Страница:
– Правду потеряли! Ище-ем!
– Детушки-и! Слушайте, понимайте, знайте!
– Слушаем тебя! Тебя нам не надо…
– Твоя служба против польского короля всем ведома-а!
– Детушки-и! Пошто сильны деетесь? Великий государь гневается, а коли пастырь озлен, то по стаду лишний кнут пойдет…
– Замест хлеба кнут?!
– Затихнем, как уберут изменников да медные деньги-и! – Пущай царь выдаст нам Милославских, Ртищева Феодора-а тож!
– На Ртищева с Польши давно листы были!
– На Феодора лихие поклеп навели! Лжа на Феодора, детушки… Про пастыря еще скажу: коли пастырь добер, то кусочек перепадет лишний овце хлебца!
– Докормила по гроб!
– С голоду дохнем!
– Когда волками стали, овец меж нас не ищи-и!
– Князь Иван, эй!
– Слушаю вас, детушки! Слушаю, на ус мотаю!
– Мотай, да во Пскове баб не имай!
– Сказовают, как наместником был во Пскове, полгорода баб да девок перепортил!
– Навет, навет, навет! Детушки, старик ведь я, старик! Андрюшка мой таки баловался, так сын большой – где укажешь?
– Ой, бедовый – тоже грешен!
– Черт овец давит – на волка слава идет, на Андрюшку! Князь Иван вспотел, снял с головы стрелецкого начальника шапку, расправил русую бороду лопатой, развеянную на груди, и, пригнувшись, перетянул через седло на гриву коня тучный живот. Чалдар [243]на его вороном коне сверкал лалами и изумрудами, заревом на князе горел под вечерним солнцем золотный парчевой кафтан. Обтерев цветной ширинкой пот с головы, князь сказал ближним, сгрудившейся кругом толпе:
– С женками грех не велик, детушки! Коя женка заветца, ежели ей мужика не надо?
– Верно-о!
– Не надо мужика? Иди в монастырь, а они на глазах и стриженые с монастыря за мужиками бегают.
– Бывает, князь Иван!
– Со всей Сибири да из Тобольска епископы жалуютца патриарху, а паче царю, «что-де многие черницы с монастырей бегут, не снимая чернецкого платья, по избам ходят и детей приживают с приголубниками своими», а за то про то и грех мой кинем о Пскове! Што вот сказать от вас государю? Дело неотложное, детушки! Будете ли смирны?
– Смиримся, как изменников даст!
– Сами придем на Коломну, у него искать будем!
– Бу-удем!
– Налоги, детушки, бойтесь! Своевольство помирите! Заводчиков не слушайте!
– Наша сказка царю такова – сами придем и Шоринова парнишку приведем!
– Он про батьку скажет, изменника, да иных назовет! Крики разрастались:
– Назовет! Назовет!
– Да мы и сами знаем, а царь пущай послухает! Хованский надел шапку, махнул стрельцам:
– На Коломенскую!
Они, повернув лошадей, медленно поехали, толпа расступилась, кто-то крикнул:
– Вот бы, товарыщи! Хованского князя царем – добер князь!
– А живого царя куда денешь?
– Эй, вы! Буде о царях– смышляй телегу. Лучка Жидок в передок.
– Письмо у Лучки Жидкого! Гляди в оба.
– С Шориновым парнишкой и Лучку в телегу!
Толпа лавой потекла на Коломенскую дорогу, но толпа не вся двинулась в Коломенское, на Красной площади людей было довольно. Скамья опустела. Ногаев ушел с толпой в Коломну, пропойца – искать кабака.
На скамью, где читали письмо, встал Таисий.
– Ватаман говорит! Чуйте-е…
– Люди московские! Вы кричали – Хованский, князь Иван желанный вам царь! – хрипло, но громко сказал Таисий.
Все молчали вместо ответа.
– Вы желали Хованского, а не подумали, чего желать хорошего от боярина! Подумайте – кто разоряет вас? Боярин! Пятую деньгу с ваших животов кто тянет? Боярин! Куда же идет эта пятая деньга? Идет она на пиры боярские да на войну… Война – прямой урон и головам вашим и прибыткам!
– Правильно, ватаман!
– Не зови народ на гиль! Худо будет тебе и народу-у! – крикнул кто-то из толпы.
Таисий продолжал, не обращая внимания на супротивников:
– Вы видите сами! Бояре дотла разоряют мужиков, посадских и мелкий торговый люд! Ежели хотите искать – когда тому время придет – иного царя, то ищите того, кто смерду и холопу волю даст! У царя из бояр не ищите счастья себе! Счастье ваше в свободе от кабалы! Боярин той воли дать не мочен… Боярину отпустить вас едино, что лошадь у тяглой телеги отпрячь, – вы та лошадь, отпряг, – телегу тащи на себе-е!
– Хо-хо-хо! Правда!
– Верно, атаман!
– Бояре работать гнушатся… воюют тоже худо, мешают один другому, боятся чужой славы, удачи и головы ваши ронят впусте!
– Говоришь ладно, но ужели боярин сам будет землю орать?!
– Без вас, мужики, холопы и вы, торговые люди, бояре – как тараканы на снегу!
– Бояр не будет, царя тоже, – кто зачнет войско назрить и государить?
– Сами тому научитесь! Меж себя удалых изберете…
– Эй, парень! К смуте народ зовешь!
– Заткните глотки тем, кто мешает для вас правду сказать! Государить зачнет тот, кто с вас кабалу снимет, волю вам даст! Медные деньги вас оголодили, а кто их выдумал? Бояре! Кто кроет тех, что делают фальшивые деньги? Бояре!
– Милославские! Ведомо, кто воров кроет за посулы!
– Бояре думают из веков так – чем вы голоднее, тем плодливее. Самый злой к своему страднику помещик радуется, когда у мужика семья растет. Лишнего человека, ежели самому не надобен, можно продать в кабалу.
– Оно верно – продают!
– Но вы – люди! Имя имеете, вас крестили попы, а вас, как скотину, на Мытном дворе загоняют платить за постой, за труд, и труд ваш отбирают! Захотят – угонят на бойню, и вы, как скот, покорно бредете!
Толпа молчала, кто получше одет – уходили с площади. Таисий хрипло кричал:
– Развели семью! Побежал от боярина мужик, семья осталась. По семье у кого из вас душа не болит! А вернулся к семье, бьют батоги, в тюрьму кидают, потом снова работай на боярина, пока не Помрешь. Идете к царю за правдой – не ищите! Требуйте ее… Царь законом держится, – тот закон царев для вас – тюрьма, дыба и кнут! Для вас, малых людей, у царя правды нет!
– Слышим тебя, атаман! Понимаем!
– Идем громить боярские дома-а!
Таисий устал, и без Сеньки пусто и грустно было кругом.
«Мало отдохнуть, а там на Коломну! Не ладно идут люди, руки пусты, будто с крестным ходом. Эх, будь что будет! Всякая кровь новый бунт родит…»
На белесом горизонте, отводя ветки кустов, подняв голову, Таисий по тропам стороной обходил Облепихин двор. Улька заметила остроносое лицо в дьячей шапке; по короткой бороде клином, по волосам, завитым на концах, и по всему обличью признав Таисия, скрылась в кусты за тын. Спустя час из кустов с того места, где была Улька, раздались удары в тонкое железо:
– Раз! Два! Три!., – Выпей, мужичок, пива, поешь да усни! Глядико-сь, умаялся, волосы мокры, с обличья стал хуже… – уговаривала Фимка, лежа с Таисием на кровати, на столе горела свеча, в подземелье, далеко на столбе, светил огонек лампадки.
