Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- Следующая »
- Последняя >>
– Я слушаю тебя.
– Храни тайну твоего рождения, не говори ни слова о твоём прошлом, ни в коем случае не произноси имени твоего прославленного отца и твоей несчастной матери.
– Я уже сказала тебе, господин, я ни с кем не буду встречаться.
– Послушай, Гайде, быть может, такое восточное затворничество станет в Париже невозможным, продолжай изучать нравы северных стран, как ты это делала в Риме, Флоренции, Милане и Мадриде; это послужит тебе на пользу, будешь ли ты жить здесь или вернёшься на Восток.
Молодая девушка подняла на графа свои большие влажные глаза и ответила:
– Или мы вернёмся на Восток, хочешь ты сказать, господин мой?
– Да, дитя моё, – сказал Монте-Кристо, – ты же знаешь, я никогда не покину тебя. Не дерево расстаётся с цветком, а цветок расстаётся с деревом.
– Я никогда не покину тебя, господин, – сказала Гайде, – я знаю, что не смогу жить без тебя.
– Бедное дитя! Через десять лет я буду уже старик, а ты через десять лет всё ещё будешь молода.
– У моего отца была длинная седая борода. Это не мешало мне любить его, моему отцу было шестьдесят лет, и он казался мне прекраснее всех молодых людей, которых я встречала.
– Но скажи, как ты думаешь, привыкнешь ли ты к этой стране?
– Буду я видеть тебя?
– Каждый день.
– Так о чём же ты спрашиваешь меня, господин?
– Я боюсь, что ты соскучишься.
– Нет, господин, ведь по утрам я буду думать о том, что ты придёшь, а по вечерам вспоминать, что ты приходил; и потом, когда я одна, я вспоминаю, я вижу огромные картины, широкие горизонты, с Пиндом и Олимпом вдали; а в сердце моём обитают три чувства, с которыми никогда не соскучишься, печаль, любовь и благодарность.
– Ты достойная дочь Эпира, Гайде, нежная и поэтичная, и видно, что ты происходишь от богинь, которых породила твоя земля. Будь же спокойна, дитя моё, я сделаю всё, чтобы твоя молодость не прошла даром, потому что если ты любишь меня, как отца, то я люблю тебя, как своё дитя.
– Ты ошибаешься, господин; я любила отца не так, как тебя, моя любовь к тебе – не такая любовь; мой отец умер – и я осталась жива, а если ты умрёшь – умру и я.
С улыбкой, полной глубокой нежности, граф протянул девушке руку, она, как обычно, поднесла её к губам.
Граф, таким образом подготовясь к свиданию с семьёй Моррель, удалился, шепча стихи Пиндара:
– «Юность – цветок, и любовь – его плод… Блажен виноградарь, для которого он медленно зрел!»
Карета, как он велел, ожидала его. Он сел, и лошади, как всегда, помчались во весь опор.
Глава 12.
Глава 13.
– Храни тайну твоего рождения, не говори ни слова о твоём прошлом, ни в коем случае не произноси имени твоего прославленного отца и твоей несчастной матери.
– Я уже сказала тебе, господин, я ни с кем не буду встречаться.
– Послушай, Гайде, быть может, такое восточное затворничество станет в Париже невозможным, продолжай изучать нравы северных стран, как ты это делала в Риме, Флоренции, Милане и Мадриде; это послужит тебе на пользу, будешь ли ты жить здесь или вернёшься на Восток.
Молодая девушка подняла на графа свои большие влажные глаза и ответила:
– Или мы вернёмся на Восток, хочешь ты сказать, господин мой?
– Да, дитя моё, – сказал Монте-Кристо, – ты же знаешь, я никогда не покину тебя. Не дерево расстаётся с цветком, а цветок расстаётся с деревом.
– Я никогда не покину тебя, господин, – сказала Гайде, – я знаю, что не смогу жить без тебя.
– Бедное дитя! Через десять лет я буду уже старик, а ты через десять лет всё ещё будешь молода.
– У моего отца была длинная седая борода. Это не мешало мне любить его, моему отцу было шестьдесят лет, и он казался мне прекраснее всех молодых людей, которых я встречала.
– Но скажи, как ты думаешь, привыкнешь ли ты к этой стране?
– Буду я видеть тебя?
– Каждый день.
– Так о чём же ты спрашиваешь меня, господин?
– Я боюсь, что ты соскучишься.
– Нет, господин, ведь по утрам я буду думать о том, что ты придёшь, а по вечерам вспоминать, что ты приходил; и потом, когда я одна, я вспоминаю, я вижу огромные картины, широкие горизонты, с Пиндом и Олимпом вдали; а в сердце моём обитают три чувства, с которыми никогда не соскучишься, печаль, любовь и благодарность.
– Ты достойная дочь Эпира, Гайде, нежная и поэтичная, и видно, что ты происходишь от богинь, которых породила твоя земля. Будь же спокойна, дитя моё, я сделаю всё, чтобы твоя молодость не прошла даром, потому что если ты любишь меня, как отца, то я люблю тебя, как своё дитя.
– Ты ошибаешься, господин; я любила отца не так, как тебя, моя любовь к тебе – не такая любовь; мой отец умер – и я осталась жива, а если ты умрёшь – умру и я.
С улыбкой, полной глубокой нежности, граф протянул девушке руку, она, как обычно, поднесла её к губам.
Граф, таким образом подготовясь к свиданию с семьёй Моррель, удалился, шепча стихи Пиндара:
– «Юность – цветок, и любовь – его плод… Блажен виноградарь, для которого он медленно зрел!»
Карета, как он велел, ожидала его. Он сел, и лошади, как всегда, помчались во весь опор.
Глава 12.
Семья Моррель
Через несколько минут граф прибыл на улицу Моле, № 7.
Дом был белый, весёлый, и двор перед ним украшали небольшие цветочные клумбы.
В привратнике, открывшем ему ворота, граф узнал старого Коклеса. Но так как этот последний, как читатели помнят, был крив на один глаз, а здоровый глаз за эти девять лет сильно ослабел, то Коклес не узнал графа.
Для того чтобы подъехать к крыльцу, экипаж должен был обогнуть небольшой фонтан, бивший из бассейна, обложенного раковинами и камнями, роскошь, которая возбудила среди соседей немалую зависть и послужила причиной тому, что этот дом прозвали «Маленьким Версалем». Нечего добавлять, что в бассейне сновало множество красных и жёлтых рыбок.
