– Вот петиметр чертов!..

– Николаша, ч-ш-ш-ш…..

Вельяминов от обиды мог рассказать князю Горелову, кто засел за театральными декорациями. А коли вспомнить, что в театре полно вооруженных мужчин… ох…

Горелову, затеявшему опасную игру, возбужденному до крайности, ничего не стоит сорваться, отдать приказ – и вылавливай потом полиция в Яузе тело полковника Архарова, и при нем – тело поручика Тучкова.

Левушка завертелся, выглядывая в какие-то щели, пока Архаров не схватил его за руку.

– Ты слышал? – спросил обер-полицмейстер. – Вот, еще.

Где-то очень далеко стреляли.

– Черт знает что, – прошептал Левушка. – Наши, что ли?

– Нет, наш знак – сдвоенный выстрел. Мне это не нравится…

Левушка спохватился первым.

– Сюда, сюда… – шептал он, затаскивая друга в какую-то узкую и мрачную щель. – Здесь не сышут…

Архаров протиснулся лишь потому, что стена справа оказалась натянутой холстиной.

– Начинаем! – совсем рядом негромко сказал князь Горелов-копыто. – Начинаем. Ну, Господи благослови…

Раздались три удара палкой в пол – как издавна водилось на театре в подражание французской Комеди Франсез. Публика сей сигнал превосходно знала и изготовилась глядеть и слушать.

– Это как же? – удивился Левушка. – Они хотят играть – а Ксения где же? Без Ксении?..

– Молчи…

За холстиной раздались шаги – двое мужчин шли друг другу навстречу. И в полной тишине они заговорили стихами.

Архаров сумароковской трагедии не читал. Он ее даже толком не слушал, положившись сперва на Сашу, потом на Левушку. Потому он и не заметил, что явные глупости были драматургом убраны, Самозванец Димитрий в беседе с приятелем своим Парменом уж не честил сам себя злодеем, варваром и кровопийцей. Но тем заметнее стали те слова, что намекали на сходство с самозванкой на российском троне.

– Российский я народ с престола презираю и власть тиранскую неволей простираю! – царственно гудел актер, десять минут назад валявшийся в ногах у Горелова. – Возможно ли добром мне править в той стране, котора, видит Бог, всего противней мне?

Публика зааплодировала, господа в креслах застучали об пол каблуками.

– Ах ты скотина… – прямо в архаровское ухо прошептал возмущенный Левушка.

Пармен попытался как-то угомонить Димитрия, но нарвался на новость: тот преспокойно объявил, что собирается отравить свою законную супругу, а затем отнять у князя Георгия невесту его, Ксению, дочь боярина Шуйского.

– Так это что же? Они ее изловили? – Левушка был в совершеннейшем отчаянии.

Спектакль продолжался, Архаров слушал вполуха, и единственным ему утешением служила рукоять пистолета. Он положил себе держаться до последнего, но коли Горелов затеет какое-то скверное дурачество – стрелять в него без размышлений. А дурачество уже созрело… Архаров всей кожей ощущал это и никак не мог справиться с ознобом…

– Как полагаешь, где наши? – спросил он у Левушки.

– Уже должны бы прискакать… а вот знака нет…

Тем временем за расписной холстиной на сцене явился страженачальник, поразивший Левушку нечеловеческими интонациями. А кабы выглянуть и увидеть – то поручик Тучков, особа весьма смешливая, долго бы корчился, зажимая рот рукой. Страженачальник был в короткой кирасе, в узких портках, в белых чулках и башмаках с модными французскими пряжками, поперек кирасы имел широченную красную перевязь с мечом, волочившимся по земле, на правом плече у него была застегнута епанча – прямое подобие тех, в коих иконописцы изображают святых благоверных князей и страстотерпцев Бориса и Глеба. Но все сие великолепие венчал головной убор, шляпа не шляпа, шлем не шлем, изумленному зрителю был виден лишь блестящий ободок на лбу героя, и далее торчали на пол-аршина вверх короткие курчавые перья, белые и красные.