Таисий вынул тяжелую кису с деньгами из-за пазухи:
– На-ко вот, баба, спрячь! Жив буду – отдашь… Убьют – тебе на век хватит! Народ несговорной – стрельцы не любят холопей, холопи над мужиком смеются, а торговый люд идет, чтоб при случае всех покинуть…
– Тебе-то забота велика о том! Из веков народ несговорен – каждой норовит про себя…
– Велика моя о том забота! Изопью пива, есть не хочу… Много спать времени нет – высплюсь… Слушай, женка, когда проходил, слышал – стрельцы говорили: «С утра рано бояра ворота в город затворят…»
– Эк, чего спужался! Знаю лаз – мы и без ворот с города уйдем.
– Лошадь наряжена?
– Конь лихой, садись – и все!
– Вот ладно!
Таисий встал, осмотрел пистолеты, они лежали близ свечи на столе… Выпил ковш пива, лег и закрыл глаза, он стал дремать…
Фимка в валяных улядях куда-то скользнула в сумрак.
Таисию стал сниться тревожный сон.
Беззвучно, как во сне, появилась Фимка, бледная, руки у ней тряслись. В руках она держала рухлядь: красный сарафан, шугай такой же и кику:
– Справляйся, мужичок! – тихо, почти шепотом сказала она. – Объезжий, стрельцы – Улька, сатана, довела…
Таисий вскочил на ноги.
Он молча напялил на себя сарафан, шугай и кику надел на голову.
– Кика рогатая… в ей я колдую… многи боятся ее…
– Понял…
– Низ повяжи лица… вот плат… Тут, под лестницей дверка, толкни – ползком уйдешь в хмельник, десную о избу, а там задворками в лесок…
Вверху в избе шагали. На лежанке хлопнули откинутые половинки входа в подвал. Таисий схватил пистолеты, один взял в руку, другой сунул за кушак, повязанный под грудями сарафана…
Показались ноги в сапогах, и вниз бойко перегнулась голова в стрелецкой шапке. Таисий выстрелил, человек с лестницы упал, не шелохнувшись. Дым заволок пространство у стола и лестницы. Таисий кинул пустой пистолет, схватил другой, присел к земле, пополз мимо убитого… За хмельником у угла избы в теплом сумраке стоял дежурный стрелец, стоял он там, где указала Улька. Стрелец был молодой парень, суеверный, – он дрожал и пугливо озирался. Когда скакали к Фимкину двору, парня напугали старые стрельцы россказнями:
– Вот хижка! Ее, ребята, берегчись надо! Едем мы, а душа в голенище ушла…
– Да, окаянный дом! Слышал, Фимка-баальница не одного человека волком обернула… ходи да вой!
– Глянь – и вылезет на тебя черт преисподний – рожа, што огонь, рога, тьфу!
По дороге парень испугался, сказал:
– Да што вы, дядюшки! Ужели правда?
– Ей-ей – пра!…
Объезжий Иван Бегичев велел делать все молча.
– Стрельба будет? Отвечайте стрельбой, а голоса ба не было.
Молодой стрелец едва устоял на ногах, когда мимо его из хмельника в сумраке поползло адское чудище, мало схожее с человеком. Помня приказ объезжего «стрелять, ежели что!», он попятился, перекрестился, поднял карабин, худо помня себя и худо целясь без мушки, только по стволу, приставил к полке карабина тлеющий фитиль, выстрелил, уронив карабин, кинулся бежать с молитвой: «Да воскреснет бог и расточатся врази его!»
Он бежал к крыльцу, где фыркала лошадь объезжего, привязанная к крылечному столбу, а сам объезжий, горбясь и гладя бороду, сидел на татуре [244], у крыльца же смутно краснел кафтан и белела борода.
– В кого стрелил, парень? – тихо спросил объезжий, встряхивая бороду и распрямляясь. Стрелец, едва переводя дух, молчал.
– Куда бежишь от государевой службы? – голос объезжего зазвучал строго.
– Ой, ой! Там, господин объезжий, бес! В беса стрелил я… Парень едва выговорил. Зубы у него стучали.
– Перестань бояться! Тут баба живет мытарка [245], она те подсунет кочета заместо черта! Веди, кажи, куды, – в белый свет стрелял, как в копейку? Лезь позади меня, ежели боишься…
Они пошли.
– Тут вот, дядюшко! Во, во, вишь?
– Вижу! Бабу саму и ухлестнул…
Бегичев возвысил голос.
– Эй, стрельцы!
Стрельцы все были спешены, лошади их стреножены в кустах. Подошли два стрельца:
– Господин объезжий! Чул стук из пистоля?
– Два стука было – пистольной да карабинной, – оба слышал.
– Так, господин, когда был пистольной стрел, тогда лихой убил Трофима-стрельца!
– Эх, не ладно, парни! Трофим самый надобный стрелец был… А он вот, – указал Бегичев на молодого стрельца, – хозяйку убил. Обыщите дом!
– Да где ёна?
– Вон там, за хмельником лежит, нам не ее – лихого взять надо!
– Тогда, господин объезжий, мекаем мы избу подпалить!
– Пожог? Нет, парни! Пожог – верно дело, лихой укроется… На пожог прибегут люди, а мы не ведаем – може, под избой есть ходы тайные, проберется лихой к народу и сгинет в толпе… Разбирай, кто такой! Все во тьме на лихих схожи!
– Как же нам! Полезем, а лихой в подполье, место тесное, играючи ухлестнет любого, едино как Трофимку-стрельца!
– Перво – тащите убитую колдунью сюды на крыльцо! – Слушаем! Давай, ребята…
Стрельцы подняли переодетого Таисия, из травы и сумрака перенесли на сумрачное крыльцо, Бегичев спросил:
– Есть ли факел?
– Иметца – вот!
– Зажигай!
В безветренном сумраке задымил факел.
– Эк его Филька стукнул! Затылка будто и не было. Только, господин объезжий, он не баба – мужик!
– Пощупай! Глазам не верь.
– Мужик! Филька ему снес весь затылок, потому – карабин забит куском свинца двенадцать резов на гривенку [246]…
Таисия стали осторожно и внимательно разглядывать.
– Свети ближе!
– Кика рогатая, красная… На брюхе, глянь, объезжий, хари нашиты, тоже рогатые.
Отмотали повязку, закрывавшую низ лица. Обнажились: борода клином, усы. Губы плотно сжаты, брови нахмурены, глаза глядели остеклев – прямо. В правой руке, крепко застывшей, неразряженный пистолет.
Бегичев перекрестился, снял шапку:
– Слава богу, парни!
– Ён, што ли? Сам лихой?
– Он, парни, он! От сыскных ярыг узнавал про его обличье: все так – он! Был он, парни, большой заводчик Медного бунта! С ним кончено, великого государя опасли… За бабой потом наедем, а не возьмем – то пусть идет она… Не в ей дело…
– Да баба – черт с ей!
