Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- Следующая »
- Последняя >>
– А что говорят?
– Говорят, что он живёт в подземелье, рядом с которым дворец Питти ничего не стоит.
– Вы грезите? – сказал Франц, садясь.
– Нет, не грежу, – настаивал Гаэтано, – это сущая правда. Кама, рулевой «Святого Фердинанда», был там однажды и вышел оттуда совсем оторопелый; он говорит, что такие сокровища бывают только в сказках.
– Вот как! Да знаете ли вы, что такими словами вы заставите меня спуститься в пещеру Али-Бабы?
– Я повторяю вашей милости только то, что сам слышал.
– Так вы советуете мне согласиться?
– Этого я не говорю. Как вашей милости будет угодно. Не смею советовать в подобном случае.
Франц подумал немного, рассудил, что такой богач не станет гнаться за его несколькими тысячами франков и, видя за всем этим только превосходный ужин, решил идти. Гаэтано пошёл передать его ответ.
Но, как мы уже сказали, Франц был предусмотрителен, а потому хотел узнать как можно больше подробностей о своём странном и таинственном хозяине. Он обернулся к матросу, который во время его разговора с Гаэтано ощипывал куропаток с важным видом человека, гордящегося своими обязанностями, и спросил его, на чём прибыли эти люди, когда нигде но видно ни лодки, не сперонары, ни тартапы.
– Это меня не смущает, – отвечал матрос. – Я знаю их судно.
– И хорошее судно?
– Желаю такого же вашей милости, чтобы объехать кругом света.
– А оно большое?
– Да тонн на сто. Впрочем, это судно на любителя, яхта, как говорят англичане, но такая прочная, что выдержит любую непогоду.
– А где оно построено?
– Не знаю; должно быть, в Генуе.
– Каким же образом, – продолжал Франц, – атаман контрабандистов не боится заказывать себе яхту в генуэзском порту?
– Я не говорил, что хозяин яхты контрабандист, – отвечал матрос.
– Но Гаэтано как будто говорил.
– Гаэтано видел экипаж издали и ни с кем из них не разговаривал.
– Но если этот человек не атаман контрабандистов, то кто же он?
– Богатый вельможа и путешествует для своего удовольствия.
«Личность, по-видимому, весьма таинственная, – подумал Франц, – раз суждения о ней столь разноречивы».
– А как его зовут?
– Когда его об этом спрашивают, он отвечает, что его зовут Синдбад-Мореход. Но мне сомнительно, чтобы это было его настоящее имя.
– Синдбад-Мореход?
– Да.
– А где живёт этот вельможа?
– На море.
– Откуда он?
– Не знаю.
– Видали вы его когда-нибудь?
– Случалось.
– Каков он собой?
– Ваша милость, сами увидите.
– А где он меня примет?
– Надо думать, в том самом подземном дворце, о котором говорил вам Гаэтано.
– И вы никогда не пытались проникнуть в этот заколдованный замок?
– Ещё бы, ваша милость, – отвечал матрос, – и даже не раз; но всё было напрасно; мы обыскала всю пещеру и нигде не нашли даже самого узенького хода. К тому же, говорят, дверь отпирается не ключом, а волшебным словом.
– Положительно, – прошептал Франц, – я попал в сказку из «Тысячи и одной ночи».
– Его милость ждёт вас, – произнёс за его спиной голос, в котором он узнал голос часового.
Его сопровождали два матроса из экипажа яхты.
Франц вместо ответа вынул из кармана носовой платок и подал его часовому.
Ему молча завязали глаза и весьма тщательно, – они явно опасались какого-нибудь обмана с его стороны; после этого ему предложили поклясться, что он ни в коем случае не будет пытаться снять повязку.
Франц поклялся.
Тогда матросы взяли его под руки и повели, а часовой пошёл вперёд.
Шагов через тридцать, по соблазнительному запаху козлёнка, он догадался, что его ведут мимо бивака, потом его провели ещё шагов пятьдесят, по-видимому в том направлении, в котором Гаэтано запретили идти; теперь этот запрет стал ему понятен. Вскоре, по изменившемуся воздуху, Франц понял, что вошёл в подземелье. После нескольких секунд ходьбы он услышал лёгкий треск, и на него повеяло благоухающим теплом; наконец, он почувствовал, что ноги его ступают по пышному мягкому ковру; проводники выпустили его руки. Настала тишина, и чей-то голос произнёс на безукоризненном французском языке, хоть и с иностранным выговором:
– Милости прошу, теперь вы можете снять повязку.
Разумеется, Франц не заставил просить себя дважды; он снял платок и увидел перед собою человека лет сорока, в тунисском костюме, то есть в красной шапочке с голубой шёлковой кисточкой, в чёрной суконной, сплошь расшитой золотом куртке, в широких ярко-красных шароварах, такого же цвета гетрах, расшитых, как и куртка, золотом, и в жёлтых туфлях; поясом ему служила богатая кашемировая шаль, за которую был заткнут маленький кривой кинжал.
Несмотря на мертвенную бледность лицо его поражало красотой; глаза были живые и пронзительные; прямая линия носа, почти сливающаяся со лбом, напоминала о чистоте греческого типа; а зубы, белые, как жемчуг, в обрамлении чёрных, как смоль, усов, ослепительно сверкали.
Но бледность этого лица была неестественна; словно этот человек долгие годы провёл в могиле, и краски жизни уже не могли вернуться к нему.
Он был не очень высок ростом, но хорошо сложен, и, как у всех южан, руки и ноги у него были маленькие.
Но что больше всего поразило Франца, принявшего рассказ Гаэтано за басню, так это роскошь обстановки.
Вся комната была обтянута алым турецким шёлком, затканным золотыми цветами. В углублении стоял широкий диван, над которым было развешано арабское оружие в золотых ножнах, с рукоятями, усыпанными драгоценными камнями: с потолка спускалась изящная лампа венецианского стекла, а ноги утопали по щиколотку в турецком ковре; дверь, через которую вошёл Франц, закрывали занавеси, так же как и вторую дверь, которая вела в соседнюю комнату, по-видимому, ярко освещённую.
Хозяин не мешал Францу дивиться, но сам отвечал осмотром на осмотр и не спускал с него глаз.
– Милостивый государь, – сказал он наконец, – прошу простить меня за предосторожности, с которыми вас ввели ко мне; но этот остров по большей части безлюден, и, если бы кто-нибудь проник в тайну моего обиталища, я, по всей вероятности, при возвращении нашёл бы моё жильё в довольно плачевном состоянии, а это было бы мне чрезвычайно досадно не потому, что я горевал бы о понесённом уроне, а потому, что лишился бы возможности по своему желанию предаваться уединению. А теперь я постараюсь загладить эту маленькую неприятность, предложив вам то, что вы едва ли рассчитывали здесь найти, – сносный ужин и удобную постель.
