– Правду потеряли! Ище-ем!
   – Детушки-и! Слушайте, понимайте, знайте!
   – Слушаем тебя! Тебя нам не надо…
   – Твоя служба против польского короля всем ведома-а!
   – Детушки-и! Пошто сильны деетесь? Великий государь гневается, а коли пастырь озлен, то по стаду лишний кнут пойдет…
   – Замест хлеба кнут?!
   – Затихнем, как уберут изменников да медные деньги-и! – Пущай царь выдаст нам Милославских, Ртищева Феодора-а тож!
   – На Ртищева с Польши давно листы были!
   – На Феодора лихие поклеп навели! Лжа на Феодора, детушки… Про пастыря еще скажу: коли пастырь добер, то кусочек перепадет лишний овце хлебца!
   – Докормила по гроб!
   – С голоду дохнем!
   – Когда волками стали, овец меж нас не ищи-и!
   – Князь Иван, эй!
   – Слушаю вас, детушки! Слушаю, на ус мотаю!
   – Мотай, да во Пскове баб не имай!
   – Сказовают, как наместником был во Пскове, полгорода баб да девок перепортил!
   – Навет, навет, навет! Детушки, старик ведь я, старик! Андрюшка мой таки баловался, так сын большой – где укажешь?
   – Ой, бедовый – тоже грешен!
   – Черт овец давит – на волка слава идет, на Андрюшку! Князь Иван вспотел, снял с головы стрелецкого начальника шапку, расправил русую бороду лопатой, развеянную на груди, и, пригнувшись, перетянул через седло на гриву коня тучный живот. Чалдар [243]на его вороном коне сверкал лалами и изумрудами, заревом на князе горел под вечерним солнцем золотный парчевой кафтан. Обтерев цветной ширинкой пот с головы, князь сказал ближним, сгрудившейся кругом толпе:
   – С женками грех не велик, детушки! Коя женка заветца, ежели ей мужика не надо?
   – Верно-о!
   – Не надо мужика? Иди в монастырь, а они на глазах и стриженые с монастыря за мужиками бегают.
   – Бывает, князь Иван!
   – Со всей Сибири да из Тобольска епископы жалуютца патриарху, а паче царю, «что-де многие черницы с монастырей бегут, не снимая чернецкого платья, по избам ходят и детей приживают с приголубниками своими», а за то про то и грех мой кинем о Пскове! Што вот сказать от вас государю? Дело неотложное, детушки! Будете ли смирны?
   – Смиримся, как изменников даст!
   – Сами придем на Коломну, у него искать будем!
   – Бу-удем!
   – Налоги, детушки, бойтесь! Своевольство помирите! Заводчиков не слушайте!
   – Наша сказка царю такова – сами придем и Шоринова парнишку приведем!
   – Он про батьку скажет, изменника, да иных назовет! Крики разрастались:
   – Назовет! Назовет!
   – Да мы и сами знаем, а царь пущай послухает! Хованский надел шапку, махнул стрельцам:
   – На Коломенскую!
   Они, повернув лошадей, медленно поехали, толпа расступилась, кто-то крикнул:
   – Вот бы, товарыщи! Хованского князя царем – добер князь!
   – А живого царя куда денешь?
   – Эй, вы! Буде о царях– смышляй телегу. Лучка Жидок в передок.
   – Письмо у Лучки Жидкого! Гляди в оба.
   – С Шориновым парнишкой и Лучку в телегу!
   Толпа лавой потекла на Коломенскую дорогу, но толпа не вся двинулась в Коломенское, на Красной площади людей было довольно. Скамья опустела. Ногаев ушел с толпой в Коломну, пропойца – искать кабака.
   На скамью, где читали письмо, встал Таисий.
   – Ватаман говорит! Чуйте-е…
   – Люди московские! Вы кричали – Хованский, князь Иван желанный вам царь! – хрипло, но громко сказал Таисий.
   Все молчали вместо ответа.
   – Вы желали Хованского, а не подумали, чего желать хорошего от боярина! Подумайте – кто разоряет вас? Боярин! Пятую деньгу с ваших животов кто тянет? Боярин! Куда же идет эта пятая деньга? Идет она на пиры боярские да на войну… Война – прямой урон и головам вашим и прибыткам!
   – Правильно, ватаман!