– Теперь лихого доставьте на Земской двор… Ночью дьяка, подьячих там нет…
– Ведомо, нет!
– Пытошные подклети тож на замках, так вы его сведчи положите на дворе к тыну, опричь иных мертвых, а завтра к вечеру я буду… Воеводе все обскажу, и вы будьте видоками… Вам за то будет от великого государя похвальное слово и в чине, мекаю я, повысят… Заводчика великого не уловили, так убили, а то он бы еще гиль творил…
– Господин! А как с Трофимкой?
– Трофима тож заедино с лихим на Земской двор и к тыну с ним рядом…
– Э, стрельцы! Волоки Трофима.
– Я, парни, на Коломну… посплю мало и на Земской оборочу завтре… лошадь к дому ходко пойдет, муха ее ночью не обидит…
– Добро, господин объезжий! Мы так все, как указано, справим.
В щели сгнившей крыши солнце протянуло прямые золотые нити. Как жемчужины в солнечном золоте, сверкали, пролетая, мухи, пылинки, кружась, серебрились…
Без мысли в голове Сенька, ожидая Таисия, глядел на игру солнечных блестков. Тихо шумела вода, пущенная руслом мимо водяного колеса. Из города на мельницу издали доносились крики толпы, иногда молящие, порой с угрозой. Крики то слабели, то вновь становились громкими:
– Го-о-суда-арь!
– Измен-ни-ки!
– Дай их нам!
– Правду! Правду со-о-твори!
На крики ответа не слышно было. Сквозь отдаленный шум слышался звон колокола из церкви.
Рядом с Сенькой на мельничном полу в старой мучной пыли лежал человек, как и он, богатырского склада, только на голову длиннее Сеньки.
Сенька сосал рог с табаком, сосед его плевался, отмахивался от дыма.
– Ужели тебя, брат Семен, на изгаду не тянет?
– Пошто?
– Поганой сок табун-травы сосешь, а ведомо ли, откель поросла та трава?
– Нет…
– Изошла, чуй, сия трава от могилы блудницы, из соков ее срамного места.
– Брат Кирилл! Хлеб и всякий крин червленой та же таусинной [247]растут из земи унавоженной… Все из праха, и мы тоже прах!
– Эге-е! Чуешь, ревут люди?
– Слышу давно…
– Так ведь нам по сговору на кабаке Аникином быть надо с народом!…
– Не двинусь с места без атамана.
– Чего ж поздает? Струсил, должно?
– Што Таисий не струсил – знаю, а почему поздает, не ведаю…
– Время давно изошло! Не пора атамана ждать, больше не жду!
– Без атамана трудно к делу приступить, он знает, с чего начать.
– Я и без атамана знаю – рука горит, топор под полой, свалю окаянного отступника веры христовой, а там хоть в огонь…
Тяжелый со скрипом половиц старовер встал, золотые нити солнца изломились на его темном кафтане. Он шагнул к выходу.
– Пожди, брат! Не клади зря голову на плаху.
– Когда добуду чужую в царской шапке, свою положу – не дрогну!
Кирилка ушел.
Посасывая рог, Сенька думал: «Таисию не учинилось ли дурна какого? Ранним утром хотел быть, теперь уж много за полдень,…»
Он, куря в легкой прохладе заброшенной мельницы, под неугомонное бормотание воды и далекие шумы стал дремать. От дремоты его разбудил отчаянный рев толпы и выстрелы.
«У народа оружия нет. Бьют по толпе стрельцы!…»
К мельнице бежали люди, они пробирались по плотине и кричали – Сенька в окно видел их ноги.
– Теперь беда! Государь озлился, двинул стрельцов!
– Чего гортань открыл? Спасайсь!
«Да, надо опастись!» – подумал Сенька. Он встал, нашел в углу вход вниз, спустился по лестнице к сухому колесу. Прислонясь спиной к шестерне, сел на бревно, стал глядеть в полуоткрытый на Коломенское ставень.
Теперь твердо решил выждать. Ему вспомнились когда-то сказанные Таисием слова: «Дело гибнет – с народом тогда не тянись! Голова твоя в ином месте гожа будет!»
«Да… опоздали, и Таисия нет! Дело погибло… Недаром старик таскал на Коломну Ульку… Ужели взяли друга в тюрьму?»
Сенька слышал: в ужасе ревел народ, содрогалась земля от топота тысячей ног.
– Батюшко-о!
– Щади-и!
– Смилуйся-а!
– Бей гилевщиков!
– Стрельцы! Великий государь…
– Ука-зал не щади-ить!
Слыша голоса стрелецких начальников, Сенька шагнул к ставне, потрогал ее. «Играючи вышибу, коли што…» Он снял с плеч мешок, вынул из него пистолеты, сунул за ремень рубахи под кафтан. Привесил под полой шестопер, подумал: «Батог оставил где лежал? Найдут, кину его, а не заскочат в мельницу– подымусь, возьму; батог – конец железной… гож…»
Толпа, густая, беспорядочная, ревущая, топталась на дорогу к Москве, за ней гнались конные стрельцы, рубили людей саблями.
Глядя в ставень по Коломенке, Сенька прошептал: «Дурак Кирилка! Никакому богатырю тут подступиться не можно… Жаль мужика, убьют!»
Вновь переходили плотину, осторожные голоса переговаривались:
– Сколь людей утопло в Москве-реке!
– Тыщи, ой, тыщи!
– В Москву кои прибегут – тех расправа ждет!
– Скоро в Москву… Ты пожди меня! Плотина гнилая, гляди! Едино, – как в Москве-реке утопнешь…
– Жду… Чего молыл? Скоро в Москву…
– Скоро туда поспевать – смерть! В полях укроемся… поголодаем луч… О, черт, – в сапог зачерпнул!…
– Бойси! Тут глы-ы-боко…
Когда стихло и смерклось, Сенька, захватив батог, вышел из мельницы. Его преследовала неотступно одна мысль – поискать на ближних улицах села Кирилку. «Лежит где – подберу… Знает, что на мельнице… должен сюда бежать, если цел», – думал гулящий, идя знакомой дорогой в гору к караульному дому. Сенька не опасался, он совсем забыл в шуме и заботах, что Бегичев объезжий, не малый чин Земского двора. Идя в отлогую гору, приостановился, взглянул: из калитки в малиновом распахнутом кафтане выходил Бегичев под руку с попом в синей рясе, с наперсным золоченым крестом на шее. Оба были горазд хмельны. Они завернули на улицу, Сенька шагнул за ними, держась в отдалении.
Поп и Бегичев говорили громко, были как глухие.
Бегичев почти кричал:
– Батько протопоп!
– Понимаю! Слушаю. Все одно и то же!… – Нет, радостью моей ты не радошен! Гуляю седни, пойми зачем?
– Неделанной день пал! Господа для – пошто не гулять?
– Не то… не так! Там, где стрелецкие головы, объезжему с ними не мешаться!
– Чиноначалие, сыне. Великое дело – чин!
– Чин! Они великое дело сделали – избыли скопище бунтовщиков! А я? Я, мене их чином, с малыми стрельцами сделал больше их! Убил бунтовщика самого большого… Чаю, всему бунту голову снес! И мне ба на первом месте быть, да поди того не станет!
Слова пьяных до Сеньки долетали ясно. «Ужели Таисия он убил?» – чуть не вскрикнул Сенька.