В самом доме, не считая нижнего этажа, занятого кухнями и погребами, были ещё два этажа и чердачное помещение. Молодые люди приобрели его вместе с огромной мастерской и садом с двумя павильонами. Эмманюель сразу же понял, что из этого расположения построек можно будет извлечь небольшую выгоду. Он оставил себе дом и половину сада и отделил всё это, то есть построил стену между своим владением и мастерской, которую и сдал в аренду вместе с павильонами и прилегающей частью сада; так что он устроился очень недорого и так же обособленно, как самый придирчивый обитатель Сен-Жерменского предместья.
Столовая была вся дубовая; гостиная – красного дерева и обита синим бархатом; спальня – лимонного дерева и обита зелёной камкой; кроме того, имелся рабочий кабинет Эмманюеля, не занимавшегося никакой работой, и музыкальная комната для Жюли, не игравшей ни на одном инструменте.
Весь третий этаж был в распоряжении Максимилиана; это было точное повторение квартиры его сестры, только столовая была обращена в бильярдную, куда он приводил своих приятелей. Он следил за чисткой своей лошади и курил сигару, стоя у входа в сад, когда у ворот остановилась карета графа.
Коклес, как мы уже сказали, отворил ворота, а Батистен, соскочив с козёл, спросил, может ли граф Монте-Кристо видеть господина и госпожу Эрбо и господина Максимилиана Морреля.
– Граф Монте-Кристо! – воскликнул Моррель, бросая сигару и спеша навстречу посетителю. – Ещё бы мы были не рады его видеть. Благодарю вас, граф, тысячу раз благодарю, что вы не забыли о своём обещании.
И молодой офицер так сердечно пожал руку графа, что тот не мог усомниться в искренности приёма и ясно увидел, что его ждали с нетерпением и встречают с радостью.
– Идёмте, идёмте, – сказал Максимилиан, – я сам познакомлю вас; о таком человеке, как вы, не должен докладывать слуга: сестра в саду, она срезает отцветшие розы; зять читает свои газеты, «Прессу» и «Дебаты», в шести шагах от неё, ибо, где бы ни находилась госпожа Эрбо, вы можете быть заранее уверены, что встретите в орбите не шире четырех метров и Эмманюеля, и обратно, как говорят в Политехнической школе.
Молодая женщина в шёлковом капоте, тщательно обрывавшая увядшие лепестки с куста жёлтых роз, подняла голову, услышав их шаги.
Эта женщина была знакомая нам маленькая Жюли, превратившаяся, как ей и предсказывал уполномоченный фирмы Томсон и Френч, в госпожу Эмманюель Эрбо. Увидав постороннего, она вскрикнула. Максимилиан рассмеялся.
– Не пугайся, сестра, – сказал он, – хотя граф всего несколько дней в Париже, но он уже знает, что такое рантьерша из Марэ, а если ещё не знает, то сейчас увидит.
– Ах, сударь, – сказала Жюли, – привести вас так – это предательство со стороны моего брата; он совершенно не заботится о том, какой вид у его бедной сестры… Пенелон!.. Пенелон!..
Старик, окапывавший бенгальские розы, всадил в землю свой заступ и, сняв фуражку, подошёл к ним, жуя жвачку, которую он тотчас же задвинул поглубже за щёку. В его ещё густых волосах серебрилось несколько белых прядей, а коричневое лицо и смелый, острый взгляд изобличали в нём старого моряка, загоревшего под солнцем экватора и знакомого с бурями.
– Вы меня звали, мадемуазель Жюли? – спросил он. – Что вам угодно?
Пенелон по старой привычке звал дочь своего хозяина мадемуазель Жюли и никак не мог привыкнуть называть её госпожой Эрбо.
– Пенелон, – сказала Жюли, – скажите господину Эмманюелю, что у нас дорогой гость, а Максимилиан проводит графа в гостиную.
Потом она обратилась к Монте-Кристо:
– Вы, надеюсь, разрешите мне оставить вас на минуту?
И, не дожидаясь согласия графа, она обежала клумбу и бросилась к дому по боковой дорожке.
– Послушайте, дорогой господин Моррель, – сказал Монте-Кристо, – я с огорчением вижу, что нарушил покой вашей семьи.
– Взгляните, взгляните, – отвечал, смеясь, Максимилиан, – вот и муж побежал менять куртку на сюртук! Ведь вас знают на улице Меле, вас ждали, поверьте мне.
– У вас, мне кажется, счастливая семья, – сказал граф, как бы отвечая на собственные мысли.
– Несомненно, граф. Что ж, ведь у них есть всё, что надо для счастья: они молоды, жизнерадостны, любят друг друга и, хоть им и приходилось видеть огромные состояния, они со своими двадцатью пятью тысячами франков дохода считают себя богатыми, как Ротшильд.
– А между тем двадцать пять тысяч франков дохода – это немного, сказал Монте-Кристо, и в его голосе было столько нежности, что он отозвался в сердце Максимилиана, как голос любящего отца, – но ведь это не предел для нашей молодой четы, они, вероятно, тоже станут миллионерами. Ваш зять адвокат или доктор?..
– Он был негоциантом, граф, и продолжал дело моего покойного отца. Господин Моррель скончался, оставив после себя капитал в пятьсот тысяч франков; из них половина досталась мне и половина сестре, потому что нас было только двое. Её муж, вступая с нею в брак, не обладал ничем, кроме благородной честности, ясного ума и незапятнанной репутации. Он пожелал иметь столько же, сколько и его жена; он работал до тех пор, пока не собрал двухсот пятидесяти тысяч франков; для этого понадобилось шесть лет. Клянусь вам, граф, было трогательно смотреть на них – такие трудолюбивые, такие дружные, они, при их способностях, могли бы достигнуть значительного богатства, но не пожелали ничего менять в обычаях отцовской фирмы и употребили шесть лет на то, на что людям нового склада потребовалось бы года два или три; весь Марсель до сих пор восторгается их мужественной самоотверженностью. Наконец, однажды Эмманюель подошёл к своей жене, которая заканчивала выплату по обязательствам.
«Жюли, – обратился он к ней, – вот свёрток с последней сотней франков, её только что передал мне Коклес, и она дополняет те двести пятьдесят тысяч франков, которые мы назначили себе пределом. Удовольствуешься ли ты тем немногим, чем нам придётся теперь ограничиваться? Наша фирма делает в год миллионный оборот и может давать сорок тысяч франков прибыли. Если мы захотим, мы можем через час продать за триста тысяч франков нашу клиентуру: вот письмо от господина Делоне, он предлагает нам эту сумму за нашу фирму, которую он хочет присоединить к своей. Решай, как поступить».
«Друг мой, – ответила моя сестра, – фирму Моррель может вести только Моррель. Разве не стоит отказаться от трехсот тысяч франков, чтобы раз навсегда оградить имя нашего отца от превратностей судьбы?»
