– Забыл, стало быть. И что – много тебе твой консилиум насоветовал? – полюбопытствовал он.

– Да немало, – туманно отвечал Матвей. – Вайскопф свое дело знает, да и Преториус – из полковых врачей, к ним у меня доверия поболее – тут же все-таки огнестрельная рана. Преториус мне приятель.

Архаров понял сразу – вместе пьют. Но сейчас и это не имело значения. Подозрительный комарик ныл все громче – сейчас, сейчас опустится на то, что почитает своей законной добычей…

– А славно, что ты в Москве приятелей добрых завел. Жаль, меня с ними не знакомишь, – пошутил Архаров. – Так что Преториусу с тебя причитается?

– Так он уж свое получил! – весело сказал Матвей. – Я уж его побаловал! Отродясь, сказывал, не видал, чтобы пуля столь занятно в позвонке засела!..

И замер доктор, поняв, что проболтался.

– К немцу ты их тоже водил? – без малейшего упрека спросил Архаров.

– Так напросились! Такой больной раз в сто лет попадается, чтобы пуля…

– Матвей, – перебил его обер-полицмейстер. – Кто из врачей был на этом треклятом консилиуме? Отвечай живо!

– Да Преториус и был! Вайскопф Генрих Петрович… Еще швед, тоже доктор известный, прозвание – Лилиенштерн… Что это ты, Николашка?..

– Лилиенштерн, – повторил причудливое прозвание Архаров. – Так он доктор… Вот он-то мне и надобен. Где проживает?

Доктор задумался. Осмыслял архаровскую просьбу он довольно долго. Наконец принял решение – молчать.

– Коли ты собрался его за то, что дуэлиста лечил, наказывать… Николашка, это противно совести! Его долг – лечить, невзирая ни на какие указы. Долг! И сам бы я поступил точно так же – кабы ты или Левка наш дрались на дуэли!

Выкрикивая сии прекрасные истины, Матвей приосанился, даже несколько похорошел. Но Архарову было не до восхищения.

– Угомонись, Матвей. Коли уж сказал прозвание, и адрес называй. Ты же моих молодцов знаешь, десятские за два дня мне этого доктора Лилиенштерна в лучшем виде предоставят, – сказал обер-полицмейстер. – От твоего запирательства никому лучше не станет, ей-Богу. Ешь-ка лучше. Тучкова ждать не станем – он еще, может, лишь к рассвету заявится.

– Тебя, Николашка, не понять… – проворчал Матвей. – Испортила тебя сия должность – то орешь, то грозишься… и еще полагаешь, будто тем способствуешь моему рвению?..

– Меркурий Иванович, налей сему эскулапу в большую стопку, у нас там где-то есть серебряные большие, – сказал Архаров, – а мне и малой довольно.

За ужином он более о консилиуме не вспоминал. И только по тому, как он рассеянно шарил ложкой или вилкой по пустому месту, можно было догадаться, что обер-полицмейстер уже не в нынешнем, а в завтрашнем дне и дает архаровцам приказание выследить, но ни в коем случае не вспугнуть доктора Лилиенштерна.

* * *

Тереза была в такой растерянности, что невольно вспоминались чумное лето, чумная осень, пустой ховринский особняк. Тогда ей казалось – невозможно человеку быть ближе к смерти, и наилучшее, что можно сделать – добровольно переступить порог, находящийся где-то высоко в небе…

Музыка укрепляла ее в этом намерении, и блаженное угасание было для нее угасанием музыкального аккорда в небесных сферах, что бы ни толковал, принося еду и питье, Клаварош.

Сейчас ей казалось, что выбор был неверным. Жизнь после штурма ховринского особняка потекла в неправильном направлении, наполнилась суетой и занятиями, которые отнимали время, давая взамен странную радость – Тереза ввек бы не думала, что будет испытывать такое унылое удовлетворение, подсчитывая в лавке дневную выручку. Все яснее становилось, что она живет какой-то чужой, не своей жизнью, жизнью вне любви и музыки, причем к той любви и той музыке, что владели ею, двадцатилетней, возврата уже не было и быть не могло.