   – Не зови народ на гиль! Худо будет тебе и народу-у! – крикнул кто-то из толпы.
   Таисий продолжал, не обращая внимания на супротивников:
   – Вы видите сами! Бояре дотла разоряют мужиков, посадских и мелкий торговый люд! Ежели хотите искать – когда тому время придет – иного царя, то ищите того, кто смерду и холопу волю даст! У царя из бояр не ищите счастья себе! Счастье ваше в свободе от кабалы! Боярин той воли дать не мочен… Боярину отпустить вас едино, что лошадь у тяглой телеги отпрячь, – вы та лошадь, отпряг, – телегу тащи на себе-е!
   – Хо-хо-хо! Правда!
   – Верно, атаман!
   – Бояре работать гнушатся… воюют тоже худо, мешают один другому, боятся чужой славы, удачи и головы ваши ронят впусте!
   – Говоришь ладно, но ужели боярин сам будет землю орать?!
   – Без вас, мужики, холопы и вы, торговые люди, бояре – как тараканы на снегу!
   – Бояр не будет, царя тоже, – кто зачнет войско назрить и государить?
   – Сами тому научитесь! Меж себя удалых изберете…
   – Эй, парень! К смуте народ зовешь!
   – Заткните глотки тем, кто мешает для вас правду сказать! Государить зачнет тот, кто с вас кабалу снимет, волю вам даст! Медные деньги вас оголодили, а кто их выдумал? Бояре! Кто кроет тех, что делают фальшивые деньги? Бояре!
   – Милославские! Ведомо, кто воров кроет за посулы!
   – Бояре думают из веков так – чем вы голоднее, тем плодливее. Самый злой к своему страднику помещик радуется, когда у мужика семья растет. Лишнего человека, ежели самому не надобен, можно продать в кабалу.
   – Оно верно – продают!
   – Но вы – люди! Имя имеете, вас крестили попы, а вас, как скотину, на Мытном дворе загоняют платить за постой, за труд, и труд ваш отбирают! Захотят – угонят на бойню, и вы, как скот, покорно бредете!
   Толпа молчала, кто получше одет – уходили с площади. Таисий хрипло кричал:
   – Развели семью! Побежал от боярина мужик, семья осталась. По семье у кого из вас душа не болит! А вернулся к семье, бьют батоги, в тюрьму кидают, потом снова работай на боярина, пока не Помрешь. Идете к царю за правдой – не ищите! Требуйте ее… Царь законом держится, – тот закон царев для вас – тюрьма, дыба и кнут! Для вас, малых людей, у царя правды нет!
   – Слышим тебя, атаман! Понимаем!
   – Идем громить боярские дома-а!
   Таисий устал, и без Сеньки пусто и грустно было кругом.
   «Мало отдохнуть, а там на Коломну! Не ладно идут люди, руки пусты, будто с крестным ходом. Эх, будь что будет! Всякая кровь новый бунт родит…»
   На белесом горизонте, отводя ветки кустов, подняв голову, Таисий по тропам стороной обходил Облепихин двор. Улька заметила остроносое лицо в дьячей шапке; по короткой бороде клином, по волосам, завитым на концах, и по всему обличью признав Таисия, скрылась в кусты за тын. Спустя час из кустов с того места, где была Улька, раздались удары в тонкое железо:
   – Раз! Два! Три!., – Выпей, мужичок, пива, поешь да усни! Глядико-сь, умаялся, волосы мокры, с обличья стал хуже… – уговаривала Фимка, лежа с Таисием на кровати, на столе горела свеча, в подземелье, далеко на столбе, светил огонек лампадки.
   Таисий вынул тяжелую кису с деньгами из-за пазухи:
   – На-ко вот, баба, спрячь! Жив буду – отдашь… Убьют – тебе на век хватит! Народ несговорной – стрельцы не любят холопей, холопи над мужиком смеются, а торговый люд идет, чтоб при случае всех покинуть…
   – Тебе-то забота велика о том! Из веков народ несговорен – каждой норовит про себя…
   – Велика моя о том забота! Изопью пива, есть не хочу… Много спать времени нет – высплюсь… Слушай, женка, когда проходил, слышал – стрельцы говорили: «С утра рано бояра ворота в город затворят…»
   – Эк, чего спужался! Знаю лаз – мы и без ворот с города уйдем.
   – Лошадь наряжена?