Сей затейливый страженачальник никого в публике, впрочем, своим нарядом не ошарашил – ясно же всякому, что при древних русских князьях французских кафтанов с галуном не нашивали, может, и впрямь таскали на голове решето с перьями строфокамила, он же – штраус, кто их разберет…

Он исправно доложил душегубцу Димитрию, что народ смущен и знает правду о его злодеяниях. Когда бы к любому из ранее живших, да и теперь живущих владык заявился подчиненный с такими рацеями – в лучшем случае он угодил бы в приют для умалишенных. Сумароковскому же Самозванцу словно бы доставляло особое удовольствие слушать про свои пакости. Затем слово опять взял Дмитриев приятель.

– Когда тебя судьба на трон такой взвела, не род, но царские потребны нам дела, – внушительно произнес Пармен. – Когда б не царствовал в России ты злонравно, Димитрий ты иль нет, сие народу равно!

– Не род, но царские потребны нам дела, – повторил Левушка в ухо Архарову. – К чему это он клонит?..

– К тому, должно, что в самозванце более немецкой крови, нежели русской, – отвечал Архаров, имея в виду не Димитрия на сцене, но того, кто сейчас незримо, малыми отрядами и по многим дорогам, приближался к Москве.

На сцене явился новый герой – князь Шуйский, которого представлял Андрюшка. Сей царедворец попытался как-то угомонить Самозванца, однако у него мало что вышло.

И тут Архаров с Левушкой окаменели – на сцене вслед за басом Андрюшки, представлявшего князя, зазвучал высокий женский голос.

В трагедии господина Сумарокова героиня была лишь одна – Ксения. Сиречь, госпожа Тарантеева…

* * *

Дунька и Сергей Ушаков добрались до Лефортова и подъехали к театру не прямой дорогой, но садовыми дорожками. Извозчик, давний Сергеев приятель, помог отыскать подходящий боскет с двумя входами – там его и оставили, наказав ждать, сколько потребуется.

Боскеты были раскиданы по всему заброшенному парку, и во многих еще сохранились скамейки, когда-то белые или покрытые бронзовой краской, с гнутыми спинками, с резьбой. Это изобретение французских садовников полюбилось дамам, которым недоставало летней гостиной под открытым небом, стенки которой составляли тесно посаженные декоративные кусты, поверху и по бокам подстриженные плоско, а при входе в боскет – изысканно, в форме ваз или даже животных. Теперь, после того, как парк годами не знал надлежащего ухода, кусты разрослись, стали выше человеческого роста, и гостиные превратились в зеленые пещеры. Сильная лошадь, направленная туда, где виднелся ставший совсем узким вход, могла грудью промять ветки. Но вот развернуться там не смог бы даже архаровский Сенька.

От боскета до театра было недалеко бежать – с четверть версты, не более.

Дунька зачарованно таращилась по сторонам. Она так редко выбиралась за пределы Белого города, что огромный парк показался ей всеми просторами Российской империи сразу. И будь он ухоженным, будь кусты подстрижены, а у деревьев ветви подпилены, будь трава на бывших клумбах и газонах выкошена – не так этот парк был бы хорош. А теперь, когда он зарос медоносными травами, когда благоухал не ароматами из лавки, а жарким и щедрым летом, Дунька поняла, что хочет тут жить – вот накосить травы, поставить стожары, смастерить шалаш и завалиться туда, поскидав с себя французские наряды, раскинуться бездумно и закрыть глаза, слушая птиц и тонкий запах белого донника.

– Ну так как же? – спросил Ушаков. – Чего делать-то?