И возвращение минувшим летом Мишеля Ховрина, хотя и сопровождалось музыкой, на самом деле уже было вне музыки, она понимала это вся яснее, пока он не исчез из ее жизни, как ей казалось, окончательно.

И Тереза продолжала, как механическая кукла, умеющая шевелить руками, управлять своей модной лавкой, читать журналы, советоваться с Катиш, одеваться со вкусом, варить кофей… продолжала, снова ощущая себя вне истинной жизни. Лишь когда явился Клаварош и посоветовал уезжать, ей показалось, что отъезд мог бы стать спасением.

К музыке она вернуться не могла – музыка жила лишь в душе, но не в пальцах, и чтобы снова стать музыкантшей, пришлось бы потратить много времени, брать уроки, и то еще неизвестно – для чего…

Мир знатных людей она отвергла раз и навсегда. Компаньонка, чтица, учительница музыки в богатом доме – все это было не для нее. А что для нее – одному лишь Богу было ведомо, но Тереза ни разу не спросила об этом Бога, ей дже в голову не приходило, что можно задавать такие вопросы.

Вдруг ей пришло на ум, что можно просто выйти замуж. Приехать в провинциальный французский городок, купить домик, завести хозяйство, вложить оставшиеся деньги в государственные бумаги, чтобы иметь хоть небольшую ренту, – и ждать первого, кто предложит руку и сердце. И не маяться несбыточными мечтаниями. Они не знала цен, не разбиралась в ценных бумагах, совершенно не желала доводить до блеска медную посуду, но ведь на что-то же следовало себя употребить!

Однако прежде всего следовало покинуть Россию.

Отъезд вдруг оказался делом затруднительным – многие примчались в Москву спасаться, но многие и покидали ее, а ведь следовало еще выправить бумаги, паспорт и подорожную, и хорошо, что Катиш, безмерно благодарная за оставленные ей мебели и посуду, взялась помогать. Она-то как раз имела хватку, желала проявлять эту хватку во всяких делах, желала набираться опыта, чтобы со временем, хорошо выйдя замуж, жить-поживать да добра наживать. Тереза маялась, ощущая себя неким двойственным существом в двойственном времени – в той поре меж вечером и ночью, или же меж ночью и утром, что зовется порой «меж волка и собаки». Она была здесь – и не здесь, собой вчерашней, умышленно погружающей душу в будничные хлопоты, и собой завтрашней, устремившейся прочь, прочь отсюда!

Но эта утомительная двойственность, изымавшая ее из окружающего мира, дававшая ей столько пищи для долгой внутренней беседы с воображаемыми Катиш, Клаварошем и даже Архаровым, стала казаться райским состоянием души на третий день после того, как к Терезе вернулся Мишель Ховрин.

Он пропадал целую вечность – и все же не столь долго, чтобы она, постоянно углубляясь в свое прошлое, разглядывая былые события то так, то этак, вычерчивая в уме своем новые пути, по которым следовало идти в давно минувшие времена, забыла о нем. Катиш, наблюдавшая за ней с любопытством, как за большой и причудливой птицей в клетке, объяснила бы это, догадайся Тереза спросить ее совета, просто и здраво: не завела себе другого кавалера, живого и горячего, ну так и любись с тоскливым воспоминанием!

Но Катиш могла лишь наблюдать и выполнять приказания. Поэтому, когда Тереза сбежала к ней из верхнего жилья, взволнованная и раскрасневшаяся, Катиш услышала приказание молчать о госте и кивнула. А ведь она превосходно видела, каков этот гость, а ведь она знала – таких гостей следует гнать в три шеи…

Вернувшись наверх, Тереза подошла к постели, на которой уже лежал Мишель, и присела сбоку. Она не поняла было, что это значит – кавалер лег, не сняв даже обуви, – но, когда в ответ на вопрос Мишель взял ее руку и приложил к своему лбу, ей все сделалось понятно.

