарф был тонкой шелковой ткани с золотными узорами, на концах шарфа – кисти с жемчугом. Сваха сказала:
– Знак доброй, то невестин дар! Нынче же поезжай, Лазаревич, сговорную писать.
Петруха нарядился в малиновый бархатный кафтан, надел шапку новую с собольей оторочкой, звезда на шапке недавнего золочения сверкала ярко на синем бархате верхушки, унизанной по швам жемчугом.
Сенька подобрал себе, как отец Лазарь Палыч носил, белый суконный кафтан полтевского покроя с золотными поперечинами на груди. Шапку стрелецкую – околыш бобер стриженый. Ни пистолей, ни карабинов братья не взяли, пристегнули только к кушаку сабли. Ленты через плечо с рогами пороха тоже не надели.
Выходя в конюшню, Сенька сказал брату:
– Боюсь, Петра, что сговорную не смогу писать, – давно отвык от письма, а нынче пробовал, да рука тяжка!
– Не велико горе! Чай, у купца свои писцы и видоки запасены.
– Тогда, Петра, пошто мне с тобой ехать на сговор?
– Семка! Ты – дурак; един я, не меньше чести – лишний человек со мной да еще брат.
– А не боишься чужих, кои меня приметят?
– Плюю на все! Сабля при мне… побоятся рот открыть. Едем!
Кони были оседланы, братья поехали.
Дед купца Луки Семеныча Мешкова в Ямской слободе держал двор и ямщиков – для того и выстроил дом. Сын его Семен подновил дом, кинул ямщину, избывая большое тягло и повинности, стал купцом. Внук деда Мешкова, Лука Семеныч, жил теперь в дедовском доме вольным хозяином, так как старики, оба, в год черной смерти извелись.
На крыльце старого, широко раскинутого дома Лука Семеныч встретил жениха с братом ендовой хмельного меду. Ендову держал приказчик купеческий, а ковш кованый золоченый тускло поблескивал в руках самого хозяина.
– А ну, гости дорогие, за здравие великого государя! Петруха, сняв шапку, выпил, и Сенька также.
– Другой ковш, любезные мои, за государыню, царицу Марью Ильинишну, пейте!
– Пьем во здравие! – сказал Петруха.
Сенька молчал, но за братом выпил и второй ковш.
– Третий, штоб покатно шел, за Луку Семенова, хозяина, сына Мешкова!
– Пьем!
Пили за жену купца, за дочь-невесту Анну Лукинишну.
– Остачу допивать жалуйте в горницы!
Купец провел братьев в обширные сени и отворил дверь в такую же обширную повалушу.
В углу повалуши под образами – стол на двадцать человек, а потесниться – то и больше. На столе – ендовы, сткляницы водки, пива и браги с медами.
У стола, видимо в подпитии, подьячий с ремешком у лба, стянувшим корни седых длинных волос. Подьячий в затасканном киндячном кафтане. На кушаке кафтана – чернильница с пером гусиным и песочница медная плоская.
Подьячий сидел с краю стола, а глубже и ближе к большому углу – два купеческих приказчика в рыжих сукманах; третий, в синем, пришел с хозяином, сел рядом со своими.
Петруха, сняв шапку, перекрестился в большой угол, где на широкой полке, уставленной лампадами и свечами, горевшими ярко, ряд черных образов: в середине Иисус, а к бокам – угодники. Все образа были черны и просты, кроме одного – Луки Евангелиста: на этой иконе блестел золоченый оклад – басма. [273]
Сенька за братом покрестился также, боясь показать свое неверие. Оба они сняли сабли, приставили в угол у двери.
– Жениху и свату первое место! – хмельно повышая голос, крикнул купец, сверкнув крупными зубами.
Петруху пропустили в большой угол.
– А то, жених и сват, с тобой кто будет?
– Мой брат Семен! – сказал Петруха.
Сенька даже вздрогнул, так он отвык от своего имени на людях.
– Коли брат, садись рядом с женихом! – посадил купец Сеньку, сел близко, еще раз, повышая голос, закричал:– Гей, вы! По-о-давай…
Рядом с дверью в сени открылась другая дверь – уже, и понесли на стол бабы и девки в ситцевых и набойчатых пестрых нарядах блины горой, уложенные на блюдо, кринки сметаны, масла, икру на плоской торели, рыб жареных на противнях, заливное и пук чесноку да горшок хрену тертого.
Подьячий, тряся бородой, мокрой от водки, закричал детским голосом, звонким и режущим слух:
– Спаси, господь! И как тут брюшина выдержит? Ух, бог, помоги управиться!
– Каково придется спине, то и брюшине! – ответил хозяин, наливая всем по широкому стакану луженому водки. – А ну, гости дорогие, единородную и единую дочь пропиваю!
– Где же женишок? – лукаво спросил подьячий, косясь на Петруху и Сеньку,
Ему не ответили. Он прибавил:
– То-то! Брашна много, вина, медов и того боле, а сказка есте: «Воевода в избу, и калачи на стол!»
– Сами не меньше воеводы! Жених наш – боярской сын.
– Ох, ох, до воеводы ехать боярскому сыну – натрет спину! А вот слово тебе подьячего человека, хозяин…
– Ну-у?
– В энтом море богатыри тонут! – Подьячий развел рукой над водкой. – И ведаю я, не впервой. Все мы зальемся, но перед тем, как замокнуть до пупа и лик человечий казить, преже бы было сделать – сговорную исписать… Чернило на поясе, крест на вороту, и голова смыслит…
– Не младени мы! Пивали и мало пьяны бывали, а нынче – масленица, потому и пьем… Зазвонят отцы, кинем все, пойдем каяться.
– Стой, Лука Семеныч! Приказной человек молвит не напусто, – сказал Петруха.
Купец шлепнул по столу рукой, зазвенела посуда:
– Жених – князь! Кто князю непослушен, того казнят. Пиши сговорную!
Гости пили, ели при огнях от образов. Теперь же, по слову хозяина, один из приказчиков сходил на кухню, пришли слуги, расставили на столе зажженные свечи в медных шандалах.
– Добро! – Подьячий из-за пазухи вытащил свиток бумаги, раздвинув посуду, расправил бумагу на столе, перекрестился и, выдернув из узкого горлышка чернильницы смоченное в чернилах перо, прибавил: – За-а-чинаю!
– С богом! – одобрил купец и тоже перекрестился, а подьячий уж выводил скорописью: «Рядная запись боярского сына…»
– Имя?
