– Возможно, мы договоримся, – сказала Тереза.
Вернувшись, она долго смотрела на свое маленькое, с таким трудом налаженное торговое хозяйство. Ей хотелось плакать над каждой ленточкой, над каждой пуговкой. Все эти мелочи, сперва казавшиеся ей нелепыми, как-то незаметно приросли к сердцу. Они спасли ее в трудное время – когда, похоронив музыку, Тереза начинала новую жизнь, приняв слова Архарова за приказ судьбы.
А теперь лавку приходилось бросать. Не зная, что после болезни Клаварош сделался тревожен и мнителен, Тереза полагала, что он не стал бы пугать зря – даже когда в особняке Ховриных поселилась шайка мародеров, он не стал рассказывать ужасы – а просто оберегал Терезу, как мог, вплоть до той ночи, когда особняк был взят штурмом и некрасивый сердитый офицер с обнаженной шпагой, отправив Клавароша на расстрел, никак не мог уйти из темной гостиной, где звучала музыка…
Вот уж о чем не следовало вспоминать!
Векселя…
Непонятно почему и непонятно зачем он прислал ей векселя Мишеля. Чего добивался? Чтобы Мишель перестал беспокоиться о карточных долгах, и они вдвоем, успокоясь, жили счастливо? Как если бы он считал ее законной супругой графа Ховрина… не настолько же он глуп!
Или же умысел был куда хитрее – показать ей, с кем она по своей преступной глупости связалась? И тем отомстить за визит в олицейскую контору, когда она бросила на стол мешок с деньгами и убежала? Он же мог приказать, ему довольно было одного слова – ее бы задержали, не отпустили…
Он этого слова не сказал.
Так началось прощание Терезы Виллье с Москвой – началось внутренним спором с московским обер-полицмейстером. «Я не могла ничего сказать, потому что меня послали выпытывать у вас, сударь, как ведется охота на парижских картежников, – объяснила Тереза Архарову свое молчание. – Немалые деньги были хорошим предлогом для такой беседы, моя благодарность переросла бы в ненавязчивые расспросы, и я вовремя бы поправила кружева на груди, показав гладкую смугловатую кожу. Вы же Бог весть что подумали… так для чего же вы послали мне те векселя?.. Вы полагали, что с их помощью я смогу удержать в руках своего любовника?..»
Архаров, понятное дело, не отвечал.
«А теперь я уезжаю, – продолжала Тереза, – и никогда не узнаю, что это означало. И никогда не скажу вам, сударь, даже простого „благодарю“, потому что мне просто стыдно смотреть вам в глаза, меня присылали к вам выведывать и вынюхивать, слава Господу, давшему мне тогда силы уйти…»
Вдруг вспомнился Левушка – как он, отдав векселя, уезжал по Ильинке, а она глядела вслед.
«Второго такого утра я не переживу, – сказала неизвестно кому Тереза. – И ни одна женщина не пережила бы…»
В то утро начались дни, заполненные одним – прощанием с Мишелем. Он окончательно скрылся из жизни Терезы вместе со своим подозрительным приятелем. Проводив Левушку, вернувшись в лавку и не найдя там Мишеля, Тереза поняла: вот уж на сей раз – навеки.
Вплоть до осени она приучала себя к этому «навеки». Всю зиму она пребывала в пасмурном состоянии «навеки», и даже весна не обрадовала ее.
А коли так – чего еще ждать в Москве, где она не живет полноценной жизнью – где она лишь застряла, вот именно – застряла, хотя нужно было бежать сразу, не раздумывая! На следующий день после того, как исчез, не прощаясь, Мишель!
И пусть бы осталось за спиной все вместе – и город, где на неведомом кладбище лежит сестра Мариэтта, и воспоминания, встающие поперек пути, стоит лишь подумать о чем-то новом и радостном.
Тереза решилась. И тут же выругала себя за промедление.
