Страница:
Патриарху боярин поклонился земно и к руке подошел, от него пахло хмельным. Заговорил Ромодановский тихо и ласково:
– Великий государь господину святейшему патриарху Кир Никону шлет милостивое пожелание – долгое сидение на патриаршем столе, дабы ведал он и опасал от церковной крамолы храмы, киновии и приходы церковные…
– Сколь сил моих хватает – блюду… то ведомо великому государю не от сей день!
– И еще… великий государь сетует много на тебя и в гнев вступает, что пишешься ты наравне с ним «великим государем…»
– Холоп! Великий государь волею своею указал мне писаться тако…
– Я – холоп… великий господин, но холоп государев, а великий государь самолично указал мне довести тебе не писаться отнюдь великим государем – отселе я холоп не твой и перед тобой боярин буду…
– Да будь ты проклят и с родом своим!
– Неладно, нехорошо, великий господин святейший… пошто на мою голову проклятие – я исполняю волю великого государя, говоря тебе вправду…
– Ты сказал все! Иди от меня, вид твои – лисий, а глаз и норов – волчий…
– Проклятие сними, и я уйду, раб смиренный, и благослови, владыко…
– Снимаю! Не в храме проклял – иди с глаз моих!…
– Даром гневаешься, господине патриарх, а гневен ты, што не позван к государеву столу?… Так знай – ни единый из духовных отец не зван на нонешнее государево пиршество…
– Стол без архиерейского благословения есть трапеза, уготованная бесу!
– Великий государь Алексей Михайлович, царь православный, так же царь грузинский Теймураз Давыдович греко-византийское исповедание древле от отец своих приял, и бесу тут не место…
– А давно ли они, грузы и арменя, Астарте [178]поклонялись, и ведомо ли тебе, государев холоп, што Астарта – мать тьмы и нечестия – языческая?
– Не ведаю и ведать того не желаю; ты же знай, што нелюбье к тебе великого государя живет на том: «да не пишешься ты от сей дни великим государем!» Тебе было дозволено по милости царя-государя как отцу духовному писаться со словом «смиренный»; отринув «смиренный», возымел гордость ты на владычество царства…
– Иди, не языкоблудь!
– Ухожу – благослови, святейший владыко.
– Уходи, уходи! Видеть мерзко – бес да помазует тебя смолой замест миро…
Боярин, ухмыляясь в усы, ушел.
– Собаки! Псы лютые! Вот как они со мной стали невежничать. Царь! Царь – тому причина! Царь? А я – патриарх! А ну-ка, учиним мы царю смятение?
Никон помолчал, потом громко позвал:
– Иван!
Из патриарших келий вышел лысый патриарший келейник Иван Шушерин.
Патриарх был разгневан. Он снова сошел со своего патриарша места, стал ходить большими шагами по палате, панагия звенела цепью на его груди. Проходя, пинал вещи, стулья, кресла, скамью – все, что попадало ему под ноги. Не глядя, спросил:
– Исписал?
Келейник чинно отдал поклон.
– Заборовский [179]дьяк сказал: «Не можно дать! Едва лишь списано… давать писмо, когда в книге будет»… и ушел; да наш бывший подьячий Петруха Крюк дал без него, молыл: «Чти, верни скоро!»
– Чти, коли дал!
Патриарх сел на свое место и, видимо, успокоился. Положив обе руки на рога посоха, выставя бороду, а голову пригнув, он, не мигая, глядел на чтеца.
– «…и как царь Теймураз Давидович был у великого государя у стола и великий государь Алексий Михайлович сидел на своем государеве месте, а грузинский царь сидел от государя по левой стороне, в первом окне от Благовещенья, и стол был поставлен ему каменной [180]. Да на том же окне позади царя грузинского, на бархате золотном, стояли четверы часы серебряны, взяты из Казенного двора…»
– Дураков дивят богатством, а мало годя опять в кладовую спрячут…
Сказав, Никон приподнял над посохом голову. Архидиакон Иван Шушерин продолжал:
– «У того же окна стоял шандал стенной, серебряной, а на другой стороне, в первом же окне от Ивана Великого, стоял кувшин-серебряник большой с лоханью…»
Никон снова заговорил:
– Если бы собрать все слезы обиженных, обездоленных за это серебро, то и места им в лохани с кувшином мало бы было…
Чтец, переждав патриарха, читал:
– «…по сторонам россольники высокие, взятые с Казенного двора. На другом окне от Ивана Великого, что по правой стороне от государева места, на бархате золотном стоял россольник серебряной большой да бочечка серебряная золочена, мерою в ведро…»
– Ренским налита…
Чтец, слегка вскинув глазами на патриарха, продолжал:
– «…у того ж окна на правой стороне шандал стенной, серебряной. На окне на первом, что от большого собору, серебряник с лоханью, взяты с Казенного…»
– Ну, чти, кто гости были?
– «…и у великого государя были у стола и сидели от государева места по правой стороне меж окон, перед боярским столом, за своим особым царевичи…»
– Те дураки, которым от распрей дома тесно стало, так они кинулись на чужую поварню брюхо ростить…
«Ох, изобижен крепко патриарх!» – подумал Шушерин и осторожно продолжал:
– «…царевичи: Касимовский Василий [181]да Сибирские [182], князь Петр да князь Алексий, а грузинской царевич Николай у стола не был за болезнью…»
– Опился и объелся до времени. Чти!
– «…у великого ж государя бояре ели в большом столе: князь Алексий Никитич Трубецкой [183], Василей Петрович Шереметев, князь Иван Андреевич Хилков, окольничий [184]Василей Семенович Волынской [185], а с ними думной дьяк Семен Заборовский. Дворяне московские и жильцы. Головы стрелецкие тож. Да у великого государя ели попы крестовые [186], а сидели за столом от церкви Ризположения ниже рундука».
– Царю не надо патриарха, епископов… прикармливает нищих попов: ими думает церковь блюсти!
Никон встал и, не сходя со ступеней патриарша кресла, кинул посох; он загремел по полу, один рог у него отпал. Сойдя, патриарх сказал Шушерину, неподвижно стоящему с тетрадью в руке:
– Список последнего пиршества сохрани на память, Иван!
– Пошто, святейший господине, последний?
– Познаю душой, не быть мне отныне за царским столом! Горек хлеб, облитый слезами голодных…
Шушерин, поклонившись, сказал:
– Уладится!… Государь к святейшему другу вернется… нет у него иных… краше…
Никон глубоко вздохнул; подумав, ответил:
– Собаки, Иван, подрыли нашу, подворотню… залезли на двор церковный, по лестницам пакостят – худо сие! Бояре – те собаки! Дай другой посох… звонят… помолюсь, идем к службе…
Звонили вечерню к празднику.
Царь не был у праздника в Казанском, на празднике Ризположения, где ежегодно с раннего утра бывал, и тут не был в Успенском соборе. Никон знал: враги настолько одолели не в пользу ему, что развели его с царем, быть может, навсегда…
«Уйду! Пусть избирает другого друга…»
Отслужив обедню, сказал проповедь, причастился, готовясь к подвигу, снял с себя патриарше облачение, надел монашеское.