– Огруз ты, Иване! Господа для – прости! Кой раз доводишь то же одно…
– Нет, батько… Они бьют безоружных, а мы? Мы убили оружного – в тесном месте… под избой, а?!
– У Фимки? Таисий! – прошептал Сенька. Шагнул вперед. Ему хотелось спешно догнать пьяных. Он сдержался, остановился, стал ждать, вглядываясь в дорогу, на которой кое-где лежали убитые люди. Иные стонали тихо.
«Если пойдет назад?» Поп громко сказал:
– Вернись с миром, Иван! Пошумели, а ныне мало кто есть господа для, меня крест опасет…
– А ну, проси… спать! Завтре дело…
Бегичев повернулся, пошел обратно. Вытянув шею, он шел, как старый конь, спотыкался.
Сенька стоял с краю дороги. Бегичев, поравнявшись с ним, выпучил глаза, остановился, крикнул пьяно, пробуя голос наладить на грозный тон:
– Ты пошто здесь, нищеброд?!
– Тебя жду! – Сенька сунул батогом в ноги объезжему. Бегичев упал, захрипел:
– Э-эей! Ра-ат…
Он не кончил. Гулящий шагнул, опустив объезжему на голову конец батога. Бегичев с раздробленной головой замотался в пыли.
«Али мало черту?» – Сенька еще раз опустил батог на живот Бегичева. Из объезжего, как из бычьего пузыря, зашипело и забрызгало.
– Эх, Кирилка! Уходить мне. – Сенька повернул к мельнице, но в ней ночевать не решился.
– Уходить!
Переходя по плотине, гулящий подержал в воде замаранный кровью чернеющий конец батога.
– Таисий, Таисий!… Раньше надо было смести с дороги червей… Эх, ты!
Крики пытаемых за Медный бунт приостановлены, дьяки, подьячие, палачи и стрельцы ушли на обед…
Сенька в часы послеобеденного сна пробрался на Облепихин двор в свою избу. В сумрачной избе Улька лежала на кровати без сна. Волосы раскинуты по голой груди, по плечам. Рубаха расстегнута, и пояс рубашный кинут на скамью.
Сенька на лавку у коника сбросил суму и нищенский кафтан. Его окликнула негромко Улька:
– Семен!
– Был Семен!
– Семен, я стосковалась… – По ком?
– По тебе!
– Тот, кто вырвал на моем лице глаза не пошто, впусте тоскует! Пущай тонет в злобе своей…
Отвечая, не оглядываясь, Сенька переодевался. Надел киндячный кафтан, под кафтан за ремень рубахи сунул два пистолета, привесил шестопер. По кафтану запоясался кушаком.
Улька быстро села на кровати – глаза ее в легком сумраке светились.
– Ты меня никогда, никогда не любил!
– Тот, кто замыслил сделать многих людей счастливыми, – он помолчал, потом прибавил: – не может до конца любить! О своем счастье не должен помышлять…
– Не пойму тебя!
– Я зато тебя много понимаю! Ты пошто его предала?
– Старики, Серафимко пуще! Они меня разожгли…
– Ты забыла наш уговор, мои слова: «Он – это я!»
– Серафимко сказал – подслушал, как Таисий тебя с Фимкой свел!
– С тех слов ты и поехала с бесом на Коломну?
– Они приступили к образу, взяли с меня клятьбу довести на Таисия объезжему… Ведали мое нелюбье к Таисию… Сказали еще: «Увел к Морозихе, а нынче совсем уведет…» Там меня били нагую… – в голосе Ульки слышались слезы.
– Уймись! Где старики?
– Под прирубом в подвале спят…
– Поди проведай, там ли они?
Улька проворно подобрала волосы, застегнула рубаху, накинула кафтан и беззвучно скрылась.
Сенька сел на лавку, оглядывал избу. Изба нетоплена – пахло застарелым дымом, хлебом и краской неведомой ему ткани. У выдвинутого окна, близ кровати лежит Улькин плетеный пояс, – много лет тут Сенька сидел, курил, – ближе стол, за которым рассуждали они с Таисием; здесь первый раз Улька, потушив огонь, кинулась в злобе на Таисия. «Оповещал против змеи…»
Улька вернулась.
– Все спят… старики в подполье…
– Возьми свечу!
Улька сняла с божницы восковую свечку, они осторожно вышли. Когда входили в избу, из подклета, скрипнув легонько дверью, высунулось желтое лицо в черном куколе. В общей избе воняло онучами, потом, прелью ног. Жужжали мухи у корзины с кусками хлеба на полу. Нищие бабы спали на своих одрах, закутав головы. Сенька прошептал:
– Выдуй огня!
Улька в жаратке печном порылась в углях, дунула на лучинку, от нее свечу зажгла, дала огонь Сеньке. Руки у ней не дрожали, хотя Улька знала, что задумал ее приголубник. Она беззвучно села против дверей в прируб на скамью. Сенька шагнул мимо нее, держал левой рукой свечу, правой защищая огонь. Постукивая коваными сапогами, спустился в подполье. Ставень был приставлен к стене. Сидя недалеко от входа, Улька слышала голос Серафима; старик визгливо бормотал:
– Сынок! Сынок! Не мы… крест челую – объезжий… В ответ спокойный голос Сеньки:
– Если б мой отец был ты, я бы не испугался кнута и казни sa смерть такого отца!
– Сыно-о-к! Щади-и! О-о…
Улька хотела зажать руками уши, но уронила руки на колени. Она слышала, как в стену ударили мягким, потом послышалось коротко, будто хрустнули кости.
Сенька поднялся из подполья, свечи в его руках не было.
Он сдернул одеяло ближней кровати, обтер правую окровавленную руку.
– Ради тебя – твоего не тронул… видал его ноги в соломе…
– Семен, пойдем ко мне!…
– Я теперь слепой… Ты потушила мои глаза…
– Семен! Не покидай!
– Здесь быть – сама ведаешь – нельзя!
– Скажи, где ты будешь?
– Не спрашивай и меня не ищи!
– Сешошко! Што ты? Сенюшко!
– Забудь мое имя.
Когда затворилась за Сенькой дверь, Улька упала со скамьи навзничь, стукнув головой о пол, – ее начала бить падучая.
В сенях подклета вышла вся в черном старуха, на ее голове черный куколь был надвинут до глаз. Старуха, войдя в избу, двуперстно помолилась на образ, сдернула с пустой кровати нищенское одеяло, закинула Ульку с головой. Одеяло долго прыгало, потом из-под него высунулась голова с дико уставленными в потолок глазами, с пеной у губ. Улька перестала биться в падучей, с помощью старухи встала на ноги. Старуха заговорила вкрадчиво:
– Тебе, девушка, сказую я, уготована келья тихая… сколь твержу и зову, а ты отрицаешься… Теперь зришь ли сама своими очами – в миру скаредном, в аду человеческих грехов многи люди душу погубляют… В миру посторонь людей бесы веселятца, и ныне сама ты содеялась – слышала и видела я – убойство, разбойное дело приняла на себя! Кинь все… и мы с тобой к старику Трифилию праведному уйдем, и отпустит подвижник грехи твоя, причастит благодати, и будешь ты сама сопричислена к спасенным от греха Вавилона сего и мерзостей диаволовых, аминь!
