– Ах, да, ведь граф Монте-Кристо и не может быть здесь, – сказал Бошан.
   – Почему это?
   – Потому что он сам действующее лицо в этой драме.
   – Разве он тоже кого-нибудь убил? – спросил Дебрэ.
   – Нет, напротив, это его хотели убить. Известно, что этот почтеннейший Кадрусс был убит своим дружком Бенедетто как раз в ту минуту, когда он выходил от графа Монте-Кристо. Известно, что в доме графа нашли пресловутый жилет с письмом, из-за которого брачный договор остался неподписанным. Вы видели этот жилет? Вот он там, на столе, весь в крови, – вещественное доказательство.
   – Вижу, вижу!
   – Тише, господа, начинается. По местам!
   Все в зале шумно задвигались; полицейский энергичным «гм!» подозвал своих протеже, а появившийся в дверях судебный пристав тем визгливым голосом, которым пристава отличались ещё во времена Бомарше, провозгласил:
   – Суд идёт!

Глава 13.
Обвинительный акт

   Судьи уселись среди глубокой тишины; присяжные заняли свои места; Вильфор, предмет всеобщего внимания, мы бы даже сказали – восхищения, опустился в своё кресло, окидывая залу спокойным взглядом.
   Все с удивлением смотрели на его строгое, бесстрастное лицо, которое ничем не выдавало отцовского горя; этот человек, которому чужды были все человеческие чувства, почти внушал страх.
   – Введите обвиняемого, – сказал председатель.
   При этих словах все взоры устремились на дверь, через которую должен был войти Бенедетто.
   Вскоре дверь отворилась, и появился обвиняемый.
   На всех он произвёл одно и то же впечатление, и никто не обманулся в выражении его лица.
   Его черты не носили отпечатка того глубокого волнения, от которого кровь приливает к сердцу и бледнеет лицо. Руки его – одну он положил на шляпу, другую засунул за вырез белого пикейного жилета – не дрожали; глаза были спокойны и даже блестели. Едва войдя в залу, он стал осматривать судей и публику и дольше, чем на других, остановил взгляд на председателе и особенно на королевском прокуроре.
   Рядом с Андреа поместился его адвокат, защитник по назначению (Андреа не захотел заниматься подобного рода мелочами, которым он, казалось, не придавал никакого значения), молодой блондин, с покрасневшим лицом, во сто крат более взволнованный, чем сам подсудимый.
   Председатель попросил огласить обвинительный акт, составленный, как известно, искусным и неумолимым пером Вильфора.
   Во время этого долгого чтения, которое для всякого другого было бы мучительно, внимание публики сосредоточивалось на Андреа, переносившем это испытание с душевной бодростью спартанца.
   Никогда ещё, быть может, Вильфор не был так лаконичен и красноречив; преступление было обрисовано самыми яркими красками; всё прошлое обвиняемого, постепенное изменение его внутреннего облика, последовательность его поступков, начиная с весьма раннего возраста, были представлены со всей той силой, какую мог почерпнуть из знания жизни и человеческой души возвышенный ум королевского прокурора.
   Одной этой вступительной речью Бенедетто был навсегда уничтожен в глазах общественного мнения ещё до того, как его покарал закон.
   Андреа но обращал ни малейшего внимания на эти грозные обвинения, которые одно за другим обрушивались на него. Вильфор часто смотрел в его сторону и, должно быть, продолжал психологические наблюдения, которые он уже столько лет вёл над преступниками, но ни разу не мог заставить Андреа опустить глаза, как ни пристален и ни упорен был его взгляд.
   Наконец, обвинительный акт был прочитан.
   – Обвиняемый, – сказал председатель, – ваше имя и фамилия?
   Андреа встал.
   – Простите, господин председатель, – сказал он ясным и звонким голосом, – но я вижу, что вы намерены предлагать мне вопросы в таком порядке, в каком я затруднился бы на них отвечать. Я полагаю, и обязуюсь это доказать немного позже, что я могу считаться исключением среди обычных подсудимых. Прошу вас, разрешите мне отвечать, придерживаясь другого порядка; при этом я отвечу на все вопросы.
   Председатель удивлённо взглянул на присяжных, те взглянули на королевского прокурора.
   Публика была в недоумении.
   Но Андреа это, по-видимому, ничуть не смутило.
   – Сколько вам лет? – спросил председатель. – На этот вопрос вы ответите?
   – И на этот вопрос, и на остальные, господин председатель, когда придёт их черёд.
   – Сколько вам лет? – повторил судья.