– Петр Лазарев!
«Петра Лазарева на купеческой дочери Анне Лукинишной Мешкова…»
– Ваше звание, видоки? – обратился подьячий к приказчикам.
– Вавиловы мы! Михаил, Васильев сын, да Яким Васильев же…
– Я – Констянтинов Алексий. Все трое – Мешкова, Луки Семеныча, приказчики.
– Добро!
«Мы, Вавиловы, братаны Михаил да Яким Васильевы сыны, да Констянтинов Алексий, да яз, казенной подьячий Троецкой площади Митрий Петров, и. что нам приказал купец суконные сотни Лука, Семенов сын, Мешков, по своей сговорной грамоте дочерь свою Анну, и мы сговорили с Петром, сыном Лазаревым, дати ему дочерь свою Анну со всем тем, чем благословил отец ее Лука и что написал ей в особной духовной грамоте. А не дадим мы дочерь нашу Анну за него, боярского сына Лазарева Петра, и на том тогда взяти с нас отступного двести рублей по сей записи. А на то послуси казенный подьячий Митрий Петров руку приложил».
– Пишите! – приказал подьячий.
«Яз, Михаил Васильев, сын Вавилов, к сей сговорной записи руку приложил. Да яз, Алексий, сын Констянтинов, к сговорной сей руку приложил. Да яз, Семен, сын Лазарев, стрелец, к сговорной записи руку приложил».
Сенька расписался последним. Перо в его руке втыкалось, царапало и в конце подписи расплющилось. Подьячий поглядел на Сенькину подпись; пересыпая написанное мелким песком из песочницы, снятой с кушака, сказал:
– Буквы ставишь четко и округло, стрелец, да перо держать не умеешь…
– Поучи! Люблю учиться.
– Обучу, коли хошь: в неделю раз пой допьяна, обучу – хошь в подьячие поди!
– Где тебя искать?
– Просто! Ежедень сыщешь ввечеру, после службы, на кабаке Аники-боголюбца.
– Сыщу! – пообещал Сенька.
– Ну, жених, принимай сговорную, а за работу дай три алтына.
– Дорого! – крикнул купец.
Петруха молча сунул деньги в руку подьячего. Сговорную свернул, бережно упрятал за пазуху.
Когда изрядно было выпито, сделалось шумно, и гости запели песни:
– Огни, бабы, на божнице погасить! Огни со стола убрать на воронец и полки! Образа завешать!
Когда было сделано по указу хозяина, он еще крикнул:
– Огню прибавить! – И полез целоваться с будущим зятем. Сенька выпил много и вина и меду, хотелось пить табак, а рога не взял. Он вышел из-за стола, поклонился хозяину, но купец его поклона не заметил, кричал:
– Кто в сенях споровает?! Кто в сенях?
В сенях матерились чужие. Дверь распахнулась, в повалушу поползли люди не люди и звери не звери, а так – середка на половину, но хозяин разобрал:
– Ярыги кабацкие?!
– Ходили в боярах и много меж нас старых! – сказал один в грязном рядне, оборванном, длиннополом. Он поднялся с четверенек на ноги и своей рукой налил себе ковш водки.
– Славословие кабаку чтите! – приказал купец, притопывая ногой, похаживая между ярыгами.
Они поочередно ловко и водку наливали, и закуску брали.
– Слово – олово, хозяин! Пьем и чтем.
– А ну!
– Эй, дьякон, зачинай!
Волосатый, грязный, в старом замаранном подряснике, встал среди повалуши ярыга и полуцерковным говорком зачастил:
– Аще бы такие беды бога ради терпели-и… воистину были бы новые мученики-и… их же бы достойно память хвалити…
– Ух, Вельзевулово племя! – взвизгнул подьячий. – В кабаках поживы нет, по дворам пошли…
Расстрига-дьякон продолжал:
– Ныне же кто не подивится безумию их?… Без ума бо сами себя исказиша… не довлеет бо им милостыни даяти… вместо поклонения плесканию подлежат, вместо молитвы богу сатанинские песни совершаху… вместо бдения ночного всенощно спаху – иных опиваху, друзии же обыграваху… вместо поста безмерное пьянство, вместо финьяну обоняния, смердяху бо телеса их!… От афендров их исхожаху лютый, безмерный смрад… вместо панихиды родитель своих всегда поминающи матерным слово-овом!
К ярыге-дьякону пристали другие и возгласили хором:
– Ты еси един! Ты еси треклятый, пресладчайший каба-а-че!…
– Неладно хвалите кабак! Он – государев… – крикнул купец, показывая зубы.
– А мы, хозяин доброй, – сказал тот же кабацкий ярыга, который расстриге-дьякону приказывал славословить житье кабацкое, – мы имеем суму, а в ей саван… замыслы наши упокойника отчитывать! Потом той упокойник воскреснет, и зачнем его обливанию, яко латынскому крещению, предавать…
– Крещение в моем дому разрешаю, мертвый и мертвое чтение недобро чинить!
– Добро, хозяин! Масленичный, ряжоной, как и крещенский покойник…
– Пошто? Ну!
– А уж так! Примета есте: ежели про человека сказали – «помер», а тот человек жив сыщется, и тот человек дважды здрав и долголетен бывает…
– А ну! Образа завешены, творите, чего хотите. Купец снял со спицы кунью шапку и вышел на двор.
– Колоду сыщите, эй! – приказал тот же ярыга, который, видимо, слыл распорядчиком. Он был волосат, костист, и никакое пьяное зелье его с ног не валило.
– Офремыч, тут, в чулашке, корыто стоит, – ответили от порога.
– Тащите! Оно и будет мертвому колода.
Принесли длинное корыто, поставили среди повалуши. Из рядного мешка вытряхнули замаранный саван.
– Сыщите, чем лик белить!
У кого-то нашелся кусок мелу, видимо запасенный на случай. Один из ярыг худо на ногах держался, подвели того к корыту. Сверх его длинного кафтана надели просторный саван и, перегнув за спину, подхватив ноги, положили в корыто. Грязное лицо пьянице натерли мелом.
– Чти упокойное, отец! – крикнул распорядчик. Расстрига-дьякон порылся за пазухой, вынул тетрадь, стал в головах покойника, который кряхтел и мычал. Расстриге писанное в тетради было знакомо. Он, сморкнув к порогу, торжественно, по-церковному, начал:
– О погребении младеню сему-у!
