– Коли кто-то его столько лет хранит да еще бумажками перекладывает – стало, вычитывает в нем нечто для себя важное. Заводы, значит… умный, мать бы его… Читай далее, Сашка, все читай. Трагедии, комедии, все, что он насочинял! Канзафарова ко мне!

Но Степан уже убежал на Пресню.

– Еще и звезда… – проворчал Архаров. – Что прикажете думать?

На первый взгляд думать следовало: сочинитель потихоньку спивается, коли с покойниками принялся всенародно воевать. Но в такое беспокойное время дурные пьяные вопли о тиранах могли отозваться весьма нехорошо.

Подумав, Архаров решил на Лубянке не засиживаться, а ехать к Волконскому, рассказать про ночной рейд, а потом – домой, спать.

Князь с княгиней и княжной встретили его, как всегда, радушно, позвали к столу. Настроены все трое были превосходно – получили хорошие вести из столицы. За столом вести разговоры о делах Михайла Никитич не пожелал. Потом все трое пошли пить кофей в гостиную. Княгиня Елизавета Васильевна взяла с собой корзинку с рукодельем и, слушая мужскую беседу, помалкивала да спицами шевелила, как прилично хорошо воспитанной даме. Ее полное лицо, обрамленное дорогим кружевом, было, невзирая на Великий пост, не по-московски умело припудрено и нарумянено. На губах она держала приятную полуулыбку.

Анна же Михайловна была откровенно весела – ее нареченный, генерал-майор князь Петр Михайлович Голицын оказался среди наиболее отличившихся командиров. Его победа 22 марта под крепостью Татищевой привела к освобождению губернского города Оренбурга от шестимесячной тяжкой блокады. Оренбуржцы называли князя своим спасителем, государыня весьма его хвалила. Стало быть, скоро князь приедет в Москву – и как раз к той поре, когда после Великого поста и Светлой недели священники начинают венчать скопившихся за это время женихов и невест.

Архаров знал, что дам следует развлекать. Но не умел. Потому, рассказывая князю про пьющего сочинителя, который ходит в кабак при орденской звезде, косился на княгиню – может, хоть раздвинет уголки рта, делая улыбку более явной.

– Удивительно, что ты, Николай Петрович, в Петербурге с ним не встречался, – сказал князь. – Я его знавал, когда он еще в Москву не перебрался, а служил адьютантом у графа Михайлы Головкина. И ты ведь тоже, как все мы, грешные, ходил кадетские трагедии смотреть – и там видеть его мог. Но служба ему не далась – он больно рано в отставку вышел… Он меня малость помоложе, а было это еще при государыне Елизавете, царствие ей небесное… мог бы еще служить и служить! А вот что ему орден дали – того я не упомню, должно, меня тогда в столице не случилось. Может статься, в Польше был?

Князь задумался, вспоминая, а вспомнить было чего…

– А про сей орден, батюшка, при дворе вот что сказывали, – приходя на помощь супругу, вмешалась в мужскую беседу княгиня Волконская. – Когда сочинитель по воле Божьей батюшки своего лишился, были там какие-то неурядицы с наследством. И он жаловался государыне, что злодеи кредиторы все наследство растащили, окромя одной вещицы, слезно умолял ту вещицу ему оставить. Государыня добра – ответила на прошение согласием. Стало быть, надобно господину Сумарокову благодарить. И является он ко двору при анненской звезде и при орденской ленте через плечо. Все – как, откуда? Тут и обнаружилось, что сия звезда была единственная уцелевшая вещица, коли сочинитель не врет. Государыня и тут себя не уронила – орден ему оставила, а, чтобы приличнее было носить его, пожаловала сочинителя чином статского советника.

– И давно он этак-то двор насмешил? – спросил Волконский.

– А недавно. Ты, поди, доподлинно в Польше служил.

– Выходит, в отставку вышел, писаниной кормился, и вдруг ордена ему захотелось, – с явным неудовольствием сказал князь. – А матушка наша и дай… А за что? Песенки писал для пажей да для гвардейских капралов.

– Это уж ты, батька мой, напрасно! – совсем по-простому обратилась к мужу Елизавета Васильевна. – Он трагедии сочинял знатные! Помню, дамы, их глядя, слезами обливались.

– И за бабьи слезы, извольте, – анненская звезда! – тут князь призадумался и, неожиданно для себя, увидел это обстоятельство с другой стороны. – Николай Петрович, а ведь ежели поглядеть – так ведь даже и не российский орден! Его же супруг покойной царевны Анны Петровны учредил, а когда она померла – я помню, ох, уж как я тот год помню…

Княгиня положила рукоделье на канапе, встала и, на ходу оглаживая юбки, поспешила к мужу.

