Страница:
– Чем прогневил великого государя, не ведаю… до сей поры был справен… – Бутурлин, подняв голову, поклонился.
– Не прогневил ты… был и есть справен… но отца твоего, – царь перекрестился, – ныне, может быть, покойного, память не чту! Богатой город раскопал… стены городовые уронил, не починивал, тюрьма сгнила – не то люди, из нее и тараканы ушли бы! Сидельцев, не вем пошто, кормил хлебом с водой, не пущал по городу побираться, рвы круг тюрьмы заросли тиной… своеволил, грабил помещиков… Правда, ярославские помещики столь же своевольны… сколь пишу, на службу ко мне ни един не бывал…
– Писал покойный родитель о своевольстве дворян…
– Писал? А пошто, Федор Васильевич, ты не писал старику, чтоб порядок вел и тоже не своеволил, имени моего не ронил? Четырнадцать лет прошло, как стоял воеводой в ляцкой войне, и воевода был старательной на воинские хитрости и на дело скор… затем посылан в Запороги, вольных разбойных черкас смирил и ко кресту на наше имя государево привел, а за то дарен шубой и соболями. Правда, те разбойники опять забунтовали, но они без того не живут… у них он, видно, и разбою обыкнул. А пуще вы, сыны, хороши! Кинули старика единого, он в одиночестве затосковал, забражничал… Пьяному же человеку море мерить просто – подтянул портки, и бреди, везде луды [333]…
– Дела, великий государь, мешали навещать его и мне, и брату Василью…
– Может быть, и дела, верю…
– Угрозно писал я ему не раз, чтобы не ширился много: «а то-де великий государь призовет тебя и судить будет!»
– И тому верю, Федор Васильевич! Так вот, поезжай, поставь город на ноги… Кирпичников и кирпичу проси у наместника костромского Якова Никитича Одоевского. Место тут не дально, а проси моим именем – даст!
– Благодарствую, великий государь!
– Дам тебе пятьдесят стрельцов с собой, да исписали дьяки в писчики тебе подьячишку Тайного приказа Томилку, а за того Томилку Уткина Баклановской думной челом бил – оставить просит… и ты бери иного, кого любо. Стены городовые подыми неотложно-опас противу воров держи… ушли далеко, но не ровен час и оборотят. Пушки поставь… Исполнишь с этим, другое помаленьку справишь, людей огляди, кое оружье впусте лежит, раздай безоружным и в «городовую смету» впиши.
– Исполню, великий государь!
– Дворянишек погони на службу ко мне, а то гузно опарили сидевши да спились… Иностранцев пуще наших купцов устрой, у них серебро, ефимки… Нынче я послал Афанасия Ордын-Нащокина да дворянина Желябужского с послами в Курляндию договорить. С поляками мир, а кончено ли скоро с другими будет? И на все деньги дай! Иностранцы на серебро товар, а наши купцы норовят медью обернуть, то и товар на товар – меной…
– Все исправлю, сколь сил хватит, великий государь!
– Не сердись, что от лица своего изгоняю тебя! Подойди к руке… Поезжай!
Бутурлин, почтительно склонив колено, поцеловал царскую руку.
– Я чай, ты не в отца и своеволить не будешь? – улыбнулся царь. Вставая со своего места, договорил: – Грамоты на воеводство у дьяка Дементия.
Домка вздрогнула и похолодела с головы до пят, когда высокий чернобородый боярин вошел в горницу старого воеводы. Нахмурясь, скользнул взглядом по потолку и, повернувшись на иконостас, долго молился, держа шапку и трость в левой руке.
Домка молча поклонилась, но воевода новый ее как бы и не видел.
Домка подумала: «Не глядит, вишь… а теперь бы Сенькину грамоту ему дать?… Пожду».
Помолясь, боярин вернулся к дверям, неплотно запертым, сказал громко:
– Стрельцы, ведите богорадного.
– Тут я, батюшко воевода! – Старик, едва перешагнув порог, повалился в ноги воеводе.
– Чего валишься? Чем провинился?
– Много вины моей, батюшко воевода!… Перво-не углядел, как мои сторожа и стрельцы – весь караул – забражничали… Друга вина – не позвал городовых стрельцов сменить пьяных… казни, а милость твоя!
– Встань на ноги, говори толково. Богорадной поднялся, уронив шапку.
– Гришка тут, всему делу вор Гришка… вся его затея…
– За стрельцами кто глядел?
– Десятник, батюшко воевода!
– Где был десятник, когда стрельцы пили?
– Ушел… по делам, сказывал, ушел!
– Зови его ко мне!
– Убит, батюшко, десятник! В ту ночь убит – в тюрьме…
– Туда ему и дорога – не оставляй караул без глаза! Скажи, как по твоим догадкам, кто опоил караул?
– Мекаю я, батюшко воевода, не хто иной, как холопи… Схитили вино, спужались: «Чай, нас за то бить будут» – и ну поить иных сторожей перво, а вино оно, вишь, заманно: один хлебнул, другой спробовал – и пошло!
– Ты знаешь, кои холопи покрали вино?
– Как же, как же! – Сергунька да Ивашко, а на них глядючи, и иные…
– Иди, укажи стрельцам тех холопов привести.
– Сбежали они, батюшко воевода, украли коней и в ту ночь, как беде быть, и утекли… Мекаю я, они и отца нашего, воеводу, схитили… жесток был с ними, ковать их указал, в железах сидели, а кто слобонил – не ведаю!
– Ну-у, дела же у вас… – Воевода, поставив в угол трость, сел на скамью к столу на бумажники, где сиживал и его отец. – Стряпали и ложки спрятали! Кто убит, кто бежал… В погоню родителя искать ездили, за ворами ходили?
– Погоню, батюшко воевода, наладили, да тогда лишь, когда меня с караульной спустили, а я помещиков взбудил. да оны ругались, не поехали… Тогда городные стрельцы побродили леском, нихто не поймался… И где поймаешь – воры-то коней, да оружие, да платье помещичье забрали, уехали… Вон Матвевна едина ездила конно, а кого видела – спроси сам!
Воевода строго поглядел на Домку:
– Ты клюшница моего батюшки?
– Я, боярин! – Домка поклонилась.
– Та-а-а-к! – Воевода помолчал.
Домка подумала: «Моложе, а видом схож и такает, как прежний…»
– Бумаги родителя моего не разграблены?
– Ни, отец воевода! От разбойников спальну я топором отбила, а как схитили они благодетеля моего, ездила годя мало узнать, не привязан ли где, и ничего не нашла… Деньги обещала дать тому, хто скажет, где видел воеводу убитого ли, живого, и нихто не явился сказать…
– Неси бумаги те, что от родителя остались.
Домка сходила в спальну, принесла, поставила перед воеводой подголовник. Воевода пересмотрел бумаги, нашел Сенькино письмо, подумал: «Привез подьячего, да ему так не писать!» Спросил, показывая Домке бумагу:
– Кто отцу это писал?