   – Мне двадцать один год, или, вернее, мне исполнится двадцать один год через несколько дней, так как я родился в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое сентября тысяча восемьсот семнадцатого года.
   Вильфор, что-то записывавший, при этих словах поднял голову.
   – Где вы родились? – продолжал председатель.
   – В Отейле, близ Парижа, – отвечал Бенедетто.
   Вильфор вторично посмотрел на Бенедетто и побледнел, словно увидев голову Медузы.
   Что же касается Бенедетто, то он грациозно отёр губы вышитым концом тонкого батистового платка.
   – Ваша профессия? – спросил председатель.
   – Сначала я занимался подлогами, – невозмутимо отвечал Андреа, – потом воровством, а недавно стал убийцей.
   Ропот или, вернее, гул негодования и удивления пронёсся по зале; даже судьи изумлённо переглянулись, а присяжные явно были возмущены цинизмом, которого трудно было ожидать от светского человека.
   Вильфор провёл рукою по лбу; его бледность сменилась багровым румянцем; вдруг он встал, растерянно озираясь; он задыхался.
   – Вы что-нибудь ищете, господин королевский прокурор? – спросил Бенедетто с самой учтивой улыбкой.
   Вильфор ничего не ответил и снова сел или, скорее, упал в своё кресло.
   – Может быть, теперь, обвиняемый, вы назовёте себя? – спросил председатель. – То вызывающее бесстыдство, с которым вы перечислили свои преступления, именуя их своей профессией и даже как бы гордясь ими, само по себе достойно того, чтобы во имя нравственности и уважения к человечеству суд вынес вам строгое осуждение; но, вероятно, вы преднамеренно, не сразу назвали себя: вам хочется оттенить своё имя всеми своими титулами.
   – Просто невероятно, господин председатель, – кротко и почтительно сказал Бенедетто, – как верно вы угадали мою мысль; вы совершенно правы, именно с этой целью я просил вас изменить порядок вопросов.
   Изумление достигло предела; в словах подсудимого уже не слышалось ни хвастовства, ни цинизма; взволнованная аудитория почувствовала, что из глубины этой чёрной тучи сейчас грянет гром.
   – Итак, – сказал председатель, – ваше имя?
   – Я вам не могу назвать своё имя, потому что я его не знаю; но я знаю имя моего отца, и это имя я могу назвать.
   У Вильфора потемнело в глазах; по лицу его струился пот, руки судорожно перебирали бумаги.
   – В таком случае, назовите имя вашего отца, – сказал председатель.
   В огромном зале наступила гробовая тишина; все ждали, затаив дыхание.
   – Мой отец – королевский прокурор, – спокойно ответил Андреа.
   – Королевский прокурор! – изумлённо повторил председатель, не замечая исказившегося лица Вильфора.
   – Да, а так как вы хотите знать его имя, я вам скажу: его зовут де Вильфор!
   Крик негодования, так долго сдерживаемый из уважения к суду, вырвался, как буря, изо всех уст; даже судьи не сразу подумали о том, чтобы призвать к порядку возмущённую публику. Возгласы, брань, обращённая к невозмутимому Бенедетто, угрожающие жесты, окрики жандармов, гоготанье той низкопробной части публики, которая во всяком сборище оказывается на поверхности в минуты замешательства и скандала, – всё это продолжалось добрых пять минут, пока судьям и приставам не удалось водворить тишину.
   Среди общего шума слышен был голос председателя, восклицавшего:
   – Вы, кажется, издеваетесь над судом, обвиняемый? Вы дерзко выставляете напоказ перед вашими согражданами такую безмерную испорченность, которая даже в наш развращённый век не имеет себе равной!
   Человек десять суетились вокруг королевского прокурора, поникшего в своём кресле, утешая его, ободряя, уверяя в преданности и сочувствии.
   В зале восстановилась тишина, только в одном углу ещё волновались и шушукались.
   Говорили, что какая-то женщина упала в обморок; ей дали понюхать соль, и она пришла в себя.
   Во время этой суматохи Андреа с улыбкой повернулся к публике; потом, изящно опершись рукой на дубовые перила скамьи, заговорил:
   – Господа, видит бог, что я не думаю оскорблять суд и производить в этом уважаемом собрании ненужный скандал. Меня спрашивают, сколько мне лет, – я говорю; меня спрашивают, где я родился, – я отвечаю; меня спрашивают, как моё имя, – на это я не могу ответить: у меня его нет, потому что мои родители меня бросили. Но зато я могу назвать имя своего отца; и я повторяю, моего отца зовут де Вильфор, и я готов это доказать.