– Боже мой, что с тобой? – спросила она. – Ты болен!

– Я давно уж болен, я едва остался жив, любовь моя, – сказал Мишель. – Не приходил я к тебе лишь потому, что лежал в доме своих родственников, терзаемый горячкой, в бреду, и когда я смог подняться на ноги – немедленно отправился искать тебя. Коли ты знала бы, сколько мне пришлось пережить со дня расставания нашего… Я не чаял найти тебя тут, мне сказали, что многие французы уезжают из Москвы, я ехал и думал – ты не такая, ты не можешь покинуть Москву… я знал, что увижу тебя…

Все это было произнесено единым духом и весьма смахивало на бред. Но рука Терезы так и осталась на лбу Мишеля, а в душе у нее все кипело и плавилось. «Он вернулся!» – пели золотые трубы, воздетые к небесам. «Должно случиться что-то страшное и непоправимое» – рокотал вдали огромный незримый барабан в такт биению крови. И высвистывала нечто насмешливое, издевательское, некая пронзительная дудка, даже не имеющая названия.

– Ты болен, – повторила Тереза. – Я велю Катиш позвать доктора Вайскопфа…

– Любовь моя, никто не должен знать, что я здесь. Доктор придет сам, доктор знает, где меня искать… Как хорошо…

Мишель закрыл глаза.

Тереза смотрела на любовника, не понимая, что творится. Он действительно весь горел – и даже непонятно было, как отважился в таком состоянии куда-то ехать. Вдруг он закашлялся – и кашлял очень долго, напрягаясь, мучаясь, пытаясь избавиться от чего-то, застрявшего в груди и сильно раздражающего дыхательные пути. Этот сухой кашель очень Терезе не понравился. А когда Мишель, успокоившись, убрал от губ прикрывавшую их ладонь, то оказалось – губы какие-то бескровные, едва ли не голубые…

Выгонять человека в таком состоянии она никак не могла.

– Я не знала, чтобы среди лета можно заболеть заболеть такой злой лихорадкой, – сказала она.

– Тереза, любовь моя, это случилось еще весной. Ты не представляешь себе, что я пережил… Я ехал в Москву, уладив свои дела в столице, я полагал немедленно явиться к тебе и сказать, что к прошлому нет возврата, что теперь мы можем быть вместе… Грабители напали на сани, мне пришлось отстреливаться, потом я бежал, заблудился в лесу, шел, сколько хватило сил, упал… Тереза, я повредил ногу, я едва не умер, я полз по снегу и думал о тебе… я уже не понимал, где явь, где бред, любовь моя, поверь мне – я видел тебя столь же явственно, как сейчас…

Она слушала эти волшебные слова, не дыша, не двигаясь, все чувства в ней умерли, разум отступился от нее. Рассказ Мишеля был составлен не из слов – он проникал в душу так, как проникает музыка, вызывая острую жалость к нему, к себе, к тем юным любовникам, которые прятались в ховринском особняке три года назад, слышать не желая строгого слова «будущее»…

– Меня подобрали добрые люди и довезли до родительского дома, но там я не мог оставаться. Любовь моя, мне пришлось жить у родственников, они платили врачу, платили за лекарства, я же не имел денег совсем, наконец я получил деньги и расплатился с ними за все, но больше оставаться там я не желал. Ты видишь, я уже довольно окреп, чтобы доехать до тебя и подняться во второе жилье. Но мне еще долго придется лечиться…

Все рушилось. Путешествие в дальний и родной край, где Господь поможет забыть Москву, откладывалось надолго, возможно, навеки. Деньги, полученные от мадам Лелуар, вкупе с накопленными деньгами, сохранить не удастся, – так подумала Тереза, и ей даже не стало неловко. Двойственность души давно была привычна – и вот теперь, гладя Мишеля по лбу и лаская любимое лицо взглядом, она думала о том, что через несколько дней придется по договору с домовладельцем съезжать, и если бы не Мишель – она бы уж лишнего дня в Москве не задержалась, теперь же она обречена искать новое жилье.