– Тот вор Гришка писал ту бумагу. Я неграмотная, а видала, как он у моего благодетеля сидел вот ту скованной и писал…
– Тут и о тебе есть! Ты его рухледь бережешь и нынче так же?
Домка замялась, оглядываясь на богорадного. Боярин понял, сказал:
– Поди, старик, о чем не допросил, допрошу…
Богорадной торопливо пошел, забыв шапку. Воевода крикнул:
– Бери свой покров!
Крестясь и кланяясь воеводе старик, поймав на полу шапку, ушел.
– Храню, боярин, не одну рухледь… у благодетеля много паволоки [334], парчи и узорочья… Еще, боярин, как и сказать не знаю, есть бумага, кою мне когда-то дал благодетель, а я забыла… неграмотна, честь не могу – пихнула за образ и нынче, как ты бумаги спросил, вспомнила…
– Неси ту бумагу! На грабеж ездил старик?
– Ездил он, боярин, и часто…
– А ты езжала? Домка побледнела, пошатнулась: не сказать – скажут иные, сказать – увезут в Москву…
– Молчишь? Значит, разбойна есть! Да-а… со стариком вы разбойники были…
– Слова его боялась… Послал-и на смерть пошла бы…
– Пишет, что ты его верная псица… скажи – в блуде он жил с тобой?
– Нет, боярин… сколь раз кусал меня в груди, а завсе говорил: «Сблудил бы, да время ушло!»
– Неси ту бумагу, кою отец тебе дал!
Когда вернулась Домка, ее худо держали крепкие ноги. Подавая бумагу, дрожали руки, она думала: «Ой, как она не ладно исписана?… И во хмелю воевода што марал, а как по ней все узнаетца?»
– Сказал покойный родитель твой – ехал он на дело, – вернусь– отдашь, не вернусь – покажи тем, хто за меня будет…
– Куда ехал отец?
– Грабить, боярин, Чижа дрорянина, по Костромской…
– Старик, старик!…– Погладив и расправив бороду, боярин развернул свиток и, не стесняясь, не таясь Домки, читал написанное вслух:
– «Во имя отца и сына и святого духа… се яз Василий, раб божий, Васильевич, сын Бутурлин, пишу сию духовну своим целым умом и разумом, кому мне что дати. Дати мне дом и двор и конюшни с избами, клетями и подклетами старшему моему сыну Федору Васильевичу, сыну Бутурлину, окольничему государеву, а с тем володети ему моим добром, рухледью и построем, что ежели истцы-просители по конец живота моего к ему пристанут с моими поручными записьми, кому и как я, боярин Василий, одолжал, то дати им по записям моим безволокитно то, чем одолжал я, Василий боярин. Кто же письмом со мной не крепился, и тому не давати. А что есть в дому моем и во дворе мои люди, полные, докладные и кабальные, и те мои люди все на свободу, хто в чем ходил платье».
А тот, кто бежал и его изловят, тому дам кнута замест воли! – сказал воевода, прервав чтение. Поводил глазами по строчкам, продолжал: – «А сыну моему Феодору, и жене его, и родичам его по жене до людей моих полных, докладных и кабальных дела нет. Собинно завещаю девку Домку, Матвееву дочь, мою закупную холопку…»
Скажи… рука та же… тот же вор Гришка писал это? И родитель был во хмелю?
– Кто писал письмо – не ведаю, боярин, только Гришка тот был раскован и спущен ходить по городу и за писчика родителю твоему был… а боярин ежедень обретался хмельным…
– Ну, давай рухледь посмотрим!
Боярин встал. Домка впереди, боярин сзади – оба, сгибаясь, пролезли в низкую дверь спальни старого воеводы. Негасимая лампада освещала горенку с ковром на полу и с царским портретом над столом. Домка, крестясь, зажгла от лампады свечу, подошла, откинула стенной ковер, тайную задвижку нащупала в стене, открыла дверь на лестницу.
– Куда ведет лестница?
– Тайная она, боярин, ведет в сад.
Дверь из спальни Домка заперла, указала боярину на выступы, окруженные точеными перилами:
– Вот все дорогое и лучшее, а худшее в рухлядниках, и там много кафтанов, шуб, платьев.
Боярин разглядывал сундуки, окованные железом, крашенные под лак в темную краску. Домка из углубления в стене достала ключи, отперла со звоном замка первый сундук:
– Тут шуба золотная, сказывал благодетель мне, когда бывал во хмелю, дареная государева… тверезый о ней не говорил, забывал, и шапка горлатная на соболях… очищаю ее, штоб тля не точила…
– Добро, – сказал боряин, – все едино, носить ее – перешивать надо. Запри!
– Тут вот, – открыла Домка второй сундук, – кубки, чаши золотые с камением, чеканные.
– Ладно, и это годится, запри!
– А тут, боярин, вот! – Домка распахнула третий сундук. При свете свечи в сундуке, доверху насыпанном, засверкали крупные изумруды, диаманты, лалы и яхонты. Боярин, зажмурясь, погладил бороду.
– В том вон гурмыцкой жемчуг и тоже доверху сыпано… Домка шагнула отпереть сундук. Боярин сказал:
– Не трогай… верю! – И подумал: «Недаром отец оборонял ее… иная бы в сумятицу покрала все да бежала…»
Они вернулись в спальню.
– Тут вот мой благодетель сидел завсе перед сном и пил хмельное… – указала боярину Домка на широкое кресло у стола. Боярин сел в кресло, полуобернулся, спросил:
– Скажи правду – эти сундуки, что мы глядели, и лестницу тайную ведает кто, кроме тебя?
– Ни, боярин! Ведал сам мой благодетель, знал ее дворецкой, да тот убит в бедовую ночь тюремщиками… я знаю, а теперь еще ты…
– Вот, Домка, родителем завещано тебе дать пятьдесят рублев и спустить на волю… Духовная путаная, ее хоть и не казать: все на меня, а о брате Василье забыто… брат наедет делить отцовское добро, без того не бывает… Холопов спущу кто в чем есть, московских моих людей много, а здешние пущай идут… Брат Василий – скопидом, жадной… заскочит сюда скоро, и ты ему потайную лестницу не кажи. Сундуки от пожару ухороним в другое место потом… Теперь не время…
– Ой, боярин, только тебе кажу – ты чел, и я слышала, как все отказано родителем на твое имя…
– Помни: иной бы тебя в Москву в Разбойной послал… грабежные дела легко с рук не сходят… «Сыщутся», «поклепцы есть» – родитель сам в письме том пишет ко мне… Поклепцы на тебя – дворяне, им государь верит… Я тех поклепцев уйму, от пытки тебя спасу, но на волю не пущу! Пятьдесят рублев отдам вскоре тебе. Мало мешкав, боярыня моя наедет, и ты нам служи, как отцу служила, не обидим… по-старому будешь порядню домовую вести… Помни это!