   В голосе подсудимого чувствовалась такая уверенность, такая сила убеждения, что всеобщий шум сменился тишиной. Все взгляды обратились на королевского прокурора. Вильфор сидел немой и неподвижный, словно жизнь покинула его.
   – Господа, – продолжал Андреа, – я должен объяснить свои слова и подтвердить их доказательствами.
   – Но вы показали на следствии, что вас зовут Бенедетто, – гневно воскликнул председатель, – вы заявили, что вы сирота и что ваша родина Корсика.
   – Я показал на следствии то, что считал нужным показать; я не хотел, чтобы мне помешали, – а это неминуемо бы случилось, – торжественно объявить мою тайну во всеуслышание.
   Итак, я повторяю: я родился в Отейле, в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое сентября тысяча восемьсот семнадцатого года, я – сын королевского прокурора господина де Вильфор. Угодно вам знать подробности? Я их сообщу.
   Я родился во втором этаже дома номер двадцать восемь по улице Фонтен, в комнате, обтянутой красным штофом. Мой отец взял меня на руки, сказал моей матери, что я умер, завернул меня в полотенце, помеченное буквами Э. и Н. и отнёс в сад, где зарыл в землю живым.
   Трепет пробежал по толпе, когда она увидела, что вместе с уверенностью подсудимого возрастало смятение Вильфора.
   – Но откуда вам известны эти подробности? – спросил председатель.
   – Сейчас объясню, господин председатель. В сад, где закопал меня мой отец, в эту самую ночь проник один корсиканец, который его смертельно ненавидел и уже давно подстерегал его, чтобы учинить вендетту. Этот человек, спрятавшись в кустах, видел, как мой отец зарывал в землю ящик, и тут же ударил его ножом; затем, думая, что в этом ящике спрятано какое-нибудь сокровище, он разрыл могилу и нашёл меня ещё живым. Он отнёс меня в Воспитательный дом, где меня записали под номером пятьдесят седьмым. Три месяца спустя его сестра приехала за мной из Рольяно в Париж, заявила, что я её сын, и увезла меня с собой. Вот почему, родившись в Отейле, я вырос на Корсике.
   Наступила тишина, такая глубокая, что, если бы не взволнованное дыхание тысячи людей, можно было бы подумать, будто зала пуста.
   – Дальше, – сказал председатель.
   – Конечно, – продолжал Бенедетто, – я мог бы жить счастливо у этих добрых людей, любивших меня, как сына, но мои порочные наклонности взяли верх над добродетелями, которые мне старалась привить моя приёмная мать. Я вырос во зле и дошёл до преступления. Однажды, когда я проклинал бога за то, что он сотворил меня таким злым и обрёк на такую ужасную судьбу, мой приёмный отец сказал мне:
   «Не богохульствуй, несчастный! Бог не во гневе сотворил тебя! В твоём преступлении виноват твой отец, а не ты; твой отец обрёк тебя на вечные муки, если бы ты умер, и на нищету, если бы ты чудом вернулся к жизни».
   С тех пор я перестал проклинать бога, я проклинал моего отца; вот почему я произнёс здесь те слова, которые вызвали ваш гнев, господин председатель, и которые так взволновали это почтенное собрание. Если это ещё новое преступление, то накажите меня, но если я вас убедил, что со дня моего рождения моя судьба была мучительной, горькой, плачевной, то пожалейте меня!
   – А кто ваша мать? – спросил председатель.
   – Моя мать считала меня мёртвым; она ни в чём передо мной не виновата. Я не хотел знать имени моей матери; я его не знаю.
   Пронзительный крик, перешедший в рыдание, раздался в том углу залы, где сидела незнакомка, только что очнувшаяся от обморока.
   С ней сделался нервный припадок, и её унесли из залы суда; когда её подняли, густая вуаль, закрывавшая её лицо, откинулась, и окружающие узнали баронессу Данглар.
   Несмотря на полное изнеможение, на шум в ушах, на то, что мысли мешались в его голове, Вильфор тоже узнал её и встал.
   – Доказательства! – сказал председатель. – Обвиняемый, помните, что это нагромождение мерзостей должно быть подтверждено самыми неопровержимыми доказательствами.
   – Вы требуете доказательств? – с усмешкой сказал Бенедетто.
   – Да.
   – Взгляните на господина де Вильфор и скажите, нужны вам ещё доказательства?
