– А чего тут рассказывать… Когда государыня дополнительные части в Казань послала, мы с ними увязались – у меня в Заволжье, сам знаешь, что ни деревенька – то родня, у Сапрыкина тоже, царствие ему небесное, у Алеши Гребнева… Господи Иисусе, все ведь пропали…
– Пей, – сказал Архаров. – Меркурий Иванович, тащи еще, рейнского тащи, да покрепче. Так вы отпуска выправили и поехали с армией?
Домоправитель коротко поклонился и вышел.
– Ну да… Матушка меня благословила, плакала – сестрицы у нее… Сам знаешь, самозванец никого не щадит. А у нас в деревеньках кто? Старухи да дети! И старики, что еще при царе Петре воевали! Он и их вешал! Николаша, я видел – виселица, на ней дедушка восьмидесяти лет, под ней – женщины мертвые, велел застрелить… Николаша!..
Левушка опять начал закипать.
– Пей. Пей, дурак, – Архаров плеснул остатки из бутылки в стопку. – Думаешь, ты виноват? Не успел, не уберег? Пей! Жив остался – отомстишь за своих! И сие будет по-божески! Пей!
И сам опрокинул стопку.
– Я думал – успел… Мы четырьмя санями ехали, торопились, все добро побросали… У самой Москвы, Николаша! Менее двадцати верст оставалось, Николаша! В женщин стреляли, в старух… Убирайся к черту со своими утешениями! Должен был спасти, понимаешь? Я – офицер, преображенец, я должен был, должен был…
– Ты девочку спас, а касаемо других – такая, значит, воля Божья, – тихо произнес Архаров, зная, что Левушка слышит, да только разумных слов в душу не допускает.
Но друг посмотрел на него нехорошим взглядом.
– Нет на то Божьей воли! – выкрикнул он. – Завтра же еду к князю! В армию! К Бибикову! Я за все посчитаюсь!
– Меркурий Иванович, еще тащи! – заорал Архаров. – Куда ты, чучела ленивая, запропал?!
Домоправитель вошел, неся за горлышки две бутылки в соломенной оплетке.
– Ваша милость, шли бы вы спать, – сказал он Архарову без всякого почтения. – А я с господином Тучковым побуду.
– Какого черта?! – спросил, ушам своим не веря, Архаров.
Меркурий Иванович поставил бутылки на стол.
– Тут гвардейцу делать нечего. Тут лишь мы, армейцы, вразумить сумеем. Ступайте, Николай Петрович, до рассвета успеете вздремнуть, вон Саша с книжкой ждет…
– Какая, на хрен, книжка?.. – пробормотал Архаров, но тем не менее тяжело поднялся. Голову тут же повело по широкой и уходящей вверх дуге. Маркурий же Иванович сел за стол напротив Левушки, смутно понимающего, что творится вокруг, налил себе вина в пустую архаровскую стопку, выпил залпом, помолчал и тихо запел.
Пел он не ахти как – это все признавали. Однако сейчас его негромкий голос был сильнее и богаче прославленных басов и теноров придворной капеллы.
Песня была монотонная, да что уж там – вовсе заунывная была песня. Собственнно, бывшему моряку, дравшемуся со шведами, раненному в славной баталии при Корпо, такого петь бы не полагалось. И Архаров не понимал, как можно дважды и трижды повторять одно и то же: «Молодой матрос корабли снастил, корабли снастил…»
Да и вообще песня среди ночи, песня там, где нужно было строгое мужское слово, – чистейшей воды безумие.
Но Меркурий Иванович, глядя в столешницу, тихо и сосредоточенно пел, а Левушка слушал и, возможно, трезвел. Он посмотрел на певца, губы зашевелились – он стал беззвучно подпевать.
Архаров боком-боком двинулся к двери. Наконец-то он осознал, что тут ему делать нечего.