Боярин встал, пошел. Домка ему низко поклонилась, сказала тихо:
– Из дому твоего мне, боярин, уйтить придетца!
– Стало быть, и заступы моей тебе не надо, и казни не боишься? – остановился боярин, теребя бороду.
– Дослушай конец…
– Ну-у?
– Покойной, а дай бог и живу сыскаться, родитель твой послал меня на грабеж… Мы остоялись в выморочной избе, а холопи, кои в поезду были – нынче они бежали с тюремщиками, – осилили меня и изнасильничали… С того я брюхата стала…
– Говори, слышу…
– Нынче мало видно, а как будет гораздо, то куда я от людей глаза скрою?
Боярин засмеялся.
– Дура ты, Домна! Всяк боярин ай помещик простой радуется, когда; холоп в его дому плодится-ужели отпустить ребенка в чужой дом? Ребенка мы окрестим, честно все будет! Думал я иное – своевольство затеяла, благо духовную тебе чел!
Боярин провел рукой по животу Домки и вышел.
Домка осталась, прислушалась. Боярин ходил по двору, отдавал приказание стрельцам. Она слышала, как он говорил богорадному сторожу:
– Чего ты, глупой, двух стариков моришь, пусти их но городу, пусть побираются…
Домка подошла к столу, встала на колени, начала молиться, шептала:
– Дай ему, господи, Семену-рабу, здоровья… спаси его от ран и смерти, укрой его от болезни лютой…
Встала с колен, оглянулась, сказала про себя шепотом:
– Как встрелись первой раз на бою, почуяла сердцем: тот он, кого мне надо…
Теперь казалось Домке, что нечего бояться.
Новый воевода прожил пять дней, но успел взбудоражить всю округу. Сегодня он еще спал, а на дворе шумели, трещало крыльцо от многих ног. Сердитые голоса и окрики будили весь дом.
Домка стояла в передней горнице у дверей в спальню. Было давно светло на улице. В горнице из-за малых окон и слюдяных был полусумрак. Светился лампадками иконостас в углу, да на столе горели в медных широкодонных подсвечниках две сальные свечи.
– Чего наехали кричать?!
– У, разбойница! Не с тобой говорить – буди воеводу…
– Мне не будить, вам не кричать…
Помещики, кто сел на лавку, а кто расхаживал, попирая ковры тяжелыми сапогами, переговаривались:
– И куда гонит?
– Бессовестной был старик, веретенник и грабитель, а нам потакал!
– Родителя новому не ровнять!
Воевода вышел из спальни одетый, но без трости и шапки, перекрестясь на иконостас в угол, сел к столу на скамью, на бумажники:
– Что понудило дворян-державцев лезть ко мне?
– Куда гонишь?
– Не гоню, приказываю – на государеву службу в Москву!
– Воевода нам не указчик!
– Вам, добрые помещики, нарядчика [335], что ли, писать? Пришлют!
– Пущай нарядчика шлют!
– Слаще не будет! Малая заминка лишь, все едино ехать вам… кому на смотр, кому в жильцы – конно и оружно…
– Эво што говорит!
– Коней в твоем дому, на пиру батьки твоего, ваши разбойники холопи увели!
– Догола раздели сонных!
– Што кафтаны – портки и те стянули!
– Пьяных вас грабили?
– Не кроемся, было пито, не лгем!
– Не пейте до ума помрачения…
– Мы вот годимся погоню за отцом наладить, а нас в Москву…
– В Москву, на государеву службу… Отца моего покойного искать надо было давно, вы тогда не поехали.
– А я вот Чиж!…– выскочил перед воеводой низкорослый, тонконогий помещик, одетый, как писец, и похожий по острому носу и черному кафтану без запояски на вороненка, выпавшего из гнезда. – Чиж вот! Меня твой пропалой родитель разорил – пожег и ограбил в одну ночь со стариком Куманиным… Я не столь богат был, как Куманин, – у него он сундук узорочья отнял… старик спал на том сундуке… скупой… затосковал и повесился. Душу погубил– пошла в ад!
– Не я грабил тебя.
– Ты дай справиться! С мужиков тяну, да они нищие… вишь, кафтан на мне киндяк – иного нету…
– Пожду, справься, и все же поезжай на службу… Сам наведаюсь к тебе!
– Я Воронин, – выступил один коренастый с густой бородой и повел широкими плечами. – За три дня до смерти воевода прежний ватагу на меня пустил, не дошла, рыбаков углядели, спужались– и вспять…
– Целоможен! Значит, едешь?
– Я уеду, ты Бутурлин тоже, а как вернусь к головням замест поместья!
– Не оскорбляй! Поезжай, иначе стрельцы свезут, в Москве в тюрьму сядешь…
– Ох, и несговорной ты! Уходя, помещики ругались:
– Где ему противу батьки быть!
– И разбойник был, да добром помянешь – орел старик!
– Этот не орел – кочет!
– Грабил прежний того, кто оплошился, ежели не оплошен– не трогал!
Садясь на коней, перекликались говором:
– Неделю-две спустит, бывало, – и пир!
– Ества, вина, медов реки-и!
– От этого постов жди, веселья не видать…
Махая плетьми и кистенями, уехали. [336]
Воевода сошел с крыльца во двор, крикнул:
– Гей, стрельцы, идите на расправу!
По двору зашаркали лапти, поднялось облако пыли. Подходили стрельцы, проспавшие тюрьму, шли, мотая шапки в руках, с опущенными головами» с боязливыми хмурыми лицами.
– Не кони вы, чего здынули тучу песку?
– Мы, отец воевода, лапотны!
– Год минул, как твой родитель нам кормов и жалованья не давывал…
– Зри, сколь обносились мы!
Воевода думал: «Строго наказать не время. Чуть шум на Волге – сойдут воровать! Знаю их норов…»
– Ну, сами знаете, что бывает за упущение караула да истрату оружия на государевой службе?
– Бей, кнута достойны!
– Бить не буду, но и вину вашу не отдам! – Грешны много – тюрьму проспали!
– Бей, отец!
– За наказанье вам работа: тюремной ров углубить, мост сгнил – переменить правилины и настил, бревна есть, починить ворота и сени тюрьмы перебрать… Пошли!
Стрельцы подняли головы, повеселели, кто-то крикнул;
– Гой-да! На работу… ищи топоры! Воевода остановил:
– Стойте! Скоро соберу с кабаков напойную казну да с таможни деньги… кормы вам выплачу и жалованье дам!
– Добро, отец, добро-о!