Этот немолодой архаровец, тоже из мортусов, был самый из всех спокойный и исполнительный. Уж как он угодил в колодники – было уму непостижимо. Тимофей даже предположил как-то, что во искупление чужих грехов, уж больно Сергей не был повадкой похож ни на мазурика, ни на шура. Однако ж просто так клеймо на лицо не набивают – Ушаков же как раз был из клейменых. Причем давно – буквы, составлявшие слово «ВОР» уже были плохо видны и могли бы сойти за оспины – рябые лица на Москве не в диковинку, иной раб Божий такую рожу носит, будто ее куры исклевали.

Ушакова пробовали выспрашивать – выкручивался. Меж тем Москву он знал примерно так же, как ловкий Демка Костемаров. Но, в отличие от Демки, вверх Ушаков не рвался и для полицейской молодежи казался скучноват – что велят, то исполняет, ни с кем особо не дружится. Однако был довольно сообразителен – почему Архаров и отправил его с Дунькой.

– Почем я знаю? – рассеянно отвечала Дунька. – Как-то надобно туда пробираться… а как?..

Она сорвала цветок белой кашки – если пожевать, то сладенько. Еще сладкий сок был в цветах крапивки-яснотки, вспомнила она, еще можно выдернуть длинный стебель пырея, колос которого еще не окреп, и пожевать основание стебля. Мир, куда она попала, жил, дышал, и заскучавшая Дунькина душенька желала слияния с этим миром. Она целую вечность не бегала с девками-ровесницами купаться на Яузу, не ходила по землянику и по грибы. И где те девки? Уже у каждой по двое, а то и по трое своих, мужья, свекры да свекрови, хозяйство, жизнь на сорок лет вперед расписана, не то что у шалавы, которую из баловства подобрала и воспитала известная безобразница Марфа Ивановна…

Земляника! Дунька высмотрела солнечную полянку, где в высокой траве могли быть большие ароматные ягоды, умей только высвободить их из-под вырезных листков. Она поспешила туда и опустилась на корточки, шаря белыми холеными руками в травной мелочи у самой земли, и была награждена стебельком, едва удерживавшим груз трех наливных безупречных земляничин, каждая – едва ли не с вишню величиной.

– Сергей Федотыч! Глянь!

Она знала, что обращается к архаровцу Ушакову – устами, однако душой позвала сейчас совсем другого человека, тоже – безнадежного горожанина, полагающего, будто земляника растет в корзинках, приносимых «черной» кухаркой Аксиньей с торга.

– Ну, земляника…

Дунька осторожно сняла губами ягоды – поочередно, наслаждаясь каждой отдельно. Потом выпрямилась и вздохнула.

– Пошли, что ли, Сергей Федотыч…

Театр, как и положено, имел не один лишь парадный вход с колоннами и подъездом. Сзади тоже двери имелись, хотя и не такие нарядные. У тех дверей стояла телега, чуть подальше – карета, в аллее – фура, и бегали какие-то люди с корзинами и свертками, даже внесли на плече довольно большой мешок.

Дунька и Ушаков из кустов наблюдали за ними. Наблюдение оказалось длительным – в театр привезли на фуре такое добро, что с трудом и в двери полезло. С другой же стороны здания, где парадный вход, тоже была суета. И пришлось просидеть в засаде довольно долго. Наконец фура укатила, командовавший ее разгрузкой господин убрался в театр, остались лишь кучер на козлах кареты, другой кучер – на передке телеги, да еще мужик, по виду – из дворовых, занятый важным делом – он красил золотой краской деревянный меч удивительной длины и толщины, такой, чтобы его издали видели и ни с чем не могли перепутать. Видимо, по разумению постановщика трагедии, именно таковыми оглоблями воевали древние исконные русские князья.

– Тут и вовнутрь-то не попасть, а домина огромный, поди знай, где та актерка… – пробормотал Ушаков.

Он оставил мундир на Лубянке, успел взять в чуланчике у Шварца какой-то старый кафтанишко с заплатанными локтями. Поскольку время было суетливое, архаровцы возней с волосами пренебрегали, и даже офицеры, коим положено загибать букли и пудрить прическу, не всегда это проделывали. Прихватить сзади не слишком длинно отпущенные волосы черной лентой – вот и все щегольство. Ушакова, человека не первой молодости, с порядочной уже проседью, с этаким простым хвостом, даже не заплетенным в косицу, можно было принять за неудачливого приказчика небогатого купца, и сам он это прекрасно знал.