Тереза помогла Мишелю снять кафтан и камзол, повесила их на спинку кресла и, укрыв его, снова спустилась вниз.

– Он весь горит, – сказала она Катиш. – Надобно приготовить питье с лимонным соком.

– У нас готовят клюквенный морс, я до соседки добегу, у нее полбочонка клюквы еще осталось, – пообещала Катиш. – Травок достану, заварим… А с чего этот господин среди лета хворать выдумал?

– Я не знаю…

И Тереза действительно не знала. Дикая история, рассказанная Мишелем, о нападении разбойников, о бегстве через зимний лес, о любовном бреду среди сугробов, была слишком невероятна для лжи, но и правдой быть она тоже не могла.

Поздно вечером Мишелю стало хуже, он сделался беспокоен, то и дело просил пить. Катиш ушла – она уже почти перебралась на другую квартиру, ждала лишь отъезда хозяйки. Тереза осталась одна с больным и уже не знала, что предпринять – Мишель в полусне звал каких-то незнакомых людей или же бормотал русские ругательства. Приходя в себя, он просил Терезу не бояться за него, обещал, что самое страшное уже позади. И умолял – ежели кто к нему ночью придет, чтобы впустить того человека.

После полуночи, когда гасятся фонари, раздался стук в ставни, закрывавшие окна модной лавки. Тереза спустилась, задала вопрос – и с трудом разобрала ответ. Человек, сказавший ей по-русски, что ищет господина Мишеля, был иностранец – скорее всего, немец, и Тереза не сразу опознала знакомые, казалось бы, слова.

Она впустила этого человека с черного хода. Он оказался высоким плотным мужчиной, закутанным, невзирая на теплое время года, в длинную епанчу. Под епанчой на нем был черный кафтан без украшений. Лицом пришедший был широк и бледен, как человек, редко подставляющий себя солнечному свету. Но – странная особенность, отмеченная Терезой, – возможно, лицо не столь было широким, сколь казалось. Близко посаженные глаза, небольшой нос, рот – как у записной кокетки, делающей губки бантиком, сбились вместе и заняли крошечное пространство, а вокруг были высокий лоб, толстые щеки, достаточно тяжелый подбородок.

– Где больной? – очень отчетливо спросил этот человек, не кланяясь, не рекомендуясь, словом – по-дикарски.

– Наверху, сударь, – по-русски сказала Тереза и первая стала подниматься по лестнице. Невежа в черном кафтане, оставив внизу свою епанчу, топал следом.

Мишель, увидев его, обрадовался и сказал что-то по-немецки. Ночной гость, отвечая на этом же незнакомом Терезе языке, стал доставать из карманов пузырьки с микстурами. Затем Мишель сел, распахнул на груди рубаху и громко дышал, а незнакомец (Тереза уже поняла, что он доктор-немец), прикладывая ухо то тут, то там, слушал. Наконец он несколько раз принимался изучать пульс Мишеля.

Они негромко переговаривались, не обращая никакого внимания на стоящую в дверях Терезу. Она же наблюдала за ними и видела – они давние приятели, в показных любезностях не нуждаются, и беседовать привыкли весьма деловито. Наконец доктор собрался уходить.

– Больному вставать нельзя, – сказал он Терезе. – Грудь, легкие, горло беречь следует. Растирание скипидаром на шестяная тряпица применять. Спина, грудь, тепло возникало бы. Вы понимали меня?

– Да, сударь.

– Больной слаб. Беречь следует его.

– Что с ним было, сударь?

– Сильный холод, охладил ноги, грудь в снег, лед, был опасен, слаб. Буду приходить, стучать так – три стук, пауза, два стук. Доброй ночи.

Он ушел, а Тереза осталась думать о своем странном положении и ходить за больным, чего она, кстати, вовсе не умела. Но нужда научит – да и Мишель многое запомнил из того, что с ним проделывали более опытные руки.