Прожив в России десять лет, Тереза знала, что тут зима – наилучшее время для путешествий. Сани быстро несутся от одной почтовой станции к другой, не подскакивая на ухабах, как дорожная карета, и никакой пыли, никакой слякоти, никаких луж, в которых колеса вязнут по ступицу. Сесть в сани, хорошенько закутаться, зажмуриться…
А через месяц открыть глаза и ахнуть – Париж!
Теперь же путешественницу ждут и пыль, и слякоть, и ухабы. Впрочем, так ей и надо…
Со всем пылом души Тереза взялась за сборы. Но не столько увязывала и укладывала вещи, сколько бегала к Лелуарше. Та, поняв, что бывшая соперница спешит, принялась, разумеется сбивать цену. А многое из товара сочла немодным и пригодным только для замоскворецких дьячих. Тереза и сама знала, что модные оттенки лент устаревают с неслыханной быстротой, она и сама бы не отделала себе чепец ленточкой, залежавшейся с лета и даже с осени. Но Лелуарша еще и новую блажь придумала – принялась врать, будто дорогой товар ей тоже без надобности, он слишком долго ждет своего покупателя, у нее самой такого добра полно, что не знаешь, как его с рук сбыть.
Тереза растерялась.
До сих пор она вела свои дела, не слишком ссорясь с товарками. Те француженки, что поселились на Ильинке, подругами не были, но по-приятельски забегали в гости полакомиться конфектами или крендельками, выпить вина, закусить бисквитами. Теперь же из-под ангельской улыбки вылезла весьма хищная и зубастая мордочка. Слишком поздно Тереза догадалась, что Лелуарше нужно было лгать, лгать напропалую – изобрести причину, по которой надобно избавиться от части товара без суеты.
Будь она по натуре более склонна к коммерции, будь она хитрее – смогла бы, то наступая, то идя на попятный, договориться с Лелуаршей на своих условиях. Ведь и та была не в лучшем положении. Ведь и той предстоял, судя по всему, спешный отъезд. А в таких обстоятельств лучше брать с собой товар дорогой и много места не занимающий – вроде часов с эмалевой крышкой, на которой искусно изображено похищение Европы. И на фальшивые жалобы, будто бы эмали не в цене, Тереза могла бы возразить жестко: коли так, она сама спустит цену и продаст эти часы кому-то из постоянных своих покупательниц.
Но Терезу захватила мысль о побеге из Москвы, который странным образом увязался в голове с мыслью о музыке. Ей вдруг показалось, что в другом месте и в другое время года она вернет себе прежнее состояние души, давнее, девическое, главное же – покинуть Москву.
Наконец они с Лелуаршей пришли к соглашению и прозвучала цифра – за весь товар, что оставался в лавке, Тереза получит тысячу двести тридцать рублей. Она знала, что этого мало, что Лелуарша ее бесстыже надувает, но устала от торговли и согласилась.
Выйдя из лавки мадам Лелуар на Ильинку, Тереза встала в задумчивости – к себе идти не хотелось, там ей уже не принадлежало ничего, мебель она обещала оставить Катиш и так расплатиться с девушкой, а срок, на который сняла помещение, подходил к концу.
Печально ей сделалось – хоть плачь. Десять лет жизни стремительно улетали в пустоту. Десять лет, проведенные даже не в государстве Россия, не в городе Москва, а в помещениях, убранных то побогаче, то победнее, из коих она крайне редко выходила на улицу. Тереза даже не знала, что в какой стороне. Именно поэтому ей захотелось хоть издали взглянуть на ховринский особняк – проститься с единственным местом, где она была так отчаянно счастлива и так беспредельно несчастна.
Тереза знала, что особняк находится в Зарядье, знала также, что до Зарядья можно дойти по широкому переулку, пересекающему Ильинку. И она пошла, ни у кого не спрашивая дороги, пошла, зная, что в последний раз вот так ходит пешком по Москве. Ей казалось, что даже ежели, увидев тот дом в Псковском переулке, она прямо на морозе разрыдается – все равно от этого ей сделается лучше и легче.