– Помилуйте, – сказал Франц, – к чему извинения? Всем известно, что людям, переступающим порог волшебных замков, завязывают глаза; вспомните Рауля в «Гугенотах»; и, право, я не могу пожаловаться: всё, что вы мне показываете, поистине стоит чудес «Тысячи и одной ночи».
– Увы! Я скажу вам, как Лукулл: если бы я знал, что вы сделаете мне честь посетить меня, я приготовился бы к этому. Но как ни скромен мой приют, он в вашем распоряжении; как ни плох мой ужин, я вас прошу его отведать. Али, кушать подано?
В тот же миг занавеси на дверях раздвинулись и нубиец, чёрный, как эбеновое дерево, одетый в строгую белую тунику, знаком пригласил хозяина в столовую.
– Не знаю, согласитесь ли вы со мной, – сказал незнакомец Францу, но для меня нет ничего несноснее, как часами сидеть за столом друг против друга и не знать, как величать своего собеседника. Прошу заметить, что, уважая права гостеприимства, я не спрашиваю вас ни о вашем имени, ни о звании, я только хотел бы знать, как вам угодно, чтобы я к вам обращался. Чтобы со своей стороны не стеснять вас, я вам скажу, что меня обыкновенно называют Синдбад-Мореход.
– А мне, – отвечал Франц, – чтобы быть в положении Аладдина, не хватает только его знаменитой лампы, и потому я не вижу никаких препятствий к тому, чтобы называться сегодня Аладдином. Таким образом мы останемся в царстве Востока, куда, по-видимому, меня перенесли чары какого-то доброго духа.
– Итак, любезный Аладдин, – сказал таинственный хозяин, – вы слышали, что ужин подан. Поэтому прошу вас пройти в столовую; ваш покорнейший слуга пойдёт вперёд, чтобы показать вам дорогу.
И Синдбад, приподняв занавес, пошёл впереди своего гостя.
Восхищение Франца всё росло: ужин был сервирован с изысканной роскошью. Убедившись в этом важном обстоятельстве, он начал осматриваться. Столовая была не менее великолепна, чем гостиная, которую он только что покинул; она была вся из мрамора, с ценнейшими античными барельефами; в обоих концах продолговатой залы стояли прекрасные статуи с корзинами на головах. В корзинах пирамидами лежали самые редкостные плоды: сицилийские ананасы, малагские гранаты, балеарские апельсины, французские персики и тунисские финики.
Ужин состоял из жареного фазана, окружённого корсиканскими дроздами, заливного кабаньего окорока, жареного козлёнка под соусом тартар, великолепного тюрбо и гигаптского лангуста. Между большими блюдами стояли тарелки с закусками. Блюда были серебряные, тарелки из японского фарфора.
Франц протирал глаза, – ему казалось, что всё это сон.
Али прислуживал один и отлично справлялся со своими обязанностями.
Гость с похвалой отозвался о нём.
– Да, – отвечал хозяин, со светской непринуждённостью угощая Франца, – бедняга мне очень предан и очень старателен. Он помнит, что я спас ему жизнь, а так как он, по-видимому, дорожил своей головой, то он благодарен мне за то, что я её сохранил ему.
Али подошёл к своему хозяину, взял его руку и поцеловал.
– Не будет ли нескромностью с моей стороны, – сказал Франц, – если я спрошу, при каких обстоятельствах вы совершили это доброе дело?
– Это очень просто, – отвечал хозяин. – По-видимому, этот плут прогуливался около сераля тунисского бея ближе, чем это позволительно чернокожему; ввиду чего бей приказал отрезать ему язык, руку и голову: в первый день – язык, во второй – руку, а в третий – голову. Мне всегда хотелось иметь немого слугу; я подождал, пока ему отрезали язык, и предложил бою променять его на чудесное двуствольное ружьё, которое накануне, как мне показалось, очень поправилось его высочеству. Он колебался: так хотелось ему покончить с этим несчастным. Но я прибавил к ружью английский охотничий нож, которым я перерубил ятаган его высочества; тогда бей согласился оставить бедняге руку и голову, по с тем условием, чтобы его ноги больше не было в Тунисе. Напутствие было излишне. Чуть только этот басурман издали увидит берега Африки, как он тотчас же забирается в самую глубину трюма, и его не выманить оттуда до тех пор, пока третья часть света не скроется из виду.
Франц задумался, по зная, как истолковать жестокое добродушие, с которым хозяин рассказал ему это происшествие.
– Значит, подобно благородному моряку, имя которого вы носите, – сказал он, чтобы переменить разговор, – вы проводите жизнь в путешествиях?
– Да. Это обет, который я дал в те времена, когда отнюдь не думал, что буду когда-нибудь иметь возможность выполнить его, – отвечал, улыбаясь, незнакомец. – Я дал ещё несколько обетов и надеюсь в своё время выполнить их тоже.
Хотя Синдбад произнёс эти слова с величайшим хладнокровием, в его глазах мелькнуло выражение жестокой ненависти.
– Вы, должно быть, много страдали? – спросил Франц.
Синдбад вздрогнул и пристально посмотрел на нею.
– Что вас навело на такую мысль? – спросил он.
– Всё, – отвечал Франц, – ваш голос, взгляд, ваша бледность, самая жизнь, которую вы ведёте.
– Я? Я веду самую счастливую жизнь, какая только может быть на земле, – жизнь паши. Я владыка мира; если мне понравится какое-нибудь место, я там остаюсь; если соскучусь, уезжаю; я свободен, как птица; у меня крылья, как у неё; люди, которые меня окружают, повинуются мне по первому знаку. Иногда я развлекаюсь тем, что издеваюсь над людским правосудием, похищая у него разбойника, которого оно ищет, или преступника, которого оно преследует. А кроме того, у меня есть собственное правосудие, всех инстанций, без отсрочек и апелляций, которое осуждает и оправдывает и в которое никто не вмешивается. Если бы вы вкусили моей жизни, то не захотели бы иной и никогда не возвратились бы в мир, разве только ради какого-нибудь сокровенного замысла.
– Мщения, например! – сказал Франц.
Незнакомец бросил на Франца один из тех взглядов, которые проникают до самого дна ума и сердца.
– Почему именно мщения? – спросил он.