– Кто бы мне сказал, что я более двух месяцев проведу в постели? – удивлялся он. – Но чудом можно почесть, что я не обморозил рук, что не заснул на снегу от усталости – вряд ли бы проснулся на этом свете. Любовь моя, побудь со мной, посиди немного…

Они брались за руки, и Мишель тихо говорил о странных вещах – о Париже, Венеции, Риме, он мечтал об Италии, теплый климат которой поставит его на ноги, и в этих мечтах непременно рядом с ним присутствовала Тереза. Ей даже стало казаться, что все они сбудутся – ведь не может же Бог так долго испытывать одиночеством свое блудное дитя?..

И как раз, когда она уже поверила в это диво, поздно вечером раздался условный стук в ставню. Несколько времени спустя он повторился. Полагая, что пришел немец-доктор, Тереза спустилась вниз со свечой и отворила двери.

Вошел мужчина, также в длинной епанче, в треуголке, но лицо было другим – черты правильные и крупные, хотя уже обличающие возраст каварера – ему было никак не менее сорока лет. И он мог бы почесться красавцем не только среди своих ровесников. Одна беда – Тереза сразу узнала этого человека. Имени и прозвания она, впрочем, вспомнить не могла, один лишь титул – князь. Именно так обращался Мишель к своему товарищу по несчастью, когда они виделись в последний раз перед долгой разлукой. И тогда же он предупреждал Терезу, что кавалер сей – обманщик и предатель.

– Что вам угодно, сударь? – уже жалея, что опрометчиво отворила дверь, спросила Тереза.

– Угодно видеть господина графа, – сказал князь.

– Господин граф спит, его нельзя будить, уходите, сударь, – потребовала она. Время было позднее, но еще не полночь, и Тереза стала вспоминать – сколько же показывали часы, когда она взяла свечу и пошла вниз?

В полночь уличные фонари по всей Москве гасили. Однако был полицейский указ – чтобы обывателям, имеющим нужду в ночных хождениях по улицам, иметь с собой ручные фонари. Как и всякий указ, выполнялся он прескверно, и Архаров нарочно обязал десятских ходить по ночам, ловить бесфонарных москвичей и облагать их штрафами. Десятские же, облеченные полномочиями, могли прибежать на помощь человеку, коему после полуночи вздумалось бы кричать «караул». Тем более – здесь, на Ильинке, где владельцы и владелицы лавок просили особо присматривать за своим имуществом за разумное вознаграждение.

Тереза была готова закричать – если бы точно знать, что кто-то прибежит на помощь.

– Господин граф, я уверен, сударыня, давно уж ждет меня, – сказав это, князь отстранил Терезу и направился к лестнице с видом человека, который сильно спешит. Тереза сразу закрыла дверь и, глядя ему вслед, пыталась вспомнить нечто важное.

Это были не какие-то сведения, даже не отдельные слова – это было ощущение, владевшее ею тем летним утром, когда Мишель, забрав все ее наличные деньги, чтобы умилостивить опасного князя, исчез вместе с ним, и исчез как-то нехорошо, недостойно… сбежал, попросту говоря… да еще и через черный ход…

В тот миг ей было весьма скверно. И молодой офицер, присланный обер-полицмейстером и опоздавший всего лишь на четверть часа, застал ее именно в таком состоянии духа. Страх и стыд – вот что угнетало ее, а когда она вскрыла присланный пакет и увидела векселя графа Ховрина, выданные парижским мошенникам, эти страх и стыд вдруг показались ей нелепыми, смешными, но ненадолго…

Мишель, очевидно, все еще полагал себя должником загадочного князя. А ведь векселя эти Тереза не сожгла, как собиралась, она для чего-то их припрятала, и припрятала даже не среди ценных своих вещей, а сунула на дно небольшого сундучка, удобного в дороге, сундучок же стоял внизу, в лавке, среди прочего уложенного добра.