Прощание должно было стать настоящим прощанием, торжественным и возвышенным – как кода в сонате. А не впопыхах, когда несут и укладывают узлы, привязывают сзади сундук, когда соседки вручают гостинца на дорожку и желают счастливого пути.
Эти торжественность и возвышенность момента до того затуманили Терезе голову, что она не заметила толпы, катившейся прямо к ней, гомоня на все лады – тоже своего рода музыкальное явление эта московская возмущенная толпа! – и, получив толчок в плечо, еле удержалась на ногах.
– А ты ее в подвал, в подвал, к душегубу! – услышала Тереза. – Сгиньте, сволочи! Дорогу! Ахти мне, ноженька моя! Тетка не виновата! Убью! Он сам мне дал!..
Все это звучало разом, яростно и буйно, толпа единым тяжелым многоногим телом протопотала мимо Терезы и вдруг встала.
– Расходись! – зазвенел молодой мужской голос. – Кому сказано?!. В полиции вас еще недоставало!
Тут же раздался бабий визг.
– А не воруй! – весомо сказал случившийся рядом с Терезой мужик в коричневом армяке. – Вот и попалась, сучка драная.
Тут только Тереза догадалась прислушаться – и поняла, что ноги непостижимым образом занесли ее на ту самую Лубянку, где в палатах Рязанского подворья расположилась московская полиция.
Воровку, пойманную в Охотном ряду, втащили в двери, молодой десятский еще раз крикнул расходиться, и народ побрел прочь, совещаясь о судьбе преступницы. Кое-кого радовало, что с подлой бабенки в подвале шкуру спустят, иные жалели дуру. Тереза, не все понимая, стояла и думала: как вышло, что она, спеша к Зарядью, оказалась совсем в другой стороне?
Она была склонна во всем на свете видеть перст судьбы-Фортуны, причем представляла эту судьбу с перстами неким высшим существом, озабоченным именно ее, Терезы Виллье, будущим. Все, что ни затевала судьба, должно было закручиваться вокруг Терезы, ее отношений с Мишелем, ее отношений с музыкой. И особенно явно француженка почувствовала внимание Фортуны, когда Левушка привез в ховринский особняк драгоценности от Архарова. Меньше всего она думала о намерениях Архарова, который был для нее безымянной особой. И ей даже не хотелось знать имени особы, вмешавшейся в ее жизнь. Человек, приказавший забыть о музыке, был посланцем судьбы – этого довольно!
И Клаварош, не давший ей погибнуть в чумном городе, тоже был посланцем судьбы. И Катиш, взявшая на себя немалые хлопоты по модной лавке, тоже. Сами по себе они не представляли для Терезы особого интереса. Разговор о музыке и совместное музицировние с ними были невозможны.
Вот и сейчас за собственной своей рассеянностью, направившей ее шаги в неверном направлении Тереза пыталась разглядеть подсказку судьбы: может быть, нужно проститься с обер-полицмейстером и поблагодарить его наконец за все, что он для нее сделал?
Мысль показалась правильной. Тереза решительно направилась к зданию полиции.
Толпа уже разбрелась, подойти к дверям можно было без суеты – но Тереза ощутила взгляд. Она повернула голову и увидела стоящую напротив карету, а в окошке, среди раздвинутых занавесок, глядела на Терезу в упор круглолицая русская красавица с раскосыми темными глазами.
Взгляды встретились.
Тереза вспомнила ее – эта девица жила тут же, на Ильинке, у самых ворот, и как-то заходила в лавку, но всего раз – предпочитала покупать у Лелуарши и мадам Симон. Очевидно, и девица ее узнала. Но почему-то глядела, не отрываясь.
Тереза остановилась.
Этот взгляд мешал ей идти дальше. Да и нужно ли было идти? Что им сказать друг другу? Тем более, что долг свой Тереза уже вернула…
Как раз об этом ей меньше всего хотелось вспоминать.