– Потому что, – возразил Франц, – вы кажетесь мне человеком, который подвергается гонению общества и готовится свести с ним какие-то страшные счёты.
– Ошибаетесь, – сказал Синдбад и рассмеялся своим странным смехом, обнажавшим острые белые зубы, – я своего рода филантроп и, может быть, когда-нибудь отправлюсь в Париж и вступлю в соперничество с господином Аппером и с Человеком в синем плаще.[18]
– И это будет ваше первое путешествие в Париж?
– Увы, да! Я не слишком любопытен, не правда ли? Но уверяю вас, не я тому виной; время для этого ещё придёт.
– И скоро вы думаете быть в Париже?
– Сам не знаю, всё зависит от стечения обстоятельств.
– Я хотел бы там быть в одно время с вами и постараться, насколько это будет в моих силах, отплатить вам за гостеприимство, которое вы так широко оказываете мне на Монте-Кристо.
– Я с величайшим удовольствием принял бы ваше приглашение, – отвечал хозяин, – но, к сожалению, если я поеду в Париж, то, вероятно, инкогнито.
Между тем ужин продолжался; впрочем, он, казалось, был подан только для Франца, ибо незнакомец едва притронулся к роскошному пиршеству, которое он устроил для нежданного гостя и которому тот усердно отдавал должное.
Наконец, Али принёс десерт, или, вернее, снял корзины со статуй и поставил на стол.
Между корзинами он поставил небольшую золочёную чашу с крышкой.
Почтение, с которым Али принёс эту чашу, возбудило во Франце любопытство. Он поднял крышку и увидел зеленоватое тесто, по виду напоминавшее шербет, но совершенно ему не известное.
Он в недоумении снова закрыл чашу и, взглянув на хозяина, увидел, что тот насмешливо улыбается.
– Вы не можете догадаться, что в этой чаше, и вас разбирает любопытство?
– Да, признаюсь.
– Этот зелёный шербет – не что иное, как амврозия, которую Геба подавала на стол Юпитеру.
– Но эта амврозия, – сказал Франц, – побывав в руках людей, вероятно, променяла своё небесное название на земное? Как называется это снадобье, к которому, впрочем, я не чувствую особенного влечения, на человеческом языке?
– Вот неопровержимое доказательство нашего материализма! – воскликнул Синдбад. – Как часто проходим мы милю нашего счастья, не замечая его, не взглянув на него; а если и взглянем, то не узнаем его. Если вы человек положительный и ваш кумир – золото, вкусите этого шербета, и перед вами откроются россыпи Перу, Гузерата и Голкопды; если вы человек воображения, поэт, – вкусите его, и границы возможного исчезнут: беспредельные дали откроются перед вами, вы будете блуждать, свободный сердцем, свободный душою, в бесконечных просторах мечты. Если вы честолюбивы, гонитесь за земным величием – вкусите его, и через час вы будете властелином, – не маленькой страны в уголке Европы, как Англия, Франция или Испания, а властелином земли, властелином мира, властелином вселенной.
Троп ваш будет стоять на той горе, на которую Сатана возвёл Иисуса и, не поклоняясь блуду, не лобызая его когтей, вы будете верховным повелителем всех земных царств. Согласитесь, что это соблазнительно, тем более что для этого достаточно… Посмотрите.
С этими словами он поднял крышку маленькой золочёной чаши, взял кофейной ложечкой кусочек волшебного шербета, поднёс его ко рту и медленно проглотил, полузакрыв глаза и закинув голову.
Франц не мешал своему хозяину наслаждаться любимым лакомством; когда тот немного пришёл в себя, он спросил:
– Но что же это за волшебное кушанье?
– Слыхали вы о Горном Старце,[19] – спросил хозяин, – о том самом, который хотел убить Филиппа Августа?
– Разумеется.
– Вам известно, что он владел роскошной долиной у подножия горы, которой он обязан своим поэтическим прозвищем. В этой долине раскинулись великолепные сады, насаждённые Хасаном-ибн-Сабба, а в садах были уединённые беседки. В эти беседки он приглашал избранных и угощал их, по словам Марко Поло, некоей травой, которая переносила их в эдем, где их ждали вечно цветущие растения, вечно спелые плоды, вечно юные девы. То, что эти счастливые юноши принимали за действительность, была мечта, но мечта такая сладостная, такая упоительная, такая страстная, что они продавали за неё душу и тело тому, кто её дарил им, повиновались ему, как богу, шли на край света убивать указанную им жертву и безропотно умирали мучительной смертью в надежде, что это лишь переход к той блаженной жизни, которую им сулила священная трава.
– Так это гашиш! – воскликнул Франц. – Я слыхал о нём.
– Вот именно, любезный Аладдин, это гашиш, самый лучший, самый чистый александрийский гашиш, от Абугора, несравненного мастера, великого человека, которому следовало бы выстроить дворец с надписью: «Продавцу счастья – благодарное человечество».
– А знаете, – сказал Франц, – мне хочется самому убедиться в справедливости ваших похвал.
– Судите сами, дорогой гость, судите сами; но не останавливайтесь на первом опыте. Чувства надо приучать ко всякому новому впечатлению, нежному или острому, печальному или радостному. Природа борется против этой божественной травы, ибо она не создана для радости и цепляется за страдания. Нужно, чтобы побеждённая природа пала в этой борьбе, нужно, чтобы действительность последовала за мечтой: и тогда мечта берёт верх, мечта становится жизнью, а жизнь – мечтою. Но сколь различны эти превращения! Сравнив горести подлинной жизни с наслаждениями жизни воображаемой, вы отвернётесь от жизни и предадитесь вечной мечте. Когда вы покинете ваш собственный мир для мира других, вам покажется, что вы сменили неаполитанскую весну на лапландскую зиму. Вам покажется, что вы спустились из рая на землю, с неба в ад. Отведайте гашиша, дорогой гость, отведайте.
Вместо ответа Франц взял ложку, набрал чудесного шербета столько же, сколько взял сам хозяин, и поднёс ко рту.
– Чёрт возьми! – сказал он, проглотив божественное снадобье. – Не знаю, насколько приятны будут последствия, по это вовсе не так вкусно, как вы уверяете.
– Потому что ваше небо ещё не приноровилось к необыкновенному вкусу этого вещества. Скажите, разве вам с первого раза понравились устрицы, чай, портер, трюфели, всё то, к чему вы после пристрастились? Разве вы понимаете римлян, которые приправляли фазанов ассой-фетидой, и китайцев, которые едят ласточкины гнёзда? Разумеется, нет. То же и с гашишем. Потерпите неделю, и ничто другое в мире не сравнится для вас с ним, каким бы безвкусным и пресным он ни казался вам сегодня. Впрочем, перейдём в другую комнату, в вашу. Али подаст нам трубки и кофе.