– Павлушка! Дементий! На столе до сих пор не убрано! – крикнула она, и тут же дверь, неплотно прикрытая, отворилась, явились разом двое лакеев. – Еще кофею несите, сухарей, кренделей! Прости, батюшка Николай Петрович, знаю, что ты со сливками любишь, да мы с моим Михайлой Никитичем говеем, пост великий, и сама государыня пост держит свято, а ты, батюшка, приходи на Пасху, недолго осталось, – тут-то и увидишь, какой стол накроем…

Архаров очень удивился бы тому, что женщина так вдруг разговорилась о всем известных предметах, кабы не видел – ей нужно заглушить малоприятные воспоминания мужа.

В год, когда умерла царевна Анна, дочь покойного Петра Алексеевича, князю Волконскому было пятнадцать – и он сперва лишился матери Аграфены Петровны, а немного погодя – отца. Мать была сослана на покаяние в Тихвинский монастырь за то, что не поладила с господами Левенвольде и Бироном, отца же, князя Никиту Федоровича, государыня Анна пожаловала в придворные шуты и псари. Что ждало юношу – неведомо, шутница-государыня могла и его усадить в лукошко с куриными яйцами, велев кудахтать и крыльями хлопать, но родня выручила. Воспоминания тех лет, вплоть до поступления в Сухопутный шляхетский корпус, были не из самых сладостных.

Поэтому Архаров так и не узнал подробности учреждения ордена святой Анны Голштейн-Готторпским герцогом Карлом Фридрихом и первого появления ордена в России в 1742 году – как раз в год архаровского рождения. А о том, что было позднее, он все-таки знал – гроссмейстерство орденское от Карла-Фридриха перешло к его сыну, Карлу-Петру-Ульрику, призванному покойной государыней Елизаветой Петровной себе в наследники и ставшему третьим этого имени российским царем Петром – правда, ненадолго. Теперь гроссмейстером был его сын, наследник российского престола Павел Петрович, и всячески развлекал двор своими затеями вокруг да около ордена.

Желание во всем, где только можно, перечить матери подсказало ему, что орден надобно иметь такой, чтобы носить его скрытно. И по распоряжению цесаревича к анненскому кресту третьей степени был приделан винт – крепить награду на шпажном или сабельном эфесе. При необходимости прикроешь рукой – и никто не догадается! Сие Павел Петрович изобрел, чтобы тайно от матери награждать самых преданных друзей – и точно, награждал, да только об этом знал весь Санкт-Петербург. Знал и Архаров от сослуживцев-преображенцев. Кое-кто посмеивался над затеей, кое-кто хвалил ее за остроумие, да только всерьез – не принимали.

– Приду, – весомо ответил он княгине. – С большой радостью.

Разговляться и впрямь хорошо было бы у Елизаветы Васильевны, чье имя означало «почитающая Бога». Такие доводы рассудка Архаров всегда учитывал, радуясь, когда смысл имени совпадал с нравом его владельца.

И вдруг он вспомнил – надо, в самом деле, перед Пасхой исповедаться и причаститься. Подчиненные уже договорились меж собой – кто на первой, кто на последней неделе Великого поста, чтобы богоугодное дело не сказалось на работе полицейской конторы. А начальник все медлил, медлил, как будто смертных грехов накопил…

Он вернул беседу к Сумарокову и наслушался про него анекдотов. То же самое он узнал бы у Дуньки – когда бы догадался ее позвать. Дунька, правда, не знала петербургских подвигов сочинителя, но о московских госпожа Тарантеева так ее просветила – хоть житие Сумарокова пиши.

Побеседовали и о самозванце.

Реляции начали поступать победные – его уже выгнали из Татищевой, которую бунтовщики взяли осенью перед тем, как обложить Оренбург. Архаров пророчил, что успевший отступить без избыточных потерь маркиз Пугачев опять соберется с силами, но на днях пришло новое донесение – после того, как князь Голицын выгнял его из Татищевой крепости, он потерпел поражение под Сакмарским городком. И князь выразил надежду, что к Пасхе, а Пасха в этом году была довольно поздняя, Бибикову удастся изловить бунтовщика.