   Вся зала повернулась в сторону королевского прокурора, который зашатался под тяжестью этой тысячи вперившихся в него глаз; волосы его были растрёпаны, лицо исцарапано ногтями.
   Ропот прошёл по толпе.
   – У меня требуют доказательств, отец, – сказал Бенедетто, – хотите, я их представлю?
   – Нет, – хрипло прошептал Вильфор, – это лишнее.
   – Как лишнее? – воскликнул председатель. – Что вы хотите сказать?
   – Я хочу сказать, – произнёс королевский прокурор, – что напрасно я пытался бы вырваться из смертельных тисков, которые сжимают меня; да, я в руке карающего бога! Не нужно доказательств! Всё, что сказал этот человек, правда.
   Мрачная, гнетущая тишина, от которой волосы шевелились на голове, тишина, какая предшествует стихийным катастрофам, окутала своим свинцовым покровом всех присутствующих.
   – Что вы, господин де Вильфор, – воскликнул председатель, – вы во власти галлюцинаций! Вам изменяет разум! Легко понять, что такое неслыханное, неожиданное, ужасное обвинение могло помрачить ваш рассудок: опомнитесь, придите в себя!
   Королевский прокурор покачал головой. Зубы его стучали, как в лихорадке, в лице не было ни кровинки.
   – Ум мой ясен, господин председатель, – сказал он, – страдает только тело. Я признаю себя виновным во всём, что этот человек вменяет мне в вину; я возвращаюсь в свой дом, где буду ждать распоряжений господина королевского прокурора, моего преемника.
   И, произнеся эти слова глухим, еле слышным голосом, Вильфор нетвёрдой походкой направился к двери, которую перед ним машинально распахнул дежурный пристав.
   Зала безмолвствовала, потрясённая этим страшным разоблачением и не менее страшным признанием – трагической развязкой загадочных событий, которые уже две недели волновали высшее парижское общество.
   – А ещё говорят, что в жизни не бывает драм, – сказал Бошан.
   – Признаюсь, – сказал Шато-Рено, – я всё-таки предпочёл бы кончить, как генерал Морсер; пуля в лоб – просто удовольствие по сравнению с такой катастрофой.
   – К тому же она убивает, – сказал Бошан.
   – А я-то хотел жениться на его дочери! – сказал Дебрэ. – Хорошо сделала бедная девочка, что умерла!
   – Заседание суда закрыто, – сказал председатель, – дело откладывается до следующей сессии. Назначается новое следствие, которое будет поручено другому лицу.
   Андреа, всё такой же спокойный и сильно поднявшийся во мнении публики, покинул залу в сопровождении жандармов, которые невольно выказывали ему уважение.
   – Ну-с, что вы на это скажете, милейший? – сказал Дебрэ полицейскому, суя ему в руку золотой.
   – Признают смягчающие обстоятельства, – отвечал тот.

Глава 14.
Искупление

   Вильфор шёл к выходу; все расступались перед ним. Всякое великое горе внушает уважение, и ещё не было примера, даже в самые жестокие времена, чтобы в первую минуту люди не посочувствовали человеку, на которого обрушилось непоправимое несчастье. Разъярённая толпа может убить того, кто ей ненавистен; но редко случается, чтобы люди, присутствующие при объявлении смертного приговора, оскорбили несчастного, даже если он совершил преступление.
   Вильфор прошёл сквозь ряды зрителей, стражи, судейских чиновников и удалился, сам вынеся себе обвинительный приговор, но охраняемый своей скорбью.
   Бывают трагедии, которые люди постигают чувством, но не могут охватить разумом; и тогда величайший поэт – тот, у кого вырвется самый страстный и самый искренний крик. Этот крик заменяет толпе целую повесть, и она права, что довольствуется им, и ещё более права, если признает его совершённым, когда в нём звучит истина.
   Впрочем, трудно было бы описать то состояние оцепенения, в котором Вильфор шёл из суда, тот лихорадочный жар, от которого билась каждая его артерия, напрягался каждый нерв, вздувалась каждая жила и который терзал миллионом терзаний каждую частицу его бренного тела.
   Только сила привычки помогла Вильфору дотащиться до выхода; он сбросил с себя судейскую тогу не потому, что этого требовали приличия, но потому, что она жгла ему плечи тяжким бременем, как мучительное одеяние Несса.
   Шатаясь, дошёл он до двора Дофина, нашёл там свою карету, разбудил кучера, сам открыл дверцу и упал на сиденье, указывая рукой в сторону предместья Сент-Оноре.
   Лошади тронули.