– Чти! Душой он младень, а телом, только рогов нету, да ужо в кабаке набьют!
Купец, протрезвившийся на холоде, вернулся в повалушу, шапку кинул на лавку. Все ярыги обступили корыто, один светил, высоко держа свечу.
– «Мирских сладостей не вкусиша… восхищенна премирных щедрот благих, причастника покажи, молимся нерастленного младенца, его же преложил еси божественным повелением твоим. Слава отцу и сыну и духу смердящему-у…»
– Тьфу! – плюнул купец.
Подьячий, худо помня себя, пищал за столом:
– Хоть на Мытный двор в пастухи наймуся – время просто-ро-о!…
Пропойца-дьякон продолжал:
– «Небесных чертогов и светлого покоя, священнейшего лика, святых, господи, причастника сотвори чистейшего младенца-а!…»
– Отче! Чти нынче кратко: каков сей младенец на кабаке? – приказал старший.
Расстрига, не меняя книжного слога, зачастил:
– «Очистил мя еси кабаче донага, имение пропил – все из дому выносил и к жене прибрел и наг и бос, борже спать повалился, а в нощи пробудился и слышах жену и детей, злословящих мя: „Ты пьешь и бражничаешь, а мы с голоду помираем!“
– Окаянство блудное! – сказал купец и без шапки ушел из повалуши в сени.
Бывший дьякон продолжал:
– «Еще молимся об упокоении младенца Митрея и о еже по неложному своему обещанию небесному своему царствию того сподобити – не милуй, господи, не милуй!»
– Митрея? А пошто тут не милуй? – пьяно и звонко выкрикнул подьячий: он ловил на столе ярко начищенный медный достакан, а тот из руки вывертывался, полз дальше по столу.
Сенька спал, сунув под голову свою и кунью шапку купца. Приказчики, выпив на дорогу, ругали ярыг, уходя в сени.
Петруха стоял у двери повалуши в дальные покои, слышал слабый голос и чьи-то стоны. Сдернув шапку на сторону, приник плотнее ухом тогда, когда услышал за той же дверью голос, слаще которого не знавал в своей жизни. Окинув ярыг взглядом, плечом нажал дверь и шагнул в спальню жены купца. В углу, на широкой кровати, зарывшись исхудалым лицом в подушки, под темным одеялом лежала седая женщина. Седины разбрызганы на подушках, как вода; они блестели, отливая слабой желтизной от огня лампадок с широкой божницы. В комнате жарко натоплено. Пахло больным телом и потом. Выдвинувшись из-за высокой деревянной спинки кровати, румяная девушка с овальным лицом, с округлыми полуголыми плечами тихо взывала к больной:
– Мамушка, моя мамушка!
Она торопливо натягивала на плечи скользкий шелковый плат, малиновый, с розовыми цветами, и прислушивалась, что говорит больная.
– Мамушка! Слышь меня…
Петруха, войдя, встал у двери в полусумраке. Глаза больной глядели на него прямо в лицо, но он понял, что больная не видит вошедшего.
– Мамушка! Узнаешь меня?
– Беси… беси! Похоронное поют… беси!
– Слышишь ли дочь Анну? Анну?
Голова больной на подушках недвижима. Больная говорила про себя:
– Чую бесей… Беси пришли в избу… зачали клескать в долони… в избе много людей… Люди клескали в долони, гудели песни бесовы… един праведник познал нечистых – зубы огненны узрел… зубы… он ушел… Беси и люди стали плясать… плясать… изошла та изба скрозь землю… землю… выстало на том месте озеро… черное, черное… все чули… слышали – в избе той, проклятой богом… в озере… петухи пели… пели, как заря к свету зачиналась… пели…
– Горе мое, опять она то же брусит… опять узнавать меня не стала.
Петруха тихонько шагнул вперед, сказал шепотом:
– Аннушка!
Она взглянула на него с радостью и испугом:
– Ой, ты, грех, пошто ты? Ой! – и кинулась к нему, закрывая глаза руками. Платок упал, открылись полные груди и голые плечи.
Петруха еще шагнул, схватил ее, сжал, она приникла у него на груди, а он как помешанный шептал:
– Найденная радость! Весна моя цветистая…
– Петрушко! Страшно: узрят как? Ой, ты. Ах, я люблю… Быть как, не знаю! Ох, ты, хороший… – шепча, она целовала его в губы, в глаза и, путаясь в его волосах, целовала в щеки. – Ах, ты! Ах…
Между влюбленными пролезло чужое, жесткое. Сердитый шепот сказал им:
– Шо вы, неумные! Петр Лазарич. Очкнись, сними, руки… Ну же, сними! Она – огненная, беспамятная от тебя, а ты с хмелем водился, память извел… до греха с ноготок! Тогда куда мне с девкой?
– Моя! Ведь Анна моя?
Петруха сунул свахе, она же мамка, горсть мелкого серебра. Старуха серебро приняла, иные монеты подняла с пола, где видела деньги, и с упреками накинулась на невесту:
– Стыдись, Лукинишна! Бойся, девка! До венца тебя и видеть не можно, а ты?
– Моя! Крепче будет, коли совсем моя!
– Худая та крепость! Все надо вовремя – поспеете робенка привалять! Каково ей глядеть, когда после свадьбы на рубахе у ей пятна не сыщут?… Сам, поди-кась, батьке тогда с оговором нальешь кубок вина с дырой.
– Не безумной я! Грех покрою… – хмельным шепотом уговаривал Петруха мамку.
Старуха вырвала из его объятий девицу и увела спешно. На полу остался лежать плат. Петруха нагнулся, поднял плат, стал пихать за пазуху, но плат большой, а в это время заговорила больная:
– Студено… студено мне… Беси пришли в избу… клескали в долони, пели бесовское…
Петруха выдернул из-за пазухи плат, наполовину всунутый, и сверх одеяла накрыл больную платом. Стараясь не стучать сапогами, тихо пятясь, ушел в повалушу. Не глядя ни на кого, подошел к столу, налил из ендовы, еще не опорожненной, ковш меду, выпил и сел на лавку к столу. Тогда огляделся: среди повалуши, в корыте, храпел покойник, на конце стола ярыги собрались отчитывать другого, такого же. грязного, норовя крестить обливанием. Пропойца-дьякон перелистывал тетрадь. Ему крикнули:
– Кратко чти, отец!