* * *
Дорожный возок подкатил к дому, который, будучи покрашен в две краски, белую и зеленую, смотрел весело и являл этим хмурым утром образ недалекой весны. Краска была еще чиста и свежа – фасад недавно обновляли.
Возок сопровождаем был скромно одетым всадником, без шпор, в коротком полушкбке, на вид лет четырнадцати.
– Тут становись, – велел он кучеру.
Кони встали, с парадного крыльца сбежали два лакея в богатых ливреях, встали перед дверцей, переглянулись – в возке было тихо.
– Спят, поди, – сказал тот, что постарше, и постучал.
Этот стук не то чтобы разбудил женщин в возке – а вывел из из тяжелой дорожной полудремоты. Хотя зимнее время располагало к путешествиям и полозья возков были куда менее беспокойны, чем колеса больших берлин, исправно считавшие на пути все ухабы, но спать по-настоящему было затруднительно. К тому же, их в возок набилось четверо – и ног толком не вытянуть…
– Выходи, сударыня, приехали, – сказала, осознав, что путешествие завершилось, Марья Семеновна и первая полезла из возка. На улице ее приняли лакеи, помогли выкарабкаться – сиденья в возке были низкие, а юбки – широкие и тяжелые.
Заспанная Варенька вздохнула – начиналась новая жизнь, а она всей душой еще принадлежала старой. И, спрятанный среди вещей, не давал покоя портрет бравого гвардейца Петра Фомина.
– Долго ты там, мать моя?
Варенька подобрала юбки и выбралась следом. За ней – занимавшие переднее сиденье компаньонка Татьяна Андреевна и горничная Глаша.
Мир вокруг показался ей тусклым и каким-то промозглым. Было доподлинное раннее петербургское утро. Непохожее на московские зимние утра, обычно – ясные и прозрачные, даже радостные – когда день начинался с солнечных лучей. В это время года небо уже было не таким бледным, и, невзирая на морозец, чувствовалось – вот-вот грянет весна.
Вареньке спросонья было очень зябко. Она запахнула полы шубки и, отстранившись от лакея, пошла следом за старой княжной к крыльцу незнакомого дома. Дом стоял несколько непривычно – не в глубине курдоннера, а сразу фасадом на улицу.
В сенях горел немалый камин. Тут же старой княжне, Вареньке и Татьяне Андреевне помогли освободиться от шуб, повели их наверх, в господские апартаменты, в одну из малых гостиных, которые в количестве четырех составляли анфиладу.
Толстый мажордом предложил тут же накрыть завтрак. Княжна кивнула – она старалась держаться с достоинством, но Варенька тут же уловила, что достоинство московской барыни, имеющей три десятка босоногой дворни, в царственном Петербурге выглядит несколько жалким. Сама она молчала и только оглядывала стены, украшенные бронзовыми многосвечными бра и огромными картинами. Подбор картин был неожиданным и в иное время вызвал бы у нее смех. Так, великолепный вельможа в звездных орденах соседствовал с греческой нимфой, которую соблазнял смуглокожий божок с голым задом. И тут же имелась аллегория победы в невесть каком сражении – Слава с лавровым венцом в одной руке и мечом в другой плыла, лежа животом на облаке, к группе офицеров, там же сзади сталкивались армии и клубился пороховой дым. Возле аллегории был портрет старика в ночном колпаке и коричневом шлафроке.
Тут же явились серебряные подносы с кофеем, сливками, печеньями, кренделями, конфектами, большими пирожными. Странным показалось, что подают сливки в пост. Но москвички слыхивали, что новая столица не больно-то богомольна.
Варенька расправила юбки и села на изящную банкетку. В Москве она на таких не сиживала – и ей стало неловко за всю себя, такую «дикую», нездешнюю, не соответствующую столичной роскоши.