Дунька же была нарядна и хороша собой, как юный паж, розовощекий от природы, а не благодаря румянам.

Она оглядела Ушакова и задумалась.

– А что, Сергей Федотыч, ты тут раньше бывал?

– Бывал, не бывал… домина-то стоял заброшенный, диво, что не сгорел, его многие знали…

– И давно он этак-то?

– Ох, Дуня, да лет десять, поди! Коли не более. В котором году государыня короноваться изволила – тогда тут и были игрища.

– А когда ты тут в последний раз бывал?

– Когда его милость поглядеть посылали… Кажись, я додумался. Тут ведь лишь недавно люди появились, может, еще не все друг друга в лицо знают. Ну-кась, пошли… Я чего подвернется с воза стяну, а ты меня подгоняй, будто я у тебя на посылках.

– Расцеловала бы, Сергей Федотыч, да мой Гаврила Павлович не велит!

– Не Гаврила Павлович у тебя на уме, – буркнул Ушаков, и Дунька забеспокоилась – где, в чем себя выдала? А это просто Ушаков перехватил взгляд Архарова, на нее направленный, когда она стояла перед обер-полицмейстером, щеголяя забавной повадкой петиметра, выставляя ножку в белоснежном чулке.

Они подкрались к Оперному дому сбоку, выждали время, когда ни у кареты, ни у телеги никого не случилось. Ушаков скользнул вдоль стены, на корточках вперевалку добежал до телеги (Дунька зажала себе рот – отродясь не видывала, чтобы так передвигались!) и притащил мешок, где на дне что-то лежало. Заглянули – обнаружили фунта три овса…

– Ломай ветки, Дуня, – сказал архаровец.

– Да и ты не стой столбом.

Они натолкали в мешок веток, Ушаков взгромоздил его на плечо, согнулся, как от невыносимой тяжести, и весело приказал:

– Ну, Дуня, теперь погоняй!

– Пошел, скотина!

Ругая Ушакова пьянюшкой, мерзавцем, подлецом, лиходеем, срамником, Дунька пошла за ним следом – и они успешно проскочили в театр, пропустив каких-то взъерошенных людей, выбежавших им навстречу.

Вот там, в самом здании, Дуньке уже сделалось страшновато. После запаха земляники и множества иных тончайших, едва различимых запахов, вместе создавших удивительную свежесть заброшенного парка, она вдохнула воздух сырой и явственно отдававший гнилью. Старый театр зимой уже который год не топили, и это чувствовалось сразу, это вызывало желание встряхнуться и бежать отсюда прочь – куда глаза глядят.

– Дальше куда? – шепотом спросила Дунька Ушакова.

– Наверх, поди…

– И точно! Пошел, мерзавец! Пошел! Выпороть велю! – прикрикнула на него Дунька, потому что рядом из внезапно отворившейся двери кое-как выбрался некий театральный служитель в обнимку с большим креслом. – Коли ты, урод, еще раз со двора сбежишь!..

Ушаков поспешил вперед и дивным образом отыскал узкую лестницу.

Дуньке в бытность ее горничной приходилось бывать в театре за кулисами, и, попросив архаровца подождать внизу, она решительно полезла по высоким неудобным ступенькам. Актерские уборные были в этой здоровенной театральной хоромине ровно таковы, как в самом захудалом театришке, – малы и неудобны. Встретив первого же человека, одетого не по-человечески, а в большую картонную кирасу, выкрашенную серебряной краской, Дунька высокомерно осведомилась, где двери госпожи Тарантеевой. И вломилась к актерке, которая как раз была занята наиважнейшим делом – в последнюю минуту обшивала бусами головной убор княжны Ксении, огромный и весьма затейливый.