– А вот! «Како младенца крестить страха ради смертного»… – то кратко.
– Зальется младень! Крещение такое ему подлежит…
У стола на коленях стоял младенец с виду лет сорока. Над столом торчала только всклокоченная голова с замаранным лицом, усатая.
Расстрига провозгласил;
– «Господи боже, вседержателю всего здания…»
– «Кабацкого!»
– «Видимого и невидимого содеятелю, сотворивый небо и землю, и море, и вся яже в них собравый в собрание едино… заключивый бездну и запечатствовавый ю страшным и славным именем твоим…»
– Кратче, отец, – крестильного стола жаждем!
– «Молимся тебе, господи, да отступят от нас вся воздушная и неявленная привидения…»
– Это те, отец, кои ему с похмелья кажутся?
– «И да не утаится в хмельном пойле демон темный…»
– Ну, копешно! Штоб в хмельном образе за чертями не гонялся…
– «Ниже, да снидет со крещающимся младенцем Петром дух лукавый».
– Обливай из ковша вином! – крикнул старший.
Голову младенца, высунутую над столовой доской, облили водкой. Младенец, зажмурив плотно глаза, облизывался и, всунув ус в рот, начал его громко сосать.
– Не сусли, младень, не в зыбке качаешься.
– «Дух лукавый, – продолжал читать расстрига, – помрачение помыслов…»
– А как он кабак сыщет без помыслов?
– «И мятеж мысли наводяй, яко ты, владыко всех, покажи вино сие – воду очищения, баню паки бытия…»
– В баню ему давно пора!
– «Крещается раб божий Петр!» Поднимите его и несите к порогу, а я за вами иду! – приказал чтец.
Младенца подняли и понесли, а чтец-расстрига шел и говорил нараспев:
– «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся, аллилуйя!» – Нынче все, и младень пущай пьет ту воду, в коей его крестили-и!
Купец вошел в повалушу, сел за стол рядом с Петрухой, ярыгам сказал:
– Пейте, ешьте и со двора убродите!
Ярыги весело полезли на стол, расселись. Но вот послышалось бульканье водки в ковши. Покойник перестал храпеть. Не снимая савана, прибрел, сел с краю стола:
– В смертях лежа, оголодал! – хмельно пробасил он и, не разбирая кушанья, брал его грязными руками, пихал в рот.
Купец выдал алтын на дорогу пьяницам. Повалуша опустела. Выходя, ярыги вынесли корыто в сени, а купец, запирая за ними дверь, крикнул:
– Когда позову – будьте!
– При-и-де-м! – ответили с крыльца.
Когда купец сел за стол, Петруха, выпивая с ним, проговорил:
– Много они брусили – не слушал я!
– Пропойцы, охальники, но люблю их за грамоту… и то еще, – прибавил купец, – Русь кабацкая! Из веков она государеву казну множит! Мое подружие, жена моя, от них смертную хвору имеет… лонись пришли чертями ряжоные, а она глянула и пала наземь… почала не делом кричать…
– Что, Лука Семеныч, пока хозяюшка хвора, не кликал бы к себе горянских людей…
– Хворая она давно была… до них еще. Все черниц к себе зазывала… снам верила, а черницы ей о святых местах беседы вели… Эх, выпьем, Петр!
– Выпьем!
– И ты спать, а я не сплю-у! Вино покою не дает… Брожу, покеда ноги держат. Уброжусь – паду… Где паду в дому, там и сплю! Не шевеля-а-т!
Петруха, раньше чем уйти спать в чулан, куда его будущий тесть обещал свести, выпил полковша меду. Подьячий спал под столом. Сенька – там, где лег: на лавке.
Уводя Петруху, купец удивил его вопросом:
– Когда служба?
– Завтра от тебя и еду, каков есть: домой, менять кафтан, некогда…
Идя крыльцом Стрелецкого приказа, по привычке трогая рукой стриженую бороду, Артамон Матвеев сердито говорил Петрухе, кончившему свой служилый день:
– Не делом ты, парень, при дьяках поручился за гулящего: гуль и гиль идут рядом!
Петруха, оглядывая стрелецкую старую одежду боярина, почтительно молчал.
– А ну как он кое дурно учинит да утечет, кто в ответе?
– Поручитель, знаю, боярин…
– Поручитель, а взять с поручителя есть что?
– Отчий дом, скот и рухлядь…
– И будет! Искать, что есть. Другое к тому же делу: пошто, давая поручную, явился на глаза корыстных приказных таким кочетом: на плечах бархат двоеморх, на шапке жемчуга, куница?
– Ездил я свататься, боярин! Сговорную писать. Худым быть не можно… я один, весь тут.
– Переменился бы.
– Время утекло – ночевал… Домой ехать – на службу поздать.
– Дьячий глаз – вражий завистливой… государю всяк оговор узнавать вправду некогда. Оговорил дьяк – ему вера! Ордына-Нащокина дьяки теснят – вишь, учит их новым порядкам вести посольские дела… Нащокина! Давно ли Афанасья боярина все искали, кланялись… Тебя, приметя, малым словом угнетут: за гулящих дядьчит!
– Боярин доброхотной! Великий государь, ведомо мне, призывал на службу гулящих людей?
– Призывал, и приходили сами собой. Кого взяли служить, а иного и в тюрьму, проведав дела, кинули – поручителей за них не объявилось.
– И то… мала во мне корысть!
– Зачнут обыск, корысть найдется!
– Я не подсуден еще…
– Подведут. «Уложение» в их руках и головах.
– Заслуги иму от великого государя.
– Поп свое, а черт запевает вечерню, за гулящего сунулся дядьчить! Я тебя люблю, мне больно за твои промашки.
– Спасибо, боярин!
– Не овчинный лоскут «спасибо»: к шубе не подошьешь.
– Эх, боярин-доброхот! За брата и на беду идти готов я.
– Брат? – приостановился боярин.
– Родной.
– А куда он до сей поры прятался? Стрелецкий сын? Время верстать его давно минуло.
– Пытал праведной жизни достичь… ходил по монастырям… и не ужился: старцы манили бражничать, он же трезв. Едино,
От купца вернувшись, сваха принесла задаток в узле. Развернули плат, а в нем шарф. Шарф был тонкой шелковой ткани с золотными узорами, на концах шарфа – кисти с жемчугом. Сваха сказала:
– Знак доброй, то невестин дар! Нынче же поезжай, Лазаревич, сговорную писать.