На другую банкетку села Марья Семеновна – с большим достоинством, очень прямо держа спину. Татьяна Андреевна встала у окошка, поглядывая разом и на старую княжну, и на улицу – там было на что посмотреть, проезжали прекрасные экипажи, а главное – статные всадники в треуголках и епанчах, те самые гвардейцы, которые в Москве доподлинно были девичьей погибелью. Годы и лицо Татьяны Андреевны были таковы, что она могла еще рассчитывать на скромную партию в лице отставного армейского капитана. Потому и не хотела упускать такую Богом дарованную возможность, как поездка в Санкт-Петербург.
Некоторое время они смотрели на дорогую посуду, на дымящийся серебряный кофейник, на молодого красивого лакея, согнувшегося над столиком в галантном поклоне и ждущего приказа наполнить чашечки.
– Что ты там вытаращилась, садись, мать моя, – недовольно сказала старая княжна Татьяне Андреевне. Ей хотелось как-то показать свою власть, а командовать чужим вышколенным лакеем она не решалась. Компаньонка покорно присела к тому же столику.
– Господи, до чего же тут тихо, – удивленно сказала она. – Не по себе делается.
– И верно, – согласилась Варенька.
Марья Семеновна недовольно на них посмотрела. Ей тоже недоставало человеческих голосов и подобострастного общества. За годы московской жизни она привыкла к тому, что ее постоянно окружают ближние женщины – прислуга, разумеется, родственницы, приживалки, и к ним постоянно добавлялись новые богомолки, чьи-то племянницы, вдовы неизвестного происхождения, совсем маленькие девочки – чьи-то внучки или воспитанницы, и все это бабье царство набивалось разом в ее спальню, и замолкало при первом звуке ее голоса, готовое со всяким словом согласиться и всякому желанию услужить.
В Петербурге же было все заведено на иной лад, она это вспомнила и нахмурилась. Но выбирать ей не приходилось.
– Ешь, Варюта, – сказала она. – А то с дороги ты как бледная немочь. Стыд кому представить.
– Я не просила меня никому представлять, – огрызнулась Варенька, – и везти меня сюда не просила.
Она с удовлетворением подумала о том, что хотя бы по части платьев смогла настоять на своем – они были темные, очень мало украшенные кружевом, с самыми скромными лентами для бантов. Чулки же гарусные Варенька велела купить черные, пряжки туфель – покрытые черным лаком. То есть, всячески показывала и старой княжке, и самой себе, что соблюдает траур. Правда, в Великий пост никто не наряжается, даже красная ленточка на лифе платья – почти грех, однако черные чулки отнюдь не обязательны.
– А это уж не тебе решать, – отрезала Марья Семеновна. – Лекарство-то выпей! Глашка! Глашка, приготовь, дура, лекарство!
Девка выскочила из соседней комнаты, пискнула что-то, кинулась обратно, наконец, принесла большую бутыль и поставила среди изящнейшей в мире посуды. Вареньке сделалось неловко.
Чудодейственное средство доставили ей еще до путешествия. В Сибири брали смолу-живицу от сосны, кедра, пихты, ели, очищали ее от сора. Потом клали в горшок, заливали водкой, чтобы покрывала смолу на палец, и живица через несколько дней растворялась. Тогда брали одну часть смолы с водкой на две части испытанного средства – свиного нутряного сала, перетапливали и добавляли мед, лучше липовый. И, наконец, замешивали в снадобье жженую кость. Это средство Варенька пила трижды в день по ложке, и оно оказывало хорошее действие. Кроме того, ей давали водку, настоянную на березовых почках и меду.
Сперва, когда Вареньку, почти помирающую, чудом спасенную из шулерского притона, привезли к княжне Шестуновой, она от страха позволила воспитаннице все – и носить черное, и молиться за человека, который сам себя лишил жизни. Лишь бы только девушка немного поправилась, окрепла! И духовник отец Иннокентий, которому она рассказала про эту беду, благословил позволять больной все, что ей служит к утешению, до той поры, пока окрепнет и придет в рассудок.