– Аки пес на свою блевотину не идет – да буду проклят, ежели вернусь вспять!
Никон уходил из собора. Толпа молящихся бесновалась, кричала, особенно женщины.
– Уходит святейший!
– Милые, не пущайте!
– Это он так, вид смиренный кажет…
На паперти Никона, одетого в черную мантию и клобук такой же, встретили государевы посланные бояре. Вместо врагов своих Никон ждал самого царя с просьбой остаться. Этого не случилось. Увидя Стрешнева Семена, патриарх глубже на голову надвинул клобук и крепко сжал губы, глаза его стали мрачными. Стрешнев тихо сказал Трубецкому:
– Князь Алексей, скажи ему ты…
Трубецкой, сняв шапку, покрестился наддверному церковному образу; обратясь к Никону, строго сказал:
– Государь приказал тебе не оставлять патриаршества! Пошто умножаешь и без того растущие смуты церкви? Не гневайся– смирись! Ты покинул архиерейские одежды, оставил посох святителя Петра… Уподобясь монаху, благословить не можешь, и я против того не прошу твоего благословения. Сан твой – твоя власть! Власть есть закон твой – пошто попрал ты свой закон? Не покидай паству… не устрояй церковь вдовой…
Кругом кричали богомольцы:
– Не покидай!
– Не оставляй нас!
Когда утихли крики, Никон ответил Трубецкому. Он выпрямился, и лицо его приняло суровое, каменное выражение:
– Всуе вопрошаешь мя! Твори волю пославшего в ином месте… не поучай от законов праздно… тебе ведомо, кто сии законы рушил и через ких врагов гнев его изгоняет меня!
– Не уходи, бойся гнева государева!
– И ныне, и присно, и вовеки! Мой государь – господь бог! И нет иных государей, чтоб повелеть мне…
Никон сбросил на руки дьяконов, стоящих близ, мантию и клобук. В скуфье черной, в рясе монашеской вышел из собора. Бояре вернулись обратно к царю, а Никон, пройдя Кремль, пошел в Китай-город по Никольской улице. Он, идя мимо лавок иконников, раза два сел отдыхать на рундуки у дверей. За ним от собора шла толпа людей, кричали в толпе:
– Горе церкви!
– Пошто ушел, святейший?! Никон, отдыхая, поучал толпу:
– Окоростовел я от лени… мало поучал вас правде… и вы окоростовели от меня! Вот вы лицемеруете со мной – вы жалеете, что ушел я, а не вы ли недавно грозили побить меня камнем за еретичество? Не вы ли называли меня иконоборцем?
– Не мы, святейший господин!
– То неразумные от нас!
– И ныне… говорю я вам! Многие и многие беды падут на землю нашу… бременят ее войны без конца… Вы зрели и радовались вчера, позавчера… чему? Приезду грузинского царя! Пошто приезд его к нам, не ведаете, а я скажу: «Чтоб собрал царь грузинской свое войско и прислал на войну свейскую… прискачут всадники из земли теплой, а воевать станут землю студеную, и там они до единого костьми лягут! Им не переносно зачнет быть поле, покрытое болотами, мхами, лихоманками, обвеянное ветрами несугревными…»
– То правда-истина!
– Патриарх не сказует лжи!
– Вы голодаете, а почему? Побор с вас тягостен – деньги надобны на войну! Деньги надо делать, а из чего? Серебра нет! Прикиньте умом, как их делать?
– Знаем!
– На шкуре оттого рубцы есть!
– Иные без рук, без ног стали!
– Из меди куют рубли!
– Из меди… дети мои, потом будете знать больше, какова та медь!
Степенный купец, подойдя, прислушался, отошел скоро, покачал головой, сказал – многим слышно было:
– Бояре не дадут патриарху по улицам ходить пеше – крамольны его речи… вот ужо познаете мои слова!
На Воскресенском подворье монахи с поклонами встретили патриарха в смирной одежде. Иные кланялись особенно низко, иные злорадно ухмылялись в рукав и перешептывались:
– Кончил… будет ему над нами строжить!
– Нет! Гордость какая! Сам ушел!
– Гордостью господь его не обидел…
– Ой, спохватится сторицей!
– Чего вы радуетесь? Вернут, ужо увидите!
– Не дай бог!
– Опять зачнет к нам вдовых попов загонять!
– Бражниками, неучами величать…
Никона с поклонами отвели в его просторные кельи, и хотя было лето, решили протопить, чтоб не пахло где сыростью…
Никон помолился, потом полежал, потом стал ходить по кельям, а к ночи перед сном сел к столу и написал царю письмо:
«Се вижу на мя гнев твой умножен без правды и того ради и соборов святых во святых церквах лишаешись, аз же пришлец есмь на земли и се ныне, дая место гневу твоему, отхожу от града сего… и ты имаши ответ перед господом богом о всем дати. Никон».
Иван Бегичев беднел… Слухи из Москвы шли не в пользу ему. Никон ушел с патриаршества, а на него-то захудалый дворянин с Коломны крепко надеялся: хорошо знает Бегичева Никон, явись – упомнит и властью патриаршей превыше государевой устроит беломестцем, тогда все наладится. «Ушел?! – не верилось Ивану Бегичеву, – лгут людишки! Многим Никон очи колет, придумали уход патриарший». Еще то: на кого надеялся Бегичев, Иван Каменев обманул, бежал тайно с приятелем своим, да в подполье избы, где жили, оставили двух убиенных датошных мужиков. Заглянет кто в подполье на мертвый дух, узрит, доведет воеводе, и ему, Бегичеву, в ответе стоять в губной избе. Пришлось старому дворянину самому потрудиться – убрать грех, хотя от родов в его руках ни мотыга, ни лопата не бывали. Ночью, при свече, рыл Бегичев глубокую яму в подполье и злился: «Наглый обман! Нельзя обиду спустить… колико на его доверье плюнули, то заплатить за худо лихом Ивана Бегичева не занимать!» Обида на обиду склались в одно: едва лишь вернул с войны ляцкой товарищ главного воеводы Семен Стрешнев, Бегичев, не мешкая долго, направил к нему с бойким парнем грамоту борзо писанную с обидчиком Иваном Каменевым, черным капитаном, а на грамоте рукой Бегичева приписано было: «Прочтенное сие писмо испрашиваю боярина Семена Лукьяныча вернуть с подателем оного Лучкой, моим дворовым холопом».
Лучка дворовый вернулся, письма же не принес, сказал:
– Князь Семен глянул, спросил: «От кого рукописанье?» – «От господина моего, Ивана Бегичева с Коломны!» – ответствовал я. Боярин же меня погнал, а перед тем грамоту твою изодрал и на ступени крыльца кинул: «Иди, парень, по-мягкому! господину своему ответствуй тако: не стал боярин чести его худого измышления и от сих мест пущай не трудится письмом – грамотнее не будет и богаче также… пора разума искать, не молод есть!»