Петруха нарядился в малиновый бархатный кафтан, надел шапку новую с собольей оторочкой, звезда на шапке недавнего золочения сверкала ярко на синем бархате верхушки, унизанной по швам жемчугом.
Сенька подобрал себе, как отец Лазарь Палыч носил, белый суконный кафтан полтевского покроя с золотными поперечинами на груди. Шапку стрелецкую – околыш бобер стриженый. Ни пистолей, ни карабинов братья не взяли, пристегнули только к кушаку сабли. Ленты через плечо с рогами пороха тоже не надели.
Выходя в конюшню, Сенька сказал брату:
– Боюсь, Петра, что сговорную не смогу писать, – давно отвык от письма, а нынче пробовал, да рука тяжка!
– Не велико горе! Чай, у купца свои писцы и видоки запасены.
– Тогда, Петра, пошто мне с тобой ехать на сговор?
– Семка! Ты – дурак; един я, не меньше чести – лишний человек со мной да еще брат.
– А не боишься чужих, кои меня приметят?
– Плюю на все! Сабля при мне… побоятся рот открыть. Едем!
Кони были оседланы, братья поехали.
Дед купца Луки Семеныча Мешкова в Ямской слободе держал двор и ямщиков – для того и выстроил дом. Сын его Семен подновил дом, кинул ямщину, избывая большое тягло и повинности, стал купцом. Внук деда Мешкова, Лука Семеныч, жил теперь в дедовском доме вольным хозяином, так как старики, оба, в год черной смерти извелись.
На крыльце старого, широко раскинутого дома Лука Семеныч встретил жениха с братом ендовой хмельного меду. Ендову держал приказчик купеческий, а ковш кованый золоченый тускло поблескивал в руках самого хозяина.
– А ну, гости дорогие, за здравие великого государя! Петруха, сняв шапку, выпил, и Сенька также.
– Другой ковш, любезные мои, за государыню, царицу Марью Ильинишну, пейте!
– Пьем во здравие! – сказал Петруха.
Сенька молчал, но за братом выпил и второй ковш.
– Третий, штоб покатно шел, за Луку Семенова, хозяина, сына Мешкова!
– Пьем!
Пили за жену купца, за дочь-невесту Анну Лукинишну.
– Остачу допивать жалуйте в горницы!
Купец провел братьев в обширные сени и отворил дверь в такую же обширную повалушу.
В углу повалуши под образами – стол на двадцать человек, а потесниться – то и больше. На столе – ендовы, сткляницы водки, пива и браги с медами.
У стола, видимо в подпитии, подьячий с ремешком у лба, стянувшим корни седых длинных волос. Подьячий в затасканном киндячном кафтане. На кушаке кафтана – чернильница с пером гусиным и песочница медная плоская.
Подьячий сидел с краю стола, а глубже и ближе к большому углу – два купеческих приказчика в рыжих сукманах; третий, в синем, пришел с хозяином, сел рядом со своими.
Петруха, сняв шапку, перекрестился в большой угол, где на широкой полке, уставленной лампадами и свечами, горевшими ярко, ряд черных образов: в середине Иисус, а к бокам – угодники. Все образа были черны и просты, кроме одного – Луки Евангелиста: на этой иконе блестел золоченый оклад – басма. [273]
Сенька за братом покрестился также, боясь показать свое неверие. Оба они сняли сабли, приставили в угол у двери.
– Жениху и свату первое место! – хмельно повышая голос, крикнул купец, сверкнув крупными зубами.
Петруху пропустили в большой угол.
– А то, жених и сват, с тобой кто будет?
– Мой брат Семен! – сказал Петруха.
Сенька даже вздрогнул, так он отвык от своего имени на людях.
– Коли брат, садись рядом с женихом! – посадил купец Сеньку, сел близко, еще раз, повышая голос, закричал:– Гей, вы! По-о-давай…
Рядом с дверью в сени открылась другая дверь – уже, и понесли на стол бабы и девки в ситцевых и набойчатых пестрых нарядах блины горой, уложенные на блюдо, кринки сметаны, масла, икру на плоской торели, рыб жареных на противнях, заливное и пук чесноку да горшок хрену тертого.
Подьячий, тряся бородой, мокрой от водки, закричал детским голосом, звонким и режущим слух:
– Спаси, господь! И как тут брюшина выдержит? Ух, бог, помоги управиться!
– Каково придется спине, то и брюшине! – ответил хозяин, наливая всем по широкому стакану луженому водки. – А ну, гости дорогие, единородную и единую дочь пропиваю!
– Где же женишок? – лукаво спросил подьячий, косясь на Петруху и Сеньку,
Ему не ответили. Он прибавил:
– То-то! Брашна много, вина, медов и того боле, а сказка есте: «Воевода в избу, и калачи на стол!»
– Сами не меньше воеводы! Жених наш – боярской сын.
– Ох, ох, до воеводы ехать боярскому сыну – натрет спину! А вот слово тебе подьячего человека, хозяин…
– Ну-у?
– В энтом море богатыри тонут! – Подьячий развел рукой над водкой. – И ведаю я, не впервой. Все мы зальемся, но перед тем, как замокнуть до пупа и лик человечий казить, преже бы было сделать – сговорную исписать… Чернило на поясе, крест на вороту, и голова смыслит…
– Не младени мы! Пивали и мало пьяны бывали, а нынче – масленица, потому и пьем… Зазвонят отцы, кинем все, пойдем каяться.
– Стой, Лука Семеныч! Приказной человек молвит не напусто, – сказал Петруха.
Купец шлепнул по столу рукой, зазвенела посуда:
– Жених – князь! Кто князю непослушен, того казнят. Пиши сговорную!
Гости пили, ели при огнях от образов. Теперь же, по слову хозяина, один из приказчиков сходил на кухню, пришли слуги, расставили на столе зажженные свечи в медных шандалах.
– Добро! – Подьячий из-за пазухи вытащил свиток бумаги, раздвинув посуду, расправил бумагу на столе, перекрестился и, выдернув из узкого горлышка чернильницы смоченное в чернилах перо, прибавил: – За-а-чинаю!
– С богом! – одобрил купец и тоже перекрестился, а подьячий уж выводил скорописью: «Рядная запись боярского сына…»
– Имя?
– Петр Лазарев!
«Петра Лазарева на купеческой дочери Анне Лукинишной Мешкова…»
– Ваше звание, видоки? – обратился подьячий к приказчикам.