Внутренний спор с московским обер-полицмейстером возродился в душе. «Да, я уезжаю и совсем было собралась проститьтся с вами, сударь, но что-то мешает мне сделать еще хотя бы один шаг. Возможно, это – необходимость объяснять вам мои поступки. А также то, что вы будете вынуждены объяснять мне свои поступки, – так мысленно обратилась Тереза к Архарову. – И для чего нам это? Вот я сейчас стою, гляжу на ваши окна, не ведая, за которым из них – вы, а может статься, вы и вовсе в тех страшных подвалах, слухи о которых доходят даже до меня. И я прощаюсь с вами, а окончательно прощусь, когда приду домой и сожгу те векселя, чтобы уж ничто и никогда не напоминало мне ни о Москве, ни о вас, сударь, ни о… Да, теперь я поняла – вы, посылая мне векселя, как раз и хотели, чтобы я их уничтожила. Как странно, что лишь теперь я это поняла. Как странно…»
Тереза повернулась и пошла прочь.
Прощание в ее душе состоялось, больше незачем было тут оставаться. Встреча со странным человеком в полицейской конторе уже не требовалась… тем более, что поглядеть ему в глаза все еще было бы стыдно.
Чем ближе к Ильинке – тем более Тереза ускоряла шаг. Она уже не просто шла – ее несло. Мысль о том, что надобно сжечь и векселя, и некоторые иные бумаги, сама стала огнем и опалила жаром душу. Ведь все еще лежали в ящичке бюро несколько записок Мишеля! Огонь, огонь – вот что должно было избавить Терезу от них обоих, от безликого и бестелесного, тучей нависшего над ее судьбой обер-полицмейстера и от живого, пылкого, смуглого и светлоглазого, опьяняющего лучше всякого вина Мишеля! Душа радовалась, душа брала торжественные аккорды!
Она вбежала в лавку. Катиш сидела с рукодельем, ожидая покупательниц, и поднялась было навстречу, но Тереза пробежала мимо нее в задние комнаты и к себе, наверх.
– Мадам, мадам! – кричала сзади Катиш.
Тереза, не раздеваясь, влетела к себе в спальню, до бюро оставалось два шага, шаг…
И тут она угодила в объятия.
Сильные руки сомкнулись, две ладони крепко легли ей на спину, дохнуло жаром…
– Тереза!
– Мишель!..
ВТОРАЯ ЧАСТЬ
Светская жизнь удалась – несколько человек скрепя сердце согласились извещать Архарова о всех подозрительных разговорах. Архаров же взамен обязался вернуть векселя – во благовременье, когда минует опасность, или же за действительно важные сведения.
Недоросль Вельяминов явился не на Пречистенку, а на Лубянку. И сидел там, голубчик, как миленький, дожидаясь возвращения обер-полицмейстера. Далее беседа была презабавная – Вельяминов все еще кривился от слова «доносить», употребляемого Архаровым теперь уже нарочно, и божился, что все его знакомцы – люди достойные, и делал вид, будто впервые слышит про маркиза Пугачева. Но в конце концов пообещал, что, услышав подозрительные речи, тут же пришлет человека на Пречистенку, чтобы условиться о встрече.
Архаров искренне наслаждался его испугом.
Домой обер-полицмейстер прибыл довольно поздно – и был ошарашен встречей. Дворня, ожидавшая его в сенях, разом повалилась в ноги. Один только Меркурий Иванович стоял прямо и твердо. Он и вышел навстречу.
– Это что еще за всемирное покаяние? – спросил Архаров.
– Не желают ехать к Шварцу на Лубянку, ваша милость, – объяснил Меркурий Иванович. – Всех я допросил, бабы клянутся и божатся, что чужих в дом не пускали. Авдотья… чего прячешься, дура?.. Авдотья повадилась на соседский двор бегать. Землю, говорит, есть буду – сюда никого не водила.
– Ох, Авдотья… – только и сказал Архаров невысокой плотной девке, плосконосой и узкоглазой, с огромными красными ручищами. – Еще раз услышу – быть тебе поротой. Мое слово крепко.