Солнце припекало. Песок от каждого шага пылил, хмельники в конце двора кудрявились. Пахло свежей листвой. По глубокому бездонно-синему небу проходили, меняя узоры, облака. От клетей, подклетов и холопских изб на песке перепутались тени. Воевода, идя по двору, подняв голову, поглядел в ворота на дорогу. Он ждал возки, колымагу с женой… Встретился холоп, нес на поварню воду. Воевода остановился и будто вспомнил что-то:
– Снесешь ведро, скажи своим – соберите рухледь и, кто во что одет, в том идите на свободу!
– Ой, батюшки-и! – Холоп, плеская воду, побежал. Скоро с котомками, ворохом тряпья, пахнущего навозом и дымом, собрались холопы с женами и детьми. Иные тихо спрашивали:
– Чай, боярин-от не хмельной?
– Ни… што ты! Тверезой. Икимку повелел…
– А то… за мест воли как батогов по брюху? Бя-да!
– Молитесь за моего родителя, боярина Василья, не я – он вас спустил…
– Може, ён еще жив? Дай ему бог!
– Жив был бы, так пора весть дать! Должно быть, покойной… Будете на воле-не воруйте и на разбой не ходите! Кто работу даст – делайте честно…
– Будем, батюшко, по душе жить!
– Честно…
Боярин, пропуская мимо себя людей, троих парней остановил:
– Вы останьтесь!
– А как же иные?
– Оставляю вас, чтоб двор пуст не был… Наедут мои люди московские, и вы за другими на свободу.
Парни, кланяясь боярину, неохотно пошли во двор.
Стрельцы, чистя тюремный ров, завалили дорогу грязью и кирпичами, дорога вела мимо воеводского дома, осталась свободной из тюрьмы дорога через воеводский двор. По двору в тюремных рваных понявах медленно проходили старцы тюремные сидельцы, Лазарко и старовер. За ними – тюремный сторож, за сторожем – богорадной.
Богорадной, остановив сторожа, наказывал ему:
– Трофимко, ты гляди за ними! Милостыну пусть люди дают, а говорить им много не дай – пущай запевают стихиру какую аль бо молитву…
– Ладно, дядя Фаддей, коло их люду копиться не дам… Воевода спросил богорадного:
– За что старцы иманы в тюрьму?
Старики прошли ворота, богорадной поглядел им вслед, сняв шапку, ответил воеводе:
– Лазарко, батюшко воевода, тот, меньший видом старичонко, хулил имя великого государя и господа бога лаял всенародно… Федько же старовер церковь называл никониянским вертепом и письмо Аввакума ихнего люду давал чести…
– Та-а-ак!
– Так, батюшко… Оно, конешно, стар да младень умом схожи, и кабы великому государю про ихнюю вину исписать и про умишко худой, то была бы им немалая льгота…
– Обойдутся они без милости государевой… пускай нищебродят и спят в тюрьме!
– Чую, батюшко воевода!
Богорадной повернул к тюрьме, а воевода, поглядывая в ворота, думал: «Дурак сторож! Кабы царь ведал вину нищих стариков, то одного бы указал бить кнутом нещадно… другому же как церковному мятежнику, кой хулит всенародно бога, в гортань свинцу залили – и конец!»
Походил и еще подумал: «Старик родитель зло великое на царя держал… Бутурлины обид не прощают! Дан был головой Воротынскому и за местничество в тюрьму сажен [337]… и сам держал в тюрьме царскому имени воров. И, должно статься, самого его эти воры извели – не держи огня за пазухой!»
Прислушался и услыхал одинокий старческий голос. Голос тихо удалялся:
– Я скоро, боярин, оком мигнуть…
Холоп проворно оседлал коня, вскочив в седло, скорой рысью выехал за ворота..
Издали еще слышно было с перерывами пение!
Холоп вернулся и, не слезая, сказал, удерживая перед боярином коня:
– Гонят, боярин отец, возки тамо за старым городом…
– Сколь четом?
– Десять возков, ей-бо…
– Не обчелся?
– Ни, боярин! Десять возков чел…
Воевода повернул в дом, вошел в первую горницу, крикнул:
– Домна!
– Тут я, боярин отец!
– Едет брат, стольник Бутурлин, скажи на поварне яства готовить! Убери стол…
– Иду, слушаю…
Боярин сел к столу на бумажники, снял с головы высокий плисовый колпак, обтер большой ладонью лоб от пота, погладив бороду, сказал себе: «Десять возков? Значит – стольник, а ждал боярыню… упредил, скупой… Эк его батькино добро приперло делить! Пожалуй, суну ему духовную к носу».
Подводы стольника Василья Бутурлина расставили на обширном воеводском дворе. У возка по три холопа – «указано боярином от возков не отходить!» Лошадей выпрягли, приставили к колодам, немой конюх засыпал в колоды овса. Стольник перекрестился, пошел в дом. Был он косой на левый глаз, с раздвоенной на конце черной бородой, узколицый, узкоплечий и бледный. Вошел в первую горницу с иконостасом, оглядываясь подозрительно. За ним по пятам шел рослый холоп. Оба в тягиляях: холоп – в нанковом стеганом, стольник – в шелковом сером. Холоп снял с боярина тягиляй, свернул бережно, положил на лавку. Боярин остался в чуге синего бархата, рукава чуги по локоть, но дополнялись рукавами белой рубахи, узкими к запястью. Стольник передал холопу трость и шлыкообразный бархатный колпак; подошел к иконостасу, простерся ниц, молился, пока Домка носила с поварни яства да расставляла по скатерти стола ендовы с медами имбирным, малиновым и переварным. Поставили в ряд кубки серебряные и ковши. Помолясь, стольник сел на лавку близ иконостаса. Он косился на малую дверь в спальню. Из спальни вышел воевода в прежнем наряде: в суконном малиновом кафтане, на кушаке с цепочкой кривой нож и две серебряные каптурги – одна справа, другая слева.
Стольник поднялся, поклонился старшему брату. Сойдясь, братья обнялись.
– Здорово ли ехал, брат Василей?
– Благодаря господа ладно, братец!
– А я тут с дворянами спороваю: не верят, что государь дал мне власть их гонить в Москву на службу… нарядчика требуют.
– Нарядчик на войну гонит… без войны и воевода властен тому… Хитрят, упорствуют…
– Ну, брат, за стол с дороги!
Сели оба друг против друга, налили ковши:
– За великого государя!
– За государыни здоровье, Марии Ильинишны!
– Ну, как она? Все недужна?…
– Скорбна, скорбна, государыня, ох и скорбна!…
– А ну как преставитца? Тогда чести Милославских конец!