– Вавиловы мы! Михаил, Васильев сын, да Яким Васильев же…
– Я – Констянтинов Алексий. Все трое – Мешкова, Луки Семеныча, приказчики.
– Добро!
«Мы, Вавиловы, братаны Михаил да Яким Васильевы сыны, да Констянтинов Алексий, да яз, казенной подьячий Троецкой площади Митрий Петров, и. что нам приказал купец суконные сотни Лука, Семенов сын, Мешков, по своей сговорной грамоте дочерь свою Анну, и мы сговорили с Петром, сыном Лазаревым, дати ему дочерь свою Анну со всем тем, чем благословил отец ее Лука и что написал ей в особной духовной грамоте. А не дадим мы дочерь нашу Анну за него, боярского сына Лазарева Петра, и на том тогда взяти с нас отступного двести рублей по сей записи. А на то послуси казенный подьячий Митрий Петров руку приложил».
– Пишите! – приказал подьячий.
«Яз, Михаил Васильев, сын Вавилов, к сей сговорной записи руку приложил. Да яз, Алексий, сын Констянтинов, к сговорной сей руку приложил. Да яз, Семен, сын Лазарев, стрелец, к сговорной записи руку приложил».
Сенька расписался последним. Перо в его руке втыкалось, царапало и в конце подписи расплющилось. Подьячий поглядел на Сенькину подпись; пересыпая написанное мелким песком из песочницы, снятой с кушака, сказал:
– Буквы ставишь четко и округло, стрелец, да перо держать не умеешь…
– Поучи! Люблю учиться.
– Обучу, коли хошь: в неделю раз пой допьяна, обучу – хошь в подьячие поди!
– Где тебя искать?
– Просто! Ежедень сыщешь ввечеру, после службы, на кабаке Аники-боголюбца.
– Сыщу! – пообещал Сенька.
– Ну, жених, принимай сговорную, а за работу дай три алтына.
– Дорого! – крикнул купец.
Петруха молча сунул деньги в руку подьячего. Сговорную свернул, бережно упрятал за пазуху.
Когда изрядно было выпито, сделалось шумно, и гости запели песни:
Пели приказчики, а подьячий звонко и тонко выпевал, не слушая других:
Стал потом зять тещу в гости звать:
«Приходи-ко ты, теща, на масленицу,
Я тебе, матушка, честь воздам,
Я тебя, матушка, отпотчеваю
Во четыре дубины дубовые!»
Купец меж тем вызвал баб, приказал:
Доставался сарафан
Воеводе на кафтан,
Добрым коням на попоны,
Мужикам на балахоны,
Да попам – на завязки к рукавам,
Да поповым дочерям —
На подвязки к волосам!
– Огни, бабы, на божнице погасить! Огни со стола убрать на воронец и полки! Образа завешать!
Когда было сделано по указу хозяина, он еще крикнул:
– Огню прибавить! – И полез целоваться с будущим зятем. Сенька выпил много и вина и меду, хотелось пить табак, а рога не взял. Он вышел из-за стола, поклонился хозяину, но купец его поклона не заметил, кричал:
– Кто в сенях споровает?! Кто в сенях?
В сенях матерились чужие. Дверь распахнулась, в повалушу поползли люди не люди и звери не звери, а так – середка на половину, но хозяин разобрал:
– Ярыги кабацкие?!
– Ходили в боярах и много меж нас старых! – сказал один в грязном рядне, оборванном, длиннополом. Он поднялся с четверенек на ноги и своей рукой налил себе ковш водки.
– Славословие кабаку чтите! – приказал купец, притопывая ногой, похаживая между ярыгами.
Они поочередно ловко и водку наливали, и закуску брали.
– Слово – олово, хозяин! Пьем и чтем.
– А ну!
– Эй, дьякон, зачинай!
Волосатый, грязный, в старом замаранном подряснике, встал среди повалуши ярыга и полуцерковным говорком зачастил:
– Аще бы такие беды бога ради терпели-и… воистину были бы новые мученики-и… их же бы достойно память хвалити…
– Ух, Вельзевулово племя! – взвизгнул подьячий. – В кабаках поживы нет, по дворам пошли…
Расстрига-дьякон продолжал:
– Ныне же кто не подивится безумию их?… Без ума бо сами себя исказиша… не довлеет бо им милостыни даяти… вместо поклонения плесканию подлежат, вместо молитвы богу сатанинские песни совершаху… вместо бдения ночного всенощно спаху – иных опиваху, друзии же обыграваху… вместо поста безмерное пьянство, вместо финьяну обоняния, смердяху бо телеса их!… От афендров их исхожаху лютый, безмерный смрад… вместо панихиды родитель своих всегда поминающи матерным слово-овом!
К ярыге-дьякону пристали другие и возгласили хором:
– Ты еси един! Ты еси треклятый, пресладчайший каба-а-че!…
– Неладно хвалите кабак! Он – государев… – крикнул купец, показывая зубы.
– А мы, хозяин доброй, – сказал тот же кабацкий ярыга, который расстриге-дьякону приказывал славословить житье кабацкое, – мы имеем суму, а в ей саван… замыслы наши упокойника отчитывать! Потом той упокойник воскреснет, и зачнем его обливанию, яко латынскому крещению, предавать…
– Крещение в моем дому разрешаю, мертвый и мертвое чтение недобро чинить!
– Добро, хозяин! Масленичный, ряжоной, как и крещенский покойник…
– Пошто? Ну!
– А уж так! Примета есте: ежели про человека сказали – «помер», а тот человек жив сыщется, и тот человек дважды здрав и долголетен бывает…
– А ну! Образа завешены, творите, чего хотите. Купец снял со спицы кунью шапку и вышел на двор.
– Колоду сыщите, эй! – приказал тот же ярыга, который, видимо, слыл распорядчиком. Он был волосат, костист, и никакое пьяное зелье его с ног не валило.
– Офремыч, тут, в чулашке, корыто стоит, – ответили от порога.
– Тащите! Оно и будет мертвому колода.
Принесли длинное корыто, поставили среди повалуши. Из рядного мешка вытряхнули замаранный саван.
– Сыщите, чем лик белить!
У кого-то нашелся кусок мелу, видимо запасенный на случай. Один из ярыг худо на ногах держался, подвели того к корыту. Сверх его длинного кафтана надели просторный саван и, перегнув за спину, подхватив ноги, положили в корыто. Грязное лицо пьянице натерли мелом.