Он двинул войска сразу на все бывшие в опасности или захваченные города – Оренбург, Уфу, Челябинск, Кунгур. Да и было кого посылать! Государыня, хотя война с Турцией сковывала ей руки, послала в Казань немалые силы – и князь Волконский, называя имена, не мог удержаться от торжествующей улыбки. Эти полководцы не могли не победить: генерал-поручик Иван Деколонг, с самого начала бунта хорошо себя показавший, шел освобождать Челябинск; премьер-майор князь Дмитрий Гагарин шел на Кунгур, чтобы управиться с мятежными башкирами; а главнейшей новостью было то, что снята осада с Оренбурга. Длилась она шесть месяцев – и город до такой степени оказался разорен, что государыня на два года освободила всех его жителей от подушной подати, а также предполагали, что в пользу города пойдут все доходы с городских откупов за следующий год.

– Происходит то, чего следовало ожидать, – бунтовщики не выдержали наиглавнейшего искушения – искушения вином и водкой, – сказал князь весело. – Когда отступали к Переволоцкой крепости, четыре тысячи вояк не смогли покинуть лагерь, потому что валялись пьяны, такими их и вязали. Очнулось это дурачье уже в плену. Слава те Господи, одолели мы бунт! Скоро и самозванца изловим.

Архаров пожал плечами – его в реляциях несколько озадачивали пугачевские затеи. Он за службу жаловал крестом, что было разумно, и бородой, что обер-полицмейстеру казалось несусветицей. Борода у староверов была в чести – это так, да ведь яицкие казаки-староверы, с самого начала поддержавшие самозванца, и без того бородаты. Другая подробность – население сообщает, будто побывавшие в окрестностях казаки принесли новость: царь-де приказал ломать старые церкви и строить новые, семиглавые, а креститься не трехперстным, а двуперстным сложением. Сейчас в тех краях не до строительства. Неужто он сие выделывает в надежде, что весть долетит до Москвы и Санкт-Петербурга, ободряя здешних раскольников? Тогда он отнюдь не дурак…

Десятские давно уже присматривали за тихими московскими староверами. Трогать их Архаров пока не велел – а, может, и следовало бы, авось сыскалась бы диковинка, на которую он хотел поглядеть: манифест или иное писание, принадлежащее руке самозванца. Казалось ему, что почерк, как и черты лица, тоже как-то выдает внутреннюю суть писателя… одна беда – обер-полицмейстер не любил читать и не мог поэтому набрать в памяти довольно почерков, чтобы делать какие-то выводы…

По дороге домой Архаров велел Сеньке завезти его в маленький храм Антипия на Колымажном дворе, чтобы условиться с отцом Никоном об исповеди и причастии. Этого батюшку он по-своему уважал – они были чем-то похожи, только батюшка бородат. Но та же неторопливая строгость во всем была и ему свойственна. Архаров знал, что отец Никон не станет его на исповеди допекать нескромными вопросами о прачке Настасье, а ограничится просьбой более блудного греха не творить. Опять же, священник прекрасно понимал, что в должности обер-полицмейстера ангельского чина не сподобишься. И о том, что с позволения, а порой и по настоянию Архарова делалось в нижнем подвале, они говорили только раз, когда Архаров впервые пришел к отцу Никону на исповедь. Тот, явно смущаясь, все же задал вопрос: «Чрезмерно не усердствуешь ли?»

– Одному Богу ведомо, – подумав, отвечал Архаров. А каяться не стал – как-то странно было бы каяться в деловитом исполнении своих обязанностей. Так он решил.

Отец Никон покивал – и решил оставить это в ведении исключительно Господа Бога.

Архаров обнаружил батюшку у свечного ящика, в облачении, занятого какими-то умствеными расчетами. Он вдруг сообразил – только что окончилось богослужение. Опять, выходит, пропустил. Хоть приставь к самому себе служителя, дабы напоминать о христианских обязанностях.

Увидев обер-полицмейстера, священник тут же направился ему навстречу. Он гордился, что храм самолично избрала такая заметная персона.

– Мне большая свечка нужна, – сказал Архаров, подойдя под благословение и получив его. – Поставлю своему угоднику…

– Как оно там? – осторожно спросил отец Никон. Он знал, что Архаров не больно-то любит пересказывать полученные из столицы сведения.

– А, кажись, одолеваем маркиза Пугачева.

– Слава те Господи. Молебен бы отслужить?

Архаров выбрал толстую, чуть ли не аршинную свечку, взвесил ее на ладони, усмехнулся.

– Можно и молебен. А что, честный отче, значит имя Памфилий?