Вскипел Иван Бегичев и, что с ним было редко, боярина про себя облаял матерно.
Раздумался, пожалел – не дошли его попреки до князя Семена– перво, другое – чуть не дураком обозвал и третье – не вернул рукописанья, по красовитости с изографией сходна. Мыслил старый дворянин поучиться писать подобно. «Эх, и этому, коли случай, не худо будет воздать лихом! Приобык сидеть дома, а надо-таки в путь собраться!» Надел Бегичев летний кафтан синей каразеи [187], мало выцветший на плечах, вынул из клети мурмолку-шапку. Шапку долго в руках вертел и думал: «Шапка в полторы четверти… она-таки зимняя да легкая… верх куний мало попрел – ништо! – на отворотах жемчуги целы – всяк зрит дворянина».
Не было еще и полудня, сел в тележку, приказав впрягчи ступистую лошадь. К Москве приехали рано, по холодку. Пристать велел за Земляным валом, подале двора нищих, у харчевой избы; сказал дворовому:
– Выкормишь коня, вороти к дому… не ждите: в Москве побуду!
«Ежели, – думал Бегичев, – Никон сшел, то не изгнанный – сам. Честь и власть патриарша с ним, а чтоб не мешкать, не упустить время его отъезда, то испросить немедля, беломестцем чтоб мне…»
В харчевой избе старый дворянин водки добрую стопку выпил да щей свежих с вандышем [188]похлебал: была пятница, день постный.
А как пошел по московским улицам вонючим и пыльным, спохватился: «Пошто, неразумный старик, возника угнал в обрат?»
Небо набухало сизым. От частых церквей, узких улиц с нагретыми бревнами тына долила жара, ноги слабели. Шапку снял – тяготить стала, – шапку нес под мышкой… «Торопиться, правда, нечего, прибреду на торг к Спасскому… у Спасского завсегда попы, а кто больше их о патриархе ведает, все узнаю… От тиуньей избы к патриарху да после того по кружечным дворам побродить, не нападу ли на Ивана Каменева или его товарыща?»
На крестце улиц на тыне висела пожелтевшая бумага, на ней крупно написано от царского имени запрещение:
«Купцом и иным торговым людем не покупати в Литве хмелю. Хмель в Литве поганой! Баба-ведунья наговаривает скверно на покупной хмель, и быти от того хмелю злому поветрию».
Прочитав бумагу, изрядно порванную и грязную, Бегичев подумал: «Черная смерть утишилась, мало живет где, а бумагу изодрать боятся – пущай-де пугает народ».
Еще раз пожалел Бегичев, что отпустил лошадь: жара одолевала, хотелось пить, а до Москворецкого моста идти далеко. До квасных чанов, что на болоте у бойни, мало ближе, чем и до моста. Поторговался Иван, нанял извозчика к мосту за копейку.
Доехали. Запыленный, со звоном в ушах, Бегичев слез, отдал деньги, пошел к мосту, забыв о питье. Извозчик крикнул ему вслед:
– Эй, може, тебя дале подвезти?!
Бегичев привычно, на ходу, вытянув шею, как конь, вполоборота, повернулся, крикнул со зла:
– Крутил, молол, дурак! Мимо Царицына луга везти было ближе… воздух легче.
– Там бы нас ободрали лихие, сам дурак!
Перейдя мост, старый дворянин повернул в сторону Москворецких ворот. Не доходя, зажал нос от вони: по берегу реки были живорыбные чаны да торговые скамьи крытые. Подальше справа, немного в гору, – Мытный двор: в нем собирали пошлину за живность и пригнанный на продажу скот.
Бегичева чуть не сбили с ног коровы; под ноги лезли овцы: они спешили к воде пить. Блеянье, мычанье, матерщина мужиков с замаранными навозом посконными кафтанами. Мужики норовили загнать скот за тын Мытного двора, мальчишки-подпаски, подтыкав подолы своего отрепья, бегали за овцами, шлепали по воде ивовыми палками. Иные бились с гусями, загоняя за тын того же двора. Гуси гоготали, крякали утки, петухи взлетали на бревна тына, кукарекали.
– Экое столпотворение! Тьфу!
Впереди Ивана Бегичева и навстречу ему от Москворецких ворот брели люди, широко расставляя ноги. Бегичев тоже побрел, скользя площадью, заваленной навозом; оглядел замаранные сапоги желтого хоза, подумал: «Попадешь в куриное – подошвы истлеют… Эх! Надо бы хоть извозчика до Красной рядить…» Прошел ворота, подымаясь в гору к церкви Покрова (Василий Блаженный). Не доходя церкви, от тесноты загороженной надолбами, все еще идя в гору, пожалел, что забыл взять плат «уши ба завязать». Здесь стоял такой крик, что и Мытному двору не сравниться. Тот крик шел от ларей, крытых дранками. Из лубяного коробья торговки бабам всей Москвы продавали белило-румяно.
– И, рядится! Чего те, шальная? Глянь на себя – ведь сажей обмазана!
– Змий ты стоголовой, сажей! А сама чем торгуешь?
– Не как все! Мое опрично белило-румяно – тебе же губы, щеки с из-под сажи кирпичом натерли-и! Глянь – дам зеркало! Не веришь? Глянь!
– А вот! Кому золы? Сеяная…
Кричали торговцы золой, стоя в ряд у ларей, и поколачивали в свои лукошки; из лукошек порошило сизым, у прохожих ело глаза.
– Вы, нехрещеные, чего в лукно свое дуете? Копоть очи ест.
– Сухим посыпаем – ништо-о! Вы худче: вы бабам рожи мараете – вон хари какие намалевали! Паси лошадь: понесет, гляди.
– У, разбойники!
Бегичев продирался вперед. По Красной площади ходили стрельцы без бердышей, с батогами в руках, следили за мелкими торговцами, порой разгоняли толпу:
– Народ, не густись в кучу!
– Кошели береги!
– На торгу столь татей, сколь у вас тятей!
Разгоняя народ, обступили торговца с лотком сдобных калачей.
– Ведом тебе, торгован, государев указ?
– Какой сказ, служилой?
– Ушми скорбен, дурак, – указ государев!
– Ну и што?
– А то: «с веками [189]по рядам, нося калачи и белорыбицу, не ходить»!
– А как еще?
– Так! Торговать указано вам у Неглинного «накрывся со скамьи».
– Там, служилые люди, Никольской близ, а на Никольском мосту – пирожники: нам урон!
Подошел другой, тоже с лотком, калачи прикрыты дерюгой:
– Поди! Чего их слухать, я сам затинщик [190], и воно двое идут с «веками» – оба стрельцы!
– Черт с ними! Идем к кади квас пить.
Бегичев пошел испить квасу. Идти за стрельцами было легко: народ расступался. Стрельцы говорили:
– Лавки пятую и десятую деньгу дают, а эти бродячие им рвут торговлю!