– Э, братец! – Стольник поднял свободную руку, сказал:– Холоп, поди, жди у возка… – Глаза его побежали: один в угол к дверям, где стоял ушедший холоп, другой метнул на дверь спальни. – Не дело сказываешь, братец! Ушей да языков сплошь натыкано…
– Не прогневил ты… был и есть справен… но отца твоего, – царь перекрестился, – ныне, может быть, покойного, память не чту! Богатой город раскопал… стены городовые уронил, не починивал, тюрьма сгнила – не то люди, из нее и тараканы ушли бы! Сидельцев, не вем пошто, кормил хлебом с водой, не пущал по городу побираться, рвы круг тюрьмы заросли тиной… своеволил, грабил помещиков… Правда, ярославские помещики столь же своевольны… сколь пишу, на службу ко мне ни един не бывал…
– Писал покойный родитель о своевольстве дворян…
– Писал? А пошто, Федор Васильевич, ты не писал старику, чтоб порядок вел и тоже не своеволил, имени моего не ронил? Четырнадцать лет прошло, как стоял воеводой в ляцкой войне, и воевода был старательной на воинские хитрости и на дело скор… затем посылан в Запороги, вольных разбойных черкас смирил и ко кресту на наше имя государево привел, а за то дарен шубой и соболями. Правда, те разбойники опять забунтовали, но они без того не живут… у них он, видно, и разбою обыкнул. А пуще вы, сыны, хороши! Кинули старика единого, он в одиночестве затосковал, забражничал… Пьяному же человеку море мерить просто – подтянул портки, и бреди, везде луды [333]…
– Дела, великий государь, мешали навещать его и мне, и брату Василью…
– Может быть, и дела, верю…
– Угрозно писал я ему не раз, чтобы не ширился много: «а то-де великий государь призовет тебя и судить будет!»
– И тому верю, Федор Васильевич! Так вот, поезжай, поставь город на ноги… Кирпичников и кирпичу проси у наместника костромского Якова Никитича Одоевского. Место тут не дально, а проси моим именем – даст!
– Благодарствую, великий государь!
– Дам тебе пятьдесят стрельцов с собой, да исписали дьяки в писчики тебе подьячишку Тайного приказа Томилку, а за того Томилку Уткина Баклановской думной челом бил – оставить просит… и ты бери иного, кого любо. Стены городовые подыми неотложно-опас противу воров держи… ушли далеко, но не ровен час и оборотят. Пушки поставь… Исполнишь с этим, другое помаленьку справишь, людей огляди, кое оружье впусте лежит, раздай безоружным и в «городовую смету» впиши.
– Исполню, великий государь!
– Дворянишек погони на службу ко мне, а то гузно опарили сидевши да спились… Иностранцев пуще наших купцов устрой, у них серебро, ефимки… Нынче я послал Афанасия Ордын-Нащокина да дворянина Желябужского с послами в Курляндию договорить. С поляками мир, а кончено ли скоро с другими будет? И на все деньги дай! Иностранцы на серебро товар, а наши купцы норовят медью обернуть, то и товар на товар – меной…
– Все исправлю, сколь сил хватит, великий государь!
– Не сердись, что от лица своего изгоняю тебя! Подойди к руке… Поезжай!
Бутурлин, почтительно склонив колено, поцеловал царскую руку.
– Я чай, ты не в отца и своеволить не будешь? – улыбнулся царь. Вставая со своего места, договорил: – Грамоты на воеводство у дьяка Дементия.
Домка вздрогнула и похолодела с головы до пят, когда высокий чернобородый боярин вошел в горницу старого воеводы. Нахмурясь, скользнул взглядом по потолку и, повернувшись на иконостас, долго молился, держа шапку и трость в левой руке.
Домка молча поклонилась, но воевода новый ее как бы и не видел.
Домка подумала: «Не глядит, вишь… а теперь бы Сенькину грамоту ему дать?… Пожду».
Помолясь, боярин вернулся к дверям, неплотно запертым, сказал громко:
– Стрельцы, ведите богорадного.
– Тут я, батюшко воевода! – Старик, едва перешагнув порог, повалился в ноги воеводе.
– Чего валишься? Чем провинился?
– Много вины моей, батюшко воевода!… Перво-не углядел, как мои сторожа и стрельцы – весь караул – забражничали… Друга вина – не позвал городовых стрельцов сменить пьяных… казни, а милость твоя!
– Встань на ноги, говори толково. Богорадной поднялся, уронив шапку.
– Гришка тут, всему делу вор Гришка… вся его затея…
– За стрельцами кто глядел?
– Десятник, батюшко воевода!
– Где был десятник, когда стрельцы пили?
– Ушел… по делам, сказывал, ушел!
– Зови его ко мне!
– Убит, батюшко, десятник! В ту ночь убит – в тюрьме…
– Туда ему и дорога – не оставляй караул без глаза! Скажи, как по твоим догадкам, кто опоил караул?
– Мекаю я, батюшко воевода, не хто иной, как холопи… Схитили вино, спужались: «Чай, нас за то бить будут» – и ну поить иных сторожей перво, а вино оно, вишь, заманно: один хлебнул, другой спробовал – и пошло!
– Ты знаешь, кои холопи покрали вино?
– Как же, как же! – Сергунька да Ивашко, а на них глядючи, и иные…
– Иди, укажи стрельцам тех холопов привести.
– Сбежали они, батюшко воевода, украли коней и в ту ночь, как беде быть, и утекли… Мекаю я, они и отца нашего, воеводу, схитили… жесток был с ними, ковать их указал, в железах сидели, а кто слобонил – не ведаю!
– Ну-у, дела же у вас… – Воевода, поставив в угол трость, сел на скамью к столу на бумажники, где сиживал и его отец. – Стряпали и ложки спрятали! Кто убит, кто бежал… В погоню родителя искать ездили, за ворами ходили?
– Погоню, батюшко воевода, наладили, да тогда лишь, когда меня с караульной спустили, а я помещиков взбудил. да оны ругались, не поехали… Тогда городные стрельцы побродили леском, нихто не поймался… И где поймаешь – воры-то коней, да оружие, да платье помещичье забрали, уехали… Вон Матвевна едина ездила конно, а кого видела – спроси сам!
Воевода строго поглядел на Домку:
– Ты клюшница моего батюшки?
– Я, боярин! – Домка поклонилась.
– Та-а-а-к! – Воевода помолчал.
Домка подумала: «Моложе, а видом схож и такает, как прежний…»
– Бумаги родителя моего не разграблены?
– Ни, отец воевода! От разбойников спальну я топором отбила, а как схитили они благодетеля моего, ездила годя мало узнать, не привязан ли где, и ничего не нашла… Деньги обещала дать тому, хто скажет, где видел воеводу убитого ли, живого, и нихто не явился сказать…
– Неси бумаги те, что от родителя остались.
Домка сходила в спальну, принесла, поставила перед воеводой подголовник. Воевода пересмотрел бумаги, нашел Сенькино письмо, подумал: «Привез подьячего, да ему так не писать!» Спросил, показывая Домке бумагу:
– Кто отцу это писал?
– Тот вор Гришка писал ту бумагу. Я неграмотная, а видала, как он у моего благодетеля сидел вот ту скованной и писал…
– Тут и о тебе есть! Ты его рухледь бережешь и нынче так же?