«Я тоже так думал, – сказал Эмманюель, – но я хотел знать твоё мнение».
«Ну, так вот оно. Мы получили всё, что нам следовало, выплатили по всем нашим обязательствам; мы можем подвести итог и закрыть кассу; подведём же этот итог и закроем кассу».
И они немедленно это сделали. Это было в три часа; в четверть четвёртого явился клиент, чтобы застраховать два судна, это составляло пятнадцать тысяч франков чистой прибыли.
«Будьте любезны, – сказал ему Эмманюель, – обратиться с этой страховой к нашему коллеге господину Делоне. Что касается нас, мы ликвидировали наше дело».
«Давно ли?» – спросил удивлённый клиент.
«Четверть часа тому назад».
– И вот каким образом случилось, – продолжал Максимилиан, улыбаясь, что у моей сестры и зятя только двадцать пять тысяч годового дохода.
Максимилиан едва успел кончить свой рассказ, который всё сильнее радовал сердце графа, как появился принарядившийся Эмманюель, в сюртуке и шляпе. Он поклонился с видом человека, высоко ценящего честь, оказанную ему гостем, потом, обойдя с графом свой цветущий сад, провёл его в дом.
Гостиная благоухала цветами, наполнявшими огромную японскую вазу. На пороге, приветствуя графа, стояла Жюли, должным образом одетая и кокетливо причёсанная (она ухитрилась потратить на это не более десяти минут!) В вольере весело щебетали птицы; ветви ракитника и розовой акации с их цветущими гроздьями заглядывали в окно из-за синих бархатных драпировок, в этом очаровательном уголке всё дышало миром – от песни птиц до улыбки хозяев.
Едва войдя в этот дом, граф почувствовал, что и его коснулось счастье этих людей; он оставался безмолвным и задумчивым, забывая, что ему надлежит вернуться к беседе, прервавшейся после первых приветствий.
Вдруг он заметил воцарившееся неловкое молчание и с усилием оторвался от своих грёз.
– Сударыня, – сказал он, наконец, – простите мне моё волнение. Оно, вероятно, показалось вам странным, – вы привыкли к этому покою и счастью, но для меня так ново видеть довольное лицо, что я не могу оторвать глаз от вас и вашего супруга.
– Мы действительно очень счастливы, – сказала Жюли, – но нам пришлось очень долго страдать, и мало кто заплатил так дорого за своё счастье.
На лице графа отразилось любопытство.
– Это длинная семейная история, как вам уже говорил Шато-Рено, – сказал Максимилиан. – Вы, граф, привыкли видеть большие катастрофы и величественные радости, для вас мало интересна эта домашняя картина. Но Жюли права: мы перенесли немало страданий, хоть они и ограничивались узкой рамкой семьи…
– И бог, как всегда, послал вам утешение в страданиях? – спросил Монте-Кристо.
– Да, граф, – отвечала Жюли, – мы должны это признать, потому что он поступил с нами, как со своими избранниками: он послал нам своего ангела.
Краска залила лицо графа, и, чтобы скрыть своё волнение, он закашлялся и поднёс к губам платок.
– Тот, кто родился в порфире и никогда ничего не желал, – сказал Эмманюель, – не знает счастья жизни, так же как не умеет ценить ясного неба тот, кто никогда не вверял свою жизнь четырём доскам, носящимся по разъярённому морю.
Монте-Кристо встал и, ничего не ответив, потому что дрожь в его голосе выдала бы охватившее его волнение, начал медленно ходить взад и вперёд по гостиной.
– Вас, вероятно, смешит наша роскошь, граф, – сказал Максимилиан, следивший глазами за Монте-Кристо.
– Нет, нет, – отвечал Монте-Кристо, очень бледный, прижав руку к сильно бьющемуся сердцу, а другой рукой указывая на хрустальный колпак, под которым на чёрной бархатной подушке был бережно положен шёлковый вязаный кошелёк. – Я просто смотрю, что это за кошелёк, в котором как будто с одной стороны лежит какая-то бумажка, а с другой – недурной алмаз.
Лицо Максимилиана стало серьёзным, и он ответил:
– Здесь, граф, самое драгоценное из наших семейных сокровищ.
– В самом деле, алмаз довольно хорош, – сказал Монте-Кристо.
– Нет, мой брат говорит не о стоимости камня, хоть его и оценивают в сто тысяч франков, он хочет сказать, что вещи, находящиеся в этом кошельке, дороги нам: их оставил тот добрый ангел, о котором мы вам говорили.
– Я не понимаю ваших слов, сударыня, а между тем не смею просить объяснения, – с поклоном ответил Монте-Кристо. – Простите, я не хотел быть неделикатным.
– Неделикатным, граф? Напротив, мы рады рассказать об этом! Если бы мы хотели сохранить в тайне благородный поступок, о котором напоминает этот кошелёк, мы бы не выставляли его таким образом напоказ. Нет, мы хотели бы иметь возможность разгласить о нём всему свету, чтобы наш неведомый благодетель хотя бы трепетанием крыльев открыл себя.
– Вот как! – проговорил Монте-Кристо глухим голосом.
– Граф, – сказал Максимилиан, приподнимая хрустальный колпак и благоговейно прикасаясь губами к вязаному кошельку, – это держал в своих руках человек, который спас моего отца от смерти, нас от разорения, а наше имя от бесчестия, – человек, благодаря которому мы, несчастные дети, обречённые горю и нищете, теперь со всех сторон слышим, как люди восторгаются нашим счастьем. Это письмо, – и Максимилиан, вынув из кошелька записку, протянул её графу, – это письмо было им написано в тот день, когда мой отец принял отчаянное решение, а этот алмаз великодушный незнакомец предназначил в приданое моей сестре.
Монте-Кристо развернул письмо и прочёл его с чувством невыразимого счастья; это была записка, знакомая нашим читателям, адресованная Жюли и подписанная Синдбадом-Мореходом.
– Незнакомец, говорите вы? Таким образом, человек, оказавший вам эту услугу, остался вам неизвестен?
– Да, нам так и не выпало счастья пожать ему руку, – отвечал Максимилиан, – и не потому, что мы не молили бога об этой милости. Но во всём этом событии было столько таинственности, что мы до сих пор не можем в нём разобраться: всё направляла невидимая рука, могущественная, как рука чародея.
– Но я всё ещё не потеряла надежды поцеловать когда-нибудь эту руку, как я целую кошелёк, которого она касалась, – сказала Жюли. – Четыре года тому назад Пенелон был в Триесте; Пенелон, граф, это тот старый моряк, которого вы видели с заступом в руках и который из боцмана превратился в садовника. В Триесте он видел на набережной англичанина, собиравшегося отплыть на яхте, и узнал в нём человека, посетившего моего отца пятого июня тысяча восемьсот двадцать девятого года и пославшего мне пятого сентября эту записку. Это был, несомненно, тот самый незнакомец, как утверждает Пенелон, но он не решился заговорить с ним.