Совершенно забыв о том, что тогда она, взяв в руки эти проклятые векселя, просто ощутила, сколько на них налипло разнообразного вранья, несмотря на свое внезапно острое понимание правды, с ними связанной, сейчас Тереза понимала лишь одно – этот человек хочет втравить Мишеля в какие-то новые неприятности. А Мишель еще не настолько здоров, чтобы выходить из дому, куда-то ехать, чем-то заниматься.

Векселя лежали в том же коричневом конверте. Тереза вытащила его и, взяв свечу, быстро поднялась наверх.

В спальне звучала русская речь – быстрая и не совсем понятная. Тереза вошла. Князь, стоявший у постели, повернулся к ней. Горела всего одна свеча, и потому лица она не увидела – лишь очертания головы в треуголке и широких плеч, с которых спадала епанча.

– Сударь, я прошу вас оставить господина графа в покое, – по-французски, уверенная, что ее поймут, быстро сказала Тереза. – Коли он вам должен деньги, то не извольте беспокоиться – я выкупила его векселя, вот они, у меня в руке!

Поставив свечку на бюро, она достала из конверта грязноватую бумажку и показала князю, в руки не давая.

– Что это, сударыня? – по-французски же спросил он.

– Векселя, сударь. Господин граф Ховрин более ничего вам не должен. И вы не можете ему ничего приказывать. Поэтому прошу вас уйти немедленно!

– Тереза! – воскликнул Мишель.

– Ах, вот оно что! – князь перешел на русскую речь. – Вот ты как, брат Михайла Иваныч… Я, стало быть, тебя, младенца несмышленого, обыграл и через это шантаж учинил? Хорош гусь!

– Ты не понял, Горелов! – воскликнул Мишель. – Я толковал ей, что проигрался в прах…

Тут лишь он, очевидно, задумался – как могли попасть к Терезе векселя, хранившиеся в Кожевниках?

– Ты и точно проигрался в прах, да не мне, а Перрену, – напомнил князь. – И было это задолго до того, как мы в том веселом доме встретились. Тогда ты уж стал его компаньоном, Ховрин. Стало быть, я во всех твоих бедах виноват? Сколь трогательно слышать сие от господина, который месяцами живет в моем доме, которого после его нелепых затей выхаживают, как недоношенное дитя, мои слуги…

– Горелов, не я, а она носится с этими векселями, не имеющими более никакой силы! Она не поняла, Горелов!..

– Зато я понял. И слава Господу, что понял именно в сей час… Лечись, Михайла Иваныч, а нам более не по пути!

Князь устремился к двери, тяжелая епанча ударила остолбеневшую Терезу.

По лестнице простучали уверенные шаги – князь, очевидно, хорошо видел в темноте.

– Господи, какая же ты дура… – по-русски сказал Мишель. – Все, все пропало, погиб я…

Тереза уже ничего не понимала. Коли векселя не имели более значения – для чего прислал их ей обер-полцймейстер?..

– Мишель, мой дорогой… – пробормотала она, – но ты же сам называл его обманщиком, ты же сам не хотел, чтобы он предъявлял векселя твоему батюшке, ты же называл немыслимые суммы…

– Кто тебя просил вмешиваться в это дело?! – закричал Мишель по-русски. – Это не бабье дело! Какие, к черту, векселя?! Засунь их себе!.. Ты все погубила, что только могла погубить! Без него я ничего не могу! Все, все погубила!.. Год трудов! Для чего я чуть не замерз насмерть в этом проклятом лесу?! Дура подлая!

До сих пор Тереза ни разу не слышала, чтобы мужчина так кричал, лупя при сем кулаком по своей постели. Немудрено, что она от неожиданности и великого непонимания онемела. Он же замолчал и тихо застонал от полного отчаяния.

И тут оба услышали шаги. Кто-то поднимался по лестнице, неторопливо, уверенно.

– Князь, князь! – закричал Мишель по-русски. – Я был неправ, я виноват перед тобой, но нам не время ссориться! Прости, Христа ради! Пусть все будет по-прежнему!