Отец Никон задумался.

– Коли по слогам разобрать – то «общий любимчик» получается…

– «Общий любовник», – вдруг осознав слог «фил», поправил Архаров. Они взглянули друг на друга – и оба еле удержали смех.

– А кто таков? – бесстрашно спросил отец Никон, давно зная архаровскую страсть выводить особенности нрава из имени.

– То-то и оно, что налетчик с большой дороги. С Владимирского тракта, отче. И что бы сие значило?

Архаров направился в придел Николая-чудотворца, уверенно пошел к образу в новом серебряном окладе. Этот оклад он сам оплатил в прошлом году, когда удалось изловить шайку карточных шулеров.

– Статочно, вожак, – вдруг сказал священник. – Ибо сей слог применим и к дружеству. «Общий друг» – то бишь, все ему, как умеют, служат.

– Точно…

Они переглянулись – сейчас их объединяло не просто общее пристрастие к именослову, на посторонний взгляд забавное и даже глуповатое, и не желание батюшки угодить знатному прихожанину, подстроясь под его причуду.

Их мысль объединила – совместная догадка, и то, что зародилась она в голове у одного, а высказал ее вслух другой, значило, что догадка, скорее всего, верная.

Огромная зажженная свеча с трудом полезла в забитый воском подсвечник. Архаров установил ее и обратился к своему угоднику простыми словами. Да и не словами, возможно – а желанием всей души, чтобы поскорее кончилась суета вокруг самозванца, чтобы его изловили наконец!

Вдруг Архаров вспомнил важное…

– Ты, отец Никон, не уходи, я сейчас Сеньку с бумажкой пришлю. Надобно поскорее отслужить панихиду о невинно убиенных.

– Да, разумеется, – согласился священник. – Но, может, завтра?

– Сегодня.

С тем Архаров и поспешил прочь.

Дома он первым делом призвал Матвея.

Тот доложил – все спят!

Спала девочка Анюта, которой он, как и Клаварошу, прописал молоко с опиумной настойкой. Спал Левушка – как приехал, так и повалился, его нашли в Анютиной комнате, в кресле возле постели. Спал безымянный немец, которому дед Кукша на сей раз дергал руки, поворачивая их в суставах, и, кажется, даже тянул его за уши. Об этом Матвею донесли бабы – Настасья и Аксинья, присматривавшие за немцем, самого доктора костоправ и близко бы во время лечения не подпустил.

– Но консилиум я все же соберу! Сей случай достоин изучения – человеку давно пора окочуриться, он же все живет, – так закончил доктор свой рапорт. – А теперь и мне бы недурственно…

– Чего тебе недурственно? – насупившись, спросил Архаров, готовый тут же высказать все, что думает о запойных докторах.

– Вздремнуть!

Но, зная норов приятеля, Архаров позвал Меркурия Ивановича и поручил ему уложить доктора в комнате третьего жилья и убедиться, что заснул, а не пойдет на поварню выпрашивать наливочки у «черной» кухарки Аксиньи. Такое за ним водилось.

Потом приказал Никодимке растолкать его драгоценного приятеля и главного защитника – поручика Тучкова, а как продерет глазыньки – к хозяину дома в кабинет. Сеньке Архаров велел не раздеваться и ждать записочки к отцу Никону.

Левушка явился встрепанный, недовольный, и когда услышал приказ взяться за бумагу и перо – остолбенел.

Архаров знал, что означает его взъерошенный вид. Левушка возмущался отсутствием у старшего друга обыкновенной деликатности: человеку, только что не сумевшему уберечь близких, лишний раз напоминали об этом! Человек набрался мужества, зажал себя в кулак, обо всем доложил в полицейской конторе – и что же, мало?! Однако потворствовать Левушке Архаров не желал – не девица на выданье, чай, и не монастырка из Смольного.

– Садись, пиши всех поименно. Более некому.

Левушка вздохнул, сел за стол и сунул перо в чернильницу. Тут лишь выяснилось, что чернила там высохли. Архаров брался за писанину крайне редко. Кликнули Никодимку, послали к Саше за чернилами, Саша сам принес бутылочку – и к той минуте, когда уже следовало вспоминать всех погибших поименно, Левушка был более или менее спокоен – насколько он вообще умел быть спокойным.