– С походячих ништо возьмешь – со скамьи бежат, потому обложено место…
– Ну в Китай-городе лавок довольно!
– А сколь довольно?
– Сто семьдесят две!
– Есть пустые… полных лавок мало, пол-лавки да четь лавки.
– Всё бы ништо, моровая язва повывела торговый народ! Выпив квасу, Бегичев прошел к тиунской избе [191], что близ Покрова стоит.
– Совсем оглушили, аже дело забыл! Сизовато-голубым пылило небо. Казалось, вонь от рыбы, мяса, горелого теста висела над городом; было трудно дышать. Люди пыхтели, раскрывая рты, будто рыба без воды. Колокольный звон, матюги с вывертом, божба и крики погони:
– Де-е-ржи татя!
– Хрещеные! ребята-а! зря имаетца – не я, вот бог…
– Я тя подпеку – зря? Волоки на Съезжую.
Бегичев посторонился в толпу, вора протащили в сторону Земского двора. У тиуньей избы Бегичев остановился. Толпа плохо одетых попов галдела, держа в руках знаменцы (разрешение служить). К Бегичеву подошли, наперебой заговорили:
– Служить, хозяин?
– Наймуй меня: не пил, не ел!
– Я тож постной, меня.
– Далеко ехать… я с Коломны…
– Пошто ехать? Побредем – в пути лишь брашном да питием малость…
Бегичев подумал: «Отказать – будут несговорны…» Он схитрил:
– После найму! Прежде дело…
– Управься с ним!
– Найму, только к делу совет потребен…
– Наш?
– Ваш, отцы.
– Готовы! Чего знать надо?
– Только чтоб дело твое чисто: мы не разбойны…
– По-разбойному вон те, что у моста дерутся.
– Мне изведать надо, где нынче патриарх. Мое дело до него…
– Дело малое: был в Китай-городе на Воскресенском!
– Э, батька, был, вишь, уплыл – сшел в Кремль на Троицкое…
– Кремль ведаю мало: как ближе идти на Троицкое подворье?
– Ну, младень старой! Ха… дороги на Троицкое не ведает? Ха…
Бегичев, ковыряя пальцем, поднял вверх свою седую острую бороду:
– У Семена Стрешнева бывал, а дале как?
– Так тут рядом! Там же двор Шереметева с церковью Борисо-Глеба.
– Убродился я… в Троицкие ворота заходить не близко…
– Пошто в Троицкие? Иди вон оттуда с Никольских, да не по Никольской, а по Житной улице – десную тебе станут государевы житницы, ошую подхватят поповские дворы… за ними проулок с Житной на Никольскую, узришь малу церковь – то будет Симоново подворье с Введением, а супротив и Троицкое.
Пристал еще попик с тонкими выпяченными губами, насмешливый:
– Тебе, може, после патриарша отпуска к великому государю потребно, так от Троицкого Куретные ворота в сотне шагов!
– Мыслю и к великому государю: я – дворянин и сородичи есть, жильцы Бегичевы, только как туда идти, думать надо…
– Чего думать-то?
– Как чего… думать потребно!
– А ты вот дай по роже караульному стрельцу у Куретных, он тя коленом в зад вобьет на государев двор!
Не дожидаясь ответа, повернулся к толпе попов.
– Батьки, грядем, укоротим срамотную безлепицу… – маленькой сухой рукой ткнул в сторону Спасского.
Подходя ближе к Спасскому мосту, у края оврага, как черные козлы, волочились два попа: один в черной рясе, другой в длинной манатье. Они стояли на коленях, вцепившись один в бороду, другой в волосы. Наперсные кресты на медных цепочках ползали по песку, сверкая, двигались за коленями дерущихся. Те, что от тиуньей избы подошли, кричали:
– Спустись, безобразие пьяное!
– От вашего срамного деяния нас к службе не берут!
– А вот я вас по гузну ходилом!
Получив по пинку в зад, драчуны встали на ноги – потные, с прилипшими к лицам волосами, в кровавых ссадинах.
– Небеса сияния огненна исполнены, а они будто квасу со льдом испили…
– Теперь, не простясь, литоргисать зачнете?!
– Я ему прощусь ужо! – сказал поп в рясе, одергивая бороду.
В манатье поднявшийся заговорил, сплевывая в сторону:
– Выщиплю ужо бороду, как Годунов Богдану Бельскому [192], штоб царем не звался; тебе же не быть, безбородому, попом!
– Ну, уберите грех, проститесь!…– кричали попы, а Бегичеву сказали, указывая на попа в манатье:
– Вот тебе, дворянин-хозяин, поп! Он обскажет, где Никон: вчерась ходил к нему за милостыней.
– Тебе пошто к Никону?
– Ведает меня… призывал… – солгал Бегичев.
– Никон ныне вменяет себя Езекилю пророку – возглашает, уличает! С Троицкого перебег на Симоново – чул, государь будет Симеона царевича поминать, да бояра царя отвели… Митру кинул, клобук надел и стал подобен нам, грешным!
– Сшел, да честь патриарша с ним?…
– Нет, не с ним, хозяин! Кинувший манатью святительскую уподобляется не то чернцу, а расстриге, ныне уж укорот дан…
– Какой ему укорот?
– Бояра крепко стеречь велят Никона, и ежели кто пойдет к Никону с переднего ходу, замест милостыни испросит пинка!
– И ты испросил? – полюбопытствовали попы.
– Прежде проведал – не испросил, ладно вшел с проулка.
– Чул я, батька: в Симоновом божьим гневом заходы сожгло… вышли тушить с образы да кресты, а их навозом забрызгало со святыней – навоз кипел…
– Иди на пожог не с крестом, а с багром да ведром!
– Все то чули! Худче кабы молонья кинулась в кельи – кресты обмоют, чрево же и у тына опростать мочно.
Поклонясь попам, Бегичев пошел к мосту, попы повернули к тиуньей избе. Идя, дворянин размышлял: «Брусят спьяну! Горд Никон, митры на клобук не сменит… пошто я налгал? Кремль и не весь, да знаю, приказы знаю… Иванову тоже». – Обойдя толпу зевак у книжных лавок на Спасском, дворянин пошел мимо церквей на Крови. Около церквей и церквушек ютились кладбища, от малорослых деревьев веяло прохладой.
– Квасу испить?…
– Гребни, перстни! – кричал парень, вертя перед лицом Бегичева золоченой медью. Натянув длинный рукав плисовой однорядки выше локтя, щелкал двумя гребнями из кости: – Гребни иму! Слоновые гребни мои не то вшу, гниду волочат. Эй, кому заело?
Бегичев обошел Земский двор: он плотно примыкал к Кремлю. Дворянин свернул вправо. Против Земского двора, на площади, – большой анбар дощатый: в нем торгуют квасом, сапогами, ветошью и свечами сальными. В анбаре множество народа, Бегичев побоялся, что в давке украдут кису с деньгами, отошел, пить квас не стал. Дошел до иконного ряда. Улица шире других, на рундуках около лавок сидели иконники и знаменщики
– Великий государь господину святейшему патриарху Кир Никону шлет милостивое пожелание – долгое сидение на патриаршем столе, дабы ведал он и опасал от церковной крамолы храмы, киновии и приходы церковные…
– Сколь сил моих хватает – блюду… то ведомо великому государю не от сей день!