– Какой я тебе князь, сударь? – спросил вошедший. – Я не князь. Коли хочешь меня уважить, зови Иваном Ивановичем.

Мягкий и благодушный голос совершенно не соотвествовал такому появлению среди ночи и без спроса. Да и сам человек никак не походил на ночного грабителя – сразу можно было понять, что он уж в годах, да и, сдается, один.

– Как ты, дядя, сюда попал? – удивился Мишель.

– Дверь внизу была открыта – что ж не войти… дико вы тут живете, и лба перекрестить не на что…

– Ты не закрыла дверь?!

Тереза хотела было ответить – он сам своими обвинениями помешал ей быстро спуститься и запереть лавку, но незваный гость заговорил снова.

– Ты, сударик, мне известен, ты графа Ховрина сынок. Давненько я тебя искал, вот и встретились…

– Сударь, это мой дом, я вас не звала… – сказала Тереза и замолчала, выронив конверт с векселями.

Гость достал из-под скромного коричневого кафтана два пистолета. А держал он их так, что даже хозяйка модной лавки поняла – стрелять обучен и при нужде – не побоится.

– Сядь, сударыня, к любовнику своему на постель, – отчетливо произнес этот Иван Иванович. – Ты, сказывали, и по-русски славно разумеешь. Коли чего не поймешь – спрашивай, вдругорядь повторю. Э?

– Какого черта! – воскликнул Мишель. – Коли ты грабитель, так тут ничего для тебя ценного нет. Денег ровно столько, чтобы на неделю житья хватило, коли угодно – забирай их, дядя, и проваливай в тартарары! Дай ему денег, Тереза, и пусть убирается.

– Денег я тебе, сударик, и сам дать горазд. А пришел потолковать о деле. Глядишь, сговоримся. Ты на пистоли мои не гляди – без особой нужды стрелять не стану. А просто иначе ты меня слушать не пожелаешь – вот я их с собой и взял.

– Так ты от кого-то послан? – спросил Мишель.

– Сам от себя я послан.

Лицо странного гостя освещено было плохо – он, видать, сам об этом заботился, избегая попадать в круги света от горящих свечек, одной – на бюро, другой – на табурете у Мишелева изголовья. Однако Тереза вгляделась в его лицо – лицо порядком пожившего человека со странной формы носом – словно бы наскоро слепленным из темного крутого теста. И лицо ей не понравилось.

– Ну так потолкуем? Э? – наклонив голову по-птичьи вбок, полюбопытствовал гость. – Ты у нас Михайла Иваныч, я Иван Иваныч, глядишь, договоримся.

– Ну, сказывай, для чего приплелся, – позволил Мишель. – Тереза, молчи, ради Бога, не то опять…

Она поняла – Мишель боялся, что она опять сделает глупость. И запоздало кляла себя – вернее, двойственность души, от коей было ей столько хлопот. Одна часть этой души явственно ощущала в Мишелевых словах ложь, но вторая часть, первой наперекор, погнала Терезу спасать любовника, которому, видит Бог, решительно ничто не угрожало.

– А приплелся я издалека, из самой Сибири. И хотелось мне на старости лет пожить на Москве в тишине да благости. Однако взъелся на меня непутем московский обер-полицмейстер. Он мне, голубчик мой, немало насолил, да ведь и я не лыком шит. Донесли мне добрые люди, что дал-де он одной французенке денег на обзаведение, и лавку указали. Стал я узнавать – и сказали те добрые люди, что у французенки-де иной кавалер, имя назвали. Ну, думаю, дельце занятное. Еще стал вопросы задавать – кто таков, чем промышляет. Вот тут-то и порадовали меня добрые люди… Кавалер-то, сказывали, с французскими шулерами поладил, был им кум и сват, покамест полиция их не изловила. Вот я и думаю – а не подружиться ли мне с таким бойким кавалером? Мне обер-полицмейстер насолил, ему насолил, вот нам уж и нашлось, о чем потолковать? Э?