Аббат хотел что-то сказать, но остановился в нерешимости; наконец, сделав над собою усилие, он спросил:
   – А Мерседес? Я слышал, что она скрылась?
   – Скрылась! – отвечал Кадрусс. – Да, как скрывается солнце, чтобы утром вновь появиться в ещё большем блеске.
   – Уж не улыбнулось ли счастье и ей? – спросил аббат, иронически усмехаясь.
   – Мерседес одна из первых дам парижского света, – сказал Кадрусс.
   – Продолжайте, – сказал аббат, – я словно слушаю рассказ о каком-то сновидении. Но я сам видел столько необыкновенного, что ваш рассказ не очень меня удивляет.
   – Мерседес сначала была в отчаянии от внезапного удара, разлучившего её с Эдмоном. Я уже говорил вам о том, как она умоляла господина де Вильфор и как преданно заботилась об отце Дантеса. Отчаяние её усугубилось новою горестью: отъездом Фернана в полк; она не знала об его преступлении и любила его как брата.
   Фернан уехал, Мерседес осталась одна.
   Три месяца провела она в слезах; никаких вестей ни об Эдмоне, ни о Фернане; никого, кроме умирающего от горя старика.
   Однажды, просидев целый день, по своему обыкновению, на распутье двух дорог, ведущих из Марселя в Каталаны, она вернулась домой вечером, ещё более убитая, чем когда-либо; ни её возлюбленный, ни её друг не вернулись к ней ни по одной из этих дорог, и она не получала вестей ни о том, ни о другом.
   Вдруг ей послышались знакомые шаги. Она с волнением оглянулась, дверь отворилась, и она увидела перед собою Фернана в мундире подпоручика.
   Хоть она тосковала и плакала не о нём, но ей показалось, что часть её прежней жизни вернулась к ней. Мерседес схватила Фернана за руки с такой радостью, что он принял её за любовь; но это была только радость от мысли, что она не одна на свете и что, наконец, после долгих дней одиночества видит перед собой друга. И притом надобно сказать, что Фернан никогда не внушал ей отвращения, он не внушал ей любви, только и всего.
   Сердце Мерседес принадлежало другому, этот другой был далеко… исчез… умер, быть может. При этой мысли Мерседес рыдала и в отчаянии ломала руки. Но эта мысль, которую она прежде отвергала, когда кто-нибудь другой высказывал её, теперь сама собой приходила ей в голову. И старый Дантес не переставал твердить ей: «Наш Эдмон умер, если бы он был жив, то возвратился бы к нам».
   Старик умер, как я вам уже сказал. Если бы он остался жив, то, может быть, Мерседес никогда не вышла бы за другого. Старик стал бы упрекать её в неверности. Фернан понимал это. Узнав о смерти старика, он возвратился. На этот раз он явился в чине поручика. В первое своё возвращение он не сказал Мерседес ни слова о любви; во второе он напомнил ей, что любит её. Мерседес попросила у него ещё полгода срока на то, чтобы ждать и оплакивать Эдмона.
   – Правда, – сказал аббат с горькой улыбкой, – ведь это составляло целых полтора года! Чего ещё может требовать самый страстно любимый человек? – И он тихо прибавил про себя слова английского поэта: «Frailty, thy name is woman!».[15]
   – Через полгода, – продолжал Кадрусс, – они обвенчались в Аккульской церкви.
   – Это та самая церковь, где она должна была венчаться с Эдмоном, прошептал аббат, – она переменила жениха, только и всего.
   – Итак, Мерседес вышла замуж, – продолжал Кадрусс. – Хоть она и казалась спокойной, она всё же упала в обморок, проходя мимо «Резерва», где полтора года тому назад праздновали её обручение с тем, кого она всё ещё любила в глубине своего сердца.
   Фернан обрёл счастье, но не покой; я видел его в эту пору; он всё время боялся возвращения Эдмона. Поэтому он поспешил увезти жену подальше и уехать самому. В Каталанах было слишком много опасностей и слишком много воспоминаний.