– И еще… великий государь сетует много на тебя и в гнев вступает, что пишешься ты наравне с ним «великим государем…»
– Холоп! Великий государь волею своею указал мне писаться тако…
– Я – холоп… великий господин, но холоп государев, а великий государь самолично указал мне довести тебе не писаться отнюдь великим государем – отселе я холоп не твой и перед тобой боярин буду…
– Да будь ты проклят и с родом своим!
– Неладно, нехорошо, великий господин святейший… пошто на мою голову проклятие – я исполняю волю великого государя, говоря тебе вправду…
– Ты сказал все! Иди от меня, вид твои – лисий, а глаз и норов – волчий…
– Проклятие сними, и я уйду, раб смиренный, и благослови, владыко…
– Снимаю! Не в храме проклял – иди с глаз моих!…
– Даром гневаешься, господине патриарх, а гневен ты, што не позван к государеву столу?… Так знай – ни единый из духовных отец не зван на нонешнее государево пиршество…
– Стол без архиерейского благословения есть трапеза, уготованная бесу!
– Великий государь Алексей Михайлович, царь православный, так же царь грузинский Теймураз Давыдович греко-византийское исповедание древле от отец своих приял, и бесу тут не место…
– А давно ли они, грузы и арменя, Астарте [178]поклонялись, и ведомо ли тебе, государев холоп, што Астарта – мать тьмы и нечестия – языческая?
– Не ведаю и ведать того не желаю; ты же знай, што нелюбье к тебе великого государя живет на том: «да не пишешься ты от сей дни великим государем!» Тебе было дозволено по милости царя-государя как отцу духовному писаться со словом «смиренный»; отринув «смиренный», возымел гордость ты на владычество царства…
– Иди, не языкоблудь!
– Ухожу – благослови, святейший владыко.
– Уходи, уходи! Видеть мерзко – бес да помазует тебя смолой замест миро…
Боярин, ухмыляясь в усы, ушел.
– Собаки! Псы лютые! Вот как они со мной стали невежничать. Царь! Царь – тому причина! Царь? А я – патриарх! А ну-ка, учиним мы царю смятение?
Никон помолчал, потом громко позвал:
– Иван!
Из патриарших келий вышел лысый патриарший келейник Иван Шушерин.
Патриарх был разгневан. Он снова сошел со своего патриарша места, стал ходить большими шагами по палате, панагия звенела цепью на его груди. Проходя, пинал вещи, стулья, кресла, скамью – все, что попадало ему под ноги. Не глядя, спросил:
– Исписал?
Келейник чинно отдал поклон.
– Заборовский [179]дьяк сказал: «Не можно дать! Едва лишь списано… давать писмо, когда в книге будет»… и ушел; да наш бывший подьячий Петруха Крюк дал без него, молыл: «Чти, верни скоро!»
– Чти, коли дал!
Патриарх сел на свое место и, видимо, успокоился. Положив обе руки на рога посоха, выставя бороду, а голову пригнув, он, не мигая, глядел на чтеца.
– «…и как царь Теймураз Давидович был у великого государя у стола и великий государь Алексий Михайлович сидел на своем государеве месте, а грузинский царь сидел от государя по левой стороне, в первом окне от Благовещенья, и стол был поставлен ему каменной [180]. Да на том же окне позади царя грузинского, на бархате золотном, стояли четверы часы серебряны, взяты из Казенного двора…»
– Дураков дивят богатством, а мало годя опять в кладовую спрячут…
Сказав, Никон приподнял над посохом голову. Архидиакон Иван Шушерин продолжал:
– «У того же окна стоял шандал стенной, серебряной, а на другой стороне, в первом же окне от Ивана Великого, стоял кувшин-серебряник большой с лоханью…»
Никон снова заговорил:
– Если бы собрать все слезы обиженных, обездоленных за это серебро, то и места им в лохани с кувшином мало бы было…
Чтец, переждав патриарха, читал:
– «…по сторонам россольники высокие, взятые с Казенного двора. На другом окне от Ивана Великого, что по правой стороне от государева места, на бархате золотном стоял россольник серебряной большой да бочечка серебряная золочена, мерою в ведро…»
– Ренским налита…
Чтец, слегка вскинув глазами на патриарха, продолжал:
– «…у того ж окна на правой стороне шандал стенной, серебряной. На окне на первом, что от большого собору, серебряник с лоханью, взяты с Казенного…»
– Ну, чти, кто гости были?
– «…и у великого государя были у стола и сидели от государева места по правой стороне меж окон, перед боярским столом, за своим особым царевичи…»
– Те дураки, которым от распрей дома тесно стало, так они кинулись на чужую поварню брюхо ростить…
«Ох, изобижен крепко патриарх!» – подумал Шушерин и осторожно продолжал:
– «…царевичи: Касимовский Василий [181]да Сибирские [182], князь Петр да князь Алексий, а грузинской царевич Николай у стола не был за болезнью…»
– Опился и объелся до времени. Чти!
– «…у великого ж государя бояре ели в большом столе: князь Алексий Никитич Трубецкой [183], Василей Петрович Шереметев, князь Иван Андреевич Хилков, окольничий [184]Василей Семенович Волынской [185], а с ними думной дьяк Семен Заборовский. Дворяне московские и жильцы. Головы стрелецкие тож. Да у великого государя ели попы крестовые [186], а сидели за столом от церкви Ризположения ниже рундука».
– Царю не надо патриарха, епископов… прикармливает нищих попов: ими думает церковь блюсти!
Никон встал и, не сходя со ступеней патриарша кресла, кинул посох; он загремел по полу, один рог у него отпал. Сойдя, патриарх сказал Шушерину, неподвижно стоящему с тетрадью в руке:
– Список последнего пиршества сохрани на память, Иван!
– Пошто, святейший господине, последний?
– Познаю душой, не быть мне отныне за царским столом! Горек хлеб, облитый слезами голодных…
Шушерин, поклонившись, сказал:
– Уладится!… Государь к святейшему другу вернется… нет у него иных… краше…
Никон глубоко вздохнул; подумав, ответил:
– Собаки, Иван, подрыли нашу, подворотню… залезли на двор церковный, по лестницам пакостят – худо сие! Бояре – те собаки! Дай другой посох… звонят… помолюсь, идем к службе…
Звонили вечерню к празднику.
Царь не был у праздника в Казанском, на празднике Ризположения, где ежегодно с раннего утра бывал, и тут не был в Успенском соборе. Никон знал: враги настолько одолели не в пользу ему, что развели его с царем, быть может, навсегда…
«Уйду! Пусть избирает другого друга…»
Отслужив обедню, сказал проповедь, причастился, готовясь к подвигу, снял с себя патриарше облачение, надел монашеское.