Но теперь, когда Варенька сделалась такой, как до обострения болезни, хотя полного выздоровления ждать не приходилось, старая княжна вернулась к обыкновенной своей строгости. Беда была в том, что Варенька от несчастья повзрослела и, коли что было не по ней, знала, как дать сдачи. А ведь это можно было предвидеть – уже по одному тому, как она, влюбившись в Фомина, рвалась к жениху, невзирая на доводы рассудка.
Кроме того, старая княжна никак не могла понять, подурнела Варенька или же похорошела. Ей, получавшей деньги на содержание девушки через третьи руки от неведомого благодетеля, хотелось представить Вареньку ее знатной родне такой, какова должна быть двадцатилетняя красавица – свежей, румяной, с округлыми щечками, с белыми ручками, восхищающими приятной полнотой. Из всех достоинств, почитавшихся важнейшими, у Вареньки сейчас была разве что тонкая талия.
Готовясь к разговору, который мог быть неприятным, Марья Семеновна уже придумала, кого будет приводить в пример: сама государыня смолоду была тоща и после болезней нехороша собой, бледна до такой степени, что покойница Елизавета Петровна самолично ей через придворных дам посылала румяна.
Варенька же, глядя в зеркало, испытывала особое удовольствие – ни один вертопрах и петиметр не польстится! А умный человек даже коли заглядится на ее большие черные глаза, то ему всегда можно будет объяснить, что Варвара Пухова от замужества отреклась навеки. И когда-нибудь это осунувшееся личико будет сверху и по щекам охвачено черным монашеским платом, когда-нибудь, но не сейчас.
Тем не менее, Марья Семеновна, хотя и числилась старой девой, видела ясно, что теперь Варенькино лицо стало непостижимо привлекательным. И сама Варенька тоже это потихоньку понимала.
– Тебя привезли сюда ради важной надобности, – продолжала старая княжна, – и от того, какой ты себя окажешь, зависит вся твоя будущность.
– Мне не надобно никакой будущности, – спокойно отвечала Варенька, следя, как лакей наливает в серебряную чашку бурую настойку. Таких речей она уже наслушалась по дороге. А дорог было предостаточно. Ее, совсем слабую, увезли в большой берлине из Москвы, увезли спешно, и она поняла, в чем дело. Судя по тому, как после визита поручика Тучкова перепугалась Марья Семеновна, кому-то из шулеров, когда архаровцы разгромили их притон в Кожевниках, удалось бежать – и Варенька, узнав, могла его выдать властям. Рассуждая далее, она поняла, что это – человек одного с ней круга, ведь мудрено предположить, что особа низкого звания нарочно будет искать доступа в московский высший свет лишь ради того, чтобы быть узнанной и схваченной. И у нее было весьма отчетливое подозрение – о ком речь…
Повезли Вареньку не на юг, не в благословенную Италию, а в горы – так вдруг, получив чье-то распоряжение, решила княжна. До Италии они не доехали, а горный воздух оказался для Варенькиной груди весьма целебен. К тому же, ншелся опытный врач. Он растолковал, что при грудной болезни нельзя доверяться лишь одному совету и пить лишь одно лекарство – а следует принимать разные, потому что лишь Богу ведомо, которое подействует целительно.
К смоляной настойке и березовой водке добавились нутряное сало, распущенное в горячем молоке, отвар из сосновых почек, отвар бузины с медом и молоком, еще отвар цветов крапивы-яснотки – чтобы кровь не шла горлом. Посылали также за растением наподобие пастушьей сумки, жали из него сок и давали Вареньке, наполовину разведя водой. Салом, смешанным со скипидаром, ей растирали грудь, она морщилась, но терпела – это было знатное средство от всех грудных болезней.