   Через неделю после свадьбы они уехали.
   – А после вы когда-нибудь встречали Мерседес? – спросил священник.
   – Да, я видел её во время испанской войны, в Перпиньяне, где Фернан её оставил; она тогда была занята воспитанием сына.
   Аббат вздрогнул.
   – Сына? – спросил он.
   – Да, – отвечал Кадрусс, – маленького Альбера.
   – Но если она учила сына, – продолжал аббат, – так стало быть она сама получила образование? Мне помнится, Эдмон говорил мне, что это была дочь простого рыбака, красавица, но необразованная.
   – Неужели он так плохо знал свою невесту? – сказал Кадрусс, – Мерседес могла бы стать королевой, господин аббат, если бы корона всегда венчала самые прекрасные и самые умные головы. Судьба вознесла её высоко, и она сама становилась всё выше и выше. Она училась рисованию, училась всему. Впрочем, между нами будь сказано, по-моему, она занималась всем этим, только чтобы отвлечь свои мысли, чтобы забыться. Она забивала свою голову, чтобы не слышать того, чем было полно её сердце. Но теперь со всем этим, должно быть, покончено, – продолжал Кадрусс, – богатство и почёт, наверное, утешили её. Она богата, знатна, а между тем…
   Кадрусс остановился.
   – Что? – спросил аббат.
   – Между тем я уверен, что она несчастлива, – сказал Кадрусс.
   – Почему вы так думаете?
   – А вот почему: когда я очутился в бедственном положении, я подумал, не помогут ли мне чем-нибудь мои прежние друзья. Я пошёл к Данглару, но он даже не принял меня. Потом я был У Фернана: он выслал мне через лакея сто франков.
   – Так что вы ни того, ни другого не видели?
   – Нет; но графиня де Морсер меня видела.
   – Каким образом?
   – Когда я выходил, к моим ногам упал кошелёк; в нём было двадцать пять луидоров. Я быстро поднял голову и увидел Мерседес: она затворяла окошко.
   – А господин де Вильфор? – спросил аббат.
   – Этот никогда не был моим другом, а я и не знал его вовсе и ни о чём не мог его просить.
   – А не знаете ли вы, что с ним сталось и в чём заключалось его участие в беде, постигшей Эдмона?
   – Нет; знаю только, что спустя некоторое время, после того как он арестовал Эдмона, он женился на мадемуазель де Сен-Меран и вскоре уехал из Марселя. Наверное, счастье улыбнулось ему так же, как и остальным; наверное, он богат, как Данглар, и занимает такое же высокое положение, как Фернан; вы видите, один только я остался в нищете, в ничтожестве, позабытый богом.
   – «Вы ошибаетесь, мой друг, – сказал аббат. – Нам кажется, что бог забыл про нас, когда его правосудие медлит; но рано или поздно он вспоминает о нас, и вот тому доказательство.
   При этих словах аббат вынул алмаз из кармана и протянул его Кадруссу.
   – Вот, мой друг, – сказал он, – возьмите этот алмаз, он принадлежит вам.
   – Как! Мне одному? – вскричал Кадрусс. – Что вы, господин аббат! Вы смеётесь надо мной?
   – Этот алмаз требовалось разделить между друзьями Эдмона. У Эдмона был один только друг, значит дележа быть не может. Возьмите этот алмаз и продайте его; как я вам уже сказал, он стоит пятьдесят тысяч франков, и эти деньги, я надеюсь, спасут вас от нищеты.
   – Господин аббат, – сказал Кадрусс, робко протягивая руку, а другою отирая пот, градом катившийся по его лицу, – господин аббат, не шутите счастьем и отчаянием человека!
   – Мне знакомо и счастье и отчаяние, и я никогда не стал бы шутить этими чувствами. Берите же, но взамен…
   Кадрусс, уже прикоснувшийся, к алмазу, отдёрнул руку.
   Аббат улыбнулся.