– Аки пес на свою блевотину не идет – да буду проклят, ежели вернусь вспять!
Никон уходил из собора. Толпа молящихся бесновалась, кричала, особенно женщины.
– Уходит святейший!
– Милые, не пущайте!
– Это он так, вид смиренный кажет…
На паперти Никона, одетого в черную мантию и клобук такой же, встретили государевы посланные бояре. Вместо врагов своих Никон ждал самого царя с просьбой остаться. Этого не случилось. Увидя Стрешнева Семена, патриарх глубже на голову надвинул клобук и крепко сжал губы, глаза его стали мрачными. Стрешнев тихо сказал Трубецкому:
– Князь Алексей, скажи ему ты…
Трубецкой, сняв шапку, покрестился наддверному церковному образу; обратясь к Никону, строго сказал:
– Государь приказал тебе не оставлять патриаршества! Пошто умножаешь и без того растущие смуты церкви? Не гневайся– смирись! Ты покинул архиерейские одежды, оставил посох святителя Петра… Уподобясь монаху, благословить не можешь, и я против того не прошу твоего благословения. Сан твой – твоя власть! Власть есть закон твой – пошто попрал ты свой закон? Не покидай паству… не устрояй церковь вдовой…
Кругом кричали богомольцы:
– Не покидай!
– Не оставляй нас!
Когда утихли крики, Никон ответил Трубецкому. Он выпрямился, и лицо его приняло суровое, каменное выражение:
– Всуе вопрошаешь мя! Твори волю пославшего в ином месте… не поучай от законов праздно… тебе ведомо, кто сии законы рушил и через ких врагов гнев его изгоняет меня!
– Не уходи, бойся гнева государева!
– И ныне, и присно, и вовеки! Мой государь – господь бог! И нет иных государей, чтоб повелеть мне…
Никон сбросил на руки дьяконов, стоящих близ, мантию и клобук. В скуфье черной, в рясе монашеской вышел из собора. Бояре вернулись обратно к царю, а Никон, пройдя Кремль, пошел в Китай-город по Никольской улице. Он, идя мимо лавок иконников, раза два сел отдыхать на рундуки у дверей. За ним от собора шла толпа людей, кричали в толпе:
– Горе церкви!
– Пошто ушел, святейший?! Никон, отдыхая, поучал толпу:
– Окоростовел я от лени… мало поучал вас правде… и вы окоростовели от меня! Вот вы лицемеруете со мной – вы жалеете, что ушел я, а не вы ли недавно грозили побить меня камнем за еретичество? Не вы ли называли меня иконоборцем?
– Не мы, святейший господин!
– То неразумные от нас!
– И ныне… говорю я вам! Многие и многие беды падут на землю нашу… бременят ее войны без конца… Вы зрели и радовались вчера, позавчера… чему? Приезду грузинского царя! Пошто приезд его к нам, не ведаете, а я скажу: «Чтоб собрал царь грузинской свое войско и прислал на войну свейскую… прискачут всадники из земли теплой, а воевать станут землю студеную, и там они до единого костьми лягут! Им не переносно зачнет быть поле, покрытое болотами, мхами, лихоманками, обвеянное ветрами несугревными…»
– То правда-истина!
– Патриарх не сказует лжи!
– Вы голодаете, а почему? Побор с вас тягостен – деньги надобны на войну! Деньги надо делать, а из чего? Серебра нет! Прикиньте умом, как их делать?
– Знаем!
– На шкуре оттого рубцы есть!
– Иные без рук, без ног стали!
– Из меди куют рубли!
– Из меди… дети мои, потом будете знать больше, какова та медь!
Степенный купец, подойдя, прислушался, отошел скоро, покачал головой, сказал – многим слышно было:
– Бояре не дадут патриарху по улицам ходить пеше – крамольны его речи… вот ужо познаете мои слова!
На Воскресенском подворье монахи с поклонами встретили патриарха в смирной одежде. Иные кланялись особенно низко, иные злорадно ухмылялись в рукав и перешептывались:
– Кончил… будет ему над нами строжить!
– Нет! Гордость какая! Сам ушел!
– Гордостью господь его не обидел…
– Ой, спохватится сторицей!
– Чего вы радуетесь? Вернут, ужо увидите!
– Не дай бог!
– Опять зачнет к нам вдовых попов загонять!
– Бражниками, неучами величать…
Никона с поклонами отвели в его просторные кельи, и хотя было лето, решили протопить, чтоб не пахло где сыростью…
Никон помолился, потом полежал, потом стал ходить по кельям, а к ночи перед сном сел к столу и написал царю письмо:
«Се вижу на мя гнев твой умножен без правды и того ради и соборов святых во святых церквах лишаешись, аз же пришлец есмь на земли и се ныне, дая место гневу твоему, отхожу от града сего… и ты имаши ответ перед господом богом о всем дати. Никон».
Иван Бегичев беднел… Слухи из Москвы шли не в пользу ему. Никон ушел с патриаршества, а на него-то захудалый дворянин с Коломны крепко надеялся: хорошо знает Бегичева Никон, явись – упомнит и властью патриаршей превыше государевой устроит беломестцем, тогда все наладится. «Ушел?! – не верилось Ивану Бегичеву, – лгут людишки! Многим Никон очи колет, придумали уход патриарший». Еще то: на кого надеялся Бегичев, Иван Каменев обманул, бежал тайно с приятелем своим, да в подполье избы, где жили, оставили двух убиенных датошных мужиков. Заглянет кто в подполье на мертвый дух, узрит, доведет воеводе, и ему, Бегичеву, в ответе стоять в губной избе. Пришлось старому дворянину самому потрудиться – убрать грех, хотя от родов в его руках ни мотыга, ни лопата не бывали. Ночью, при свече, рыл Бегичев глубокую яму в подполье и злился: «Наглый обман! Нельзя обиду спустить… колико на его доверье плюнули, то заплатить за худо лихом Ивана Бегичева не занимать!» Обида на обиду склались в одно: едва лишь вернул с войны ляцкой товарищ главного воеводы Семен Стрешнев, Бегичев, не мешкая долго, направил к нему с бойким парнем грамоту борзо писанную с обидчиком Иваном Каменевым, черным капитаном, а на грамоте рукой Бегичева приписано было: «Прочтенное сие писмо испрашиваю боярина Семена Лукьяныча вернуть с подателем оного Лучкой, моим дворовым холопом».
Лучка дворовый вернулся, письма же не принес, сказал:
– Князь Семен глянул, спросил: «От кого рукописанье?» – «От господина моего, Ивана Бегичева с Коломны!» – ответствовал я. Боярин же меня погнал, а перед тем грамоту твою изодрал и на ступени крыльца кинул: «Иди, парень, по-мягкому! господину своему ответствуй тако: не стал боярин чести его худого измышления и от сих мест пущай не трудится письмом – грамотнее не будет и богаче также… пора разума искать, не молод есть!»