Домка замялась, оглядываясь на богорадного. Боярин понял, сказал:
– Поди, старик, о чем не допросил, допрошу…
Богорадной торопливо пошел, забыв шапку. Воевода крикнул:
– Бери свой покров!
Крестясь и кланяясь воеводе старик, поймав на полу шапку, ушел.
– Храню, боярин, не одну рухледь… у благодетеля много паволоки [334], парчи и узорочья… Еще, боярин, как и сказать не знаю, есть бумага, кою мне когда-то дал благодетель, а я забыла… неграмотна, честь не могу – пихнула за образ и нынче, как ты бумаги спросил, вспомнила…
– Неси ту бумагу! На грабеж ездил старик?
– Ездил он, боярин, и часто…
– А ты езжала? Домка побледнела, пошатнулась: не сказать – скажут иные, сказать – увезут в Москву…
– Молчишь? Значит, разбойна есть! Да-а… со стариком вы разбойники были…
– Слова его боялась… Послал-и на смерть пошла бы…
– Пишет, что ты его верная псица… скажи – в блуде он жил с тобой?
– Нет, боярин… сколь раз кусал меня в груди, а завсе говорил: «Сблудил бы, да время ушло!»
– Неси ту бумагу, кою отец тебе дал!
Когда вернулась Домка, ее худо держали крепкие ноги. Подавая бумагу, дрожали руки, она думала: «Ой, как она не ладно исписана?… И во хмелю воевода што марал, а как по ней все узнаетца?»
– Сказал покойный родитель твой – ехал он на дело, – вернусь– отдашь, не вернусь – покажи тем, хто за меня будет…
– Куда ехал отец?
– Грабить, боярин, Чижа дрорянина, по Костромской…
– Старик, старик!…– Погладив и расправив бороду, боярин развернул свиток и, не стесняясь, не таясь Домки, читал написанное вслух:
– «Во имя отца и сына и святого духа… се яз Василий, раб божий, Васильевич, сын Бутурлин, пишу сию духовну своим целым умом и разумом, кому мне что дати. Дати мне дом и двор и конюшни с избами, клетями и подклетами старшему моему сыну Федору Васильевичу, сыну Бутурлину, окольничему государеву, а с тем володети ему моим добром, рухледью и построем, что ежели истцы-просители по конец живота моего к ему пристанут с моими поручными записьми, кому и как я, боярин Василий, одолжал, то дати им по записям моим безволокитно то, чем одолжал я, Василий боярин. Кто же письмом со мной не крепился, и тому не давати. А что есть в дому моем и во дворе мои люди, полные, докладные и кабальные, и те мои люди все на свободу, хто в чем ходил платье».
А тот, кто бежал и его изловят, тому дам кнута замест воли! – сказал воевода, прервав чтение. Поводил глазами по строчкам, продолжал: – «А сыну моему Феодору, и жене его, и родичам его по жене до людей моих полных, докладных и кабальных дела нет. Собинно завещаю девку Домку, Матвееву дочь, мою закупную холопку…»
Скажи… рука та же… тот же вор Гришка писал это? И родитель был во хмелю?
– Кто писал письмо – не ведаю, боярин, только Гришка тот был раскован и спущен ходить по городу и за писчика родителю твоему был… а боярин ежедень обретался хмельным…
– Ну, давай рухледь посмотрим!
Боярин встал. Домка впереди, боярин сзади – оба, сгибаясь, пролезли в низкую дверь спальни старого воеводы. Негасимая лампада освещала горенку с ковром на полу и с царским портретом над столом. Домка, крестясь, зажгла от лампады свечу, подошла, откинула стенной ковер, тайную задвижку нащупала в стене, открыла дверь на лестницу.
– Куда ведет лестница?
– Тайная она, боярин, ведет в сад.
Дверь из спальни Домка заперла, указала боярину на выступы, окруженные точеными перилами:
– Вот все дорогое и лучшее, а худшее в рухлядниках, и там много кафтанов, шуб, платьев.
Боярин разглядывал сундуки, окованные железом, крашенные под лак в темную краску. Домка из углубления в стене достала ключи, отперла со звоном замка первый сундук:
– Тут шуба золотная, сказывал благодетель мне, когда бывал во хмелю, дареная государева… тверезый о ней не говорил, забывал, и шапка горлатная на соболях… очищаю ее, штоб тля не точила…
– Добро, – сказал боряин, – все едино, носить ее – перешивать надо. Запри!
– Тут вот, – открыла Домка второй сундук, – кубки, чаши золотые с камением, чеканные.
– Ладно, и это годится, запри!
– А тут, боярин, вот! – Домка распахнула третий сундук. При свете свечи в сундуке, доверху насыпанном, засверкали крупные изумруды, диаманты, лалы и яхонты. Боярин, зажмурясь, погладил бороду.
– В том вон гурмыцкой жемчуг и тоже доверху сыпано… Домка шагнула отпереть сундук. Боярин сказал:
– Не трогай… верю! – И подумал: «Недаром отец оборонял ее… иная бы в сумятицу покрала все да бежала…»
Они вернулись в спальню.
– Тут вот мой благодетель сидел завсе перед сном и пил хмельное… – указала боярину Домка на широкое кресло у стола. Боярин сел в кресло, полуобернулся, спросил:
– Скажи правду – эти сундуки, что мы глядели, и лестницу тайную ведает кто, кроме тебя?
– Ни, боярин! Ведал сам мой благодетель, знал ее дворецкой, да тот убит в бедовую ночь тюремщиками… я знаю, а теперь еще ты…
– Вот, Домка, родителем завещано тебе дать пятьдесят рублев и спустить на волю… Духовная путаная, ее хоть и не казать: все на меня, а о брате Василье забыто… брат наедет делить отцовское добро, без того не бывает… Холопов спущу кто в чем есть, московских моих людей много, а здешние пущай идут… Брат Василий – скопидом, жадной… заскочит сюда скоро, и ты ему потайную лестницу не кажи. Сундуки от пожару ухороним в другое место потом… Теперь не время…
– Ой, боярин, только тебе кажу – ты чел, и я слышала, как все отказано родителем на твое имя…
– Помни: иной бы тебя в Москву в Разбойной послал… грабежные дела легко с рук не сходят… «Сыщутся», «поклепцы есть» – родитель сам в письме том пишет ко мне… Поклепцы на тебя – дворяне, им государь верит… Я тех поклепцев уйму, от пытки тебя спасу, но на волю не пущу! Пятьдесят рублев отдам вскоре тебе. Мало мешкав, боярыня моя наедет, и ты нам служи, как отцу служила, не обидим… по-старому будешь порядню домовую вести… Помни это!
Боярин встал, пошел. Домка ему низко поклонилась, сказала тихо:
– Из дому твоего мне, боярин, уйтить придетца!
– Стало быть, и заступы моей тебе не надо, и казни не боишься? – остановился боярин, теребя бороду.