– Детушки-и! Слушайте, понимайте, знайте!
– Слушаем тебя! Тебя нам не надо…
– Твоя служба против польского короля всем ведома-а!
– Детушки-и! Пошто сильны деетесь? Великий государь гневается, а коли пастырь озлен, то по стаду лишний кнут пойдет…
– Замест хлеба кнут?!
– Затихнем, как уберут изменников да медные деньги-и! – Пущай царь выдаст нам Милославских, Ртищева Феодора-а тож!
– На Ртищева с Польши давно листы были!
– На Феодора лихие поклеп навели! Лжа на Феодора, детушки… Про пастыря еще скажу: коли пастырь добер, то кусочек перепадет лишний овце хлебца!
– Докормила по гроб!
– С голоду дохнем!
– Когда волками стали, овец меж нас не ищи-и!
– Князь Иван, эй!
– Слушаю вас, детушки! Слушаю, на ус мотаю!
– Мотай, да во Пскове баб не имай!
– Сказовают, как наместником был во Пскове, полгорода баб да девок перепортил!
– Навет, навет, навет! Детушки, старик ведь я, старик! Андрюшка мой таки баловался, так сын большой – где укажешь?
– Ой, бедовый – тоже грешен!
– Черт овец давит – на волка слава идет, на Андрюшку! Князь Иван вспотел, снял с головы стрелецкого начальника шапку, расправил русую бороду лопатой, развеянную на груди, и, пригнувшись, перетянул через седло на гриву коня тучный живот. Чалдар [243]на его вороном коне сверкал лалами и изумрудами, заревом на князе горел под вечерним солнцем золотный парчевой кафтан. Обтерев цветной ширинкой пот с головы, князь сказал ближним, сгрудившейся кругом толпе:
– С женками грех не велик, детушки! Коя женка заветца, ежели ей мужика не надо?
– Верно-о!
– Не надо мужика? Иди в монастырь, а они на глазах и стриженые с монастыря за мужиками бегают.
– Бывает, князь Иван!
– Со всей Сибири да из Тобольска епископы жалуютца патриарху, а паче царю, «что-де многие черницы с монастырей бегут, не снимая чернецкого платья, по избам ходят и детей приживают с приголубниками своими», а за то про то и грех мой кинем о Пскове! Што вот сказать от вас государю? Дело неотложное, детушки! Будете ли смирны?
– Смиримся, как изменников даст!
– Сами придем на Коломну, у него искать будем!
– Бу-удем!
– Налоги, детушки, бойтесь! Своевольство помирите! Заводчиков не слушайте!
– Наша сказка царю такова – сами придем и Шоринова парнишку приведем!
– Он про батьку скажет, изменника, да иных назовет! Крики разрастались:
– Назовет! Назовет!
– Да мы и сами знаем, а царь пущай послухает! Хованский надел шапку, махнул стрельцам:
– На Коломенскую!
Они, повернув лошадей, медленно поехали, толпа расступилась, кто-то крикнул:
– Вот бы, товарыщи! Хованского князя царем – добер князь!
– А живого царя куда денешь?
– Эй, вы! Буде о царях– смышляй телегу. Лучка Жидок в передок.
– Письмо у Лучки Жидкого! Гляди в оба.
– С Шориновым парнишкой и Лучку в телегу!
Толпа лавой потекла на Коломенскую дорогу, но толпа не вся двинулась в Коломенское, на Красной площади людей было довольно. Скамья опустела. Ногаев ушел с толпой в Коломну, пропойца – искать кабака.
На скамью, где читали письмо, встал Таисий.
– Ватаман говорит! Чуйте-е…
– Люди московские! Вы кричали – Хованский, князь Иван желанный вам царь! – хрипло, но громко сказал Таисий.
Все молчали вместо ответа.
– Вы желали Хованского, а не подумали, чего желать хорошего от боярина! Подумайте – кто разоряет вас? Боярин! Пятую деньгу с ваших животов кто тянет? Боярин! Куда же идет эта пятая деньга? Идет она на пиры боярские да на войну… Война – прямой урон и головам вашим и прибыткам!
– Правильно, ватаман!
– Не зови народ на гиль! Худо будет тебе и народу-у! – крикнул кто-то из толпы.
Таисий продолжал, не обращая внимания на супротивников:
– Вы видите сами! Бояре дотла разоряют мужиков, посадских и мелкий торговый люд! Ежели хотите искать – когда тому время придет – иного царя, то ищите того, кто смерду и холопу волю даст! У царя из бояр не ищите счастья себе! Счастье ваше в свободе от кабалы! Боярин той воли дать не мочен… Боярину отпустить вас едино, что лошадь у тяглой телеги отпрячь, – вы та лошадь, отпряг, – телегу тащи на себе-е!
– Хо-хо-хо! Правда!
– Верно, атаман!
– Бояре работать гнушатся… воюют тоже худо, мешают один другому, боятся чужой славы, удачи и головы ваши ронят впусте!
– Говоришь ладно, но ужели боярин сам будет землю орать?!
– Без вас, мужики, холопы и вы, торговые люди, бояре – как тараканы на снегу!
– Бояр не будет, царя тоже, – кто зачнет войско назрить и государить?
– Сами тому научитесь! Меж себя удалых изберете…
– Эй, парень! К смуте народ зовешь!
– Заткните глотки тем, кто мешает для вас правду сказать! Государить зачнет тот, кто с вас кабалу снимет, волю вам даст! Медные деньги вас оголодили, а кто их выдумал? Бояре! Кто кроет тех, что делают фальшивые деньги? Бояре!
– Милославские! Ведомо, кто воров кроет за посулы!
– Бояре думают из веков так – чем вы голоднее, тем плодливее. Самый злой к своему страднику помещик радуется, когда у мужика семья растет. Лишнего человека, ежели самому не надобен, можно продать в кабалу.
– Оно верно – продают!
– Но вы – люди! Имя имеете, вас крестили попы, а вас, как скотину, на Мытном дворе загоняют платить за постой, за труд, и труд ваш отбирают! Захотят – угонят на бойню, и вы, как скот, покорно бредете!
Толпа молчала, кто получше одет – уходили с площади. Таисий хрипло кричал:
– Развели семью! Побежал от боярина мужик, семья осталась. По семье у кого из вас душа не болит! А вернулся к семье, бьют батоги, в тюрьму кидают, потом снова работай на боярина, пока не Помрешь. Идете к царю за правдой – не ищите! Требуйте ее… Царь законом держится, – тот закон царев для вас – тюрьма, дыба и кнут! Для вас, малых людей, у царя правды нет!
– Слышим тебя, атаман! Понимаем!
– Идем громить боярские дома-а!
Таисий устал, и без Сеньки пусто и грустно было кругом.
«Мало отдохнуть, а там на Коломну! Не ладно идут люди, руки пусты, будто с крестным ходом. Эх, будь что будет! Всякая кровь новый бунт родит…»
На белесом горизонте, отводя ветки кустов, подняв голову, Таисий по тропам стороной обходил Облепихин двор. Улька заметила остроносое лицо в дьячей шапке; по короткой бороде клином, по волосам, завитым на концах, и по всему обличью признав Таисия, скрылась в кусты за тын. Спустя час из кустов с того места, где была Улька, раздались удары в тонкое железо:
– Раз! Два! Три!., – Выпей, мужичок, пива, поешь да усни! Глядико-сь, умаялся, волосы мокры, с обличья стал хуже… – уговаривала Фимка, лежа с Таисием на кровати, на столе горела свеча, в подземелье, далеко на столбе, светил огонек лампадки.