   – …взамен, – продолжал он, – отдайте мне кошелёк, который господин Моррель оставил на камине у старика Дантеса; вы сказали, что он всё ещё у вас.
   Кадрусс, всё более удивляясь, подошёл к большому дубовому шкафу, открыл его и подал аббату длинный кошелёк из выцветшего красного шёлка, стянутый двумя когда-то позолоченными медными кольцами.
   Аббат взял кошелёк и отдал Кадруссу алмаз.
   – Вы поистине святой человек, господин аббат! – воскликнул Кадрусс. Ведь никто не знал, что Эдмон отдал вам этот алмаз, и вы могли бы оставить его у себя.
   «Ага! – сказал про себя аббат, – сам-то ты, видно, так бы и поступил!»
   Аббат встал, взял шляпу и перчатки.
   – Послушайте! – сказал он. – Всё, что вы мне рассказали, сущая правда? Я могу верить вам вполне?
   – Вот, господин аббат, – сказал Кадрусс, – здесь в углу висит святое распятие; там, на комоде, лежит евангелие моей жены. Откройте эту книгу, и я поклянусь вам на ней, перед лицом распятия, поклянусь вам спасением моей души, моей верой в Спасителя, что я сказал вам всё, как было, в точности так, как ангел-хранитель скажет об этом на ухо господу богу в день Страшного суда!
   – Хорошо, – сказал аббат, которого искренность, звучавшая в голосе Кадрусса, убедила в том, что тот говорит правду, – хорошо; желаю, чтобы эти деньги пошли вам на пользу! Прощайте. Я снова удаляюсь от людей, которые причиняют друг другу так много зла.
   И аббат, с трудом отделавшись от восторженных излияний Кадрусса, сам снял засов с двери, вышел, сел на лошадь, поклонился ещё раз трактирщику, расточавшему многословные прощальные приветствия, и ускакал по той же дороге, по которой приехал.
   Обернувшись, Кадрусс увидел стоявшую позади него Карконту, ещё более бледную и дрожащую, чем всегда.
   – Верно я слышала? – сказала она.
   – Что? Что он отдал алмаз нам одним? – сказал Кадрусс, почти обезумевший от радости.
   – Да.
   – Истинная правда, алмаз у меня.
   Жена посмотрела на него, потом сказала глухим голосом:
   – А если он фальшивый?
   Кадрусс побледнел и зашатался.
   – Фальшивый! – прошептал он. – Фальшивый… А чего ради он стал бы давать фальшивый алмаз?
   – Чтобы даром выманить у тебя твои тайны, болван!
   Кадрусс, сражённый таким предположением, окаменел на месте. Минуту спустя он схватил шляпу и надел её поверх красного платка, повязанного вокруг головы.
   – Мы это сейчас узнаем, – сказал он.
   – Как?
   – В Бокере ярмарка; там есть приезжие ювелиры из Парижа; я пойду покажу им алмаз. Ты, жена, стереги дом; через два часа я вернусь.
   И Кадрусс выскочил на дорогу и побежал в сторону, противоположную той, куда направился незнакомец.
   – Пятьдесят тысяч франков! – проворчала Карконта, оставшись одна. Это деньги… но не богатство.

Глава 7.
Тюремные списки

   На другой день после того, как на дороге между Бельгардом и Бокером происходила описанная нами беседа, человек лет тридцати, в василькового цвета фраке, нанковых панталонах и белом жилете, по осанке и выговору чистокровный англичанин, явился к марсельскому мэру.
   – Милостивый государь, – сказал он, – я старший агент римского банкирского дома Томсон и Френч; мы уже десять лет состоим в сношениях с марсельским торговым домом «Моррель и Сын». У нас с этой фирмой в оборотах до ста тысяч франков, и вот, услышав, что ей грозит банкротство, мы обеспокоены. А потому я нарочно приехал из Рима, чтобы попросить у вас сведений об этом торговом доме.