Она уже была в театральном костюме, удивительно соединившем в себе множество цветочных гирлянд, положенных крест-накрест поверх широкой юбки из серебряной парчи, и горностаевую мантию странного образца, более походившую на обычную накидку-«адриенну».

– Маланья Григорьевна, сударыня моя! – обратилась к ней Дунька. – Я к вашей милости с известием…

– Господи Иисусе, Фаншета! – актерка так перепугалась, что выронила и убор, и иголку. Бусы, скатившись с нити, разбежались по комнатушке.

– Вам тут нельзя оставаться… – начала было Дунька, но актерка ее перебила:

– Нет, Фаншета, это тебе тут нельзя оставаться, беги скорее, Христа ради!

– Сударыня, меня послали сказать, что вас тут убьют, коли останетесь! – выпалила Дунька. – Право, убьют! Я для того сюда и забралась, чтобы вас вывести!

– А я тебе говорю, что тебя тут убьют, коли в моей уборной застанут! Мало ли мне было досады, когда я тебя в гости позвала?! Чудом ты уцелела тогда, ей-Богу, чудом!

– Так я тебе сказываю, сударыня, чудо будет, когда ты сегодня до вечера доживешь!

– Да что ты городишь! – возмутилась госпожа Тарантеева. – Мало мне через тебя влетело? Уходи, покамест людей не кликнула!

– Я-то уйду! – грозно сказала Дунька. – А тебя-то в Яузе вылавливать станут! Ты, сударыня, своего сожителя спроси – для чего тебя зимой в Петербург возили! Спроси, спроси, погляди, чего врать станет!

– Так мало ли куда он меня возил? На то и сожитель, чтобы развлекать!

– Маланья Григорьевна! Побойся Бога! Что еще за новомодное развлечение – ночью в маске неведомую даму из себя представлять?!

Выпалив это, Дунька лихо подбоченилась.

– Какую даму? Да ты что, Дуня, очумела?!

– А вот какую – ты у него спроси! – продолжала отчаянная Дунька. – Спроси, спроси, во что он влопаться изволил! Маланья Григорьевна, да там такая интрига, что Боже упаси! Ты-то думаешь – тебя попросили, ты даму в маске представила, и ладно, а через это такая каша заварилась! Ты спроси у него, сударыня, спроси, какую такую даму ты представляла!

Сама Дунька знала лишь то, что рассказал Архаров, а он успел рассказать очень мало.

– Ты-то здесь при чем? – наконец догадалась спросить актерка. – Ты-то какого рожна в интриги замешалась? Мне через тебя неприятности от сожителя вышли, и я же еще должна тебя слушать?

– Какие неприятности? По щекам отхлестал, что ли? – Дунька прекрасно знала, на что способны богатые покровители ее товарок. – Ну так мало отхлестал! Коли ты, сударыня, все за него держишься! Чем я-то ему не угодила? Кафтанишко унесла? Так я вернуть хотела! А к вашей милости-то меня и не пустили!

– Уйди, Дуня, от греха, – делая круглые страшные глаза, прошептала актерка. – Уйди, пока тебя тут не застали! За тобой же, когда ты уехала, следили… В доме у нас кавалер молодой жил, он за тобой поехал, вернулся – они вдвоем едва меня не убили. Ты, говорят, с кем связалась? Ты с обер-полицмейстерской подстилкой связалась! Она, говорят, с Захаровым, дураком старым, с полицией дружатся! Полиция у них-де в доме ловушки свои устраивает!

– Маланья Григорьевна! – воскликнула пораженная Дунька. – Да что они брешут?! Какие еще ловушки?! Только одна и была…

И замолчала Дунька, пытаясь увязать вместе французское игровое колесо, стоявшее у нее в гостиной, и незримого сожителя госпожи Тарантеевой.

Замолчала также и Маланья Григорьевна, поняв, что проболталась.