Вскипел Иван Бегичев и, что с ним было редко, боярина про себя облаял матерно.
Раздумался, пожалел – не дошли его попреки до князя Семена– перво, другое – чуть не дураком обозвал и третье – не вернул рукописанья, по красовитости с изографией сходна. Мыслил старый дворянин поучиться писать подобно. «Эх, и этому, коли случай, не худо будет воздать лихом! Приобык сидеть дома, а надо-таки в путь собраться!» Надел Бегичев летний кафтан синей каразеи [187], мало выцветший на плечах, вынул из клети мурмолку-шапку. Шапку долго в руках вертел и думал: «Шапка в полторы четверти… она-таки зимняя да легкая… верх куний мало попрел – ништо! – на отворотах жемчуги целы – всяк зрит дворянина».
Не было еще и полудня, сел в тележку, приказав впрягчи ступистую лошадь. К Москве приехали рано, по холодку. Пристать велел за Земляным валом, подале двора нищих, у харчевой избы; сказал дворовому:
– Выкормишь коня, вороти к дому… не ждите: в Москве побуду!
«Ежели, – думал Бегичев, – Никон сшел, то не изгнанный – сам. Честь и власть патриарша с ним, а чтоб не мешкать, не упустить время его отъезда, то испросить немедля, беломестцем чтоб мне…»
В харчевой избе старый дворянин водки добрую стопку выпил да щей свежих с вандышем [188]похлебал: была пятница, день постный.
А как пошел по московским улицам вонючим и пыльным, спохватился: «Пошто, неразумный старик, возника угнал в обрат?»
Небо набухало сизым. От частых церквей, узких улиц с нагретыми бревнами тына долила жара, ноги слабели. Шапку снял – тяготить стала, – шапку нес под мышкой… «Торопиться, правда, нечего, прибреду на торг к Спасскому… у Спасского завсегда попы, а кто больше их о патриархе ведает, все узнаю… От тиуньей избы к патриарху да после того по кружечным дворам побродить, не нападу ли на Ивана Каменева или его товарыща?»
На крестце улиц на тыне висела пожелтевшая бумага, на ней крупно написано от царского имени запрещение:
«Купцом и иным торговым людем не покупати в Литве хмелю. Хмель в Литве поганой! Баба-ведунья наговаривает скверно на покупной хмель, и быти от того хмелю злому поветрию».
Прочитав бумагу, изрядно порванную и грязную, Бегичев подумал: «Черная смерть утишилась, мало живет где, а бумагу изодрать боятся – пущай-де пугает народ».
Еще раз пожалел Бегичев, что отпустил лошадь: жара одолевала, хотелось пить, а до Москворецкого моста идти далеко. До квасных чанов, что на болоте у бойни, мало ближе, чем и до моста. Поторговался Иван, нанял извозчика к мосту за копейку.
Доехали. Запыленный, со звоном в ушах, Бегичев слез, отдал деньги, пошел к мосту, забыв о питье. Извозчик крикнул ему вслед:
– Эй, може, тебя дале подвезти?!
Бегичев привычно, на ходу, вытянув шею, как конь, вполоборота, повернулся, крикнул со зла:
– Крутил, молол, дурак! Мимо Царицына луга везти было ближе… воздух легче.
– Там бы нас ободрали лихие, сам дурак!
Перейдя мост, старый дворянин повернул в сторону Москворецких ворот. Не доходя, зажал нос от вони: по берегу реки были живорыбные чаны да торговые скамьи крытые. Подальше справа, немного в гору, – Мытный двор: в нем собирали пошлину за живность и пригнанный на продажу скот.
Бегичева чуть не сбили с ног коровы; под ноги лезли овцы: они спешили к воде пить. Блеянье, мычанье, матерщина мужиков с замаранными навозом посконными кафтанами. Мужики норовили загнать скот за тын Мытного двора, мальчишки-подпаски, подтыкав подолы своего отрепья, бегали за овцами, шлепали по воде ивовыми палками. Иные бились с гусями, загоняя за тын того же двора. Гуси гоготали, крякали утки, петухи взлетали на бревна тына, кукарекали.
– Экое столпотворение! Тьфу!
Впереди Ивана Бегичева и навстречу ему от Москворецких ворот брели люди, широко расставляя ноги. Бегичев тоже побрел, скользя площадью, заваленной навозом; оглядел замаранные сапоги желтого хоза, подумал: «Попадешь в куриное – подошвы истлеют… Эх! Надо бы хоть извозчика до Красной рядить…» Прошел ворота, подымаясь в гору к церкви Покрова (Василий Блаженный). Не доходя церкви, от тесноты загороженной надолбами, все еще идя в гору, пожалел, что забыл взять плат «уши ба завязать». Здесь стоял такой крик, что и Мытному двору не сравниться. Тот крик шел от ларей, крытых дранками. Из лубяного коробья торговки бабам всей Москвы продавали белило-румяно.
– И, рядится! Чего те, шальная? Глянь на себя – ведь сажей обмазана!
– Змий ты стоголовой, сажей! А сама чем торгуешь?
– Не как все! Мое опрично белило-румяно – тебе же губы, щеки с из-под сажи кирпичом натерли-и! Глянь – дам зеркало! Не веришь? Глянь!
– А вот! Кому золы? Сеяная…
Кричали торговцы золой, стоя в ряд у ларей, и поколачивали в свои лукошки; из лукошек порошило сизым, у прохожих ело глаза.
– Вы, нехрещеные, чего в лукно свое дуете? Копоть очи ест.
– Сухим посыпаем – ништо-о! Вы худче: вы бабам рожи мараете – вон хари какие намалевали! Паси лошадь: понесет, гляди.
– У, разбойники!
Бегичев продирался вперед. По Красной площади ходили стрельцы без бердышей, с батогами в руках, следили за мелкими торговцами, порой разгоняли толпу:
– Народ, не густись в кучу!
– Кошели береги!
– На торгу столь татей, сколь у вас тятей!
Разгоняя народ, обступили торговца с лотком сдобных калачей.
– Ведом тебе, торгован, государев указ?
– Какой сказ, служилой?
– Ушми скорбен, дурак, – указ государев!
– Ну и што?
– А то: «с веками [189]по рядам, нося калачи и белорыбицу, не ходить»!
– А как еще?
– Так! Торговать указано вам у Неглинного «накрывся со скамьи».
– Там, служилые люди, Никольской близ, а на Никольском мосту – пирожники: нам урон!
Подошел другой, тоже с лотком, калачи прикрыты дерюгой:
– Поди! Чего их слухать, я сам затинщик [190], и воно двое идут с «веками» – оба стрельцы!
– Черт с ними! Идем к кади квас пить.
Бегичев пошел испить квасу. Идти за стрельцами было легко: народ расступался. Стрельцы говорили:
– Лавки пятую и десятую деньгу дают, а эти бродячие им рвут торговлю!