   – Конь лихой, садись – и все!
   – Вот ладно!
   Таисий встал, осмотрел пистолеты, они лежали близ свечи на столе… Выпил ковш пива, лег и закрыл глаза, он стал дремать…
   Фимка в валяных улядях куда-то скользнула в сумрак.
   Таисию стал сниться тревожный сон.
   Беззвучно, как во сне, появилась Фимка, бледная, руки у ней тряслись. В руках она держала рухлядь: красный сарафан, шугай такой же и кику:
   – Справляйся, мужичок! – тихо, почти шепотом сказала она. – Объезжий, стрельцы – Улька, сатана, довела…
   Таисий вскочил на ноги.
   Он молча напялил на себя сарафан, шугай и кику надел на голову.
   – Кика рогатая… в ей я колдую… многи боятся ее…
   – Понял…
   – Низ повяжи лица… вот плат… Тут, под лестницей дверка, толкни – ползком уйдешь в хмельник, десную о избу, а там задворками в лесок…
   Вверху в избе шагали. На лежанке хлопнули откинутые половинки входа в подвал. Таисий схватил пистолеты, один взял в руку, другой сунул за кушак, повязанный под грудями сарафана…
   Показались ноги в сапогах, и вниз бойко перегнулась голова в стрелецкой шапке. Таисий выстрелил, человек с лестницы упал, не шелохнувшись. Дым заволок пространство у стола и лестницы. Таисий кинул пустой пистолет, схватил другой, присел к земле, пополз мимо убитого… За хмельником у угла избы в теплом сумраке стоял дежурный стрелец, стоял он там, где указала Улька. Стрелец был молодой парень, суеверный, – он дрожал и пугливо озирался. Когда скакали к Фимкину двору, парня напугали старые стрельцы россказнями:
   – Вот хижка! Ее, ребята, берегчись надо! Едем мы, а душа в голенище ушла…
   – Да, окаянный дом! Слышал, Фимка-баальница не одного человека волком обернула… ходи да вой!
   – Глянь – и вылезет на тебя черт преисподний – рожа, што огонь, рога, тьфу!
   По дороге парень испугался, сказал:
   – Да што вы, дядюшки! Ужели правда?
   – Ей-ей – пра!…
   Объезжий Иван Бегичев велел делать все молча.
   – Стрельба будет? Отвечайте стрельбой, а голоса ба не было.
   Молодой стрелец едва устоял на ногах, когда мимо его из хмельника в сумраке поползло адское чудище, мало схожее с человеком. Помня приказ объезжего «стрелять, ежели что!», он попятился, перекрестился, поднял карабин, худо помня себя и худо целясь без мушки, только по стволу, приставил к полке карабина тлеющий фитиль, выстрелил, уронив карабин, кинулся бежать с молитвой: «Да воскреснет бог и расточатся врази его!»
   Он бежал к крыльцу, где фыркала лошадь объезжего, привязанная к крылечному столбу, а сам объезжий, горбясь и гладя бороду, сидел на татуре [244], у крыльца же смутно краснел кафтан и белела борода.
   – В кого стрелил, парень? – тихо спросил объезжий, встряхивая бороду и распрямляясь. Стрелец, едва переводя дух, молчал.
   – Куда бежишь от государевой службы? – голос объезжего зазвучал строго.
   – Ой, ой! Там, господин объезжий, бес! В беса стрелил я… Парень едва выговорил. Зубы у него стучали.
   – Перестань бояться! Тут баба живет мытарка [245], она те подсунет кочета заместо черта! Веди, кажи, куды, – в белый свет стрелял, как в копейку? Лезь позади меня, ежели боишься…
   Они пошли.
   – Тут вот, дядюшко! Во, во, вишь?
   – Вижу! Бабу саму и ухлестнул…
   Бегичев возвысил голос.
   – Эй, стрельцы!
   Стрельцы все были спешены, лошади их стреножены в кустах. Подошли два стрельца:
   – Господин объезжий! Чул стук из пистоля?
   – Два стука было – пистольной да карабинной, – оба слышал.
   – Так, господин, когда был пистольной стрел, тогда лихой убил Трофима-стрельца!
   – Эх, не ладно, парни! Трофим самый надобный стрелец был… А он вот, – указал Бегичев на молодого стрельца, – хозяйку убил. Обыщите дом!