Они встали, и пока тот, кто назвал себя Синдбадом и кого мы тоже время от времени наделяли этим именем, чтобы как-нибудь называть его, отдавал распоряжения слуге, Франц вошёл в соседнюю комнату.
Убранство её было проще, но не менее богато. Она была совершенно круглая, и её всю опоясывал огромный диван. Но диван, стены, потолок и пол были покрыты драгоценными мехами, мягкими и нежными, как самый пушистый ковёр; то были шкуры африканских львов с величественными гривами, полосатых бенгальских тигров, шкуры капских пантер, в ярких пятнах, подобно той, которую увидел Данте, шкуры сибирских медведей и норвежских лисиц – они были положены одна на другую, так что казалось, будто ступаешь по густой траве или покоишься на пуховой постели.
Гость и хозяин легли на диван; чубуки жасминового дерева с янтарными мундштуками были у них под рукой уже набитые табаком, чтобы не набивать два раза один и тот же. Они взяли по трубке. Али подал огня и ушёл за кофе.
Наступило молчание; Синдбад погрузился в думы, которые, казалось, не покидали его даже во время беседы, а Франц предался молчаливым грёзам, что всегда посещают курильщика хорошего табака, вместе с дымом которого отлетают все скорбные мысли и душа населяется волшебными снами.
Али принёс кофе.
– Как вы предпочитаете, – спросил незнакомец, – по-французски или по-турецки, крепкий или слабый, с сахаром или без сахара, настоявшийся или кипячёный? Выбирайте: имеется любой.
– Я буду пить по-турецки, – отвечал Франц.
– И вы совершенно правы, – сказал хозяин, – это показывает, что у вас есть склонность к восточной жизни. Ах! Только на Востоке умеют жить. Что касается меня, – прибавил он со странной улыбкой, которая не укрылась от Франца, – когда я покончу со своими делами в Париже, я поеду доживать свой век на Восток; и если вам угодно будет навестить меня, то вам придётся искать меня в Каире, в Багдаде или в Исфагане.
– Это будет совсем нетрудно, – сказал Франц, – потому что мне кажется, будто у меня растут орлиные крылья и на них я облечу весь мир в одни сутки.
– Ага! Это действует гашиш! Так расправьте же свои крылья и уноситесь в надземные пространства: не бойтесь, вас охраняют, и если ваши крылья, как крылья Икара, растают от жгучего солнца, мы примем вас в наши объятия.
Он сказал Али несколько слов по-арабски, тот поклонился и вышел.
Франц чувствовал, что с ним происходит странное превращение. Вся усталость, накопившаяся за день, вся тревога, вызванная событиями вечера, улетучивались, как в ту первую минуту отдыха, когда ещё настолько бодрствуешь, что чувствуешь приближение сна. Его тело приобрело бесплотную лёгкость, мысли невыразимо просветлели, чувства вдвойне обострились.
Горизонт его всё расширялся, но не тот мрачный горизонт, который он видел наяву и в котором чувствовал какую-то смутную угрозу, а голубой, прозрачный необозримый, в лазури моря, в блеске солнца, в благоухании ветра. Потом, под звуки песен своих матросов, звуки столь чистые и прозрачные, что они составили бы божественную мелодию, если бы удалось их записать, он увидел, как перед ним встаёт остров Монте-Кристо, но не грозным утёсом на волнах, а оазисом в пустыне; чем ближе подходила лодка, тем шире разливалось пение, ибо с острова к небесам неслась таинственная и волшебная мелодия, словно некая Лорелея хотела завлечь рыбака или чародей Амфион – воздвигнуть там город.
Наконец лодка коснулась берега, но без усилий, без толчка, как губы прикасаются к губам, и он вошёл в пещеру, а чарующая музыка всё не умолкала. Он спустился, или, вернее, ему показалось, что он спускается по ступеням, вдыхая свежий благовонный воздух, подобный тому, который веял вокруг грота Цирцеи, напоённый таким благоуханием, что от него душа растворяется в мечтаниях, насыщенный таким огнём, что от него распаляются чувства; и он увидел всё, что с ним было наяву, начиная с Синдбада, своего фантастического хозяина, до Али, немого прислужника; потом всё смешалось и исчезло, как последние тени в гаснущем волшебном фонаре, и он очутился в зале со статуями, освещённой одним из тех тусклых светильников, которые у древних охраняли по ночам сон или наслаждение.
То были те же статуи, с пышными формами, сладострастные и в то неё время полные поэзии, с магнетическим взглядом, с соблазнительной улыбкой, с пышными кудрями. То были Фрина, Клеопатра, Мессалина, три великие куртизанки; и среди этих бесстыдных видений, подобно чистому лучу, подобно ангелу на языческом Олимпе, возникло целомудренное создание, светлый призрак, стыдливо прячущий от мраморных распутниц своё девственное чело.
И вот все три статуи объединились в страстном вожделении к одному возлюбленному, и этот возлюбленный был он; они приблизились к его ложу в длинных, ниспадающих до ног белых туниках, с обнажёнными персями, в волнах распущенных кос; они принимают позы, которые соблазняли богов, но перед которыми устояли святые, они озирают на него тем неумолимым в пламенным взором, каким глядит на птицу змея, и он не имеет сил противиться этим взорам, мучительным, как объятие, и сладостным, как лобзание.
Франц закрывает глаза и, бросая вокруг себя последний взгляд, смутно видит стыдливую статую, закутанную в своё покрывало; и вот его глаза сомкнулись для действительности, а чувства раскрылись для немыслимых ощущений.
Тогда настало нескончаемое наслаждение, неустанная страсть, которую пророк обещал своим избранникам. Мраморные уста ожили, перси потеплели, и для Франца, впервые отдавшегося во власть гашиша, страсть стала мукой, наслаждение – пыткой; он чувствовал, как к его лихорадочным губам прижимаются мраморные губы, упругие и холодные, как кольца змеи; но в то время как руки его пытались оттолкнуть эту чудовищную страсть, чувства его покорялись обаянию таинственного сна, и, наконец, после борьбы, за которую не жаль отдать душу, он упал навзничь, задыхаясь, обессиленный, изнемогая от наслаждения, отдаваясь поцелуям мраморных любовниц и чародейству исступлённого сна.
Глава 11.
– Говорят, что он живёт в подземелье, рядом с которым дворец Питти ничего не стоит.
– Вы грезите? – сказал Франц, садясь.