– Дослушай конец…
– Ну-у?
– Покойной, а дай бог и живу сыскаться, родитель твой послал меня на грабеж… Мы остоялись в выморочной избе, а холопи, кои в поезду были – нынче они бежали с тюремщиками, – осилили меня и изнасильничали… С того я брюхата стала…
– Говори, слышу…
– Нынче мало видно, а как будет гораздо, то куда я от людей глаза скрою?
Боярин засмеялся.
– Дура ты, Домна! Всяк боярин ай помещик простой радуется, когда; холоп в его дому плодится-ужели отпустить ребенка в чужой дом? Ребенка мы окрестим, честно все будет! Думал я иное – своевольство затеяла, благо духовную тебе чел!
Боярин провел рукой по животу Домки и вышел.
Домка осталась, прислушалась. Боярин ходил по двору, отдавал приказание стрельцам. Она слышала, как он говорил богорадному сторожу:
– Чего ты, глупой, двух стариков моришь, пусти их но городу, пусть побираются…
Домка подошла к столу, встала на колени, начала молиться, шептала:
– Дай ему, господи, Семену-рабу, здоровья… спаси его от ран и смерти, укрой его от болезни лютой…
Встала с колен, оглянулась, сказала про себя шепотом:
– Как встрелись первой раз на бою, почуяла сердцем: тот он, кого мне надо…
Теперь казалось Домке, что нечего бояться.
Новый воевода прожил пять дней, но успел взбудоражить всю округу. Сегодня он еще спал, а на дворе шумели, трещало крыльцо от многих ног. Сердитые голоса и окрики будили весь дом.
Домка стояла в передней горнице у дверей в спальню. Было давно светло на улице. В горнице из-за малых окон и слюдяных был полусумрак. Светился лампадками иконостас в углу, да на столе горели в медных широкодонных подсвечниках две сальные свечи.
– Чего наехали кричать?!
– У, разбойница! Не с тобой говорить – буди воеводу…
– Мне не будить, вам не кричать…
Помещики, кто сел на лавку, а кто расхаживал, попирая ковры тяжелыми сапогами, переговаривались:
– И куда гонит?
– Бессовестной был старик, веретенник и грабитель, а нам потакал!
– Родителя новому не ровнять!
Воевода вышел из спальни одетый, но без трости и шапки, перекрестясь на иконостас в угол, сел к столу на скамью, на бумажники:
– Что понудило дворян-державцев лезть ко мне?
– Куда гонишь?
– Не гоню, приказываю – на государеву службу в Москву!
– Воевода нам не указчик!
– Вам, добрые помещики, нарядчика [335], что ли, писать? Пришлют!
– Пущай нарядчика шлют!
– Слаще не будет! Малая заминка лишь, все едино ехать вам… кому на смотр, кому в жильцы – конно и оружно…
– Эво што говорит!
– Коней в твоем дому, на пиру батьки твоего, ваши разбойники холопи увели!
– Догола раздели сонных!
– Што кафтаны – портки и те стянули!
– Пьяных вас грабили?
– Не кроемся, было пито, не лгем!
– Не пейте до ума помрачения…
– Мы вот годимся погоню за отцом наладить, а нас в Москву…
– В Москву, на государеву службу… Отца моего покойного искать надо было давно, вы тогда не поехали.
– А я вот Чиж!…– выскочил перед воеводой низкорослый, тонконогий помещик, одетый, как писец, и похожий по острому носу и черному кафтану без запояски на вороненка, выпавшего из гнезда. – Чиж вот! Меня твой пропалой родитель разорил – пожег и ограбил в одну ночь со стариком Куманиным… Я не столь богат был, как Куманин, – у него он сундук узорочья отнял… старик спал на том сундуке… скупой… затосковал и повесился. Душу погубил– пошла в ад!
– Не я грабил тебя.
– Ты дай справиться! С мужиков тяну, да они нищие… вишь, кафтан на мне киндяк – иного нету…
– Пожду, справься, и все же поезжай на службу… Сам наведаюсь к тебе!
– Я Воронин, – выступил один коренастый с густой бородой и повел широкими плечами. – За три дня до смерти воевода прежний ватагу на меня пустил, не дошла, рыбаков углядели, спужались– и вспять…
– Целоможен! Значит, едешь?
– Я уеду, ты Бутурлин тоже, а как вернусь к головням замест поместья!
– Не оскорбляй! Поезжай, иначе стрельцы свезут, в Москве в тюрьму сядешь…
– Ох, и несговорной ты! Уходя, помещики ругались:
– Где ему противу батьки быть!
– И разбойник был, да добром помянешь – орел старик!
– Этот не орел – кочет!
– Грабил прежний того, кто оплошился, ежели не оплошен– не трогал!
Садясь на коней, перекликались говором:
– Неделю-две спустит, бывало, – и пир!
– Ества, вина, медов реки-и!
– От этого постов жди, веселья не видать…
Махая плетьми и кистенями, уехали. [336]
Воевода сошел с крыльца во двор, крикнул:
– Гей, стрельцы, идите на расправу!
По двору зашаркали лапти, поднялось облако пыли. Подходили стрельцы, проспавшие тюрьму, шли, мотая шапки в руках, с опущенными головами» с боязливыми хмурыми лицами.
– Не кони вы, чего здынули тучу песку?
– Мы, отец воевода, лапотны!
– Год минул, как твой родитель нам кормов и жалованья не давывал…
– Зри, сколь обносились мы!
Воевода думал: «Строго наказать не время. Чуть шум на Волге – сойдут воровать! Знаю их норов…»
– Ну, сами знаете, что бывает за упущение караула да истрату оружия на государевой службе?
– Бей, кнута достойны!
– Бить не буду, но и вину вашу не отдам! – Грешны много – тюрьму проспали!
– Бей, отец!
– За наказанье вам работа: тюремной ров углубить, мост сгнил – переменить правилины и настил, бревна есть, починить ворота и сени тюрьмы перебрать… Пошли!
Стрельцы подняли головы, повеселели, кто-то крикнул;
– Гой-да! На работу… ищи топоры! Воевода остановил:
– Стойте! Скоро соберу с кабаков напойную казну да с таможни деньги… кормы вам выплачу и жалованье дам!
– Добро, отец, добро-о!
Солнце припекало. Песок от каждого шага пылил, хмельники в конце двора кудрявились. Пахло свежей листвой. По глубокому бездонно-синему небу проходили, меняя узоры, облака. От клетей, подклетов и холопских изб на песке перепутались тени. Воевода, идя по двору, подняв голову, поглядел в ворота на дорогу. Он ждал возки, колымагу с женой… Встретился холоп, нес на поварню воду. Воевода остановился и будто вспомнил что-то:
– Снесешь ведро, скажи своим – соберите рухледь и, кто во что одет, в том идите на свободу!