Наконец она перестала так явственно потеть по ночам, прибавила в весе по меньшей мере пять фунтов, оживилась, стала охотно ходить на прогулки и строить прекрасные планы. Варенька полагала, что незримые и загадочные санкт-петербургские благодетели отправят ее далее, чтобы провести лето хотя бы в Провансе, но вдруг из столицы прибыло письмо Марье Семеновне со строжайшим приказом собираться обратно. Делать нечего – старая княжна, никому не показав загадочного письма, повезла воспитанницу в Санкт-Петербург. По дороге изъявляла надежду, что Варенька уже сговорена за знатного жениха, чем только понапрасну злила девушку.
Варенька проглотила снадобье и привычно поморщилась. После него, казалось бы, часа два ничего глотать не пожелаешь. Однако ж кофей благоухал, пирожные манили. Варенька не удержалась, повернулась к лакею – и тут же из высокого причудливого кофейника с носиком в виде птичьей головы ей налили горячего кофея в серебряную же чашку и она положила туда два куска не слишком крупно наколотого сахара. Словом, устроила себе маленькое блаженство и, согреваясь, подумала, что трудновато будет дать отпор неведомому богатому покровителю, однако придется. Роскошь дома, где они оказались, порядком ее смутила – она поняла, что положение ее более опасно, чем казалось ранее, потому что приданое может оказаться большим, следовательно, вокруг него разведут великую суету.
Вдруг из глубины анфилады постышались быстрые шаги – и человек в богатом лиловом кафтане, в палевом камзоле, при шпаге, вошел и поклонился довольно низко. А когда выпрямился – Варенька вскочила, опрокинув чашку и сбросив на пол конфектные бумажки.
– Как вы посмели? – спросила она. – После всего, что было между нами, после того, как вы едва меня не погубили!.. Кто вас впустил сюда? Для чего вы меня преследуете?..
– Батюшка Сергей Никитич! – воскликнула Марья Семеновна. – Вы-то тут какими судьбами?
– С возвращением вас, Марья Семеновна, – словно не слыша Вареньки, сказал князь Горелов-копыто. – А где же нам еще и встретиться, как не здесь? Я велел сразу вас сюда везти, потому что это, изволите видеть, мой дом.
– Ах ты Господи, как же я не догадалась, – даже расстроилась старая княжна. – Я-то полагала…
– Марья Семеновна, я не могу дольше в этом доме оставаться, – сказала взволнованная Варенька. – И в обществе этого господина! Я его видеть не желаю и я ничем ему не обязана, чтобы терпеть его несносное общество!
– Сядь, мать моя! – прикрикнула на нее Марья Семеновна. – Чем вопить, как пьяная баба на торгу, поблагодарила бы лучше его сиятельство за его к тебе милости!
– За милости? – Варенька ушам не поверила. – Какие? Марья Семеновна, голубушка, он едва не погубил меня! Вам ли не знать! Вы меня выхаживали, вы от меня не отходили…
Князь старательно не смотрел на Вареньку, да и она старалась не видеть его, хотя он был совсем близко.
– А на чьи деньги тебя в Европу повезли? На чьи деньги тебя доктор-швейцар лечил? Стыдись, сударыня, грех неблагодарной быть, – отрубила старая княжна.
– И вы взяли у него деньги? У него? У того, кто Петрушу моего погубил и меня тоже? Господи, Марья Семеновна, знала бы я – с голоду бы себя уморила, еще до Европы не доехавши! – продолжала буянить Варенька.
– А что мне иное оставалось? Ты лежишь без памяти, обер-полицмейстер кавалера прислал – сказать, чтобы я тебя из Москвы увозила, а денег-то и нет! А пока в Санкт-Петербург напишешь, да пока ответ придет, да продать-то и нечего, и некому – купчишки как раз увидят, что деньги срочно нужны, да сговорятся, чтобы ободрать меня, как липку, – эти слова прозвучали весьма сомнительно, однако Варенька знала московскую привычку плакаться на безденежье и почти не возмутилась заведомой ложью. – А его сиятельство пришел, деньги и векселя принес, по которым в Женеве, в банке, можно золото получить… что же мне было – не брать?..