– Нет, не грежу, – настаивал Гаэтано, – это сущая правда. Кама, рулевой «Святого Фердинанда», был там однажды и вышел оттуда совсем оторопелый; он говорит, что такие сокровища бывают только в сказках.
– Вот как! Да знаете ли вы, что такими словами вы заставите меня спуститься в пещеру Али-Бабы?
– Я повторяю вашей милости только то, что сам слышал.
– Так вы советуете мне согласиться?
– Этого я не говорю. Как вашей милости будет угодно. Не смею советовать в подобном случае.
Франц подумал немного, рассудил, что такой богач не станет гнаться за его несколькими тысячами франков и, видя за всем этим только превосходный ужин, решил идти. Гаэтано пошёл передать его ответ.
Но, как мы уже сказали, Франц был предусмотрителен, а потому хотел узнать как можно больше подробностей о своём странном и таинственном хозяине. Он обернулся к матросу, который во время его разговора с Гаэтано ощипывал куропаток с важным видом человека, гордящегося своими обязанностями, и спросил его, на чём прибыли эти люди, когда нигде но видно ни лодки, не сперонары, ни тартапы.
– Это меня не смущает, – отвечал матрос. – Я знаю их судно.
– И хорошее судно?
– Желаю такого же вашей милости, чтобы объехать кругом света.
– А оно большое?
– Да тонн на сто. Впрочем, это судно на любителя, яхта, как говорят англичане, но такая прочная, что выдержит любую непогоду.
– А где оно построено?
– Не знаю; должно быть, в Генуе.
– Каким же образом, – продолжал Франц, – атаман контрабандистов не боится заказывать себе яхту в генуэзском порту?
– Я не говорил, что хозяин яхты контрабандист, – отвечал матрос.
– Но Гаэтано как будто говорил.
– Гаэтано видел экипаж издали и ни с кем из них не разговаривал.
– Но если этот человек не атаман контрабандистов, то кто же он?
– Богатый вельможа и путешествует для своего удовольствия.
«Личность, по-видимому, весьма таинственная, – подумал Франц, – раз суждения о ней столь разноречивы».
– А как его зовут?
– Когда его об этом спрашивают, он отвечает, что его зовут Синдбад-Мореход. Но мне сомнительно, чтобы это было его настоящее имя.
– Синдбад-Мореход?
– Да.
– А где живёт этот вельможа?
– На море.
– Откуда он?
– Не знаю.
– Видали вы его когда-нибудь?
– Случалось.
– Каков он собой?
– Ваша милость, сами увидите.
– А где он меня примет?
– Надо думать, в том самом подземном дворце, о котором говорил вам Гаэтано.
– И вы никогда не пытались проникнуть в этот заколдованный замок?
– Ещё бы, ваша милость, – отвечал матрос, – и даже не раз; но всё было напрасно; мы обыскала всю пещеру и нигде не нашли даже самого узенького хода. К тому же, говорят, дверь отпирается не ключом, а волшебным словом.
– Положительно, – прошептал Франц, – я попал в сказку из «Тысячи и одной ночи».
– Его милость ждёт вас, – произнёс за его спиной голос, в котором он узнал голос часового.
Его сопровождали два матроса из экипажа яхты.
Франц вместо ответа вынул из кармана носовой платок и подал его часовому.
Ему молча завязали глаза и весьма тщательно, – они явно опасались какого-нибудь обмана с его стороны; после этого ему предложили поклясться, что он ни в коем случае не будет пытаться снять повязку.
Франц поклялся.
Тогда матросы взяли его под руки и повели, а часовой пошёл вперёд.
Шагов через тридцать, по соблазнительному запаху козлёнка, он догадался, что его ведут мимо бивака, потом его провели ещё шагов пятьдесят, по-видимому в том направлении, в котором Гаэтано запретили идти; теперь этот запрет стал ему понятен. Вскоре, по изменившемуся воздуху, Франц понял, что вошёл в подземелье. После нескольких секунд ходьбы он услышал лёгкий треск, и на него повеяло благоухающим теплом; наконец, он почувствовал, что ноги его ступают по пышному мягкому ковру; проводники выпустили его руки. Настала тишина, и чей-то голос произнёс на безукоризненном французском языке, хоть и с иностранным выговором:
– Милости прошу, теперь вы можете снять повязку.
Разумеется, Франц не заставил просить себя дважды; он снял платок и увидел перед собою человека лет сорока, в тунисском костюме, то есть в красной шапочке с голубой шёлковой кисточкой, в чёрной суконной, сплошь расшитой золотом куртке, в широких ярко-красных шароварах, такого же цвета гетрах, расшитых, как и куртка, золотом, и в жёлтых туфлях; поясом ему служила богатая кашемировая шаль, за которую был заткнут маленький кривой кинжал.
Несмотря на мертвенную бледность лицо его поражало красотой; глаза были живые и пронзительные; прямая линия носа, почти сливающаяся со лбом, напоминала о чистоте греческого типа; а зубы, белые, как жемчуг, в обрамлении чёрных, как смоль, усов, ослепительно сверкали.
Но бледность этого лица была неестественна; словно этот человек долгие годы провёл в могиле, и краски жизни уже не могли вернуться к нему.
Он был не очень высок ростом, но хорошо сложен, и, как у всех южан, руки и ноги у него были маленькие.
Но что больше всего поразило Франца, принявшего рассказ Гаэтано за басню, так это роскошь обстановки.
Вся комната была обтянута алым турецким шёлком, затканным золотыми цветами. В углублении стоял широкий диван, над которым было развешано арабское оружие в золотых ножнах, с рукоятями, усыпанными драгоценными камнями: с потолка спускалась изящная лампа венецианского стекла, а ноги утопали по щиколотку в турецком ковре; дверь, через которую вошёл Франц, закрывали занавеси, так же как и вторую дверь, которая вела в соседнюю комнату, по-видимому, ярко освещённую.
Хозяин не мешал Францу дивиться, но сам отвечал осмотром на осмотр и не спускал с него глаз.
– Милостивый государь, – сказал он наконец, – прошу простить меня за предосторожности, с которыми вас ввели ко мне; но этот остров по большей части безлюден, и, если бы кто-нибудь проник в тайну моего обиталища, я, по всей вероятности, при возвращении нашёл бы моё жильё в довольно плачевном состоянии, а это было бы мне чрезвычайно досадно не потому, что я горевал бы о понесённом уроне, а потому, что лишился бы возможности по своему желанию предаваться уединению. А теперь я постараюсь загладить эту маленькую неприятность, предложив вам то, что вы едва ли рассчитывали здесь найти, – сносный ужин и удобную постель.