– Англичанин! – произнёс задумчиво Монте-Кристо, которого тревожил каждый взгляд Жюли. – Англичанин, говорите вы?
– Да, – сказал Максимилиан, – англичанин, явившийся к нам как уполномоченный римской фирмы Томсон и Френч. Вот почему я вздрогнул, когда вы сказали у Морсера, что Томсон и Френч ваши банкиры. Дело происходило, как мы вам уже сказали, в тысяча восемьсот двадцать девятом году; пожалуйста, граф, скажите, вы не знали этого англичанина?
– Но вы говорили, будто фирма Томсон и Френч неизменно отрицала, что она оказала вам эту услугу?
– Да.
– В таком случае, может быть, тот англичанин просто был благодарен вашему отцу за какой-нибудь добрый поступок, им самим позабытый, и воспользовался предлогом, чтобы оказать ему услугу?
– Тут можно предположить что угодно, даже чудо.
– Как его звали? – спросил Монте-Кристо.
– Он не назвал другого имени, – отвечала Жюли, внимательнее вглядываясь в графа, – только то, которым он подписал записку: Синдбад-Мореход.
– Но ведь это, очевидно, не имя, а псевдоним.
Видя, что Жюли смотрит на него ещё пристальнее и вслушивается в звук его голоса, граф добавил:
– Послушайте, не был ли он приблизительно одного роста со мной, может быть чуть-чуть повыше, немного тоньше, в высоком воротничке, туго затянутом галстуке, в облегающем и наглухо застёгнутом сюртуке и с неизменным карандашом в руках?
– Так вы его знаете? – воскликнула Жюли с заблестевшими от радости глазами.
– Нет, – сказал Монте-Кристо, – я только высказываю предположение. Я знавал некоего лорда Уилмора, который был щедр на такие благодеяния.
– Не открывая, кто он?
– Это был странный человек, не веривший в благодарность.
– Господи, – воскликнула Жюли с непередаваемым выражением всплеснув руками, – во что же он верит, несчастный?
– Во всяком случае, он не верил в неё в то время, когда я с ним встречался, – сказал Монте-Кристо, бесконечно взволнованный этим возгласом, вырвавшимся из глубины души. – Может быть, с тех пор ему и пришлось самому убедиться, что благодарность существует.
– И вы знакомы с этим человеком, граф? – спросил Эмманюель.
– Если вы знакомы с ним, – воскликнула Жюли, – скажите, можете ли вы свести нас к нему, показать нам его, сказать нам, где он находится? Послушай, Максимилиан, послушай, Эмманюель, ведь если мы когда-нибудь встретимся с ним, он не сможет не поверить в память сердца!
Монте-Кристо почувствовал, что на глазах у него навернулись слёзы; он снова прошёлся по гостиной.
– Ради бога, граф, – сказал Максимилиан, – если вы что-нибудь знаете об этом человеке, скажите нам всё, что вы знаете!
– Увы, – отвечал Монте-Кристо, стараясь скрыть волнение, звучащее в его голосе, – если ваш благодетель действительно лорд Уилмор, то я боюсь, что вам никогда не придётся с ним встретиться. Я расстался с ним года три тому назад в Палермо, и он собирался в самые сказочные страны, так что я очень сомневаюсь, чтобы он когда-либо вернулся.
– Как жестоко то, что вы говорите! – воскликнула Жюли в полном отчаянии, и глаза её наполнились слезами.
– Если бы лорд Уилмор видел то, что вижу я, – сказал проникновенно Монте-Кристо, глядя на прозрачные жемчужины, струившиеся по щекам Жюли, – он снова полюбил бы жизнь, потому что слёзы, которые вы проливаете, примирили бы его с человечеством.
Он протянул ей руку; она подала ему свою, заворожённая взглядом и голосом графа.
– Но ведь у этого лорда Уилмора, – сказала она, цепляясь за последнюю надежду, – была же родина, семья, родные, знал же его кто-нибудь? Разве мы не могли бы…
– Не стоит искать, – сказал граф, – не возводите сладких грёз на словах, которые у меня вырвались. Едва ли лорд Уилмор – тот человек, которого вы разыскиваете; мы были с ним дружны, я знал все его тайны, – он рассказал бы мне и эту.
– А он ничего не говорил вам? – воскликнула Жюли.
– Ничего.
– Никогда ни слова, из которого вы могли бы предположить?..
– Никогда.
– Однако вы сразу назвали его имя.
– Знаете… мало ли что приходит в голову.
– Сестра, – сказал Максимилиан, желая помочь графу, – наш гость прав. Вспомни, что нам так часто говорил отец: не англичанин принёс нам это счастье.
Монте-Кристо вздрогнул.
– Ваш отец, господин Моррель, говорил вам?.. – с живостью воскликнул он.
– Мой отец смотрел на это происшествие как на чудо. Мой отец верил, что наш благодетель встал из гроба. Это была такая трогательная вера, что, сам не разделяя её, я не хотел её убивать в его благородном сердце! Как часто он задумывался, шепча имя дорогого погибшего друга! На пороге смерти, когда близость вечности придала его мыслям какое-то потустороннее озарение, это предположение перешло в уверенность, и последние слова, которые он произнёс, умирая, были: «Максимилиан, это был Эдмон Дантес!»
Бледность, всё сильнее покрывавшая лицо графа, при этих словах стала ужасной. Вся кровь хлынула ему к сердцу, он не мог произнести ни слова; он посмотрел на часы, словно вспомнив о времени, взял шляпу, как-то внезапно и смущённо простился с г-жой Эрбо и пожал руки Эмманюелю и Максимилиану.
– Сударыня, – сказал он, – разрешите мне иногда навещать вас. Мне хорошо в вашей семье, и я благодарен вам за приём, потому что у вас я в первый раз за много лет позабыл о времени.
И он вышел быстрыми шагами.
– Какой странный человек этот граф Монте-Кристо, – сказал Эмманюель.
– Да, – отвечал Максимилиан, – но мне кажется, у него золотое сердце, и я уверен, что мы ему симпатичны.
– Его голос проник мне в самое сердце, – сказала Жюли, – и мне даже показалось, будто я слышу его не в первый раз.
Дом был белый, весёлый, и двор перед ним украшали небольшие цветочные клумбы.
В привратнике, открывшем ему ворота, граф узнал старого Коклеса. Но так как этот последний, как читатели помнят, был крив на один глаз, а здоровый глаз за эти девять лет сильно ослабел, то Коклес не узнал графа.