   Страшной тяжестью обрушилось на него воздвигнутое им здание его жизни; он был раздавлен этим обвалом; он ещё не предвидел последствий, не измерял их; он их только чувствовал; он не думал о букве закона, как думает хладнокровный убийца, толкуя хорошо знакомую ему статью.
   Бог вошёл в его сердце.
   – Боже! – безотчётно шептали его губы. – Боже!
   За постигшей его катастрофой он видел только руку божью.
   Карета ехала быстро. Вильфор, откинувшийся на сиденье, почувствовал, что ему мешает какой то предмет.
   Он протянул руку; это был веер, забытый г-жой де Вильфор и завалившийся между спинкой и подушками; вид этого веера пробудил в нём воспоминание, и это воспоминание сверкнуло, как молния во мраке ночи.
   Вильфор вспомнил о жене…
   Он застонал, как будто в сердце ему вонзилось раскалённое железо.
   Всё время он думал только об одном своём несчастье, и вдруг перед его глазами второе, не менее ужасное.
   Его жена! Он только что стоял перед нею как неумолимый судья; он приговорил её к смерти; и она, поражённая ужасом, раздавленная стыдом, убитая раскаянием, которое он пробудил в ней своей незапятнанной добродетелью, – она, несчастная, слабая женщина, беззащитная перед лицом этой неограниченной, высшей власти, быть может, в эту самую минуту готовилась умереть!
   Уже час прошёл с тех пор, как он вынес ей приговор; и в эту минуту она, должно быть, вспоминала все свои преступления, молила бога о пощаде, писала письмо, униженно умоляя своего безупречного судью о прощении, которое она покупала ценою жизни.
   Вильфор глухо застонал от бешенства и боли и заметался на атласных подушках кареты.
   – Эта женщина стала преступницей только потому, что прикоснулась ко мне! – воскликнул он. – Я – само преступление! И она заразилась им, как заражаются тифом, холерой, чумой!.. И я караю её!.. Я осмелился ей сказать: раскайся и умри… я! Нет, нет, она будет жить… она пойдёт со мной… Мы скроемся, мы покинем Францию, мы будем скитаться по земле, пока она будет носить нас. Я говорил ей об эшафоте!.. Великий боже! Как я смел произнести это слово! Ведь меня тоже ждёт эшафот!.. Мы скроемся… Да, я покаюсь ей во всём; каждый день я буду смиренно повторять ей, что я такой же преступник… Союз тигра и змеи! О жена, достойная своего мужа!.. Она должна жить, её злодеяние должно померкнуть перед моим!
   И Вильфор порывисто опустил переднее стекло кареты.
   – Скорей, скорей! – крикнул он таким голосом, что кучер привскочил на козлах.
   Испуганные лошади вихрем помчались к дому.
   – Да, да, – твердил Вильфор, – эта женщина должна жить, она должна раскаяться и воспитать моего сына, моего несчастного мальчика. Он один вместе с этим словно железным стариком пережил гибель моей семьи! Она любила сына; ради него она пошла на преступление. Никогда не следует терять веру в сердце женщины, любящей своего ребёнка; она раскается, никто не узнает, что она преступница. Все злодеяния, совершённые в моём доме и о которых уже шепчутся в свете, со временем забудутся, а если и найдутся недоброжелатели, которые о них вспомнят, я возьму вину на себя. Одним, двумя, тремя больше – не всё ли равно! Моя жена возьмёт всё наше золото, а главное – сына, и бежит прочь от этой бездны, куда, кажется, вместе со мною готов низринуться весь мир. Она будет жить, она ещё будет счастлива, ибо вся её любовь принадлежит сыну, а сын останется с ней. Я совершу доброе дело; от этого душе станет легче.
   И королевский прокурор вздохнул свободнее.
   Карета остановилась во дворе его дома.
   Вильфор спрыгнул с подножки на ступени крыльца; он видел, что слуги удивлены его быстрым возвращением. Ничего другого он на их лицах не прочёл; никто не заговорил с ним; перед ним, как всегда, расступились, и только.
   Он прошёл мимо комнаты Нуартье и сквозь полуотворённую дверь заметил две неясные тени, но не задумался над тем, кто посетитель его отца; тревога подгоняла его.
   «Здесь всё как было», – подумал он, поднимаясь по маленькой лестнице, которая вела к комнатам его жены и пустой комнате Валентины.
   Он запер за собой дверь на площадку.