   – Да где ёна?
   – Вон там, за хмельником лежит, нам не ее – лихого взять надо!
   – Тогда, господин объезжий, мекаем мы избу подпалить!
   – Пожог? Нет, парни! Пожог – верно дело, лихой укроется… На пожог прибегут люди, а мы не ведаем – може, под избой есть ходы тайные, проберется лихой к народу и сгинет в толпе… Разбирай, кто такой! Все во тьме на лихих схожи!
   – Как же нам! Полезем, а лихой в подполье, место тесное, играючи ухлестнет любого, едино как Трофимку-стрельца!
   – Перво – тащите убитую колдунью сюды на крыльцо! – Слушаем! Давай, ребята…
   Стрельцы подняли переодетого Таисия, из травы и сумрака перенесли на сумрачное крыльцо, Бегичев спросил:
   – Есть ли факел?
   – Иметца – вот!
   – Зажигай!
   В безветренном сумраке задымил факел.
   – Эк его Филька стукнул! Затылка будто и не было. Только, господин объезжий, он не баба – мужик!
   – Пощупай! Глазам не верь.
   – Мужик! Филька ему снес весь затылок, потому – карабин забит куском свинца двенадцать резов на гривенку [246]
   Таисия стали осторожно и внимательно разглядывать.
   – Свети ближе!
   – Кика рогатая, красная… На брюхе, глянь, объезжий, хари нашиты, тоже рогатые.
   Отмотали повязку, закрывавшую низ лица. Обнажились: борода клином, усы. Губы плотно сжаты, брови нахмурены, глаза глядели остеклев – прямо. В правой руке, крепко застывшей, неразряженный пистолет.
   Бегичев перекрестился, снял шапку:
   – Слава богу, парни!
   – Ён, што ли? Сам лихой?
   – Он, парни, он! От сыскных ярыг узнавал про его обличье: все так – он! Был он, парни, большой заводчик Медного бунта! С ним кончено, великого государя опасли… За бабой потом наедем, а не возьмем – то пусть идет она… Не в ей дело…
   – Да баба – черт с ей!
   – Теперь лихого доставьте на Земской двор… Ночью дьяка, подьячих там нет…
   – Ведомо, нет!
   – Пытошные подклети тож на замках, так вы его сведчи положите на дворе к тыну, опричь иных мертвых, а завтра к вечеру я буду… Воеводе все обскажу, и вы будьте видоками… Вам за то будет от великого государя похвальное слово и в чине, мекаю я, повысят… Заводчика великого не уловили, так убили, а то он бы еще гиль творил…
   – Господин! А как с Трофимкой?
   – Трофима тож заедино с лихим на Земской двор и к тыну с ним рядом…
   – Э, стрельцы! Волоки Трофима.
   – Я, парни, на Коломну… посплю мало и на Земской оборочу завтре… лошадь к дому ходко пойдет, муха ее ночью не обидит…
   – Добро, господин объезжий! Мы так все, как указано, справим.
   В щели сгнившей крыши солнце протянуло прямые золотые нити. Как жемчужины в солнечном золоте, сверкали, пролетая, мухи, пылинки, кружась, серебрились…
   Без мысли в голове Сенька, ожидая Таисия, глядел на игру солнечных блестков. Тихо шумела вода, пущенная руслом мимо водяного колеса. Из города на мельницу издали доносились крики толпы, иногда молящие, порой с угрозой. Крики то слабели, то вновь становились громкими:
   – Го-о-суда-арь!
   – Измен-ни-ки!
   – Дай их нам!
   – Правду! Правду со-о-твори!
   На крики ответа не слышно было. Сквозь отдаленный шум слышался звон колокола из церкви.
   Рядом с Сенькой на мельничном полу в старой мучной пыли лежал человек, как и он, богатырского склада, только на голову длиннее Сеньки.
   Сенька сосал рог с табаком, сосед его плевался, отмахивался от дыма.
   – Ужели тебя, брат Семен, на изгаду не тянет?
   – Пошто?
   – Поганой сок табун-травы сосешь, а ведомо ли, откель поросла та трава?
   – Нет…
   – Изошла, чуй, сия трава от могилы блудницы, из соков ее срамного места.
   – Брат Кирилл! Хлеб и всякий крин червленой та же таусинной [247]растут из земи унавоженной… Все из праха, и мы тоже прах!