Для того чтобы подъехать к крыльцу, экипаж должен был обогнуть небольшой фонтан, бивший из бассейна, обложенного раковинами и камнями, роскошь, которая возбудила среди соседей немалую зависть и послужила причиной тому, что этот дом прозвали «Маленьким Версалем». Нечего добавлять, что в бассейне сновало множество красных и жёлтых рыбок.
В самом доме, не считая нижнего этажа, занятого кухнями и погребами, были ещё два этажа и чердачное помещение. Молодые люди приобрели его вместе с огромной мастерской и садом с двумя павильонами. Эмманюель сразу же понял, что из этого расположения построек можно будет извлечь небольшую выгоду. Он оставил себе дом и половину сада и отделил всё это, то есть построил стену между своим владением и мастерской, которую и сдал в аренду вместе с павильонами и прилегающей частью сада; так что он устроился очень недорого и так же обособленно, как самый придирчивый обитатель Сен-Жерменского предместья.
Столовая была вся дубовая; гостиная – красного дерева и обита синим бархатом; спальня – лимонного дерева и обита зелёной камкой; кроме того, имелся рабочий кабинет Эмманюеля, не занимавшегося никакой работой, и музыкальная комната для Жюли, не игравшей ни на одном инструменте.
Весь третий этаж был в распоряжении Максимилиана; это было точное повторение квартиры его сестры, только столовая была обращена в бильярдную, куда он приводил своих приятелей. Он следил за чисткой своей лошади и курил сигару, стоя у входа в сад, когда у ворот остановилась карета графа.
Коклес, как мы уже сказали, отворил ворота, а Батистен, соскочив с козёл, спросил, может ли граф Монте-Кристо видеть господина и госпожу Эрбо и господина Максимилиана Морреля.
– Граф Монте-Кристо! – воскликнул Моррель, бросая сигару и спеша навстречу посетителю. – Ещё бы мы были не рады его видеть. Благодарю вас, граф, тысячу раз благодарю, что вы не забыли о своём обещании.
И молодой офицер так сердечно пожал руку графа, что тот не мог усомниться в искренности приёма и ясно увидел, что его ждали с нетерпением и встречают с радостью.
– Идёмте, идёмте, – сказал Максимилиан, – я сам познакомлю вас; о таком человеке, как вы, не должен докладывать слуга: сестра в саду, она срезает отцветшие розы; зять читает свои газеты, «Прессу» и «Дебаты», в шести шагах от неё, ибо, где бы ни находилась госпожа Эрбо, вы можете быть заранее уверены, что встретите в орбите не шире четырех метров и Эмманюеля, и обратно, как говорят в Политехнической школе.
Молодая женщина в шёлковом капоте, тщательно обрывавшая увядшие лепестки с куста жёлтых роз, подняла голову, услышав их шаги.
Эта женщина была знакомая нам маленькая Жюли, превратившаяся, как ей и предсказывал уполномоченный фирмы Томсон и Френч, в госпожу Эмманюель Эрбо. Увидав постороннего, она вскрикнула. Максимилиан рассмеялся.
– Не пугайся, сестра, – сказал он, – хотя граф всего несколько дней в Париже, но он уже знает, что такое рантьерша из Марэ, а если ещё не знает, то сейчас увидит.
– Ах, сударь, – сказала Жюли, – привести вас так – это предательство со стороны моего брата; он совершенно не заботится о том, какой вид у его бедной сестры… Пенелон!.. Пенелон!..
Старик, окапывавший бенгальские розы, всадил в землю свой заступ и, сняв фуражку, подошёл к ним, жуя жвачку, которую он тотчас же задвинул поглубже за щёку. В его ещё густых волосах серебрилось несколько белых прядей, а коричневое лицо и смелый, острый взгляд изобличали в нём старого моряка, загоревшего под солнцем экватора и знакомого с бурями.
– Вы меня звали, мадемуазель Жюли? – спросил он. – Что вам угодно?
Пенелон по старой привычке звал дочь своего хозяина мадемуазель Жюли и никак не мог привыкнуть называть её госпожой Эрбо.
– Пенелон, – сказала Жюли, – скажите господину Эмманюелю, что у нас дорогой гость, а Максимилиан проводит графа в гостиную.
Потом она обратилась к Монте-Кристо:
– Вы, надеюсь, разрешите мне оставить вас на минуту?
И, не дожидаясь согласия графа, она обежала клумбу и бросилась к дому по боковой дорожке.
– Послушайте, дорогой господин Моррель, – сказал Монте-Кристо, – я с огорчением вижу, что нарушил покой вашей семьи.
– Взгляните, взгляните, – отвечал, смеясь, Максимилиан, – вот и муж побежал менять куртку на сюртук! Ведь вас знают на улице Меле, вас ждали, поверьте мне.
– У вас, мне кажется, счастливая семья, – сказал граф, как бы отвечая на собственные мысли.
– Несомненно, граф. Что ж, ведь у них есть всё, что надо для счастья: они молоды, жизнерадостны, любят друг друга и, хоть им и приходилось видеть огромные состояния, они со своими двадцатью пятью тысячами франков дохода считают себя богатыми, как Ротшильд.
– А между тем двадцать пять тысяч франков дохода – это немного, сказал Монте-Кристо, и в его голосе было столько нежности, что он отозвался в сердце Максимилиана, как голос любящего отца, – но ведь это не предел для нашей молодой четы, они, вероятно, тоже станут миллионерами. Ваш зять адвокат или доктор?..
– Он был негоциантом, граф, и продолжал дело моего покойного отца. Господин Моррель скончался, оставив после себя капитал в пятьсот тысяч франков; из них половина досталась мне и половина сестре, потому что нас было только двое. Её муж, вступая с нею в брак, не обладал ничем, кроме благородной честности, ясного ума и незапятнанной репутации. Он пожелал иметь столько же, сколько и его жена; он работал до тех пор, пока не собрал двухсот пятидесяти тысяч франков; для этого понадобилось шесть лет. Клянусь вам, граф, было трогательно смотреть на них – такие трудолюбивые, такие дружные, они, при их способностях, могли бы достигнуть значительного богатства, но не пожелали ничего менять в обычаях отцовской фирмы и употребили шесть лет на то, на что людям нового склада потребовалось бы года два или три; весь Марсель до сих пор восторгается их мужественной самоотверженностью. Наконец, однажды Эмманюель подошёл к своей жене, которая заканчивала выплату по обязательствам.