   – Милостивый государь, – отвечал мэр, – мне действительно известно, что за последние годы господина Морреля словно преследует несчастье: он потерял один за другим четыре или пять кораблей и понёс убытки от нескольких банкротств. Но хотя он мне самому должен около десяти тысяч франков, я всё же не считаю возможным давать вам какие-либо сведения об его финансовом положении. Если вы спросите меня как мэра, какого я мнения о господине Морреле, я вам отвечу, что это человек самой строгой честности, выполнявший до сих пор все свои обязательства с величайшей точностью. Вот всё, что я могу вам сказать о нём. Если вам этого недостаточно, обратитесь к господину де Бовиль, инспектору тюрем, улица Ноайль, дом номер пятнадцать. Он поместил в эту фирму, если не ошибаюсь, двести тысяч франков, и если и вправду имеется повод для каких-нибудь опасений, то, поскольку эта сумма гораздо значительнее моей, вы, вероятно, получите от него по этому вопросу более обстоятельные сведения.
   Англичанин, по-видимому, оценил деликатность мэра, поклонился, вышел и походкой истого британца направился на указанную ему улицу.
   Господин де Бовиль сидел у себя в кабинете. Англичанин, увидев его, сделал удивлённое движение, словно не в первый раз встречался с инспектором. Но господин де Бовиль был в таком отчаянии, что все его умственные способности явно поглощала одна-единственная мысль, не позволявшая ни его памяти, ни его воображению блуждать в прошлом. Англичанин с обычной для его нации флегматичностью задал ему почти слово в слово тот же вопрос, что и марсельскому мэру.
   – Ах, сударь! – воскликнул г-н де Бовиль. – К несчастью, ваши опасения вполне основательны, и вы видите перед собой человека, доведённого до отчаяния. У господина Морреля находилось в обороте двести тысяч франков моих денег; эти двести тысяч составляли приданое моей дочери, которую я намерен был выдать замуж через две недели. Эти двести тысяч он обязан был уплатить мне в два срока: пятнадцатого числа этого месяца и пятнадцатого числа следующего. Я уведомил господина Морреля, что желаю непременно получить эти деньги в назначенный срок, и, представьте, не далее как полчаса тому назад он приходил ко мне, чтобы сказать мне, что если его корабль «Фараон» не придёт к пятнадцатому числу, то он будет лишён возможности уплатить мне деньги.
   – Это весьма похоже на отсрочку платежа, – сказал англичанин.
   – Скажите лучше, что это похоже на банкротство! – воскликнул г-н Бовиль, хватаясь за голову.
   Англичанин подумал, потом сказал:
   – Так что, эти долговые обязательства внушают вам некоторые опасения?
   – Я попросту считаю их безнадёжными.
   – Я покупаю их у вас.
   – Вы?
   – Да, я.
   – Но, вероятно, с огромной скидкой?
   – Нет, за двести тысяч франков; наш торговый дом, – прибавил англичанин смеясь, – не занимается подобными сделками.
   – И вы заплатите мне…
   – Наличными деньгами.
   И англичанин вынул из кармана пачку ассигнаций, представляющих, должно быть, сумму вдвое больше той, которую г-н де Бовиль боялся потерять.
   Радость озарила лицо г-на де Бовиль; однако он взял себя в руки и сказал:
   – Милостивый государь, я должен вас предупредить, что, по всей вероятности, вы не получите и шести процентов с этой суммы.
   – Это меня не касается, – отвечал англичанин, – это дело банкирского дома Томсон и Френч, от имени которого я действую. Может быть, в его интересах ускорить разорение конкурирующей фирмы. Как бы то ни было, я готов отсчитать вам сейчас же эту сумму под вашу передаточную надпись; но только я желал бы получить с вас куртаж.
   – Да разумеется! Это более чем справедливое желание! – воскликнул г-н де Бовиль. – Куртаж составляет обыкновенно полтора процента; хотите два? три? пять? хотите больше? Говорите!
   – Милостивый государь, – возразил, смеясь, англичанин, – я – как моя фирма; я не занимаюсь такого рода делами; я желал бы получить куртаж совсем другого рода.