– Так это ж французских шулеров ловили, – негромко сказала Дунька. – И повязали их, ты что, сударыня, не слыхала? Целый притон был в Кожевниках, с блядями, как полагается. Неужто твой сожитель – из этой братии? Господи Иисусе, Маланья Григорьевна! То-то он на меня взъелся!

Актерка, сдвинув светлые бровки, еще не подкрашенные до той степени, чтоб были видны из отдаленных лож, сопела, ища возможности вывернуться.

– Что ты врешь, ни из какой он братии… Там французов изловили, а он у меня – немец, по-русски даже плохо говорит… Да и какое мне дело?! Француз, немец! Ты ж сама видела, в какие платья он меня одевает, чем дарит!

– Платья – а полиции боится?! Хорош гусь! – попросту выразилась Дунька.

– Да не он это, а кавалер!..

– Какой кавалер? – Дунька сразу вспомнила красавчика, что подглядывал за ними, когда они разыгрывали чувствительную сцену Оснельды и Хорева из сумароковской трагедии о древних князьях.

– Приятель его, кавалер, вот тот – точно француз. Приезжал к нам…

– И дома у вас квартировал? Маланья Григорьевна! – воскликнула Дунька. – Да неужто ты сама не видишь? Ты им для того была нужна, чтобы ту даму в маске представить, а теперь, как со сцены сойдешь, так тут же нож меж ребер – и в Яузу! Меня к тебе для того господин Архаров и прислал…

– Господин Архаров?

Обер-полицмейстер был на Москве особой заметной, и про то, как он раскрывает козни воров и злоумышленников, рассказывали дивные истории. Народного обожания он не сподобился – да и как обожать человека, под кабинетом которого сидит в подвале кровопийца Шварц? Однако его слово было весомо.

– Он прямо сказал – госпожа Тарантеева чужого не послушает, а ты ее давняя знакомица, тебя послушает. Выведи ее, сказал, оттуда, пока жива, потому что она много знает про тех мазуриков, ее тут же после трагедии в Яузу и спустят!

Не имея других доводов, Дунька на разные лады повторяла единственный.

– Да нет же, враки это! – отвечала уже несколько смущенная актерка.

– А коли враки – с чего бы, сударыня, твоему сожителю с тем кавалером полиции бояться? Он в страшную интригу впутался, целый заговор, и в Петербурге знатные особы к тому причастны! Да и тебя за собой потащил! Ты хоть знаешь ли, какую даму представляла?

Маланья Григорьевна задумалась – и было о чем. Дама, которую пришлось изобразить, была доподлинно знатная особа, коли имела право приказывать самому князю Горелову…

– А ты, Фаншета? – осторожно спросила актерка.

– Потому-то сюда и прибежала, – отвечала Дунька. – Коли откроется, что ты, сударыня, столь важную особу представила… а открыть-то лишь ты и можешь, им-то, сожителю твоему с его сиятельством, болтать не с руки… ну, на ком свет клином сойдется? От кого избавиться захотят?..

– Каким еще его сиятельством?

– А то вам, сударыня, неизвестно! Князем Гореловым, кем же еще! Маланья Григорьевна, полиции все известно – вас спасти желают! Чтобы в суматохе, как будут мазуриков брать, вас не лишиться! Князь такую кашу заварил, что самые знатные особы замешаны! Коли ему вода к горлу подопрет – неужто он тебя жалеть станет? Да ведь кроме тебя, более рассказать про то некому, как ты даму в маске представляла!

– Какая суматоха, что ты несешь?

– А такая, что трагедии-то и не будет! Маланья Григорьевна, голубушка моя! – тут Дунька бросилась на колени перед низкой банкеткой, на которой, опрятно разложив серебряную юбку, сидела актерка. – Театр-то уж окружили! Того и ждут, чтобы я тебя вывела! А то я не понимаю – ролю вашей милости сыграть угодно, покрасоваться! Да и не покрасуетесь на сцене, а раков кормить пойдете!