– Помилуйте, – сказал Франц, – к чему извинения? Всем известно, что людям, переступающим порог волшебных замков, завязывают глаза; вспомните Рауля в «Гугенотах»; и, право, я не могу пожаловаться: всё, что вы мне показываете, поистине стоит чудес «Тысячи и одной ночи».
– Увы! Я скажу вам, как Лукулл: если бы я знал, что вы сделаете мне честь посетить меня, я приготовился бы к этому. Но как ни скромен мой приют, он в вашем распоряжении; как ни плох мой ужин, я вас прошу его отведать. Али, кушать подано?
В тот же миг занавеси на дверях раздвинулись и нубиец, чёрный, как эбеновое дерево, одетый в строгую белую тунику, знаком пригласил хозяина в столовую.
– Не знаю, согласитесь ли вы со мной, – сказал незнакомец Францу, но для меня нет ничего несноснее, как часами сидеть за столом друг против друга и не знать, как величать своего собеседника. Прошу заметить, что, уважая права гостеприимства, я не спрашиваю вас ни о вашем имени, ни о звании, я только хотел бы знать, как вам угодно, чтобы я к вам обращался. Чтобы со своей стороны не стеснять вас, я вам скажу, что меня обыкновенно называют Синдбад-Мореход.
– А мне, – отвечал Франц, – чтобы быть в положении Аладдина, не хватает только его знаменитой лампы, и потому я не вижу никаких препятствий к тому, чтобы называться сегодня Аладдином. Таким образом мы останемся в царстве Востока, куда, по-видимому, меня перенесли чары какого-то доброго духа.
– Итак, любезный Аладдин, – сказал таинственный хозяин, – вы слышали, что ужин подан. Поэтому прошу вас пройти в столовую; ваш покорнейший слуга пойдёт вперёд, чтобы показать вам дорогу.
И Синдбад, приподняв занавес, пошёл впереди своего гостя.
Восхищение Франца всё росло: ужин был сервирован с изысканной роскошью. Убедившись в этом важном обстоятельстве, он начал осматриваться. Столовая была не менее великолепна, чем гостиная, которую он только что покинул; она была вся из мрамора, с ценнейшими античными барельефами; в обоих концах продолговатой залы стояли прекрасные статуи с корзинами на головах. В корзинах пирамидами лежали самые редкостные плоды: сицилийские ананасы, малагские гранаты, балеарские апельсины, французские персики и тунисские финики.
Ужин состоял из жареного фазана, окружённого корсиканскими дроздами, заливного кабаньего окорока, жареного козлёнка под соусом тартар, великолепного тюрбо и гигаптского лангуста. Между большими блюдами стояли тарелки с закусками. Блюда были серебряные, тарелки из японского фарфора.
Франц протирал глаза, – ему казалось, что всё это сон.
Али прислуживал один и отлично справлялся со своими обязанностями.
Гость с похвалой отозвался о нём.
– Да, – отвечал хозяин, со светской непринуждённостью угощая Франца, – бедняга мне очень предан и очень старателен. Он помнит, что я спас ему жизнь, а так как он, по-видимому, дорожил своей головой, то он благодарен мне за то, что я её сохранил ему.
Али подошёл к своему хозяину, взял его руку и поцеловал.
– Не будет ли нескромностью с моей стороны, – сказал Франц, – если я спрошу, при каких обстоятельствах вы совершили это доброе дело?
– Это очень просто, – отвечал хозяин. – По-видимому, этот плут прогуливался около сераля тунисского бея ближе, чем это позволительно чернокожему; ввиду чего бей приказал отрезать ему язык, руку и голову: в первый день – язык, во второй – руку, а в третий – голову. Мне всегда хотелось иметь немого слугу; я подождал, пока ему отрезали язык, и предложил бою променять его на чудесное двуствольное ружьё, которое накануне, как мне показалось, очень поправилось его высочеству. Он колебался: так хотелось ему покончить с этим несчастным. Но я прибавил к ружью английский охотничий нож, которым я перерубил ятаган его высочества; тогда бей согласился оставить бедняге руку и голову, по с тем условием, чтобы его ноги больше не было в Тунисе. Напутствие было излишне. Чуть только этот басурман издали увидит берега Африки, как он тотчас же забирается в самую глубину трюма, и его не выманить оттуда до тех пор, пока третья часть света не скроется из виду.
Франц задумался, по зная, как истолковать жестокое добродушие, с которым хозяин рассказал ему это происшествие.
– Значит, подобно благородному моряку, имя которого вы носите, – сказал он, чтобы переменить разговор, – вы проводите жизнь в путешествиях?
– Да. Это обет, который я дал в те времена, когда отнюдь не думал, что буду когда-нибудь иметь возможность выполнить его, – отвечал, улыбаясь, незнакомец. – Я дал ещё несколько обетов и надеюсь в своё время выполнить их тоже.
Хотя Синдбад произнёс эти слова с величайшим хладнокровием, в его глазах мелькнуло выражение жестокой ненависти.
– Вы, должно быть, много страдали? – спросил Франц.
Синдбад вздрогнул и пристально посмотрел на нею.
– Что вас навело на такую мысль? – спросил он.
– Всё, – отвечал Франц, – ваш голос, взгляд, ваша бледность, самая жизнь, которую вы ведёте.
– Я? Я веду самую счастливую жизнь, какая только может быть на земле, – жизнь паши. Я владыка мира; если мне понравится какое-нибудь место, я там остаюсь; если соскучусь, уезжаю; я свободен, как птица; у меня крылья, как у неё; люди, которые меня окружают, повинуются мне по первому знаку. Иногда я развлекаюсь тем, что издеваюсь над людским правосудием, похищая у него разбойника, которого оно ищет, или преступника, которого оно преследует. А кроме того, у меня есть собственное правосудие, всех инстанций, без отсрочек и апелляций, которое осуждает и оправдывает и в которое никто не вмешивается. Если бы вы вкусили моей жизни, то не захотели бы иной и никогда не возвратились бы в мир, разве только ради какого-нибудь сокровенного замысла.
– Мщения, например! – сказал Франц.
Незнакомец бросил на Франца один из тех взглядов, которые проникают до самого дна ума и сердца.
– Почему именно мщения? – спросил он.
– Потому что, – возразил Франц, – вы кажетесь мне человеком, который подвергается гонению общества и готовится свести с ним какие-то страшные счёты.