И посмотрел своим особенным мрачным взглядом – девка ахнула и съежилась.
– А коли бабы не врут – по моему разумению, в указанное время в доме один лишь чужой человек и был.
– То есть как? – Архаров был несколько удивлен, ведь и гости порой к нему жаловали, и людей с записками к нему присылали.
– Я имею в виду того, кто доподлинно знал, где у нас лежит немец, – объяснил Меркурий Иванович. – И это, ваша милость, тот костоправ, коего прислала Марфа.
– Дед Кукша! – воскликнул обер-полицмейстер. – И точно! Вставайте, дурачье. Вот теперь все сходится.
Дед появился в особняке на Пречистенке задолго до того, как Марфа сообщила о прибытии Ваньки Каина. Однако старик вполне мог быть давним знакомцем этого каторжника – потому его и Марфа знала… И где доказательства, что Каин не торчит в Москве еще с зимы? Опять же – если он тут уже давно, то, может статься, обер-полицмейстер, сам того не ведая, помешал ему в его злодейских планах, за что едва не схлопотал пулю в свою упрямую голову.
– Что изволите приказать? – спросил Меркурий Иванович.
– Немец молчит?
– Все молчит, ваша милость.
– Пошли к нему.
Архаров встал в дверях каморки и долго смотрел на лежащего.
– Ну что, говорить будешь? Нет? Прелестно. Ивашка, Михей! Тащите его в сени! Велите Тихону извозчика поймать! И живым духом – к Шварцу!
– Ваша милость, коли за домом следят – могут отбить, – подсказал Меркурий Иванович.
Архаров усмехнулся.
– Или мы с тобой не архаровцы? – спросил он вдруг бывшего моряка. – Никодимка, беги, вели Сеньке седлать Фетиду и Агатку. Сами отконвоируем. Заодно перед ужином моцион совершим.
Он редко садился в седло, так что Сенька даже жаловался – верховые кони застаиваются, им того, что конюшонок Павлушка их проезжает, заведомо мало.
Сейчас на Архарова накатило – от потребовал пистолетов, приказал также седлать гнедого мерина для лакея Ивана, здоровенного детины. И они целой экспедицией отправились к Рязанскому подворью, причем к извозчику в последнюю минуту присоседился Никодимка, вооруженный тем самым ржавым палашом, что сыскался на чердаке. И, горя бдительностью, ждал нападения из каждого переулка.
Эта буйная деятельность вышла ему боком – когда обездвиженного и молчащего, как колода с глазами, немца сдали с рук на руки Кондратию Барыгину, а потом такой же кавалькадой вернулись домой, Архаров усадил камердинера чистить оружие – раз уж за него к месту и не к месту хватаешься, должно сверкать. Никодимка принес со двора толченого кирпича и, причитая, что не камердинерское это дело, взялся за работу.
– Вишь, испугали мы их, – сказал Архаров Меркурию Ивановичу. – Вперед буду умнее – не всякого болезного прикажу в своем доме выхаживать… Мать честная, Богородица лесная – про Федьку-то я и забыл. Как он там?
При Федьке были обнаружены Матвей и Левушка. Матвей доложил, что положение архаровца незавидное, однако могло быть хуже. Коли ночь хорошо пройдет, то наутро можно попытаться осторожно его расспросить.
– А что Анюта?
– Анюта, слава Богу, уже третий день встает, ходить может, только слаба стала. И с тебя, Николаша, причитается – боялись же, что хроменькой останется, так нет – обошлось!
– Чего вдруг с меня? Я ей не жених, – отвечал Архаров. – Вон с Тучкова за лечение взымай. Слушай, Тучков. Тебе надобно в полк возвращаться.