Дуньке еще ни разу не приходилось представлять на сцене ни благородную княжну, ни лукавую субретку. Она только знала про себя, что имеет к этому делу способности. И вот сейчас пустила их в ход, но без расчета, без выверенных всплесков чувства, как учила госпожа Тарантеева, нет – Дуньке было, во-первых, не до расчетов, а во-вторых, она вдруг вспомнила Марфу, которая умела, искусно показывая свое возбуждение и даже некоторую глухоту, переспорить самого языкастого противника. Главное тут было – впасть в особливое пылкое состояние, когда слова сами вылетают изо рта, словно бы Марфиным либо Дунькиным языком говорит кто-то иной, и доводы рассудка рождаются помимо самого рассудка, а как-то иначе.

Настолько велико было желание выполнить поручение обер-полицмейстера, что Дунькины речи приобрели вдруг эту горячую убедительность, и Маланья Григорьевна даже растерялась – оа чувствовала, что с ее бывшей горничтой что-то не так, и не могла понять, почему на смену законному недоверию вдруг пришло ощущение Дунькиной правоты.

– Погоди, погоди! – перебила она. – Кто окружил, для чего окружили? С чего я должна вдруг тебе верить?

Дунька, стоя на коленях, завертела головой.

Актерская уборная в старом театре была весьма убогая. В любом ином хозяйка уж постаралась бы ее приукрасить, поставила и креслице, и ширмы, велела обтянуть стены хоть дешевенькой серпянкой. Тут же никто не удосужился хоть паутину обмести, только и было чистого, что зеркало на столе, подсвечник рядом, баночки с сурьмой, белилами и румянами, мушечница, банкетка под актеркой да вбитые в дверь гвозди, на которых висела шелковая накидка да еще какие-то разноцветные тряпицы.

– Да что ж это, Матушка-Богородица! – воскликнула Дунька. – И лба тут у вас перекрестить не на что! И точно, что ты с немцем связалась! Ну вот как Бог свят – меня за тобой, сударыня, сам обер-полицмейстер прислал!

Она быстро перекрестилась.

Странным образом именно этот упрек оказался самым действенным из всех Дунькиных доводов. Госпожа Тарантеева, как почти все актеры, была не столь предана самому христианству, сколь его внешним признакам, да еще добавила к ним всевозможных примет. Помещение, не охраняемое святой иконой, тут же предстало перед ней в гадком и скверном виде. Она вскочила.

– Скорее! – воскликнула Дунька, легко, как и полагается в двадцать лет, поднявшись с колен. По лицу актерки она поняла, что та готова бежать из театра, но надолго ли благой порыв – неизвестно. Сколько Дунька знала свою бывшую хозяйку, длительной у той бывала лишь страсть к театральной интриге – пока ее не обрывало какое-либо страшное обстоятельство, вроде московской чумы или гнева господина Захарова. Сейчас же следовало торопиться.

Поэтому Дунька сдернула с гвоздя накидку и укутала бывшую свою хозяйку прямо поверх горностаевой мантии.

– Бежим, бежим! – приговаривала она. – Господь не выдаст!

– Да погоди ты… – Маланья Григорьевна схватила баночку и, ткнув туда пальцем, навела себе едва ли не наугад две толстые черные бровищи. Вот теперь она была совершенно готова к бегству.

Дунька вытерла ей руку подвернувшейся тряпицей и потащила за собой.

У двери ждал Ушаков.

– Скорее, Христа ради, – прошептал он, – публика уж съезжается.

– Публика? – переспросила актерка.

– Так их же всех разом и возьмут! – объяснила Дунька, архаровского замысла, понятное дело, не знавшая, но сообразившая, что сие было бы разумным ответом. – Юбки подбери, сударыня, – измараешь!

Первым по лестнице бесшумно спустился Ушаков, за ним – актерка, замыкала бегство Дунька, готовая, коли потребуется, гнать бывшую хозяйку из театра хоть оплеухами.