   – Говорите, я вас слушаю.
   – Вы инспектор тюрем?
   – Уже пятнадцатый год.
   – У вас ведутся тюремные списки?
   – Разумеется.
   – В этих списках, вероятно, есть отметки, касающиеся заключённых?
   – О каждом заключённом имеется особое дело.
   – Так вот, милостивый государь, в Риме у меня был воспитатель, некий аббат, который вдруг исчез. Впоследствии я узнал, что он содержался в замке Иф, и я желал бы получить некоторые сведения об его смерти.
   – Как его звали?
   – Аббат Фариа.
   – О, я отлично помню его, – воскликнул г-н де Бовиль, – он был сумасшедший.
   – Да, так я слышал.
   – Он несомненно был сумасшедший.
   – Возможно; а в чём выражалось его сумасшествие?
   – Он утверждал, что знает про какой-то клад, про несметные сокровища, и предлагал правительству огромные суммы за свою свободу.
   – Бедняга! И он умер?
   – Да, с полгода тому назад, в феврале.
   – У вас превосходная память.
   – Я помню это потому, что смерть аббата сопровождалась весьма странными обстоятельствами.
   – Могу ли я узнать, что это за обстоятельства? – спросил англичанин с выражением любопытства, которое вдумчивый наблюдатель с удивлением заметил бы на его бесстрастном лице.
   – Пожалуйста; камера аббата находилась футах в пяти – десяти от другой, в которой содержался бывший бонапартистский агент, один из тех, кто наиболее способствовал возвращению узурпатора в тысяча восемьсот пятнадцатом году, человек чрезвычайно решительный и чрезвычайно опасный.
   – В самом деле? – сказал англичанин.
   – Да, – отвечал г-н де Бовиль, – я имел случай лично видеть этого человека в тысяча восемьсот шестнадцатом или в тысяча восемьсот семнадцатом году; к нему в камеру спускались не иначе, как со взводом солдат; этот человек произвёл на меня сильное впечатление; я никогда не забуду его лица.
   На губах англичанина мелькнула улыбка.
   – И вы говорите, – сказал он, – что эти две камеры…
   – Были отделены одна от другой пространством в пятьдесят футов. Но, по-видимому, этот Эдмон Дантес…
   – Этого опасного человека звали…
   – Эдмон Дантес. Да, сударь, по-видимому, этот Эдмон Дантес раздобыл инструменты или сам сделал их, потому что был обнаружен проход, посредством которого заключённые общались друг с другом.
   – Этот проход был вырыт, вероятно, для того чтобы бежать?
   – Разумеется; но на их беду с аббатом Фариа случился каталептический припадок, и он умер.
   – Понимаю; и это сделало побег невозможным.
   – Для мёртвого – да, – отвечал г-н де Бовиль, – но не для живого. Напротив, Дантес увидел в этом средство ускорить свой побег. Он, должно быть, думал, что заключённых, умирающих в замке Иф, хоронят на обыкновенном кладбище; он перенёс покойника в свою камеру, влез вместо него в мешок, в который того зашили, и стал ждать минуты погребения.
   – Это было смелое предприятие, доказывающее известную храбрость, заметил англичанин.
   – Я уже сказал вам, что это был очень опасный человек; к счастью, он сам избавил правительство от беспокойства на его счёт.
   – Каким образом?
   – Неужели вы не понимаете?
   – Нет.
   – В замке Иф нет кладбища; умерших просто бросают в море, привязав к их ногам тридцатишестифунтовое ядро.
   – Ну и что же?.. – с туповатым видом сказал англичанин.
   – Вот и ему привязали к ногам тридцатишестифунтовое ядро и бросили в море.
   – Да что вы! – воскликнул англичанин.
   – Да, сударь, – продолжал инспектор. – Можете себе представить, каково было удивление беглеца, когда он почувствовал, что его бросают со скалы. Желал бы я видеть его лицо в ту минуту.
   – Это было бы трудно.