   – Пусть никто не входит сюда, – сказал он, – я должен говорить с ней без помехи, повиниться перед ней, сказать ей всё…
   Он подошёл к двери, взялся за хрустальную ручку; дверь подалась.
   – Не заперта! – прошептал он. – Это хороший знак!
   И он вошёл в маленькую гостиную, где по вечерам стелили постель для Эдуарда; хотя мальчик и учился в пансионе, он каждый вечер возвращался домой; мать ни за что не хотела разлучаться с ним.
   Вильфор окинул взглядом комнату.
   – Никого, – сказал он, – она у себя в спальне.
   Он бросился к двери.
   Но эта дверь была заперта.
   Он остановился, весь дрожа.
   – Элоиза! – крикнул он.
   Ему послышалось, что кто-то двинул стулом.
   – Элоиза! – повторил он.
   – Кто там? – спросил голос его жены.
   Ему показалось, что этот голос звучал слабее обычного.
   – Откройте, откройте, – крикнул Вильфор, – это я!
   Но, несмотря на повелительный и вместе тревожный тон этого приказания, никто не открыл.
   Вильфор вышиб дверь ногой.
   На пороге будуара стояла г-жа де Вильфор с бледным, искажённым лицом и смотрела на мужа пугающе неподвижным взглядом.
   – Элоиза! – воскликнул он. – Что с вами? Говорите!
   Она протянула к нему бескровную, цепенеющую руку.
   – Всё исполнено, сударь, – сказала она с глухим хрипом, который словно разрывал ей гортань. – Чего вы ещё хотите?
   И она, как подкошенная, упала на ковёр.
   Вильфор подбежал к ней, схватил её за руку. Рука эта судорожно сжимала хрустальный флакон с золотой пробкой.
   Госпожа де Вильфор была мертва.
   Вильфор, обезумев от ужаса, попятился к двери, не отрывая глаз от трупа.
   – Эдуард! – вскричал он вдруг. – Где мой сын? – И он бросился из комнаты с воплем:
   – Эдуард, Эдуард!
   Этот крик был так страшен, что со всех сторон сбежались слуги.
   – Мой сын! Где мой сын? – спросил Вильфор. – Уведите его, чтобы он не видел…
   – Господина Эдуарда нет внизу, сударь, – ответил камердинер.
   – Он, должно быть, в саду, бегите за ним!
   – Нет, сударь; госпожа де Вильфор полчаса тому назад позвала его к себе; господин Эдуард пошёл к ней и с тех пор не выходил.
   Ледяной пот выступил на лбу Вильфора, ноги его подкосились, мысли закружились в мозгу, как расшатанные колёсики испорченных часов.
   – Прошёл к ней! – прошептал он. – К ней!
   И он медленно побрёл обратно, вытирая одной рукой лоб, а другой держась за стену.
   Он должен войти в эту комнату и снова увидеть тело несчастной.
   Он должен позвать Эдуарда, разбудить эхо этой комнаты, превращённой в гроб; заговорить здесь – значило осквернить безмолвие могилы.
   Вильфор почувствовал, что язык не повинуется ему.
   – Эдуард! Эдуард! – пролепетал он.
   Никакого ответа; где же мальчик, который, как сказали слуги, прошёл к матери и не вышел от неё?
   Вильфор сделал ещё шаг вперёд.
   Труп г-жи де Вильфор лежал перед дверью в будуар, где только и мог быть сын; труп словно сторожил порог, в открытых, остановившихся глазах, на мёртвых губах застыла загадочная усмешка.
   За приподнятой портьерой виднелась ножка рояля и угол дивана, обитого голубым атласом.
   Вильфор сделал ещё несколько шагов вперёд и на диване увидел своего сына.
   Ребёнок, вероятно, заснул.
   Несчастного охватила невыразимая радость; луч света озарил ад, где он корчился в нестерпимой муке.
   Он перешагнёт через труп, войдёт в комнату, возьмёт ребёнка на руки и бежит с ним, далеко, далеко.
   Это был уже не прежний Вильфор, который в своём утончённом лицемерии являл образец цивилизованного человека; это был смертельно раненный тигр, который ломает зубы, в последний раз сжимая страшную пасть.
   Он боялся уже не предрассудков, а призраков. Он отступил на шаг и перепрыгнул через труп, словно это был пылающий костёр.
   Он схватил сына на руки, прижал к груди, тряс его, звал по имени; мальчик не отвечал. Вильфор прильнул жадными губами к его лицу, лицо было холодное и мертвенно-бледное; он ощупал окоченевшее тело ребёнка, приложил руку к его сердцу: сердце не билось.