– Сам знаю! – отвечал Левушка. – Так ведь Анюта…
– Слушай, говорю. У князя Волконского есть большая покойная берлина. Я у него уж попросил. В ней Анюта доедет превосходно. Туда же посадим Настасью, она уже привыкла за девицей ходить. И поедете втроем в Санкт-Петербург. Оттуда ты Настасью обратно отправишь, а сам пойдешь в Главную полицейскую канцелярию, я тебе письмо дам. И дам другое письмо – мне его сегодня княгиня Волконская написала. Но, кроме того, посоветуешься со своей матушкой. У нее там родня, и при дворе, и всюду. Тебе надобно разобраться – чья дочь Варвара Пухова. Кто ее двадцать, или сколько там, лет назад тайно родил…
– Николаша, да ты сдурел! – воскликнул возмущенный Левушка. – Да кто ж это знать теперь может?!
– Бабы могут. У них другой заботы нет – кто за кем машет да которая от которого забрюхатела, – по-простому объяснил обер-полицмейстер. – И тебе в помощь дадут хороших сыщиков. Ступай, собирайся.
– Так что, прямо сейчас ехать? Нет, ты точно сбрел с ума.
– Завтра, Бог даст, берлину привезут, Сенька ее приведет в божеский вид, я тебе подорожную выправлю. Матвей для Анюты все нужное в дорогу даст, мази там, бинты, травки – заваривать. Слышишь, Матвей?
– Жаль, недолечил, – сказал Воробьев. – А то было бы чем похвалиться. Случай просто замечательный – пуля, затронув мышцы…
– Молчи, Христа ради. В Санкт-Петербурге долечат.
Архаров присел на корточки у Федькиной постели, вздохнул, покачал головой. Знать бы, что такое стряслось у дома старой княжны Шестуновой… Но Федька молчал и тяжко, с хрипом и свистом, дышал.
– Пошли ужинать, – сказал, выпрямившись, Архаров. – Денек был – и Боже упаси, проголодался хуже волка.
Но на самом деле он вовсе не устал, настроение было бодрое. Враг, доселе видевшийся расплывчатым силуэтом, черным на фоне черной же ночной темноты, и такое случается, стал обретать четкие очертания. Имя ему было – Каин. Многие непонятности, собранные вместе, взаимно друг друга объясняли.
Стало быть, бывший и нынешний хозяева Москвы скоро столкнутся на узкой дорожке…
Архаров пожелал Левушке приятных сновидений, велел Меркурию Ивановичу отправить Матвея домой на извозчике, а сам пошел в свои покои, соображая, чем займется наутро. Он полагал вызвать к себе тех из архаровцев, кто, с его соизволения, не открещивался напрочь от мира московских шуров и мазов, а при необходимости знал, где их найти, чтобы вступить с ними в переговоры. Это были Демка Костемаров, Яшка-Скес, Харитошка-Яман. Немало пропаж возвратила полиция обывателям лишь потому, что ловкий Демка умел договориться с бывшими своими приятелями-шурами. Теперь же Архарову требовалось узнать, когда Каин в действительности заявился в Москву, с кем из давних дружков имеет дело, что затевает.
Кроме того, на ум обер-полицмейстеру пришло и амурное соображение. Коли он отсылает Настасью с Анютой, то по меньшей мере две недели быдет лишен возможности звать ее в опочивальню. Случалось, что, занятый службой, он ее и долее не звал, однако сейчас две недели показались большим сроком, и он, на ходу зовя Никодимку, уже собирался отправить его за своей красавицей-прачкой.
– А к вашим милостям особа дамского сословия, – сказал поджидавший его у дверей спальни камердинер.
– Кто такова?
– То вашим милостям самим ведомо, – выкрутился Никодимка.
– Ты что же, болван, сразу ее в спальню впустил?
– А куда же еще? Сами же изволили!..