«Жюли, – обратился он к ней, – вот свёрток с последней сотней франков, её только что передал мне Коклес, и она дополняет те двести пятьдесят тысяч франков, которые мы назначили себе пределом. Удовольствуешься ли ты тем немногим, чем нам придётся теперь ограничиваться? Наша фирма делает в год миллионный оборот и может давать сорок тысяч франков прибыли. Если мы захотим, мы можем через час продать за триста тысяч франков нашу клиентуру: вот письмо от господина Делоне, он предлагает нам эту сумму за нашу фирму, которую он хочет присоединить к своей. Решай, как поступить».
«Друг мой, – ответила моя сестра, – фирму Моррель может вести только Моррель. Разве не стоит отказаться от трехсот тысяч франков, чтобы раз навсегда оградить имя нашего отца от превратностей судьбы?»
«Я тоже так думал, – сказал Эмманюель, – но я хотел знать твоё мнение».
«Ну, так вот оно. Мы получили всё, что нам следовало, выплатили по всем нашим обязательствам; мы можем подвести итог и закрыть кассу; подведём же этот итог и закроем кассу».
И они немедленно это сделали. Это было в три часа; в четверть четвёртого явился клиент, чтобы застраховать два судна, это составляло пятнадцать тысяч франков чистой прибыли.
«Будьте любезны, – сказал ему Эмманюель, – обратиться с этой страховой к нашему коллеге господину Делоне. Что касается нас, мы ликвидировали наше дело».
«Давно ли?» – спросил удивлённый клиент.
«Четверть часа тому назад».
– И вот каким образом случилось, – продолжал Максимилиан, улыбаясь, что у моей сестры и зятя только двадцать пять тысяч годового дохода.
Максимилиан едва успел кончить свой рассказ, который всё сильнее радовал сердце графа, как появился принарядившийся Эмманюель, в сюртуке и шляпе. Он поклонился с видом человека, высоко ценящего честь, оказанную ему гостем, потом, обойдя с графом свой цветущий сад, провёл его в дом.
Гостиная благоухала цветами, наполнявшими огромную японскую вазу. На пороге, приветствуя графа, стояла Жюли, должным образом одетая и кокетливо причёсанная (она ухитрилась потратить на это не более десяти минут!) В вольере весело щебетали птицы; ветви ракитника и розовой акации с их цветущими гроздьями заглядывали в окно из-за синих бархатных драпировок, в этом очаровательном уголке всё дышало миром – от песни птиц до улыбки хозяев.
Едва войдя в этот дом, граф почувствовал, что и его коснулось счастье этих людей; он оставался безмолвным и задумчивым, забывая, что ему надлежит вернуться к беседе, прервавшейся после первых приветствий.
Вдруг он заметил воцарившееся неловкое молчание и с усилием оторвался от своих грёз.
– Сударыня, – сказал он, наконец, – простите мне моё волнение. Оно, вероятно, показалось вам странным, – вы привыкли к этому покою и счастью, но для меня так ново видеть довольное лицо, что я не могу оторвать глаз от вас и вашего супруга.
– Мы действительно очень счастливы, – сказала Жюли, – но нам пришлось очень долго страдать, и мало кто заплатил так дорого за своё счастье.
На лице графа отразилось любопытство.
– Это длинная семейная история, как вам уже говорил Шато-Рено, – сказал Максимилиан. – Вы, граф, привыкли видеть большие катастрофы и величественные радости, для вас мало интересна эта домашняя картина. Но Жюли права: мы перенесли немало страданий, хоть они и ограничивались узкой рамкой семьи…
– И бог, как всегда, послал вам утешение в страданиях? – спросил Монте-Кристо.
– Да, граф, – отвечала Жюли, – мы должны это признать, потому что он поступил с нами, как со своими избранниками: он послал нам своего ангела.
Краска залила лицо графа, и, чтобы скрыть своё волнение, он закашлялся и поднёс к губам платок.
– Тот, кто родился в порфире и никогда ничего не желал, – сказал Эмманюель, – не знает счастья жизни, так же как не умеет ценить ясного неба тот, кто никогда не вверял свою жизнь четырём доскам, носящимся по разъярённому морю.
Монте-Кристо встал и, ничего не ответив, потому что дрожь в его голосе выдала бы охватившее его волнение, начал медленно ходить взад и вперёд по гостиной.
– Вас, вероятно, смешит наша роскошь, граф, – сказал Максимилиан, следивший глазами за Монте-Кристо.
– Нет, нет, – отвечал Монте-Кристо, очень бледный, прижав руку к сильно бьющемуся сердцу, а другой рукой указывая на хрустальный колпак, под которым на чёрной бархатной подушке был бережно положен шёлковый вязаный кошелёк. – Я просто смотрю, что это за кошелёк, в котором как будто с одной стороны лежит какая-то бумажка, а с другой – недурной алмаз.
Лицо Максимилиана стало серьёзным, и он ответил:
– Здесь, граф, самое драгоценное из наших семейных сокровищ.
– В самом деле, алмаз довольно хорош, – сказал Монте-Кристо.
– Нет, мой брат говорит не о стоимости камня, хоть его и оценивают в сто тысяч франков, он хочет сказать, что вещи, находящиеся в этом кошельке, дороги нам: их оставил тот добрый ангел, о котором мы вам говорили.
– Я не понимаю ваших слов, сударыня, а между тем не смею просить объяснения, – с поклоном ответил Монте-Кристо. – Простите, я не хотел быть неделикатным.
– Неделикатным, граф? Напротив, мы рады рассказать об этом! Если бы мы хотели сохранить в тайне благородный поступок, о котором напоминает этот кошелёк, мы бы не выставляли его таким образом напоказ. Нет, мы хотели бы иметь возможность разгласить о нём всему свету, чтобы наш неведомый благодетель хотя бы трепетанием крыльев открыл себя.
– Вот как! – проговорил Монте-Кристо глухим голосом.
– Граф, – сказал Максимилиан, приподнимая хрустальный колпак и благоговейно прикасаясь губами к вязаному кошельку, – это держал в своих руках человек, который спас моего отца от смерти, нас от разорения, а наше имя от бесчестия, – человек, благодаря которому мы, несчастные дети, обречённые горю и нищете, теперь со всех сторон слышим, как люди восторгаются нашим счастьем. Это письмо, – и Максимилиан, вынув из кошелька записку, протянул её графу, – это письмо было им написано в тот день, когда мой отец принял отчаянное решение, а этот алмаз великодушный незнакомец предназначил в приданое моей сестре.
Монте-Кристо развернул письмо и прочёл его с чувством невыразимого счастья; это была записка, знакомая нашим читателям, адресованная Жюли и подписанная Синдбадом-Мореходом.
– Незнакомец, говорите вы? Таким образом, человек, оказавший вам эту услугу, остался вам неизвестен?