Таисий вынул тяжелую кису с деньгами из-за пазухи:
– На-ко вот, баба, спрячь! Жив буду – отдашь… Убьют – тебе на век хватит! Народ несговорной – стрельцы не любят холопей, холопи над мужиком смеются, а торговый люд идет, чтоб при случае всех покинуть…
– Тебе-то забота велика о том! Из веков народ несговорен – каждой норовит про себя…
– Велика моя о том забота! Изопью пива, есть не хочу… Много спать времени нет – высплюсь… Слушай, женка, когда проходил, слышал – стрельцы говорили: «С утра рано бояра ворота в город затворят…»
– Эк, чего спужался! Знаю лаз – мы и без ворот с города уйдем.
– Лошадь наряжена?
– Конь лихой, садись – и все!
– Вот ладно!
Таисий встал, осмотрел пистолеты, они лежали близ свечи на столе… Выпил ковш пива, лег и закрыл глаза, он стал дремать…
Фимка в валяных улядях куда-то скользнула в сумрак.
Таисию стал сниться тревожный сон.
Беззвучно, как во сне, появилась Фимка, бледная, руки у ней тряслись. В руках она держала рухлядь: красный сарафан, шугай такой же и кику:
– Справляйся, мужичок! – тихо, почти шепотом сказала она. – Объезжий, стрельцы – Улька, сатана, довела…
Таисий вскочил на ноги.
Он молча напялил на себя сарафан, шугай и кику надел на голову.
– Кика рогатая… в ей я колдую… многи боятся ее…
– Понял…
– Низ повяжи лица… вот плат… Тут, под лестницей дверка, толкни – ползком уйдешь в хмельник, десную о избу, а там задворками в лесок…
Вверху в избе шагали. На лежанке хлопнули откинутые половинки входа в подвал. Таисий схватил пистолеты, один взял в руку, другой сунул за кушак, повязанный под грудями сарафана…
Показались ноги в сапогах, и вниз бойко перегнулась голова в стрелецкой шапке. Таисий выстрелил, человек с лестницы упал, не шелохнувшись. Дым заволок пространство у стола и лестницы. Таисий кинул пустой пистолет, схватил другой, присел к земле, пополз мимо убитого… За хмельником у угла избы в теплом сумраке стоял дежурный стрелец, стоял он там, где указала Улька. Стрелец был молодой парень, суеверный, – он дрожал и пугливо озирался. Когда скакали к Фимкину двору, парня напугали старые стрельцы россказнями:
– Вот хижка! Ее, ребята, берегчись надо! Едем мы, а душа в голенище ушла…
– Да, окаянный дом! Слышал, Фимка-баальница не одного человека волком обернула… ходи да вой!
– Глянь – и вылезет на тебя черт преисподний – рожа, што огонь, рога, тьфу!
По дороге парень испугался, сказал:
– Да што вы, дядюшки! Ужели правда?
– Ей-ей – пра!…
Объезжий Иван Бегичев велел делать все молча.
– Стрельба будет? Отвечайте стрельбой, а голоса ба не было.
Молодой стрелец едва устоял на ногах, когда мимо его из хмельника в сумраке поползло адское чудище, мало схожее с человеком. Помня приказ объезжего «стрелять, ежели что!», он попятился, перекрестился, поднял карабин, худо помня себя и худо целясь без мушки, только по стволу, приставил к полке карабина тлеющий фитиль, выстрелил, уронив карабин, кинулся бежать с молитвой: «Да воскреснет бог и расточатся врази его!»
Он бежал к крыльцу, где фыркала лошадь объезжего, привязанная к крылечному столбу, а сам объезжий, горбясь и гладя бороду, сидел на татуре [244], у крыльца же смутно краснел кафтан и белела борода.
– В кого стрелил, парень? – тихо спросил объезжий, встряхивая бороду и распрямляясь. Стрелец, едва переводя дух, молчал.
– Куда бежишь от государевой службы? – голос объезжего зазвучал строго.
– Ой, ой! Там, господин объезжий, бес! В беса стрелил я… Парень едва выговорил. Зубы у него стучали.
– Перестань бояться! Тут баба живет мытарка [245], она те подсунет кочета заместо черта! Веди, кажи, куды, – в белый свет стрелял, как в копейку? Лезь позади меня, ежели боишься…
Они пошли.
– Тут вот, дядюшко! Во, во, вишь?
– Вижу! Бабу саму и ухлестнул…
Бегичев возвысил голос.
– Эй, стрельцы!
Стрельцы все были спешены, лошади их стреножены в кустах. Подошли два стрельца:
– Господин объезжий! Чул стук из пистоля?
– Два стука было – пистольной да карабинной, – оба слышал.
– Так, господин, когда был пистольной стрел, тогда лихой убил Трофима-стрельца!
– Эх, не ладно, парни! Трофим самый надобный стрелец был… А он вот, – указал Бегичев на молодого стрельца, – хозяйку убил. Обыщите дом!
– Да где ёна?
– Вон там, за хмельником лежит, нам не ее – лихого взять надо!
– Тогда, господин объезжий, мекаем мы избу подпалить!
– Пожог? Нет, парни! Пожог – верно дело, лихой укроется… На пожог прибегут люди, а мы не ведаем – може, под избой есть ходы тайные, проберется лихой к народу и сгинет в толпе… Разбирай, кто такой! Все во тьме на лихих схожи!
– Как же нам! Полезем, а лихой в подполье, место тесное, играючи ухлестнет любого, едино как Трофимку-стрельца!
– Перво – тащите убитую колдунью сюды на крыльцо! – Слушаем! Давай, ребята…
Стрельцы подняли переодетого Таисия, из травы и сумрака перенесли на сумрачное крыльцо, Бегичев спросил:
– Есть ли факел?
– Иметца – вот!
– Зажигай!
В безветренном сумраке задымил факел.
– Эк его Филька стукнул! Затылка будто и не было. Только, господин объезжий, он не баба – мужик!
– Пощупай! Глазам не верь.
– Мужик! Филька ему снес весь затылок, потому – карабин забит куском свинца двенадцать резов на гривенку [246]…
Таисия стали осторожно и внимательно разглядывать.
– Свети ближе!
– Кика рогатая, красная… На брюхе, глянь, объезжий, хари нашиты, тоже рогатые.
Отмотали повязку, закрывавшую низ лица. Обнажились: борода клином, усы. Губы плотно сжаты, брови нахмурены, глаза глядели остеклев – прямо. В правой руке, крепко застывшей, неразряженный пистолет.
Бегичев перекрестился, снял шапку:
– Слава богу, парни!
– Ён, што ли? Сам лихой?
– Он, парни, он! От сыскных ярыг узнавал про его обличье: все так – он! Был он, парни, большой заводчик Медного бунта! С ним кончено, великого государя опасли… За бабой потом наедем, а не возьмем – то пусть идет она… Не в ей дело…
– Да баба – черт с ей!
– Теперь лихого доставьте на Земской двор… Ночью дьяка, подьячих там нет…
– Ведомо, нет!