– С походячих ништо возьмешь – со скамьи бежат, потому обложено место…
– Ну в Китай-городе лавок довольно!
– А сколь довольно?
– Сто семьдесят две!
– Есть пустые… полных лавок мало, пол-лавки да четь лавки.
– Всё бы ништо, моровая язва повывела торговый народ! Выпив квасу, Бегичев прошел к тиунской избе [191], что близ Покрова стоит.
– Совсем оглушили, аже дело забыл! Сизовато-голубым пылило небо. Казалось, вонь от рыбы, мяса, горелого теста висела над городом; было трудно дышать. Люди пыхтели, раскрывая рты, будто рыба без воды. Колокольный звон, матюги с вывертом, божба и крики погони:
– Де-е-ржи татя!
– Хрещеные! ребята-а! зря имаетца – не я, вот бог…
– Я тя подпеку – зря? Волоки на Съезжую.
Бегичев посторонился в толпу, вора протащили в сторону Земского двора. У тиуньей избы Бегичев остановился. Толпа плохо одетых попов галдела, держа в руках знаменцы (разрешение служить). К Бегичеву подошли, наперебой заговорили:
– Служить, хозяин?
– Наймуй меня: не пил, не ел!
– Я тож постной, меня.
– Далеко ехать… я с Коломны…
– Пошто ехать? Побредем – в пути лишь брашном да питием малость…
Бегичев подумал: «Отказать – будут несговорны…» Он схитрил:
– После найму! Прежде дело…
– Управься с ним!
– Найму, только к делу совет потребен…
– Наш?
– Ваш, отцы.
– Готовы! Чего знать надо?
– Только чтоб дело твое чисто: мы не разбойны…
– По-разбойному вон те, что у моста дерутся.
– Мне изведать надо, где нынче патриарх. Мое дело до него…
– Дело малое: был в Китай-городе на Воскресенском!
– Э, батька, был, вишь, уплыл – сшел в Кремль на Троицкое…
– Кремль ведаю мало: как ближе идти на Троицкое подворье?
– Ну, младень старой! Ха… дороги на Троицкое не ведает? Ха…
Бегичев, ковыряя пальцем, поднял вверх свою седую острую бороду:
– У Семена Стрешнева бывал, а дале как?
– Так тут рядом! Там же двор Шереметева с церковью Борисо-Глеба.
– Убродился я… в Троицкие ворота заходить не близко…
– Пошто в Троицкие? Иди вон оттуда с Никольских, да не по Никольской, а по Житной улице – десную тебе станут государевы житницы, ошую подхватят поповские дворы… за ними проулок с Житной на Никольскую, узришь малу церковь – то будет Симоново подворье с Введением, а супротив и Троицкое.
Пристал еще попик с тонкими выпяченными губами, насмешливый:
– Тебе, може, после патриарша отпуска к великому государю потребно, так от Троицкого Куретные ворота в сотне шагов!
– Мыслю и к великому государю: я – дворянин и сородичи есть, жильцы Бегичевы, только как туда идти, думать надо…
– Чего думать-то?
– Как чего… думать потребно!
– А ты вот дай по роже караульному стрельцу у Куретных, он тя коленом в зад вобьет на государев двор!
Не дожидаясь ответа, повернулся к толпе попов.
– Батьки, грядем, укоротим срамотную безлепицу… – маленькой сухой рукой ткнул в сторону Спасского.
Подходя ближе к Спасскому мосту, у края оврага, как черные козлы, волочились два попа: один в черной рясе, другой в длинной манатье. Они стояли на коленях, вцепившись один в бороду, другой в волосы. Наперсные кресты на медных цепочках ползали по песку, сверкая, двигались за коленями дерущихся. Те, что от тиуньей избы подошли, кричали:
– Спустись, безобразие пьяное!
– От вашего срамного деяния нас к службе не берут!
– А вот я вас по гузну ходилом!
Получив по пинку в зад, драчуны встали на ноги – потные, с прилипшими к лицам волосами, в кровавых ссадинах.
– Небеса сияния огненна исполнены, а они будто квасу со льдом испили…
– Теперь, не простясь, литоргисать зачнете?!
– Я ему прощусь ужо! – сказал поп в рясе, одергивая бороду.
В манатье поднявшийся заговорил, сплевывая в сторону:
– Выщиплю ужо бороду, как Годунов Богдану Бельскому [192], штоб царем не звался; тебе же не быть, безбородому, попом!
– Ну, уберите грех, проститесь!…– кричали попы, а Бегичеву сказали, указывая на попа в манатье:
– Вот тебе, дворянин-хозяин, поп! Он обскажет, где Никон: вчерась ходил к нему за милостыней.
– Тебе пошто к Никону?
– Ведает меня… призывал… – солгал Бегичев.
– Никон ныне вменяет себя Езекилю пророку – возглашает, уличает! С Троицкого перебег на Симоново – чул, государь будет Симеона царевича поминать, да бояра царя отвели… Митру кинул, клобук надел и стал подобен нам, грешным!
– Сшел, да честь патриарша с ним?…
– Нет, не с ним, хозяин! Кинувший манатью святительскую уподобляется не то чернцу, а расстриге, ныне уж укорот дан…
– Какой ему укорот?
– Бояра крепко стеречь велят Никона, и ежели кто пойдет к Никону с переднего ходу, замест милостыни испросит пинка!
– И ты испросил? – полюбопытствовали попы.
– Прежде проведал – не испросил, ладно вшел с проулка.
– Чул я, батька: в Симоновом божьим гневом заходы сожгло… вышли тушить с образы да кресты, а их навозом забрызгало со святыней – навоз кипел…
– Иди на пожог не с крестом, а с багром да ведром!
– Все то чули! Худче кабы молонья кинулась в кельи – кресты обмоют, чрево же и у тына опростать мочно.
Поклонясь попам, Бегичев пошел к мосту, попы повернули к тиуньей избе. Идя, дворянин размышлял: «Брусят спьяну! Горд Никон, митры на клобук не сменит… пошто я налгал? Кремль и не весь, да знаю, приказы знаю… Иванову тоже». – Обойдя толпу зевак у книжных лавок на Спасском, дворянин пошел мимо церквей на Крови. Около церквей и церквушек ютились кладбища, от малорослых деревьев веяло прохладой.
– Квасу испить?…
– Гребни, перстни! – кричал парень, вертя перед лицом Бегичева золоченой медью. Натянув длинный рукав плисовой однорядки выше локтя, щелкал двумя гребнями из кости: – Гребни иму! Слоновые гребни мои не то вшу, гниду волочат. Эй, кому заело?
Бегичев обошел Земский двор: он плотно примыкал к Кремлю. Дворянин свернул вправо. Против Земского двора, на площади, – большой анбар дощатый: в нем торгуют квасом, сапогами, ветошью и свечами сальными. В анбаре множество народа, Бегичев побоялся, что в давке украдут кису с деньгами, отошел, пить квас не стал. Дошел до иконного ряда. Улица шире других, на рундуках около лавок сидели иконники и знаменщики