   – Всё равно, – сказал г-н де Бовиль, которого уверенность, что он вернёт свои двести тысяч франков, привела в отличное расположение духа, – всё равно, я представляю его себе!
   И он громко захохотал.
   – И я также, – сказал англичанин.
   И он тоже начал смеяться, одними кончиками губ, как смеются англичане.
   – Итак, – продолжал англичанин, первый вернувший себе хладнокровие, итак, беглец пошёл ко дну.
   – Как ключ.
   – И комендант замка Иф разом избавился и от сумасшедшего и от бешеного?
   – Вот именно.
   – Но об этом происшествии, по всей вероятности, составлен акт? – спросил англичанин.
   – Да, да, свидетельство о смерти. Вы понимаете, родственники Дантеса, если у него таковые имеются, могут быть заинтересованы в том, чтобы удостовериться, жив он или умер.
   – Так что теперь они могут быть спокойны, если ждут после него наследства. Он погиб безвозвратно?
   – Ещё бы! И им выдадут свидетельство, как только они пожелают.
   – Мир праху его, – сказал англичанин, – но вернёмся к спискам.
   – Вы правы. Мой рассказ вас отвлёк. Прошу прощения.
   – За что же? За рассказ? Помилуйте, он показался мне весьма любопытным.
   – Он и в самом деле любопытен. Итак, вы желаете видеть всё, что касается вашего бедного аббата; он-то был сама кротость.
   – Вы очень меня обяжете.
   – Пройдёмте в мою контору, и я вам всё покажу.
   И они отправились в контору де Бовиля.
   Инспектор сказал правду: всё было в образцовом порядке; каждая ведомость имела свой номер; каждое дело лежало на своём месте. Инспектор усадил англичанина в своё кресло и подал ему папку, относящуюся к замку Иф, предоставив ему свободно рыться в ней, а сам уселся в угол и занялся чтением газеты.
   Англичанин без труда отыскал бумаги, касающиеся аббата Фариа; но, по-видимому, случай, рассказанный ему де Бовилем, живо заинтересовал его; ибо, пробежав глазами эти бумаги, он продолжал перелистывать дело, пока не дошёл до документов об Эдмоне Дантесе. Тут он нашёл всё на своём месте: донос, протокол допроса, прошение Морреля с пометкой де Вильфора.
   Он украдкой сложил донос, спрятал его в карман, прочитал протокол допроса и увидел, что имя Нуартье там не упоминалось; пробежал прошение от 10 апреля 1815 года, в котором Моррель, по совету помощника королевского прокурора, с наилучшими намерениями, – ибо в то время на престоле был Наполеон, – преувеличивал услуги, оказанные Дантесом делу Империи, что подтверждалось подписью Вильфора. Тогда он понял всё. Это прошение на имя Наполеона, сохранённое Вильфором, при второй реставрации стало грозным оружием в руках королевского прокурора. Поэтому он не удивился, увидев в ведомости нижеследующее примечание:
ЭДМОН ДАНТЕС
   Отъявленный бонапартист, принимал деятельное участие в возвращении узурпатора с острова Эльба.
   Соблюдать строжайшую тайну; держать под неослабным надзором.
   Под этими строками было приписано другой рукой:
   «Ничего нельзя сделать».
   Сравнив почерк примечания с почерком пометки на прошении Морреля, он убедился, что примечание писано той же самой рукой, что и пометка, то есть рукой Вильфора.
   Что же касается приписки, сопровождавшей примечание, то англичанин понял, что она сделана тюремным инспектором, который принял мимолётное участие в судьбе Дантеса, но ввиду указанного примечания был лишён возможности чем-либо проявить это участие.
   Господин де Бовиль, как мы уже сказали, из учтивости и чтобы не мешать воспитаннику аббата Фариа в его розысках, сидел в углу и читал «Белое знамя».
   Поэтому он и не видел, как англичанин сложил и спрятал в карман донос, написанный Дангларом в беседке «Резерва» и снабжённый штемпелем марсельской почты, удостоверяющим, что он вынут из ящика 27 февраля в 6 часов вечера.