– Пытошные подклети тож на замках, так вы его сведчи положите на дворе к тыну, опричь иных мертвых, а завтра к вечеру я буду… Воеводе все обскажу, и вы будьте видоками… Вам за то будет от великого государя похвальное слово и в чине, мекаю я, повысят… Заводчика великого не уловили, так убили, а то он бы еще гиль творил…
– Господин! А как с Трофимкой?
– Трофима тож заедино с лихим на Земской двор и к тыну с ним рядом…
– Э, стрельцы! Волоки Трофима.
– Я, парни, на Коломну… посплю мало и на Земской оборочу завтре… лошадь к дому ходко пойдет, муха ее ночью не обидит…
– Добро, господин объезжий! Мы так все, как указано, справим.
В щели сгнившей крыши солнце протянуло прямые золотые нити. Как жемчужины в солнечном золоте, сверкали, пролетая, мухи, пылинки, кружась, серебрились…
Без мысли в голове Сенька, ожидая Таисия, глядел на игру солнечных блестков. Тихо шумела вода, пущенная руслом мимо водяного колеса. Из города на мельницу издали доносились крики толпы, иногда молящие, порой с угрозой. Крики то слабели, то вновь становились громкими:
– Го-о-суда-арь!
– Измен-ни-ки!
– Дай их нам!
– Правду! Правду со-о-твори!
На крики ответа не слышно было. Сквозь отдаленный шум слышался звон колокола из церкви.
Рядом с Сенькой на мельничном полу в старой мучной пыли лежал человек, как и он, богатырского склада, только на голову длиннее Сеньки.
Сенька сосал рог с табаком, сосед его плевался, отмахивался от дыма.
– Ужели тебя, брат Семен, на изгаду не тянет?
– Пошто?
– Поганой сок табун-травы сосешь, а ведомо ли, откель поросла та трава?
– Нет…
– Изошла, чуй, сия трава от могилы блудницы, из соков ее срамного места.
– Брат Кирилл! Хлеб и всякий крин червленой та же таусинной [247]растут из земи унавоженной… Все из праха, и мы тоже прах!
– Эге-е! Чуешь, ревут люди?
– Слышу давно…
– Так ведь нам по сговору на кабаке Аникином быть надо с народом!…
– Не двинусь с места без атамана.
– Чего ж поздает? Струсил, должно?
– Што Таисий не струсил – знаю, а почему поздает, не ведаю…
– Время давно изошло! Не пора атамана ждать, больше не жду!
– Без атамана трудно к делу приступить, он знает, с чего начать.
– Я и без атамана знаю – рука горит, топор под полой, свалю окаянного отступника веры христовой, а там хоть в огонь…
Тяжелый со скрипом половиц старовер встал, золотые нити солнца изломились на его темном кафтане. Он шагнул к выходу.
– Пожди, брат! Не клади зря голову на плаху.
– Когда добуду чужую в царской шапке, свою положу – не дрогну!
Кирилка ушел.
Посасывая рог, Сенька думал: «Таисию не учинилось ли дурна какого? Ранним утром хотел быть, теперь уж много за полдень,…»
Он, куря в легкой прохладе заброшенной мельницы, под неугомонное бормотание воды и далекие шумы стал дремать. От дремоты его разбудил отчаянный рев толпы и выстрелы.
«У народа оружия нет. Бьют по толпе стрельцы!…»
К мельнице бежали люди, они пробирались по плотине и кричали – Сенька в окно видел их ноги.
– Теперь беда! Государь озлился, двинул стрельцов!
– Чего гортань открыл? Спасайсь!
«Да, надо опастись!» – подумал Сенька. Он встал, нашел в углу вход вниз, спустился по лестнице к сухому колесу. Прислонясь спиной к шестерне, сел на бревно, стал глядеть в полуоткрытый на Коломенское ставень.
Теперь твердо решил выждать. Ему вспомнились когда-то сказанные Таисием слова: «Дело гибнет – с народом тогда не тянись! Голова твоя в ином месте гожа будет!»
«Да… опоздали, и Таисия нет! Дело погибло… Недаром старик таскал на Коломну Ульку… Ужели взяли друга в тюрьму?»
Сенька слышал: в ужасе ревел народ, содрогалась земля от топота тысячей ног.
– Батюшко-о!
– Щади-и!
– Смилуйся-а!
– Бей гилевщиков!
– Стрельцы! Великий государь…
– Ука-зал не щади-ить!
Слыша голоса стрелецких начальников, Сенька шагнул к ставне, потрогал ее. «Играючи вышибу, коли што…» Он снял с плеч мешок, вынул из него пистолеты, сунул за ремень рубахи под кафтан. Привесил под полой шестопер, подумал: «Батог оставил где лежал? Найдут, кину его, а не заскочат в мельницу– подымусь, возьму; батог – конец железной… гож…»
Толпа, густая, беспорядочная, ревущая, топталась на дорогу к Москве, за ней гнались конные стрельцы, рубили людей саблями.
Глядя в ставень по Коломенке, Сенька прошептал: «Дурак Кирилка! Никакому богатырю тут подступиться не можно… Жаль мужика, убьют!»
Вновь переходили плотину, осторожные голоса переговаривались:
– Сколь людей утопло в Москве-реке!
– Тыщи, ой, тыщи!
– В Москву кои прибегут – тех расправа ждет!
– Скоро в Москву… Ты пожди меня! Плотина гнилая, гляди! Едино, – как в Москве-реке утопнешь…
– Жду… Чего молыл? Скоро в Москву…
– Скоро туда поспевать – смерть! В полях укроемся… поголодаем луч… О, черт, – в сапог зачерпнул!…
– Бойси! Тут глы-ы-боко…
Когда стихло и смерклось, Сенька, захватив батог, вышел из мельницы. Его преследовала неотступно одна мысль – поискать на ближних улицах села Кирилку. «Лежит где – подберу… Знает, что на мельнице… должен сюда бежать, если цел», – думал гулящий, идя знакомой дорогой в гору к караульному дому. Сенька не опасался, он совсем забыл в шуме и заботах, что Бегичев объезжий, не малый чин Земского двора. Идя в отлогую гору, приостановился, взглянул: из калитки в малиновом распахнутом кафтане выходил Бегичев под руку с попом в синей рясе, с наперсным золоченым крестом на шее. Оба были горазд хмельны. Они завернули на улицу, Сенька шагнул за ними, держась в отдалении.
Поп и Бегичев говорили громко, были как глухие.
Бегичев почти кричал:
– Батько протопоп!
– Понимаю! Слушаю. Все одно и то же!… – Нет, радостью моей ты не радошен! Гуляю седни, пойми зачем?
– Неделанной день пал! Господа для – пошто не гулять?
– Не то… не так! Там, где стрелецкие головы, объезжему с ними не мешаться!
– Чиноначалие, сыне. Великое дело – чин!
– Чин! Они великое дело сделали – избыли скопище бунтовщиков! А я? Я, мене их чином, с малыми стрельцами сделал больше их! Убил бунтовщика самого большого… Чаю, всему бунту голову снес! И мне ба на первом месте быть, да поди того не станет!
Слова пьяных до Сеньки долетали ясно. «Ужели Таисия он убил?» – чуть не вскрикнул Сенька.