– Это правда? – Варенька повернулась к князю, да и онемела.
Очевидно, он тщательно готовился к этой встрече. Одет был – не придраться, во все французское, голландское и аглицкое, причесан на модный лад – волосы надо лбом красиво приподняты. Но особо поразило его лицо.
Варенька знала князя с детства, знала и в то время, когда, заскучав в Москве, он предался всяким непотребствам – пил, бездельничал, отрастил жирок, месяцами не входил в свой фехтовальный зал. Когда неизвестным покровителям вдруг взбрело на ум, что Варенька должна сделаться княгиней Гореловой, девушка была влюблена в своего измайловца Петрушу, потому все прочие мужчины казались ей скучны и нелепы. Тем более – такие старые.
Они не виделись всю осень и почти всю зиму, потому что в России и март – зима. Очевидно, князь, опозорившись на поединке с Левушкой Тучковым, взялся за себя не на шутку. Он постройнел, черты лица сделались четче, глаза – выразительнее. И если бы Вареньке не знать князя так, как она его знала, то впору было бы залюбоваться – красивый статный кавалер, не первой молодости, на вид – лет сорока, но из такой породы, что только набитая дура бы ему отказала…
Ее молчание сказало князю более, чем она сама хотела бы. Он знал о своей привлекательности – санкт-петербургские дамы его в ней всю зиму убеждали.
Когда он поневоле покинул свою московскую добровольную ссылку и явился в столице, то сперва бывал лишь у самой близкой родни – потому, что не знал, как развивались события в Москве, и боялся, что архаровцы и тут его изловят. Но Архаров, повинуясь Волконскому, оставил всех знатных посетителей притона в покое – и князя Горелова-копыто также. Правда, крепко запомнил сию особу и полагал, что однажды судьба их все же сведет в обстоятельствах, когда он сумеет проучить князюшку за дружбу с парижскими шулерами. Потому и не преследовал раньше времени.
Но понемногу князь стал бывать в свете, стал щеголять нарядами и выездом, старательно соблюдая ту грань, за которой щегольство уже выглядит смешным. Он не желал выглядеть юным вертопрахом – он всего лишь собирался заново приобрести столичный лоск. Но ничего бы не получилось, когда бы дамы не заметили одинокого и привлекательного кавалера. Хотя и с опозданием – но он прошел неплохую школу вертопрашества и галантности, узнал все книжные и театральные новинки, мог к месту вспомнить Вольтера, д’Аламбера и Руссо, напеть оперные куплеты и набросать пером прелестную женскую головку.
Теперь князь мог бы быть представлен к любому европейскому двору – и не уронил бы там своего достоинства.
Варенька, хотя и не желала на него глядеть, однако ж увидела, что кавалер, столь странно вмешавшийся в ее судьбу, более хорош собой, чем был восемь месяцев назад. И ей стало неловко за свое дорожное платье – рядом с этим красавцем она выглядела приживалкой, взятой из милости в богатый дом.
Но тут же Варенька устыдилась глупых мыслей. Какие наряды у невесты, оплакивающей жениха? Да и невесты ли? Скорее – вдовы, обязанной соблюдать трехлетний траур. Первый год – ни драгоценностей, ни кружев, ни румян. И украшение может быть лишь одно – тот Петрушин портрет, что лежит в ее бауле, чтобы не дразнить понапрасну старую княжну.
– Сударыня, – тихо сказал князь, – коли бы вы дали мне возможность оправдаться, вы не пожалели бы об этом…
– Стало быть, есть в чем оправдываться! – выпалила Варенька. – Едва не погубив меня и став виновником гибели жениха моего, вы еще сочиняете всякие нелепые оправдания! Вы обманом завезли нас в свой дом – пусть, это я готова простить. Но более я ничего от вас не желаю, ни денег, ни оправданий. С Божьей помощью, я верну вам долг из своего приданого…
– Но у вас нет приданого, – возразил Горелов. – Оно появится в тот день, когда вы наденете подвенечное платье и сядете в карету, которая отвезет вас в церковь.