Архаров, стоя рядом, думал – в какой мере можно надеяться на то, что военные успехи в башкирских степях окажутся окончательными и бесповоротными? Бибикову он доверял – Бибиков понравился ему куда более, чем Кар. Хотелось, страх как хотелось, чтобы кончилась суета, собирательство дурацких слухов, чтобы десятские наконец делом занялись, хватали и тащили в полицейскую контору подлинных нарушителей спокойствия, а не тех, кто спьяну в кабаке непотребщину возглашает.

Отдали Сеньке записку, и Архаров, послав Никодимку за чаем, проследовал к себе в покои.

Левушка же поспешил к Клаварошу. Он надеялся, что француз уже проснулся, потому что хотел сказать ему нечто важное.

Кабы не Клаварош, догадавшийся закричать по-французски, – поручик Тучков, статочно, уже лежал бы сейчас на холоду, со сложенными ручками и пятаками на глазах, в ожидании погребения. Поди знай, кто были люди, что вдруг полезли на Мостовую башню! И даже коли бы стали кричать ему по-русски – он, ополоумев от трех страшных дней, не поверил бы, отстреливался и отбивался бы до последнего.

Так что Левушка хотел всего-навсего поклясться Клаварошу в вечной дружбе – и, разумеется, тоже по-французски!

Клаварошу несколько полегчало. Хотя Матвей с перепугу прописал ему совершенный покой, француз уже осмеливался говорить и поворачивать голову. Кроме того, Матвей сам сделал ему небольшое кровопускание, и оно оказалось полезным. Боль уже не пугала, как ночью на острове. Как большинство здоровых мужчин, Клаварош не имел привычки мириться с болью, и потому первый неприятный сюрприз от собственного тела перепугал его более, чем того заслуживал.

Клаварош, которого так и оставили в комнате Меркурия Ивановича, дремал. На столике, подальше от постели, горела свеча. Левушка сел рядом на стул и ждал довольно долго. Наконец не выдержал – позвал. Француз открыл глаза и улыбнулся.

– Как вы себя чувствуете, мой друг? – пылко спросил Левушка.

– Благодарение Богу, я прихожу в себя, мой друг, – отвечал Клаварош. – Рад видеть вас…

– Я вам безмерно благодарен! Сие было наитие, особая милость Божья! Как вы могли знать, мой друг, что я нахожусь на башне? Знать сие было невозможно! И теперь я вижу, что между нами есть некая связь в вышних сферах, поскольку…

– Зачем же вышние сферы, мой друг? – тихо спросил Клаварош. – Я знал, что вы где-то поблизости, потому что вас выдал медальон.

Левушка схватился за грудь – и точно, Варенькиного портрета там не было. А он и не вспоминал все это время о безделушке, занятый куда более важными делами.

– Где ж он сыскался?

– Среди награбленного добра, мой друг, – и тут Клаварош вкратце рассказал, как его удалая подруга выдала налетчиков Архарову. – Он мог быть утерял либо мадмуазель Пуховой в случае, коли вы его ей вернули, либо же вами, мой друг. И более оснований было думать, что вы сей портрет оставили себе. Потому я и полагал, что у вас была стычка с налетчиками. Но, коли вы после стычки не явились в Москву к господину Архарову, то вы или мертвы, мой друг, или в затруднительтных обстоятельствах…

– Все равно непонятно! Мало ли кто мог быть на Мостовой башне! Нет, сие было наитие, мой друг! Необъяснимое чудо! Вы жизнь мне спасли, и я почитаю себя навеки вам обязанным, мой друг!.. Я отныне жизнь готов за вас отдать!

– Но, господин Тучков, – пробормотал смущенный Клаварош. – Но, простите…

И тут он, не найдя во французском языке ничего более подходящего, произнес по-русски:

– Долг платежом красен.

– Какой еще, к черту, долг? – по-русски же спросил Левушка.

Он действительно забыл, как в ховринском особняке спас Клавароша от расстрела.

Клаварош смотрел на его озадаченную круглую, совсем еще мальчишескую мордочку, невольно улыбаясь.

Дверь приоткрылась, вошел Архаров.

– Так и знал, что ты тут, – сказал он. – Главного-то я вам, братцы, еще не рассказал. Самозванца бьют в хвост и в гриву. Не сегодня-завтра изловят.

Архаров произнес это даже несколько хвастливо – он не мог не ощущать своей сопричастности к будущей победе, поскольку победа – общая, а он, как-никак, офицер, полковник.