   – Эге-е! Чуешь, ревут люди?
   – Слышу давно…
   – Так ведь нам по сговору на кабаке Аникином быть надо с народом!…
   – Не двинусь с места без атамана.
   – Чего ж поздает? Струсил, должно?
   – Што Таисий не струсил – знаю, а почему поздает, не ведаю…
   – Время давно изошло! Не пора атамана ждать, больше не жду!
   – Без атамана трудно к делу приступить, он знает, с чего начать.
   – Я и без атамана знаю – рука горит, топор под полой, свалю окаянного отступника веры христовой, а там хоть в огонь…
   Тяжелый со скрипом половиц старовер встал, золотые нити солнца изломились на его темном кафтане. Он шагнул к выходу.
   – Пожди, брат! Не клади зря голову на плаху.
   – Когда добуду чужую в царской шапке, свою положу – не дрогну!
   Кирилка ушел.
   Посасывая рог, Сенька думал: «Таисию не учинилось ли дурна какого? Ранним утром хотел быть, теперь уж много за полдень,…»
   Он, куря в легкой прохладе заброшенной мельницы, под неугомонное бормотание воды и далекие шумы стал дремать. От дремоты его разбудил отчаянный рев толпы и выстрелы.
   «У народа оружия нет. Бьют по толпе стрельцы!…»
   К мельнице бежали люди, они пробирались по плотине и кричали – Сенька в окно видел их ноги.
   – Теперь беда! Государь озлился, двинул стрельцов!
   – Чего гортань открыл? Спасайсь!
   «Да, надо опастись!» – подумал Сенька. Он встал, нашел в углу вход вниз, спустился по лестнице к сухому колесу. Прислонясь спиной к шестерне, сел на бревно, стал глядеть в полуоткрытый на Коломенское ставень.
   Теперь твердо решил выждать. Ему вспомнились когда-то сказанные Таисием слова: «Дело гибнет – с народом тогда не тянись! Голова твоя в ином месте гожа будет!»
   «Да… опоздали, и Таисия нет! Дело погибло… Недаром старик таскал на Коломну Ульку… Ужели взяли друга в тюрьму?»
   Сенька слышал: в ужасе ревел народ, содрогалась земля от топота тысячей ног.
   – Батюшко-о!
   – Щади-и!
   – Смилуйся-а!
   – Бей гилевщиков!
   – Стрельцы! Великий государь…
   – Ука-зал не щади-ить!
   Слыша голоса стрелецких начальников, Сенька шагнул к ставне, потрогал ее. «Играючи вышибу, коли што…» Он снял с плеч мешок, вынул из него пистолеты, сунул за ремень рубахи под кафтан. Привесил под полой шестопер, подумал: «Батог оставил где лежал? Найдут, кину его, а не заскочат в мельницу– подымусь, возьму; батог – конец железной… гож…»
   Толпа, густая, беспорядочная, ревущая, топталась на дорогу к Москве, за ней гнались конные стрельцы, рубили людей саблями.
   Глядя в ставень по Коломенке, Сенька прошептал: «Дурак Кирилка! Никакому богатырю тут подступиться не можно… Жаль мужика, убьют!»
   Вновь переходили плотину, осторожные голоса переговаривались:
   – Сколь людей утопло в Москве-реке!
   – Тыщи, ой, тыщи!
   – В Москву кои прибегут – тех расправа ждет!
   – Скоро в Москву… Ты пожди меня! Плотина гнилая, гляди! Едино, – как в Москве-реке утопнешь…
   – Жду… Чего молыл? Скоро в Москву…
   – Скоро туда поспевать – смерть! В полях укроемся… поголодаем луч… О, черт, – в сапог зачерпнул!…
   – Бойси! Тут глы-ы-боко…
   Когда стихло и смерклось, Сенька, захватив батог, вышел из мельницы. Его преследовала неотступно одна мысль – поискать на ближних улицах села Кирилку. «Лежит где – подберу… Знает, что на мельнице… должен сюда бежать, если цел», – думал гулящий, идя знакомой дорогой в гору к караульному дому. Сенька не опасался, он совсем забыл в шуме и заботах, что Бегичев объезжий, не малый чин Земского двора. Идя в отлогую гору, приостановился, взглянул: из калитки в малиновом распахнутом кафтане выходил Бегичев под руку с попом в синей рясе, с наперсным золоченым крестом на шее. Оба были горазд хмельны. Они завернули на улицу, Сенька шагнул за ними, держась в отдалении.