– Я продам драгоценности, – возразила упрямая Варенька. – Я знаю им цену.
– Однажды вы уже распорядились этими драгоценностями столь разумно и умело, что довели своего жениха до смерти, – эти слова прозвучали столь строго и скорбно, что Варенька опешила.
– Как вы смеете… как вы только можете!..
– Ты, сударь, ври, да не завирайся! – внезапно вступилась за воспитанницу Марья Семеновна. – И попрекать ее не смей!
Такой защиты от старой княжны, сильно не одобрявшей Фомина, Варенька не ожидала.
– Это не упрек, сударыня. Всякое дитя может шалить, покамест старшие в том беды не видят. А сия девица и не дитя уж давно, и своим бегством из дому более жениху навредила, нежели злейший враг бы додумался. Полноте, нельзя же ей век прожить по-младенчески! Вашим умом она жить уже не будет, а свой, видать, еще не созрел.
– Прощайте! – воскликнула Варенька и кинулась прочь из гостиной.
Она сбежала по лестнице, нашла внизу гардеробную, потребовала свою шубу, лакеи и швейцар преспокойно отвечали, что никого не велено выпускать.
Варенька поняла, что угодила в ловушку.
Ей очень захотелось броситься на лакеев с кулаками, переломать мебель и гордо встать в сенях, ожидая, чтобы князь Горелов-копыто спустился и увидел поле боя. Но тут же она поняла, что добром эта затея не кончится – в лучшем случае ей удастся дать кому-то из этих холеных дармоедов ту оплеуху, что предназначена их хозяину.
Ловушка в ее жизни уже была.
Варенька вспомнила тот темный подвал, куда принесли ее, уже совсем слабую, растерянную, желающую одного – поскорее отправиться вслед за Петрушей. Вспомнила она, как лежала в темноте и молилась, перемежая канонические молитвы с собственными. А потом вдруг услышала голос…
Здесь, в богато убранных сенях большого дома, где горел камин и у стены, обшитой резными панелями, стояли два рослых лакея, где уводила вверх дубовая лестница, а под ногами лежал прекрасный ковер, этот голос прозвучать никак не мог.
– …будем вверх пробиваться, – уверенно произнес он.
Тогда, в подвале, она уже сама по себе панихиду служить собралась, но явился человек, который помешал умереть… как это он выразиться изволил?.. «Архаровцы пойдут по моему следу и спасут нас!» Да, верно, он был архаровцем…
Варенька невольно улыбнулась – вспомнила, как он помогал ей выкарабкаться через дырку в потолке того подвала, как крепко держал за талию, как подставил ладонь под ее ногу в одном чулке… хорошо, что никто не видал…
Стало быть, этот дом – не ловушка. Отсюда можно уйти, не прокапываясь через земляной потолок. Главное – верить, что выход есть.
Варенька уселась на стул – их несколько стояло у стены, обитых красным бархатом, с овальными спинками, на прямых толстых ножках. И принялась в ожидании каких-либо событий читать про себя наизусть любимые стихи Хераскова – те, что о весне.
Весна-то уж была не за горами, и Варенька, твердо решившая ничему более в жизни не радоваться, ждала ее с нетерпением – как будто таяние снега и появление зеленой травки могли что-то переменить в ее душе.
– «Полям и рощам обрученна, восходит на горы весна, зеленой ризой облаченна, умильный кажет взор она», – беззвучно произносила Варенька, положив себе непременно дочитать вирши до конца, а затем – другие, чтобы занять себя, пока его сиятельство не спустится вниз. Если же придется ждать очень долго – не беда. Стихов в памяти хватит, а есть еще и такое утешение, как молитвы. Вместо четок можно загибать пальцы. Даже если придется тут, в сенях, ночевать!..