   Впрочем, если бы он и заметил, то не показал бы виду, ибо придавал слишком мало значения этой бумажке и слишком много значения своим двумстам тысячам франков, чтобы помешать англичанину, хотя его поступок и нарушал все правила.
   – Благодарю вас, – сказал англичанин, с шумом захлопывая папку. – Я нашёл всё, что мне нужно. Теперь моя очередь исполнить своё обещание; сделайте просто передаточную надпись, удостоверьте в ней, что получили сумму сполна, и я тотчас же её вам отсчитаю.
   И он уступил своё место за письменным столом де Бовилю, который сел, не чинясь, и поспешно сделал требуемую надпись, между тем как англичанин на краю стола отсчитывал кредитные билеты.

Глава 8.
Торговый дом Моррель

   Если бы кто-нибудь из знавших торговый дом Моррель на несколько лет уехал из Марселя и возвратился в описываемое нами время, то он нашёл бы большую перемену.
   Вместо оживления, довольства и счастья, которые, так сказать, излучает благоденствующий торговый дом; вместо весёлых лиц, мелькающих за оконными занавесками; вместо хлопотливых конторщиков, бегающих по коридорам, заложив за ухо перо; вместо двора, заваленного всевозможными тюками и оглашаемого хохотом и криком носильщиков, – он застал бы атмосферу заброшенности и безлюдья. Из множества служащих, когда-то населявших контору, в пустынных коридорах и на опустелом дворе осталось только двое: молодой человек, лет двадцати трех, по имени Эмманюель Эрбо, влюблённый в дочь г-на Морреля и, вопреки настояниям родителей, не покинувшей фирму, и бывший помощник казначея, кривой на один глаз и прозванный Коклосом;[16] это прозвище ему дала молодёжь, некогда наполнявшая этот огромный, шумный улей, теперь почти необитаемый, причём оно столь прочно заменило его настоящее имя, что он, вероятно, даже не оглянулся бы, если бы кто-нибудь окликнул его по имени.
   Коклес остался на службе у г-на Морреля, и в положении этого честного малого произошла своеобразная перемена; он в одно и то же время возвысился до чина казначея и опустился до звания слуги.
   Но, несмотря ни на что, он остался всё тем же Коклесом – добрым, усердным, преданным, но непреклонным во всём, что касалось арифметики, единственного вопроса, в котором он готов был восстать против целого света, даже против самого г-на Морреля; он верил только таблице умножения, которую знал назубок, как бы её ни выворачивали и как бы ни старались его сбить.
   Среди всеобщего уныния, в которое погрузился дом Морреля, один только Коклес остался невозмутим. Но не нужно думать, что эта невозмутимость проистекала от недостатка привязанности; напротив того, она была следствием непоколебимого доверия. Как крысы заранее бегут с обречённого корабля, пока он ещё не снялся с якоря, так и весь сонм служащих и конторщиков, земное благополучие которых зависело от фирмы арматора, мало-помалу, как мы уже говорили, покинул контору и склады; но Коклес, видя всеобщее бегство, даже не задумался над тем, чем оно вызвано; для него всё сводилось к цифрам, а так как за свою двадцатилетнюю службу в торговом доме Моррель он привык видеть, что платежи производятся с неизменной точностью, то он не допускал мысли, что этому может настать конец и что эти платежи могут прекратиться, подобно тому как мельник, чья мельница приводится в движение силой течения большой реки, не может себе представить, чтобы эта река могла вдруг остановиться. И в самом деле до сих пор ничто ещё не поколебало уверенности Коклеса. Последний месячный платёж совершился с непогрешимой точностью. Коклес нашёл ошибку в семьдесят сантимов, сделанную г-ном Моррелем себе в убыток, и в тот же день представил ему эти переплаченные четырнадцать су. Г-н Моррель с грустной улыбкой взял их и положил в почти пустой ящик кассы.