– Чти упокойное, отец! – крикнул распорядчик. Расстрига-дьякон порылся за пазухой, вынул тетрадь, стал в головах покойника, который кряхтел и мычал. Расстриге писанное в тетради было знакомо. Он, сморкнув к порогу, торжественно, по-церковному, начал:
– О погребении младеню сему-у!
– Чти! Душой он младень, а телом, только рогов нету, да ужо в кабаке набьют!
Купец, протрезвившийся на холоде, вернулся в повалушу, шапку кинул на лавку. Все ярыги обступили корыто, один светил, высоко держа свечу.
– «Мирских сладостей не вкусиша… восхищенна премирных щедрот благих, причастника покажи, молимся нерастленного младенца, его же преложил еси божественным повелением твоим. Слава отцу и сыну и духу смердящему-у…»
– Тьфу! – плюнул купец.
Подьячий, худо помня себя, пищал за столом:
– Хоть на Мытный двор в пастухи наймуся – время просто-ро-о!…
Пропойца-дьякон продолжал:
– «Небесных чертогов и светлого покоя, священнейшего лика, святых, господи, причастника сотвори чистейшего младенца-а!…»
– Отче! Чти нынче кратко: каков сей младенец на кабаке? – приказал старший.
Расстрига, не меняя книжного слога, зачастил:
– «Очистил мя еси кабаче донага, имение пропил – все из дому выносил и к жене прибрел и наг и бос, борже спать повалился, а в нощи пробудился и слышах жену и детей, злословящих мя: „Ты пьешь и бражничаешь, а мы с голоду помираем!“
– Окаянство блудное! – сказал купец и без шапки ушел из повалуши в сени.
Бывший дьякон продолжал:
– «Еще молимся об упокоении младенца Митрея и о еже по неложному своему обещанию небесному своему царствию того сподобити – не милуй, господи, не милуй!»
– Митрея? А пошто тут не милуй? – пьяно и звонко выкрикнул подьячий: он ловил на столе ярко начищенный медный достакан, а тот из руки вывертывался, полз дальше по столу.
Сенька спал, сунув под голову свою и кунью шапку купца. Приказчики, выпив на дорогу, ругали ярыг, уходя в сени.
Петруха стоял у двери повалуши в дальные покои, слышал слабый голос и чьи-то стоны. Сдернув шапку на сторону, приник плотнее ухом тогда, когда услышал за той же дверью голос, слаще которого не знавал в своей жизни. Окинув ярыг взглядом, плечом нажал дверь и шагнул в спальню жены купца. В углу, на широкой кровати, зарывшись исхудалым лицом в подушки, под темным одеялом лежала седая женщина. Седины разбрызганы на подушках, как вода; они блестели, отливая слабой желтизной от огня лампадок с широкой божницы. В комнате жарко натоплено. Пахло больным телом и потом. Выдвинувшись из-за высокой деревянной спинки кровати, румяная девушка с овальным лицом, с округлыми полуголыми плечами тихо взывала к больной:
– Мамушка, моя мамушка!
Она торопливо натягивала на плечи скользкий шелковый плат, малиновый, с розовыми цветами, и прислушивалась, что говорит больная.
– Мамушка! Слышь меня…
Петруха, войдя, встал у двери в полусумраке. Глаза больной глядели на него прямо в лицо, но он понял, что больная не видит вошедшего.
– Мамушка! Узнаешь меня?
– Беси… беси! Похоронное поют… беси!
– Слышишь ли дочь Анну? Анну?
Голова больной на подушках недвижима. Больная говорила про себя:
– Чую бесей… Беси пришли в избу… зачали клескать в долони… в избе много людей… Люди клескали в долони, гудели песни бесовы… един праведник познал нечистых – зубы огненны узрел… зубы… он ушел… Беси и люди стали плясать… плясать… изошла та изба скрозь землю… землю… выстало на том месте озеро… черное, черное… все чули… слышали – в избе той, проклятой богом… в озере… петухи пели… пели, как заря к свету зачиналась… пели…
– Горе мое, опять она то же брусит… опять узнавать меня не стала.
Петруха тихонько шагнул вперед, сказал шепотом:
– Аннушка!
Она взглянула на него с радостью и испугом:
– Ой, ты, грех, пошто ты? Ой! – и кинулась к нему, закрывая глаза руками. Платок упал, открылись полные груди и голые плечи.
Петруха еще шагнул, схватил ее, сжал, она приникла у него на груди, а он как помешанный шептал:
– Найденная радость! Весна моя цветистая…
– Петрушко! Страшно: узрят как? Ой, ты. Ах, я люблю… Быть как, не знаю! Ох, ты, хороший… – шепча, она целовала его в губы, в глаза и, путаясь в его волосах, целовала в щеки. – Ах, ты! Ах…
Между влюбленными пролезло чужое, жесткое. Сердитый шепот сказал им:
– Шо вы, неумные! Петр Лазарич. Очкнись, сними, руки… Ну же, сними! Она – огненная, беспамятная от тебя, а ты с хмелем водился, память извел… до греха с ноготок! Тогда куда мне с девкой?
– Моя! Ведь Анна моя?
Петруха сунул свахе, она же мамка, горсть мелкого серебра. Старуха серебро приняла, иные монеты подняла с пола, где видела деньги, и с упреками накинулась на невесту:
– Стыдись, Лукинишна! Бойся, девка! До венца тебя и видеть не можно, а ты?
– Моя! Крепче будет, коли совсем моя!
– Худая та крепость! Все надо вовремя – поспеете робенка привалять! Каково ей глядеть, когда после свадьбы на рубахе у ей пятна не сыщут?… Сам, поди-кась, батьке тогда с оговором нальешь кубок вина с дырой.
– Не безумной я! Грех покрою… – хмельным шепотом уговаривал Петруха мамку.
Старуха вырвала из его объятий девицу и увела спешно. На полу остался лежать плат. Петруха нагнулся, поднял плат, стал пихать за пазуху, но плат большой, а в это время заговорила больная:
– Студено… студено мне… Беси пришли в избу… клескали в долони, пели бесовское…
Петруха выдернул из-за пазухи плат, наполовину всунутый, и сверх одеяла накрыл больную платом. Стараясь не стучать сапогами, тихо пятясь, ушел в повалушу. Не глядя ни на кого, подошел к столу, налил из ендовы, еще не опорожненной, ковш меду, выпил и сел на лавку к столу. Тогда огляделся: среди повалуши, в корыте, храпел покойник, на конце стола ярыги собрались отчитывать другого, такого же. грязного, норовя крестить обливанием. Пропойца-дьякон перелистывал тетрадь. Ему крикнули:
– Кратко чти, отец!