– Ой, батюшки-и! – Холоп, плеская воду, побежал. Скоро с котомками, ворохом тряпья, пахнущего навозом и дымом, собрались холопы с женами и детьми. Иные тихо спрашивали:
– Чай, боярин-от не хмельной?
– Ни… што ты! Тверезой. Икимку повелел…
– А то… за мест воли как батогов по брюху? Бя-да!
– Молитесь за моего родителя, боярина Василья, не я – он вас спустил…
– Може, ён еще жив? Дай ему бог!
– Жив был бы, так пора весть дать! Должно быть, покойной… Будете на воле-не воруйте и на разбой не ходите! Кто работу даст – делайте честно…
– Будем, батюшко, по душе жить!
– Честно…
Боярин, пропуская мимо себя людей, троих парней остановил:
– Вы останьтесь!
– А как же иные?
– Оставляю вас, чтоб двор пуст не был… Наедут мои люди московские, и вы за другими на свободу.
Парни, кланяясь боярину, неохотно пошли во двор.
Стрельцы, чистя тюремный ров, завалили дорогу грязью и кирпичами, дорога вела мимо воеводского дома, осталась свободной из тюрьмы дорога через воеводский двор. По двору в тюремных рваных понявах медленно проходили старцы тюремные сидельцы, Лазарко и старовер. За ними – тюремный сторож, за сторожем – богорадной.
Богорадной, остановив сторожа, наказывал ему:
– Трофимко, ты гляди за ними! Милостыну пусть люди дают, а говорить им много не дай – пущай запевают стихиру какую аль бо молитву…
– Ладно, дядя Фаддей, коло их люду копиться не дам… Воевода спросил богорадного:
– За что старцы иманы в тюрьму?
Старики прошли ворота, богорадной поглядел им вслед, сняв шапку, ответил воеводе:
– Лазарко, батюшко воевода, тот, меньший видом старичонко, хулил имя великого государя и господа бога лаял всенародно… Федько же старовер церковь называл никониянским вертепом и письмо Аввакума ихнего люду давал чести…
– Та-а-ак!
– Так, батюшко… Оно, конешно, стар да младень умом схожи, и кабы великому государю про ихнюю вину исписать и про умишко худой, то была бы им немалая льгота…
– Обойдутся они без милости государевой… пускай нищебродят и спят в тюрьме!
– Чую, батюшко воевода!
Богорадной повернул к тюрьме, а воевода, поглядывая в ворота, думал: «Дурак сторож! Кабы царь ведал вину нищих стариков, то одного бы указал бить кнутом нещадно… другому же как церковному мятежнику, кой хулит всенародно бога, в гортань свинцу залили – и конец!»
Походил и еще подумал: «Старик родитель зло великое на царя держал… Бутурлины обид не прощают! Дан был головой Воротынскому и за местничество в тюрьму сажен [337]… и сам держал в тюрьме царскому имени воров. И, должно статься, самого его эти воры извели – не держи огня за пазухой!»
Прислушался и услыхал одинокий старческий голос. Голос тихо удалялся:
– Эй, парень, – крикнул воевода, – бери лошадь, езжай по дороге… Там ежели углядишь возки – вороти, скажи мне!
И прилетали тут два голубя.
Два голубя сизые…
– Я скоро, боярин, оком мигнуть…
Холоп проворно оседлал коня, вскочив в седло, скорой рысью выехал за ворота..
Издали еще слышно было с перерывами пение!
Дальше опять не слышно было слов, и немного спустя еще донеслось:
Мы летали, летали на расстаньицо,
Как душа с телом расставалася…
«Старики в тюрьму оборотят с хлебом…» – подумал воевода.
Ты прости-ко, тело белое…
А и лежать тебе, тело, в сырой земле…
Холоп вернулся и, не слезая, сказал, удерживая перед боярином коня:
– Гонят, боярин отец, возки тамо за старым городом…
– Сколь четом?
– Десять возков, ей-бо…
– Не обчелся?
– Ни, боярин! Десять возков чел…
Воевода повернул в дом, вошел в первую горницу, крикнул:
– Домна!
– Тут я, боярин отец!
– Едет брат, стольник Бутурлин, скажи на поварне яства готовить! Убери стол…
– Иду, слушаю…
Боярин сел к столу на бумажники, снял с головы высокий плисовый колпак, обтер большой ладонью лоб от пота, погладив бороду, сказал себе: «Десять возков? Значит – стольник, а ждал боярыню… упредил, скупой… Эк его батькино добро приперло делить! Пожалуй, суну ему духовную к носу».
Подводы стольника Василья Бутурлина расставили на обширном воеводском дворе. У возка по три холопа – «указано боярином от возков не отходить!» Лошадей выпрягли, приставили к колодам, немой конюх засыпал в колоды овса. Стольник перекрестился, пошел в дом. Был он косой на левый глаз, с раздвоенной на конце черной бородой, узколицый, узкоплечий и бледный. Вошел в первую горницу с иконостасом, оглядываясь подозрительно. За ним по пятам шел рослый холоп. Оба в тягиляях: холоп – в нанковом стеганом, стольник – в шелковом сером. Холоп снял с боярина тягиляй, свернул бережно, положил на лавку. Боярин остался в чуге синего бархата, рукава чуги по локоть, но дополнялись рукавами белой рубахи, узкими к запястью. Стольник передал холопу трость и шлыкообразный бархатный колпак; подошел к иконостасу, простерся ниц, молился, пока Домка носила с поварни яства да расставляла по скатерти стола ендовы с медами имбирным, малиновым и переварным. Поставили в ряд кубки серебряные и ковши. Помолясь, стольник сел на лавку близ иконостаса. Он косился на малую дверь в спальню. Из спальни вышел воевода в прежнем наряде: в суконном малиновом кафтане, на кушаке с цепочкой кривой нож и две серебряные каптурги – одна справа, другая слева.
Стольник поднялся, поклонился старшему брату. Сойдясь, братья обнялись.
– Здорово ли ехал, брат Василей?
– Благодаря господа ладно, братец!
– А я тут с дворянами спороваю: не верят, что государь дал мне власть их гонить в Москву на службу… нарядчика требуют.
– Нарядчик на войну гонит… без войны и воевода властен тому… Хитрят, упорствуют…
– Ну, брат, за стол с дороги!
Сели оба друг против друга, налили ковши:
– За великого государя!
– За государыни здоровье, Марии Ильинишны!
– Ну, как она? Все недужна?…
– Скорбна, скорбна, государыня, ох и скорбна!…
– А ну как преставитца? Тогда чести Милославских конец!
– Э, братец! – Стольник поднял свободную руку, сказал:– Холоп, поди, жди у возка… – Глаза его побежали: один в угол к дверям, где стоял ушедший холоп, другой метнул на дверь спальни. – Не дело сказываешь, братец! Ушей да языков сплошь натыкано…