– Да, нам так и не выпало счастья пожать ему руку, – отвечал Максимилиан, – и не потому, что мы не молили бога об этой милости. Но во всём этом событии было столько таинственности, что мы до сих пор не можем в нём разобраться: всё направляла невидимая рука, могущественная, как рука чародея.
– Но я всё ещё не потеряла надежды поцеловать когда-нибудь эту руку, как я целую кошелёк, которого она касалась, – сказала Жюли. – Четыре года тому назад Пенелон был в Триесте; Пенелон, граф, это тот старый моряк, которого вы видели с заступом в руках и который из боцмана превратился в садовника. В Триесте он видел на набережной англичанина, собиравшегося отплыть на яхте, и узнал в нём человека, посетившего моего отца пятого июня тысяча восемьсот двадцать девятого года и пославшего мне пятого сентября эту записку. Это был, несомненно, тот самый незнакомец, как утверждает Пенелон, но он не решился заговорить с ним.
– Англичанин! – произнёс задумчиво Монте-Кристо, которого тревожил каждый взгляд Жюли. – Англичанин, говорите вы?
– Да, – сказал Максимилиан, – англичанин, явившийся к нам как уполномоченный римской фирмы Томсон и Френч. Вот почему я вздрогнул, когда вы сказали у Морсера, что Томсон и Френч ваши банкиры. Дело происходило, как мы вам уже сказали, в тысяча восемьсот двадцать девятом году; пожалуйста, граф, скажите, вы не знали этого англичанина?
– Но вы говорили, будто фирма Томсон и Френч неизменно отрицала, что она оказала вам эту услугу?
– Да.
– В таком случае, может быть, тот англичанин просто был благодарен вашему отцу за какой-нибудь добрый поступок, им самим позабытый, и воспользовался предлогом, чтобы оказать ему услугу?
– Тут можно предположить что угодно, даже чудо.
– Как его звали? – спросил Монте-Кристо.
– Он не назвал другого имени, – отвечала Жюли, внимательнее вглядываясь в графа, – только то, которым он подписал записку: Синдбад-Мореход.
– Но ведь это, очевидно, не имя, а псевдоним.
Видя, что Жюли смотрит на него ещё пристальнее и вслушивается в звук его голоса, граф добавил:
– Послушайте, не был ли он приблизительно одного роста со мной, может быть чуть-чуть повыше, немного тоньше, в высоком воротничке, туго затянутом галстуке, в облегающем и наглухо застёгнутом сюртуке и с неизменным карандашом в руках?
– Так вы его знаете? – воскликнула Жюли с заблестевшими от радости глазами.
– Нет, – сказал Монте-Кристо, – я только высказываю предположение. Я знавал некоего лорда Уилмора, который был щедр на такие благодеяния.
– Не открывая, кто он?
– Это был странный человек, не веривший в благодарность.
– Господи, – воскликнула Жюли с непередаваемым выражением всплеснув руками, – во что же он верит, несчастный?
– Во всяком случае, он не верил в неё в то время, когда я с ним встречался, – сказал Монте-Кристо, бесконечно взволнованный этим возгласом, вырвавшимся из глубины души. – Может быть, с тех пор ему и пришлось самому убедиться, что благодарность существует.
– И вы знакомы с этим человеком, граф? – спросил Эмманюель.
– Если вы знакомы с ним, – воскликнула Жюли, – скажите, можете ли вы свести нас к нему, показать нам его, сказать нам, где он находится? Послушай, Максимилиан, послушай, Эмманюель, ведь если мы когда-нибудь встретимся с ним, он не сможет не поверить в память сердца!
Монте-Кристо почувствовал, что на глазах у него навернулись слёзы; он снова прошёлся по гостиной.
– Ради бога, граф, – сказал Максимилиан, – если вы что-нибудь знаете об этом человеке, скажите нам всё, что вы знаете!
– Увы, – отвечал Монте-Кристо, стараясь скрыть волнение, звучащее в его голосе, – если ваш благодетель действительно лорд Уилмор, то я боюсь, что вам никогда не придётся с ним встретиться. Я расстался с ним года три тому назад в Палермо, и он собирался в самые сказочные страны, так что я очень сомневаюсь, чтобы он когда-либо вернулся.
– Как жестоко то, что вы говорите! – воскликнула Жюли в полном отчаянии, и глаза её наполнились слезами.
– Если бы лорд Уилмор видел то, что вижу я, – сказал проникновенно Монте-Кристо, глядя на прозрачные жемчужины, струившиеся по щекам Жюли, – он снова полюбил бы жизнь, потому что слёзы, которые вы проливаете, примирили бы его с человечеством.
Он протянул ей руку; она подала ему свою, заворожённая взглядом и голосом графа.
– Но ведь у этого лорда Уилмора, – сказала она, цепляясь за последнюю надежду, – была же родина, семья, родные, знал же его кто-нибудь? Разве мы не могли бы…
– Не стоит искать, – сказал граф, – не возводите сладких грёз на словах, которые у меня вырвались. Едва ли лорд Уилмор – тот человек, которого вы разыскиваете; мы были с ним дружны, я знал все его тайны, – он рассказал бы мне и эту.
– А он ничего не говорил вам? – воскликнула Жюли.
– Ничего.
– Никогда ни слова, из которого вы могли бы предположить?..
– Никогда.
– Однако вы сразу назвали его имя.
– Знаете… мало ли что приходит в голову.
– Сестра, – сказал Максимилиан, желая помочь графу, – наш гость прав. Вспомни, что нам так часто говорил отец: не англичанин принёс нам это счастье.
Монте-Кристо вздрогнул.
– Ваш отец, господин Моррель, говорил вам?.. – с живостью воскликнул он.
– Мой отец смотрел на это происшествие как на чудо. Мой отец верил, что наш благодетель встал из гроба. Это была такая трогательная вера, что, сам не разделяя её, я не хотел её убивать в его благородном сердце! Как часто он задумывался, шепча имя дорогого погибшего друга! На пороге смерти, когда близость вечности придала его мыслям какое-то потустороннее озарение, это предположение перешло в уверенность, и последние слова, которые он произнёс, умирая, были: «Максимилиан, это был Эдмон Дантес!»
Бледность, всё сильнее покрывавшая лицо графа, при этих словах стала ужасной. Вся кровь хлынула ему к сердцу, он не мог произнести ни слова; он посмотрел на часы, словно вспомнив о времени, взял шляпу, как-то внезапно и смущённо простился с г-жой Эрбо и пожал руки Эмманюелю и Максимилиану.
– Сударыня, – сказал он, – разрешите мне иногда навещать вас. Мне хорошо в вашей семье, и я благодарен вам за приём, потому что у вас я в первый раз за много лет позабыл о времени.