– Ошибаетесь, – сказал Синдбад и рассмеялся своим странным смехом, обнажавшим острые белые зубы, – я своего рода филантроп и, может быть, когда-нибудь отправлюсь в Париж и вступлю в соперничество с господином Аппером и с Человеком в синем плаще.[18]
– И это будет ваше первое путешествие в Париж?
– Увы, да! Я не слишком любопытен, не правда ли? Но уверяю вас, не я тому виной; время для этого ещё придёт.
– И скоро вы думаете быть в Париже?
– Сам не знаю, всё зависит от стечения обстоятельств.
– Я хотел бы там быть в одно время с вами и постараться, насколько это будет в моих силах, отплатить вам за гостеприимство, которое вы так широко оказываете мне на Монте-Кристо.
– Я с величайшим удовольствием принял бы ваше приглашение, – отвечал хозяин, – но, к сожалению, если я поеду в Париж, то, вероятно, инкогнито.
Между тем ужин продолжался; впрочем, он, казалось, был подан только для Франца, ибо незнакомец едва притронулся к роскошному пиршеству, которое он устроил для нежданного гостя и которому тот усердно отдавал должное.
Наконец, Али принёс десерт, или, вернее, снял корзины со статуй и поставил на стол.
Между корзинами он поставил небольшую золочёную чашу с крышкой.
Почтение, с которым Али принёс эту чашу, возбудило во Франце любопытство. Он поднял крышку и увидел зеленоватое тесто, по виду напоминавшее шербет, но совершенно ему не известное.
Он в недоумении снова закрыл чашу и, взглянув на хозяина, увидел, что тот насмешливо улыбается.
– Вы не можете догадаться, что в этой чаше, и вас разбирает любопытство?
– Да, признаюсь.
– Этот зелёный шербет – не что иное, как амврозия, которую Геба подавала на стол Юпитеру.
– Но эта амврозия, – сказал Франц, – побывав в руках людей, вероятно, променяла своё небесное название на земное? Как называется это снадобье, к которому, впрочем, я не чувствую особенного влечения, на человеческом языке?
– Вот неопровержимое доказательство нашего материализма! – воскликнул Синдбад. – Как часто проходим мы милю нашего счастья, не замечая его, не взглянув на него; а если и взглянем, то не узнаем его. Если вы человек положительный и ваш кумир – золото, вкусите этого шербета, и перед вами откроются россыпи Перу, Гузерата и Голкопды; если вы человек воображения, поэт, – вкусите его, и границы возможного исчезнут: беспредельные дали откроются перед вами, вы будете блуждать, свободный сердцем, свободный душою, в бесконечных просторах мечты. Если вы честолюбивы, гонитесь за земным величием – вкусите его, и через час вы будете властелином, – не маленькой страны в уголке Европы, как Англия, Франция или Испания, а властелином земли, властелином мира, властелином вселенной.
Троп ваш будет стоять на той горе, на которую Сатана возвёл Иисуса и, не поклоняясь блуду, не лобызая его когтей, вы будете верховным повелителем всех земных царств. Согласитесь, что это соблазнительно, тем более что для этого достаточно… Посмотрите.
С этими словами он поднял крышку маленькой золочёной чаши, взял кофейной ложечкой кусочек волшебного шербета, поднёс его ко рту и медленно проглотил, полузакрыв глаза и закинув голову.
Франц не мешал своему хозяину наслаждаться любимым лакомством; когда тот немного пришёл в себя, он спросил:
– Но что же это за волшебное кушанье?
– Слыхали вы о Горном Старце,[19] – спросил хозяин, – о том самом, который хотел убить Филиппа Августа?
– Разумеется.
– Вам известно, что он владел роскошной долиной у подножия горы, которой он обязан своим поэтическим прозвищем. В этой долине раскинулись великолепные сады, насаждённые Хасаном-ибн-Сабба, а в садах были уединённые беседки. В эти беседки он приглашал избранных и угощал их, по словам Марко Поло, некоей травой, которая переносила их в эдем, где их ждали вечно цветущие растения, вечно спелые плоды, вечно юные девы. То, что эти счастливые юноши принимали за действительность, была мечта, но мечта такая сладостная, такая упоительная, такая страстная, что они продавали за неё душу и тело тому, кто её дарил им, повиновались ему, как богу, шли на край света убивать указанную им жертву и безропотно умирали мучительной смертью в надежде, что это лишь переход к той блаженной жизни, которую им сулила священная трава.
– Так это гашиш! – воскликнул Франц. – Я слыхал о нём.
– Вот именно, любезный Аладдин, это гашиш, самый лучший, самый чистый александрийский гашиш, от Абугора, несравненного мастера, великого человека, которому следовало бы выстроить дворец с надписью: «Продавцу счастья – благодарное человечество».
– А знаете, – сказал Франц, – мне хочется самому убедиться в справедливости ваших похвал.
– Судите сами, дорогой гость, судите сами; но не останавливайтесь на первом опыте. Чувства надо приучать ко всякому новому впечатлению, нежному или острому, печальному или радостному. Природа борется против этой божественной травы, ибо она не создана для радости и цепляется за страдания. Нужно, чтобы побеждённая природа пала в этой борьбе, нужно, чтобы действительность последовала за мечтой: и тогда мечта берёт верх, мечта становится жизнью, а жизнь – мечтою. Но сколь различны эти превращения! Сравнив горести подлинной жизни с наслаждениями жизни воображаемой, вы отвернётесь от жизни и предадитесь вечной мечте. Когда вы покинете ваш собственный мир для мира других, вам покажется, что вы сменили неаполитанскую весну на лапландскую зиму. Вам покажется, что вы спустились из рая на землю, с неба в ад. Отведайте гашиша, дорогой гость, отведайте.
Вместо ответа Франц взял ложку, набрал чудесного шербета столько же, сколько взял сам хозяин, и поднёс ко рту.
– Чёрт возьми! – сказал он, проглотив божественное снадобье. – Не знаю, насколько приятны будут последствия, по это вовсе не так вкусно, как вы уверяете.
– Потому что ваше небо ещё не приноровилось к необыкновенному вкусу этого вещества. Скажите, разве вам с первого раза понравились устрицы, чай, портер, трюфели, всё то, к чему вы после пристрастились? Разве вы понимаете римлян, которые приправляли фазанов ассой-фетидой, и китайцев, которые едят ласточкины гнёзда? Разумеется, нет. То же и с гашишем. Потерпите неделю, и ничто другое в мире не сравнится для вас с ним, каким бы безвкусным и пресным он ни казался вам сегодня. Впрочем, перейдём в другую комнату, в вашу. Али подаст нам трубки и кофе.