   Поп и Бегичев говорили громко, были как глухие.
   Бегичев почти кричал:
   – Батько протопоп!
   – Понимаю! Слушаю. Все одно и то же!… – Нет, радостью моей ты не радошен! Гуляю седни, пойми зачем?
   – Неделанной день пал! Господа для – пошто не гулять?
   – Не то… не так! Там, где стрелецкие головы, объезжему с ними не мешаться!
   – Чиноначалие, сыне. Великое дело – чин!
   – Чин! Они великое дело сделали – избыли скопище бунтовщиков! А я? Я, мене их чином, с малыми стрельцами сделал больше их! Убил бунтовщика самого большого… Чаю, всему бунту голову снес! И мне ба на первом месте быть, да поди того не станет!
   Слова пьяных до Сеньки долетали ясно. «Ужели Таисия он убил?» – чуть не вскрикнул Сенька.
   – Огруз ты, Иване! Господа для – прости! Кой раз доводишь то же одно…
   – Нет, батько… Они бьют безоружных, а мы? Мы убили оружного – в тесном месте… под избой, а?!
   – У Фимки? Таисий! – прошептал Сенька. Шагнул вперед. Ему хотелось спешно догнать пьяных. Он сдержался, остановился, стал ждать, вглядываясь в дорогу, на которой кое-где лежали убитые люди. Иные стонали тихо.
   «Если пойдет назад?» Поп громко сказал:
   – Вернись с миром, Иван! Пошумели, а ныне мало кто есть господа для, меня крест опасет…
   – А ну, проси… спать! Завтре дело…
   Бегичев повернулся, пошел обратно. Вытянув шею, он шел, как старый конь, спотыкался.
   Сенька стоял с краю дороги. Бегичев, поравнявшись с ним, выпучил глаза, остановился, крикнул пьяно, пробуя голос наладить на грозный тон:
   – Ты пошто здесь, нищеброд?!
   – Тебя жду! – Сенька сунул батогом в ноги объезжему. Бегичев упал, захрипел:
   – Э-эей! Ра-ат…
   Он не кончил. Гулящий шагнул, опустив объезжему на голову конец батога. Бегичев с раздробленной головой замотался в пыли.
   «Али мало черту?» – Сенька еще раз опустил батог на живот Бегичева. Из объезжего, как из бычьего пузыря, зашипело и забрызгало.
   – Эх, Кирилка! Уходить мне. – Сенька повернул к мельнице, но в ней ночевать не решился.
   – Уходить!
   Переходя по плотине, гулящий подержал в воде замаранный кровью чернеющий конец батога.
   – Таисий, Таисий!… Раньше надо было смести с дороги червей… Эх, ты!
   Крики пытаемых за Медный бунт приостановлены, дьяки, подьячие, палачи и стрельцы ушли на обед…
   Сенька в часы послеобеденного сна пробрался на Облепихин двор в свою избу. В сумрачной избе Улька лежала на кровати без сна. Волосы раскинуты по голой груди, по плечам. Рубаха расстегнута, и пояс рубашный кинут на скамью.
   Сенька на лавку у коника сбросил суму и нищенский кафтан. Его окликнула негромко Улька:
   – Семен!
   – Был Семен!
   – Семен, я стосковалась… – По ком?
   – По тебе!
   – Тот, кто вырвал на моем лице глаза не пошто, впусте тоскует! Пущай тонет в злобе своей…
   Отвечая, не оглядываясь, Сенька переодевался. Надел киндячный кафтан, под кафтан за ремень рубахи сунул два пистолета, привесил шестопер. По кафтану запоясался кушаком.
   Улька быстро села на кровати – глаза ее в легком сумраке светились.
   – Ты меня никогда, никогда не любил!
   – Тот, кто замыслил сделать многих людей счастливыми, – он помолчал, потом прибавил: – не может до конца любить! О своем счастье не должен помышлять…
   – Не пойму тебя!
   – Я зато тебя много понимаю! Ты пошто его предала?
   – Старики, Серафимко пуще! Они меня разожгли…
   – Ты забыла наш уговор, мои слова: «Он – это я!»