И он вышел быстрыми шагами.
– Какой странный человек этот граф Монте-Кристо, – сказал Эмманюель.
– Да, – отвечал Максимилиан, – но мне кажется, у него золотое сердце, и я уверен, что мы ему симпатичны.
– Его голос проник мне в самое сердце, – сказала Жюли, – и мне даже показалось, будто я слышу его не в первый раз.
Глава 13.
Пирам и Фисба
Если пройти две трети предместья Сент-Оноре, то можно увидеть позади прекрасного особняка, заметного даже среди великолепных домов этого богатого квартала, обширный сад; его густые каштановые деревья возвышаются над огромными, почти крепостными стенами, роняя каждую весну свои белые и розовые цветы в две бороздчатые каменные вазы, стоящие на четырехугольных столбах, в которые вделана железная решётка времён Людовика XIII.
Хотя в этих вазах растут чудесные герани, колебля на ветру свои пурпурные цветы и крапчатые листья, этим величественным входом не пользуются с того уже давнего времени, когда владельцы особняка решили оставить за собой только самый дом, обсаженный деревьями, двор с выходом в предместье и сад, обнесённый решёткой, за которой в прежнее время находился прекрасный огород, принадлежавший этой же усадьбе. Но явился демон спекуляции, наметил рядом с огородом улицу, которая должна была соперничать с огромной артерией Парижа, называемой предместьем Сент-Оноре. И так как эта новая улица, благодаря железной дощечке ещё до своего возникновения получившая название, должна была застраиваться, то огород продали.
Но когда дело касается спекуляции, то человек предполагает, а капитал располагает; уже окрещённая улица погибла в колыбели. Приобретателю огорода, заплатившему за него сполна, не удалось перепродать его за желаемую сумму, и в ожидании повышения цен, которое рано или поздно должно было с лихвой вознаградить его за потраченные деньги и лежащий втуне капитал, он ограничился тем, что сдал участок в аренду огородникам за пятьсот франков в год.
Таким образом, он получает за свои деньги только полпроцента, что очень скромно по теперешним временам, когда многие получают по пятидесяти процентов и ещё находят, что деньги приносят нищенский доход.
Как бы то ни было, садовые ворота, некогда выходившие в огород, закрыты, и петли их ест ржавчина; мало того: чтобы презренные огородники не смели осквернить своими плебейскими взорами внутренность аристократического сада, ворота на шесть футов от земли заколотили досками. Правда, доски не настолько плотно пригнаны друг к другу, чтобы нельзя было бросить в щёлку беглый взгляд, но этот дом – почтенный дом, и не боится нескромных взоров.
В том огороде вместо капусты, моркови, редиски, горошка и дынь растёт высокая люцерна – единственное свидетельство, что кто-то помнит ещё об этом пустынном месте. Низенькая калитка, выходящая на намеченную улицу, служит входом в этот окружённый стенами участок, который арендаторы недавно совсем покинули из-за его неплодородности, так что вот уже неделя, как вместо прежнего полупроцента он не приносит ровно ничего.
Со стороны особняка над оградой склоняются уже упомянутые нами каштаны, что не мешает и другим цветущим и буйным деревьям протягивать между ними свои жаждущие воздуха ветви. В одном углу, где сквозь густую листву едва пробивается свет, широкая каменная скамья и несколько садовых стульев указывают на место встреч или на излюбленное убежище кого-нибудь из обитателей особняка, расположенного в ста шагах и едва различимого сквозь зелёную чащу. Словом, выбор этого уединённого местечка объясняется и его недоступностью для солнечных лучей, и неизменной, даже в самые знойные летние дни, прохладой, полной щебетанья птиц, и одновременной удалённостью и от дома и от улицы – то есть от деловых тревог и шума.
Хотя в этих вазах растут чудесные герани, колебля на ветру свои пурпурные цветы и крапчатые листья, этим величественным входом не пользуются с того уже давнего времени, когда владельцы особняка решили оставить за собой только самый дом, обсаженный деревьями, двор с выходом в предместье и сад, обнесённый решёткой, за которой в прежнее время находился прекрасный огород, принадлежавший этой же усадьбе. Но явился демон спекуляции, наметил рядом с огородом улицу, которая должна была соперничать с огромной артерией Парижа, называемой предместьем Сент-Оноре. И так как эта новая улица, благодаря железной дощечке ещё до своего возникновения получившая название, должна была застраиваться, то огород продали.
Но когда дело касается спекуляции, то человек предполагает, а капитал располагает; уже окрещённая улица погибла в колыбели. Приобретателю огорода, заплатившему за него сполна, не удалось перепродать его за желаемую сумму, и в ожидании повышения цен, которое рано или поздно должно было с лихвой вознаградить его за потраченные деньги и лежащий втуне капитал, он ограничился тем, что сдал участок в аренду огородникам за пятьсот франков в год.
Таким образом, он получает за свои деньги только полпроцента, что очень скромно по теперешним временам, когда многие получают по пятидесяти процентов и ещё находят, что деньги приносят нищенский доход.
Как бы то ни было, садовые ворота, некогда выходившие в огород, закрыты, и петли их ест ржавчина; мало того: чтобы презренные огородники не смели осквернить своими плебейскими взорами внутренность аристократического сада, ворота на шесть футов от земли заколотили досками. Правда, доски не настолько плотно пригнаны друг к другу, чтобы нельзя было бросить в щёлку беглый взгляд, но этот дом – почтенный дом, и не боится нескромных взоров.
В том огороде вместо капусты, моркови, редиски, горошка и дынь растёт высокая люцерна – единственное свидетельство, что кто-то помнит ещё об этом пустынном месте. Низенькая калитка, выходящая на намеченную улицу, служит входом в этот окружённый стенами участок, который арендаторы недавно совсем покинули из-за его неплодородности, так что вот уже неделя, как вместо прежнего полупроцента он не приносит ровно ничего.
Со стороны особняка над оградой склоняются уже упомянутые нами каштаны, что не мешает и другим цветущим и буйным деревьям протягивать между ними свои жаждущие воздуха ветви. В одном углу, где сквозь густую листву едва пробивается свет, широкая каменная скамья и несколько садовых стульев указывают на место встреч или на излюбленное убежище кого-нибудь из обитателей особняка, расположенного в ста шагах и едва различимого сквозь зелёную чащу. Словом, выбор этого уединённого местечка объясняется и его недоступностью для солнечных лучей, и неизменной, даже в самые знойные летние дни, прохладой, полной щебетанья птиц, и одновременной удалённостью и от дома и от улицы – то есть от деловых тревог и шума.