Сильно недовольный таким сюрпризом, Архаров быстро вошел в собственную спальню, намереваясь назвать ночную гостью любезной сударыней и тут же выставить ее вон, коли понадобится – в тычки. Он знал обыкновение московских, да и петербуржских чиновниц: коли муж попал в беду, пробираться в дом к человеку, решающему его судьбу, и на постели купить хоть какое послабление. Но сейчас в полицейской конторе как будто не было дел, связанных с чиновниками…
В спальне горели две свечи, а на постели сидела Дунька. На сей раз – не в сарафане, а в богатом наряде дорогой мартоны. То есть, не побоялась, что ее похождение сделается известно господину Захарову.
– Не бей Никодимку, Николай Петрович, я ему сказала, будто ты сам велел мне прийти, – объяснила она.
– Да Бог с ним…
Никодимка застрял было на пороге, но Архаров махнул ему рукой, и камердинер, войдя, принял на руки сброшенный обер-полицмейстером тяжелый кафтан, тут же помог вдеть в рукава большущий розовый шлафрок. И исчез.
– Иди, сударь, сюда. Сядь тут.
Архаров послушался. Грузно сел рядом. Положил кулаки на колени. Дунька была какая-то странная – невеселая, готовая на что угодно, лишь не на амурные шалости. Сдвинутые брови ему сильно не понравились – такой он эту девку еще не видывал.
– Дай денег, – сказала Дунька.
– Сколько?
– Сколько-нибудь. Пятак. Грош.
Он вынул из кармана кошель, положил ей на край юбки.
– Бери сама.
Дунька выбрала самую мелкую монету, посмотрела на нее задумчиво.
– Видишь – взяла.
– Вижу.
Она запустила кошельком в стену, деньги полетели по всей комнате. Монетку же сунула в ложбинку низко открытой груди, под большой зеленый бант.
– Коли ты таков … пусть будет за деньги!
Архаров даже не понял сперва, что это за умственный выверт. И молчал, соображая, пока не вспомнил, как пытался расплатиться с Дунькой браслетами. Еще раз спросил себя, чем мог ее обидеть в тот вечер, – и сам себе доложил, что обижаться ей не следовало, а коли браслеты плохи – так и сказать.
Однако до сих пор девка вела себя вполне разумно, ничего лишнего не выделывая… так чего же вдруг примчалась?..
– Зачем я тебе, Дуня? – спокойно, словно в благопристойной беседе, спросил Архаров.
– Кабы я знала… А что, не хочешь? Не угодила?
– Угодила…
– А ты, сударь, закрой глаза и думай, будто это она, – вдруг решительно предложила Дунька. – Нельзя же столько времени в себе эту амурную дурь таскать! Она же тебе жить не дает! Разве я не вижу?
Это был второй умственный выверт, требующий хоть недолгого размышления. Во-первых, что Дунька назвала амурной дурью? Во-вторых, откуда Дунька взяла, будто Архарову нечто мешает жить? И что за «она»?..
Коли бы такое брякнул Левушка, Архаров бы тут же отвечал, что ту французенку из ховринского особняка давным-давно позабыл. Дуньке же знать про Терезу Виллье вовсе было неоткуда – и точно ли она имела в виду эту давнюю занозу, сидевшую в душе незримо, ощутимую лишь изредка, и всякий раз – как если бы накатывала тоска о несбыточном?
Архаров хотел было сказать девке, что она вконец сбесилась, но промолчал. Не пожелал докапываться, как и что ей сделалось известно. Ни к чему это было… особенно сейчас…
– Устала ты, гляжу, от своего сожителя, – почти по-товарищески сказал он.
– Да ну его. Ему немного и нужно… Иди ко мне. Ну, иди.
Она встала, повернулась к нему спиной – и он увидел, что шнурование уже ослаблено, совсем немного требуется, чтобы высвободить Дунькин стан, чтобы платье рухнуло, шурша, к ее ногам, а сама она вышла из голубовато-зеленых волн и белых кружев, как Венера из морской пены. Вот разве что на Венере не было тонкой вырезной рубашечки по колено, с рукавом по локоток.
Он справился не сразу – ему редко доводилось раздергивать дамское шнурование. Дунька же, отпихнув ногой платье, опять села на постель – изогнувшись и облокотившись о подушку.