– Огруз ты, Иване! Господа для – прости! Кой раз доводишь то же одно…
– Нет, батько… Они бьют безоружных, а мы? Мы убили оружного – в тесном месте… под избой, а?!
– У Фимки? Таисий! – прошептал Сенька. Шагнул вперед. Ему хотелось спешно догнать пьяных. Он сдержался, остановился, стал ждать, вглядываясь в дорогу, на которой кое-где лежали убитые люди. Иные стонали тихо.
«Если пойдет назад?» Поп громко сказал:
– Вернись с миром, Иван! Пошумели, а ныне мало кто есть господа для, меня крест опасет…
– А ну, проси… спать! Завтре дело…
Бегичев повернулся, пошел обратно. Вытянув шею, он шел, как старый конь, спотыкался.
Сенька стоял с краю дороги. Бегичев, поравнявшись с ним, выпучил глаза, остановился, крикнул пьяно, пробуя голос наладить на грозный тон:
– Ты пошто здесь, нищеброд?!
– Тебя жду! – Сенька сунул батогом в ноги объезжему. Бегичев упал, захрипел:
– Э-эей! Ра-ат…
Он не кончил. Гулящий шагнул, опустив объезжему на голову конец батога. Бегичев с раздробленной головой замотался в пыли.
«Али мало черту?» – Сенька еще раз опустил батог на живот Бегичева. Из объезжего, как из бычьего пузыря, зашипело и забрызгало.
– Эх, Кирилка! Уходить мне. – Сенька повернул к мельнице, но в ней ночевать не решился.
– Уходить!
Переходя по плотине, гулящий подержал в воде замаранный кровью чернеющий конец батога.
– Таисий, Таисий!… Раньше надо было смести с дороги червей… Эх, ты!
Крики пытаемых за Медный бунт приостановлены, дьяки, подьячие, палачи и стрельцы ушли на обед…
Сенька в часы послеобеденного сна пробрался на Облепихин двор в свою избу. В сумрачной избе Улька лежала на кровати без сна. Волосы раскинуты по голой груди, по плечам. Рубаха расстегнута, и пояс рубашный кинут на скамью.
Сенька на лавку у коника сбросил суму и нищенский кафтан. Его окликнула негромко Улька:
– Семен!
– Был Семен!
– Семен, я стосковалась… – По ком?
– По тебе!
– Тот, кто вырвал на моем лице глаза не пошто, впусте тоскует! Пущай тонет в злобе своей…
Отвечая, не оглядываясь, Сенька переодевался. Надел киндячный кафтан, под кафтан за ремень рубахи сунул два пистолета, привесил шестопер. По кафтану запоясался кушаком.
Улька быстро села на кровати – глаза ее в легком сумраке светились.
– Ты меня никогда, никогда не любил!
– Тот, кто замыслил сделать многих людей счастливыми, – он помолчал, потом прибавил: – не может до конца любить! О своем счастье не должен помышлять…
– Не пойму тебя!
– Я зато тебя много понимаю! Ты пошто его предала?
– Старики, Серафимко пуще! Они меня разожгли…
– Ты забыла наш уговор, мои слова: «Он – это я!»
– Серафимко сказал – подслушал, как Таисий тебя с Фимкой свел!
– С тех слов ты и поехала с бесом на Коломну?
– Они приступили к образу, взяли с меня клятьбу довести на Таисия объезжему… Ведали мое нелюбье к Таисию… Сказали еще: «Увел к Морозихе, а нынче совсем уведет…» Там меня били нагую… – в голосе Ульки слышались слезы.
– Уймись! Где старики?
– Под прирубом в подвале спят…
– Поди проведай, там ли они?
Улька проворно подобрала волосы, застегнула рубаху, накинула кафтан и беззвучно скрылась.
Сенька сел на лавку, оглядывал избу. Изба нетоплена – пахло застарелым дымом, хлебом и краской неведомой ему ткани. У выдвинутого окна, близ кровати лежит Улькин плетеный пояс, – много лет тут Сенька сидел, курил, – ближе стол, за которым рассуждали они с Таисием; здесь первый раз Улька, потушив огонь, кинулась в злобе на Таисия. «Оповещал против змеи…»
Улька вернулась.
– Все спят… старики в подполье…
– Возьми свечу!
Улька сняла с божницы восковую свечку, они осторожно вышли. Когда входили в избу, из подклета, скрипнув легонько дверью, высунулось желтое лицо в черном куколе. В общей избе воняло онучами, потом, прелью ног. Жужжали мухи у корзины с кусками хлеба на полу. Нищие бабы спали на своих одрах, закутав головы. Сенька прошептал:
– Выдуй огня!
Улька в жаратке печном порылась в углях, дунула на лучинку, от нее свечу зажгла, дала огонь Сеньке. Руки у ней не дрожали, хотя Улька знала, что задумал ее приголубник. Она беззвучно села против дверей в прируб на скамью. Сенька шагнул мимо нее, держал левой рукой свечу, правой защищая огонь. Постукивая коваными сапогами, спустился в подполье. Ставень был приставлен к стене. Сидя недалеко от входа, Улька слышала голос Серафима; старик визгливо бормотал:
– Сынок! Сынок! Не мы… крест челую – объезжий… В ответ спокойный голос Сеньки:
– Если б мой отец был ты, я бы не испугался кнута и казни sa смерть такого отца!
– Сыно-о-к! Щади-и! О-о…
Улька хотела зажать руками уши, но уронила руки на колени. Она слышала, как в стену ударили мягким, потом послышалось коротко, будто хрустнули кости.
Сенька поднялся из подполья, свечи в его руках не было.
Он сдернул одеяло ближней кровати, обтер правую окровавленную руку.
– Ради тебя – твоего не тронул… видал его ноги в соломе…
– Семен, пойдем ко мне!…
– Я теперь слепой… Ты потушила мои глаза…
– Семен! Не покидай!
– Здесь быть – сама ведаешь – нельзя!
– Скажи, где ты будешь?
– Не спрашивай и меня не ищи!
– Сешошко! Што ты? Сенюшко!
– Забудь мое имя.
Когда затворилась за Сенькой дверь, Улька упала со скамьи навзничь, стукнув головой о пол, – ее начала бить падучая.
В сенях подклета вышла вся в черном старуха, на ее голове черный куколь был надвинут до глаз. Старуха, войдя в избу, двуперстно помолилась на образ, сдернула с пустой кровати нищенское одеяло, закинула Ульку с головой. Одеяло долго прыгало, потом из-под него высунулась голова с дико уставленными в потолок глазами, с пеной у губ. Улька перестала биться в падучей, с помощью старухи встала на ноги. Старуха заговорила вкрадчиво:
– Тебе, девушка, сказую я, уготована келья тихая… сколь твержу и зову, а ты отрицаешься… Теперь зришь ли сама своими очами – в миру скаредном, в аду человеческих грехов многи люди душу погубляют… В миру посторонь людей бесы веселятца, и ныне сама ты содеялась – слышала и видела я – убойство, разбойное дело приняла на себя! Кинь все… и мы с тобой к старику Трифилию праведному уйдем, и отпустит подвижник грехи твоя, причастит благодати, и будешь ты сама сопричислена к спасенным от греха Вавилона сего и мерзостей диаволовых, аминь!