Однако было как-то смутно на душе – он вдруг почувствовал себя мальчиком, который, прибежав после неудачной драки к деду, выслушал умные слова и поверил, что коли следовать советам – противник будет побежден. Вот только страх поражения истреблялся с большим трудом. И, пока не увидишь противника поверженным в прах – не ощутишь полной свободы от страха. Точно так же было сейчас с самозванцем – в доме у Волконского уже радовались, но Архаров хотел бы сперва увидеть, как его повесят.

* * *

Устин все не унимался.

Как многие проповедники, имеющие горячее желание обращать заблудшие души, но при этом имеющие о заблудших душах самое туманное понятие, Устин полагал, что главное – произносить правильные слова, произносить их от всей души! И тогда все само собой образуется. Сам он, как многие почти безгрешные люди, был отзывчив на красивое и возвышенное слово – и не мог вообразить, что возможно иное отношение в проповеди.

А ведь у Дуньки была душа, и Устин полагал отыскать в той душе светлую искорку неугасимую, раздуть из искорки малое пламя. После ее бесстыжего поцелуя он не сразу опомнился, носил в себе постыдное воспоминание и покаялся в невольном грехе на исповеди отцу Киприану.

– Замуж девке пора, – по-простому объяснил батюшка. – А она со стариком хороводится, ей от того толку мало. Я ее, Дуньку, знаю. Это ее Марфа Ивановна с толку сбивает и блядству учит. Держись, чадо, от нее подалее – тебе с ней не совладать, только оскоромишься понапрасну.

На таком условии Устин получил отпущение грехов, однако мысли о Дуньке его все не покидали.

Желание положить душу свою за други своя было в нем столь велико, что в одну бессонную ночь он понял: ради святого дела можно и жениться. Именно так жениться, как сказано в Писании: да будут двое едина плоть. И нести сие послушание ради спасения Дунькиной души столько, сколько потребуется.

Но как понравиться своенравной девке – он понятия не имел. И эта беда занимала его голову довольно долго – так что не раз и не два шумел на него старик Дементьев, убежденный, что Устин пишет неправильным почерком из одного лишь зловредного упрямства, а не из обыкновенной для молодого человека, думающего неотвязно о девке, забывчивости.

Устин думал, думал, да и додумался.

Его приятели по прошлой, дополицейской жизни, были люди все тихие, богобоязненные, или далекие от брачных помыслов, или вступившие в брак по старинке: родители велели свахе сыскать невесту, а то и с детства невеста была у них на примете. Путного совета по обращению с Дунькой от них ждать не приходилось.

А приятели-архаровцы как-то так устраивались, что он об их амурных похождениях не знал. А вернее – даже когда при нем о чем-то таком говорили, он не придавал значения. Или же вовсе уходил подальше – не хотел про грехи слушать…

Однако нужда научит! Он огляделся вокруг себя и увидел, что из всех архаровцев наиболее уважаем женским полом Демка. Росту среднего, в плечах не широк, скорее узковат, белобрыс, остронос – а было в нем нечто, огонек такой в нем горел, что ли, и девки, как мотыльки, на тот огонек летели. У красивого Федьки такого успеха не наблюдалось, хуже того – как раз Федька в своих исканиях чаще всего напарывался на решительный отказ, а в последнее время вовсе затосковал.

Словом, повел Устин Демку в «Татьянку» и за столом задал ему все свои вопросы. Имен не называл – не в них же дело.

– Коли девка норовистая, это хорошо, – сказал Демка. – Такая сильнее привяжется. Тебе ведь на ней жениться охота?

Устин молча кивнул. Подлинной охоты не было, но иначе Демка, очевидно, не стал бы продолжать.

– Говоришь, горничная у ней? Ну так с горничной и начинай! Пряники ей носи, косыночку подари, перстенек. И чтобы тебе все про хозяйку докладывала. Знать правду – это уже половина дела. А как узнаешь, кто у твоей зазнобы на примете, да как у них сговорено, да чего ей надобно, приходи, чего-нибудь придумаем. Горничную прикормить – первое дело! Она, когда надобно, словечко за тебя замолвит. Тут словечко, там словечко – глядишь, девка уже не в сторону, а на тебя поглядывает.

Устин покорно взялся следовать советам. А это оказалось немалой морокой: как тот же пряник вручить, посреди улицы, что ли? Опять спросил у Демки, и тот подтвердил: да, подстереги на улице, пойди следом, отзови в сторонку, да ненадолго – хорошая девка не станет на улице длинных разговоров с мужским полом заводить. Купидонова наука давалась Устину с большим трудом – впору хоть тому же Демке деньги платить, чтобы он Агашку прикармливал!