   – Серафимко сказал – подслушал, как Таисий тебя с Фимкой свел!
   – С тех слов ты и поехала с бесом на Коломну?
   – Они приступили к образу, взяли с меня клятьбу довести на Таисия объезжему… Ведали мое нелюбье к Таисию… Сказали еще: «Увел к Морозихе, а нынче совсем уведет…» Там меня били нагую… – в голосе Ульки слышались слезы.
   – Уймись! Где старики?
   – Под прирубом в подвале спят…
   – Поди проведай, там ли они?
   Улька проворно подобрала волосы, застегнула рубаху, накинула кафтан и беззвучно скрылась.
   Сенька сел на лавку, оглядывал избу. Изба нетоплена – пахло застарелым дымом, хлебом и краской неведомой ему ткани. У выдвинутого окна, близ кровати лежит Улькин плетеный пояс, – много лет тут Сенька сидел, курил, – ближе стол, за которым рассуждали они с Таисием; здесь первый раз Улька, потушив огонь, кинулась в злобе на Таисия. «Оповещал против змеи…»
   Улька вернулась.
   – Все спят… старики в подполье…
   – Возьми свечу!
   Улька сняла с божницы восковую свечку, они осторожно вышли. Когда входили в избу, из подклета, скрипнув легонько дверью, высунулось желтое лицо в черном куколе. В общей избе воняло онучами, потом, прелью ног. Жужжали мухи у корзины с кусками хлеба на полу. Нищие бабы спали на своих одрах, закутав головы. Сенька прошептал:
   – Выдуй огня!
   Улька в жаратке печном порылась в углях, дунула на лучинку, от нее свечу зажгла, дала огонь Сеньке. Руки у ней не дрожали, хотя Улька знала, что задумал ее приголубник. Она беззвучно села против дверей в прируб на скамью. Сенька шагнул мимо нее, держал левой рукой свечу, правой защищая огонь. Постукивая коваными сапогами, спустился в подполье. Ставень был приставлен к стене. Сидя недалеко от входа, Улька слышала голос Серафима; старик визгливо бормотал:
   – Сынок! Сынок! Не мы… крест челую – объезжий… В ответ спокойный голос Сеньки:
   – Если б мой отец был ты, я бы не испугался кнута и казни sa смерть такого отца!
   – Сыно-о-к! Щади-и! О-о…
   Улька хотела зажать руками уши, но уронила руки на колени. Она слышала, как в стену ударили мягким, потом послышалось коротко, будто хрустнули кости.
   Сенька поднялся из подполья, свечи в его руках не было.
   Он сдернул одеяло ближней кровати, обтер правую окровавленную руку.
   – Ради тебя – твоего не тронул… видал его ноги в соломе…
   – Семен, пойдем ко мне!…
   – Я теперь слепой… Ты потушила мои глаза…
   – Семен! Не покидай!
   – Здесь быть – сама ведаешь – нельзя!
   – Скажи, где ты будешь?
   – Не спрашивай и меня не ищи!
   – Сешошко! Што ты? Сенюшко!
   – Забудь мое имя.
   Когда затворилась за Сенькой дверь, Улька упала со скамьи навзничь, стукнув головой о пол, – ее начала бить падучая.
   В сенях подклета вышла вся в черном старуха, на ее голове черный куколь был надвинут до глаз. Старуха, войдя в избу, двуперстно помолилась на образ, сдернула с пустой кровати нищенское одеяло, закинула Ульку с головой. Одеяло долго прыгало, потом из-под него высунулась голова с дико уставленными в потолок глазами, с пеной у губ. Улька перестала биться в падучей, с помощью старухи встала на ноги. Старуха заговорила вкрадчиво:
   – Тебе, девушка, сказую я, уготована келья тихая… сколь твержу и зову, а ты отрицаешься… Теперь зришь ли сама своими очами – в миру скаредном, в аду человеческих грехов многи люди душу погубляют… В миру посторонь людей бесы веселятца, и ныне сама ты содеялась – слышала и видела я – убойство, разбойное дело приняла на себя! Кинь все… и мы с тобой к старику Трифилию праведному уйдем, и отпустит подвижник грехи твоя, причастит благодати, и будешь ты сама сопричислена к спасенным от греха Вавилона сего и мерзостей диаволовых, аминь!