– А вот! «Како младенца крестить страха ради смертного»… – то кратко.
– Зальется младень! Крещение такое ему подлежит…
У стола на коленях стоял младенец с виду лет сорока. Над столом торчала только всклокоченная голова с замаранным лицом, усатая.
Расстрига провозгласил;
– «Господи боже, вседержателю всего здания…»
– «Кабацкого!»
– «Видимого и невидимого содеятелю, сотворивый небо и землю, и море, и вся яже в них собравый в собрание едино… заключивый бездну и запечатствовавый ю страшным и славным именем твоим…»
– Кратче, отец, – крестильного стола жаждем!
– «Молимся тебе, господи, да отступят от нас вся воздушная и неявленная привидения…»
– Это те, отец, кои ему с похмелья кажутся?
– «И да не утаится в хмельном пойле демон темный…»
– Ну, копешно! Штоб в хмельном образе за чертями не гонялся…
– «Ниже, да снидет со крещающимся младенцем Петром дух лукавый».
– Обливай из ковша вином! – крикнул старший.
Голову младенца, высунутую над столовой доской, облили водкой. Младенец, зажмурив плотно глаза, облизывался и, всунув ус в рот, начал его громко сосать.
– Не сусли, младень, не в зыбке качаешься.
– «Дух лукавый, – продолжал читать расстрига, – помрачение помыслов…»
– А как он кабак сыщет без помыслов?
– «И мятеж мысли наводяй, яко ты, владыко всех, покажи вино сие – воду очищения, баню паки бытия…»
– В баню ему давно пора!
– «Крещается раб божий Петр!» Поднимите его и несите к порогу, а я за вами иду! – приказал чтец.
Младенца подняли и понесли, а чтец-расстрига шел и говорил нараспев:
– «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся, аллилуйя!» – Нынче все, и младень пущай пьет ту воду, в коей его крестили-и!
Купец вошел в повалушу, сел за стол рядом с Петрухой, ярыгам сказал:
– Пейте, ешьте и со двора убродите!
Ярыги весело полезли на стол, расселись. Но вот послышалось бульканье водки в ковши. Покойник перестал храпеть. Не снимая савана, прибрел, сел с краю стола:
– В смертях лежа, оголодал! – хмельно пробасил он и, не разбирая кушанья, брал его грязными руками, пихал в рот.
Купец выдал алтын на дорогу пьяницам. Повалуша опустела. Выходя, ярыги вынесли корыто в сени, а купец, запирая за ними дверь, крикнул:
– Когда позову – будьте!
– При-и-де-м! – ответили с крыльца.
Когда купец сел за стол, Петруха, выпивая с ним, проговорил:
– Много они брусили – не слушал я!
– Пропойцы, охальники, но люблю их за грамоту… и то еще, – прибавил купец, – Русь кабацкая! Из веков она государеву казну множит! Мое подружие, жена моя, от них смертную хвору имеет… лонись пришли чертями ряжоные, а она глянула и пала наземь… почала не делом кричать…
– Что, Лука Семеныч, пока хозяюшка хвора, не кликал бы к себе горянских людей…
– Хворая она давно была… до них еще. Все черниц к себе зазывала… снам верила, а черницы ей о святых местах беседы вели… Эх, выпьем, Петр!
– Выпьем!
– И ты спать, а я не сплю-у! Вино покою не дает… Брожу, покеда ноги держат. Уброжусь – паду… Где паду в дому, там и сплю! Не шевеля-а-т!
Петруха, раньше чем уйти спать в чулан, куда его будущий тесть обещал свести, выпил полковша меду. Подьячий спал под столом. Сенька – там, где лег: на лавке.
Уводя Петруху, купец удивил его вопросом:
– Когда служба?
– Завтра от тебя и еду, каков есть: домой, менять кафтан, некогда…
Идя крыльцом Стрелецкого приказа, по привычке трогая рукой стриженую бороду, Артамон Матвеев сердито говорил Петрухе, кончившему свой служилый день:
– Не делом ты, парень, при дьяках поручился за гулящего: гуль и гиль идут рядом!
Петруха, оглядывая стрелецкую старую одежду боярина, почтительно молчал.
– А ну как он кое дурно учинит да утечет, кто в ответе?
– Поручитель, знаю, боярин…
– Поручитель, а взять с поручителя есть что?
– Отчий дом, скот и рухлядь…
– И будет! Искать, что есть. Другое к тому же делу: пошто, давая поручную, явился на глаза корыстных приказных таким кочетом: на плечах бархат двоеморх, на шапке жемчуга, куница?
– Ездил я свататься, боярин! Сговорную писать. Худым быть не можно… я один, весь тут.
– Переменился бы.
– Время утекло – ночевал… Домой ехать – на службу поздать.
– Дьячий глаз – вражий завистливой… государю всяк оговор узнавать вправду некогда. Оговорил дьяк – ему вера! Ордына-Нащокина дьяки теснят – вишь, учит их новым порядкам вести посольские дела… Нащокина! Давно ли Афанасья боярина все искали, кланялись… Тебя, приметя, малым словом угнетут: за гулящих дядьчит!
– Боярин доброхотной! Великий государь, ведомо мне, призывал на службу гулящих людей?
– Призывал, и приходили сами собой. Кого взяли служить, а иного и в тюрьму, проведав дела, кинули – поручителей за них не объявилось.
– И то… мала во мне корысть!
– Зачнут обыск, корысть найдется!
– Я не подсуден еще…
– Подведут. «Уложение» в их руках и головах.
– Заслуги иму от великого государя.
– Поп свое, а черт запевает вечерню, за гулящего сунулся дядьчить! Я тебя люблю, мне больно за твои промашки.
– Спасибо, боярин!
– Не овчинный лоскут «спасибо»: к шубе не подошьешь.
– Эх, боярин-доброхот! За брата и на беду идти готов я.
– Брат? – приостановился боярин.
– Родной.
– А куда он до сей поры прятался? Стрелецкий сын? Время верстать его давно минуло.
– Пытал праведной жизни достичь… ходил по монастырям… и не ужился: старцы манили бражничать, он же трезв. Едино,