Они встали, и пока тот, кто назвал себя Синдбадом и кого мы тоже время от времени наделяли этим именем, чтобы как-нибудь называть его, отдавал распоряжения слуге, Франц вошёл в соседнюю комнату.
Убранство её было проще, но не менее богато. Она была совершенно круглая, и её всю опоясывал огромный диван. Но диван, стены, потолок и пол были покрыты драгоценными мехами, мягкими и нежными, как самый пушистый ковёр; то были шкуры африканских львов с величественными гривами, полосатых бенгальских тигров, шкуры капских пантер, в ярких пятнах, подобно той, которую увидел Данте, шкуры сибирских медведей и норвежских лисиц – они были положены одна на другую, так что казалось, будто ступаешь по густой траве или покоишься на пуховой постели.
Гость и хозяин легли на диван; чубуки жасминового дерева с янтарными мундштуками были у них под рукой уже набитые табаком, чтобы не набивать два раза один и тот же. Они взяли по трубке. Али подал огня и ушёл за кофе.
Наступило молчание; Синдбад погрузился в думы, которые, казалось, не покидали его даже во время беседы, а Франц предался молчаливым грёзам, что всегда посещают курильщика хорошего табака, вместе с дымом которого отлетают все скорбные мысли и душа населяется волшебными снами.
Али принёс кофе.
– Как вы предпочитаете, – спросил незнакомец, – по-французски или по-турецки, крепкий или слабый, с сахаром или без сахара, настоявшийся или кипячёный? Выбирайте: имеется любой.
– Я буду пить по-турецки, – отвечал Франц.
– И вы совершенно правы, – сказал хозяин, – это показывает, что у вас есть склонность к восточной жизни. Ах! Только на Востоке умеют жить. Что касается меня, – прибавил он со странной улыбкой, которая не укрылась от Франца, – когда я покончу со своими делами в Париже, я поеду доживать свой век на Восток; и если вам угодно будет навестить меня, то вам придётся искать меня в Каире, в Багдаде или в Исфагане.
– Это будет совсем нетрудно, – сказал Франц, – потому что мне кажется, будто у меня растут орлиные крылья и на них я облечу весь мир в одни сутки.
– Ага! Это действует гашиш! Так расправьте же свои крылья и уноситесь в надземные пространства: не бойтесь, вас охраняют, и если ваши крылья, как крылья Икара, растают от жгучего солнца, мы примем вас в наши объятия.
Он сказал Али несколько слов по-арабски, тот поклонился и вышел.
Франц чувствовал, что с ним происходит странное превращение. Вся усталость, накопившаяся за день, вся тревога, вызванная событиями вечера, улетучивались, как в ту первую минуту отдыха, когда ещё настолько бодрствуешь, что чувствуешь приближение сна. Его тело приобрело бесплотную лёгкость, мысли невыразимо просветлели, чувства вдвойне обострились.
Горизонт его всё расширялся, но не тот мрачный горизонт, который он видел наяву и в котором чувствовал какую-то смутную угрозу, а голубой, прозрачный необозримый, в лазури моря, в блеске солнца, в благоухании ветра. Потом, под звуки песен своих матросов, звуки столь чистые и прозрачные, что они составили бы божественную мелодию, если бы удалось их записать, он увидел, как перед ним встаёт остров Монте-Кристо, но не грозным утёсом на волнах, а оазисом в пустыне; чем ближе подходила лодка, тем шире разливалось пение, ибо с острова к небесам неслась таинственная и волшебная мелодия, словно некая Лорелея хотела завлечь рыбака или чародей Амфион – воздвигнуть там город.
Наконец лодка коснулась берега, но без усилий, без толчка, как губы прикасаются к губам, и он вошёл в пещеру, а чарующая музыка всё не умолкала. Он спустился, или, вернее, ему показалось, что он спускается по ступеням, вдыхая свежий благовонный воздух, подобный тому, который веял вокруг грота Цирцеи, напоённый таким благоуханием, что от него душа растворяется в мечтаниях, насыщенный таким огнём, что от него распаляются чувства; и он увидел всё, что с ним было наяву, начиная с Синдбада, своего фантастического хозяина, до Али, немого прислужника; потом всё смешалось и исчезло, как последние тени в гаснущем волшебном фонаре, и он очутился в зале со статуями, освещённой одним из тех тусклых светильников, которые у древних охраняли по ночам сон или наслаждение.
То были те же статуи, с пышными формами, сладострастные и в то неё время полные поэзии, с магнетическим взглядом, с соблазнительной улыбкой, с пышными кудрями. То были Фрина, Клеопатра, Мессалина, три великие куртизанки; и среди этих бесстыдных видений, подобно чистому лучу, подобно ангелу на языческом Олимпе, возникло целомудренное создание, светлый призрак, стыдливо прячущий от мраморных распутниц своё девственное чело.
И вот все три статуи объединились в страстном вожделении к одному возлюбленному, и этот возлюбленный был он; они приблизились к его ложу в длинных, ниспадающих до ног белых туниках, с обнажёнными персями, в волнах распущенных кос; они принимают позы, которые соблазняли богов, но перед которыми устояли святые, они озирают на него тем неумолимым в пламенным взором, каким глядит на птицу змея, и он не имеет сил противиться этим взорам, мучительным, как объятие, и сладостным, как лобзание.
Франц закрывает глаза и, бросая вокруг себя последний взгляд, смутно видит стыдливую статую, закутанную в своё покрывало; и вот его глаза сомкнулись для действительности, а чувства раскрылись для немыслимых ощущений.
Тогда настало нескончаемое наслаждение, неустанная страсть, которую пророк обещал своим избранникам. Мраморные уста ожили, перси потеплели, и для Франца, впервые отдавшегося во власть гашиша, страсть стала мукой, наслаждение – пыткой; он чувствовал, как к его лихорадочным губам прижимаются мраморные губы, упругие и холодные, как кольца змеи; но в то время как руки его пытались оттолкнуть эту чудовищную страсть, чувства его покорялись обаянию таинственного сна, и, наконец, после борьбы, за которую не жаль отдать душу, он упал навзничь, задыхаясь, обессиленный, изнемогая от наслаждения, отдаваясь поцелуям мраморных любовниц и чародейству исступлённого сна.
Глава 11.
Пробуждение
Когда Франц очнулся, окружающие его предметы показались ему продолжением сна; ему мерещилось, что он в могильном склепе, куда, словно сострадательный взгляд, едва проникает луч солнца; он протянул руку и нащупал голый камень; он приподнялся и увидел, что лежит в своём плаще на ложе из сухого вереска, очень мягком и пахучем.